С. т. верховенский ненавистная любовь достоевского
Герман Гессе
Любое произведение писателя дает материал для исследования, но отнюдь не каждое дает возможность разглядеть автора как человека, а не только как мыслителя, ученого, публициста, наблюдателя жизни. Особенно трудно найти такие произведения у Достоевского.
Достоевский автор лукавый и лукавство его тем более опасно, что неожиданно. В его произведениях мы часто сталкиваемся с иронией, и не менее часто Достоевский искушает читателя унизить высокое смешным или нелепым. Он не стесняется водить читателя за нос, обманывать мнимыми лицами и двойниками, волновать ложной убежденностью. Его мнения то и дело грозят обернуться изнаночной стороной и стать противоположными себе, он редко бывает однозначен в оценке события или героя. Примером писательского коварства Достоевского может служить роман «Бесы», который нельзя воспринимать иначе как вызов нашему уму и наблюдательности. «Бесы» - роман-загадка, роман-игра, где Достоевский дал волю своим талантам мистификатора и сатирика и, в то же время, «Бесы» - роман-памфлет, роман-отповедь, гневная обвинительная речь оппонентам и грозное предупреждение современникам. Это роман воистину головоломный, непредсказуемый, неисчерпаемый и, тем не менее, самый личный роман Достоевского. «Бесы» запечатлели Достоевского таким, каким он не встретится нам в воспоминаниях знавших его людей, в собственной его публицистике, в других романах. Вся необузданная, неумеренная, исступленная, эмоциональная натура Достоевского с присущей ей гневливостью, нервностью, резкостью открывается нам в романе, по отношению автора к героям и событиям этого романа можно судить о его отношении к людям и событиям его века. Несмотря на это, «Бесы» - роман с несчастливой критической судьбой. Его первое появление в печати было встречено раздраженным неодобрением современников. Читателей тех лет обижала карикатурность романа, несправедливое, по их мнению, изображение некоторых уважаемых людей, например, Тургенева или Грановского. Политические аспекты романа настораживали злобой и тревожностью. Общество не прислушалось к пророчеству Достоевского. Впоследствии отношение к роману только ухудшилось. Некоторые статьи, написанные в советские годы, правильно было бы публиковать вместе с романом как наглядный и документальный пример беснования.
Не включенная автором глава рассматривалась и продолжает рассматриваться как сказанное художественное слово.
Кроме того, инфернальное обаяние Ставрогина, с легкостью покорившего героев романа, по-видимому, распространилось и на литературоведов, многие обитатели на редкость многолюдного произведения не заинтересовали исследователей. Одним из неизбалованных вниманием героев оказался Степан Трофимович Верховенский. Объяснить его неуспех я могу только тем, что на первый взгляд Степан Трофимович может производить впечатление малозначительной частности. Его назначение в романе кажется слишком ясным: он призван автором быть отцом Петра Верховенского, его прародителем, его истоком. Достоевского интересовало, разумеется, не генетическое, а идеологическое их родство. В этом смысле отцовство Степана Трофимовича имеет чисто формальный показательный характер. Оба они Верховенские только для того, чтобы «во весь роман пикироваться верховенством» и олицетворять ту, столь характерную, для российских революционных поколений преемственность, которую впоследствии замечательно точно объяснил историк Ключевский (см.....). Достоевский сделал Верховенских отцом и сыном для того, чтобы читатель правильно понял и уяснил для себя его мысль: нигилисты 60-ых произошли от либералов 40-ых. «Вы продукт нашего-же оторванного от почвы поколения» - говорил Степан Трофимович о поколении сына. Эта мысль была чрезвычайно важна для Достоевского, ею он раскрывал причину болезни российского общества, в ней же для него отчасти крылся рецепт излечения, он возвращался к ней снова и снова в романе, в письмах, в «Дневнике писателя». Однако не только ради нее создан был Степан Трофимович, да и мог ли герой гения быть таким картонно-односторонним?! Думаю, нет. Чем же был для Достоевского Степан Трофимович, какая часть его души зашифрована этим именем?
Общеизвестно, что прототипом старшего Верховенского послужил Достоевскому выдающийся историк, профессор Московского университета Тимофей Николаевич Грановский. Достоевский открыто обозначал этим именем Степана Трофимовича в своих «Записных тетрадях». Они не были знакомы, никогда не встречались, но тем не менее, многие черты Т. Н. Грановского, которые с восторгом вспоминали его друзья, знакомые и многочисленные слушатели, соответствовали задуманному Достоевским образу. Отдавая дань заслугам Грановского в науке и общественной деятельности, его называли «одним из лучших представителей в России гуманных идей и стремлений» , а, кроме того, его любили той особенной любовью, которой дарят людей, умеющих поражать нашу мысль внезапными озарениями, возвышать ее над однообразием действительности. Станкевич – автор посмертной книги о Грановском, которой Достоевский пользовался в работе над романом, писал, что его герой «был обилен любовью, добром, нравственными убеждениями, знанием, горячим, страстным желанием послужить своему отечеству, безграничною преданностью всем лучшим интересам человечества». В той же книге отмечалось, что «многие из его учеников, вступив на разнообразные пути гражданской деятельности, сохранили о Грановском память, как о наставнике, влияние которого определило характер их деятельности, их нравственные убеждения». Вот именно эта способность надолго влиять, менять что-то в душе человека и привлекла внимание Достоевского к Грановскому, побудив сделать его передовым, важнейшим из прототипов Степана Трофимовича.
И все-таки Верховенский-старший - собирательный образ, наряду с Грановским, он вобрал в себя черты других современников Достоевского, так, например, поэма Степана Трофимовича, упоминаемая в «Бесах», - пародия на поэму другого Московского профессора В.С. Печерина. Отдельные поступки Верховенского, как правило, отрицательные, у Достоевского были ассоциативно связаны с Белинским. Его манера поведения и стиль речи, вполне вероятно, были взяты у Герцена, достаточно вспомнить следующую характеристику Герцена, данную Достоевским, в письме к Н.Н. Страхову: «Поэт берет в нем верх везде и во всем, во всей его деятельности. Агитатор – поэт, политический деятель – поэт, социалист поэт, философ – в высшей степени поэт! Это свойство его натуры, мне кажется, много объяснить может в его деятельности, даже его легкомыслие и склонность к каламбуру в высочайших вопросах нравственных и философских (что, говоря мимоходом, в нем очень претит)».
Не меньше подходит Степану Трофимовичу характеристика, данная некогда Огареву его современником П. В. Анненковым: «Он оказался полным неудачником во всем, что ни предпринимал. Это была избранная натура, созданная на то, чтоб на нее любовались и с нее брали пример, но не привлекали к черновой работе, требуемой жизнию».
Список прототипов можно было бы продолжать до бесконечности, я не ставила себе задачи показать его полностью, чуть не каждый из идеалистов сороковых в какой-то степени мог претендовать на роль прототипа С. Верховенского.
Люди, вдохновившие Достоевского на создание С.Т. Верховенского, разнились происхождением, возрастом, характерами и вкусами, их объединяло только то, что все они составляли «зенит интеллигентных сил» российского общества. Они создали ту культурную среду, к которой принадлежал и сам Достоевский. Если обобщать более грубо, они все принадлежали к одному поколению, разумеется, не в привычном для нас смысле этого слова. Их всех можно было считать духовными отцами современной им молодежи. Возможно, Достоевский не ощущал своего «отцовства» так буквально, как, например, А. Н. Майков, писавший ему в 1870 году такие строки: «А какие явления в обществе от новых доктрин! <…> в редком семействе отец и мать не несчастные люди в мире от сынков и особенно от дочек <…> У меня растут дети: верите ли, со страхом смотришь в свою и их будущность», но он ясно осознавал меру своей ответственности перед «детьми». Памятны были ему лжепророки его собственной юности, ввергнувшие его в пожизненный трагический спор с самим собой. Таким образом, не случайны в Степане Трофимовиче любовь к Сикстинской Мадонне, столь любимой Достоевским, и близость его мыслей о прекрасном к известному постулату Достоевского: «Красота спасет мир». Создавая Верховенского как портрет поколения, Достоевский помнил о своей причастности к нему. Этим во многом обусловлено его сложное отношение к герою. Он задумывал Степана Трофимовича как обвинение поколению, согрешившему перед Россией своей бесполезностью. Страницы его «Записных тетрадей» полны замечаниями вроде: «всежизненная беспредметность и нетвердость во взгляде и чувствах», «сопля-человек», или такое: «Принимал-ли он людей добрее? Вероятно нет, вот эти-то самые жестокие». Однако уже к середине романа отношение автора к своему герою теряет однозначность. Произведение оказывается объективнее своего создателя, оно самостоятельно определяет нужную меру его эмоциональности и, независимо от его воли, выявляет противоречия в восприятии событий и явлений.
Степан Трофимович проходит в «Бесах» весь путь от ленивого, каламбурного человека – Достоевской вариации Обломова, до трагического и светлого героя – Достоевской вариации Дона Кихота. В Степане Трофимовиче соединяются две сущности, и сталкиваются две памяти Достоевского: его любовь и вера в свое поколение, его презрение разочарование и боль. Все недостатки и добродетели героя для Достоевского почти исторически обоснованны. Всю жизнь он был интеллектуально связан с людьми, обозначенными в «Бесах» именем Степана Трофимовича Верховенского. Они, как и он, ставили вопросы эпохи, они, как и он старались на них отвечать. Между тем, нельзя утверждать, что Степан Трофимович нужен был автору только для диалога с современниками, иначе пришлось бы проигнорировать такой значительный факт его биографии как воспитание им Николая Ставрогина и его ошеломляющие последствия. Вот, как написано об этом в «Бесах»: «Надо думать, что педагог несколько расстроил нервы своего воспитанника. Когда его, по шестнадцатому году, повезли в лицей, то он был тщедушен и бледен, странно тих и задумчив, (впоследствии он отличался чрезвычайной физической силой.) Надо полагать тоже, что друзья плакали, бросаясь ночью взаимно в объятия, не все об одних каких-нибудь домашних анекдотцах. Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которое иная избранная душа, раз вкусив и познав, уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение».
Опасный недостаток воспитания Степана Трофимовича заключался в том, что, разбудив силу Ставрогина, подтолкнув развитие его мысли, он не дал его энергии направления. Наоборот, заразив его «шатостью» собственной духовной жизни, заложил основу ставрогинской трагедии. Впоследствии душевный мятеж Ставрогина, разгорелся многими мятежами в душах героев романа. Почти все они были смущены праздным брожением его мысли, сбиты с толку ее неуемной, бесцельной силой, непостижимой изменчивостью.
«В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним… несчастным, и узнал от него, что в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, - в то же самое время, даже, может быть, в те самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… », – обвинял Ставрогина Шатов.
«… я вас, ни того, ни другого не обманывал», – ответил ему Ставрогин.
Действительно, ставрогинская мысль стремилась охватить взаимоисключающие явления, с равной заинтересованностью обращалась к добру и злу, к вере в Бога и полному от него отречению. В его сознании как будто постоянно состязались пылкостью и убежденностью множество собеседников-антиподов, из которых ни одному он не мог отдать предпочтения. Вообще такую манеру мыслить нельзя назвать исключительно ставрогинской. Стремление рассмотреть предмет с разных сторон, познать эмпирически весь спектр, связанных с ним ощущений, от ненависти до любви, от раздражения до покоя, от исступленной веры до безнадежности – есть общеинтеллигенский метод познания действительности. Был он присущ и самому Достоевскому. Но ни ему, ни многим другим такой взгляд на мир не мешал оставаться самим собой. Другое дело – Ставрогин, каждый из героев романа хранил в памяти свой образ Ставрогина, отличный от всех других и даже от нынешнего, реального, снова явившегося в их жизнь. Окунаясь в различные сущности, преображаясь из пламенного сторонника каких-либо взглядов, в их убежденного противника, Ставрогин искал истину, и не находил, потому что с самого начала был лишен точки опоры, того основополагающего, нравственного критерия, который позволяет человеку, минуя все колебания, иметь свое мнение, свое лицо.
Прибегнув к нестерпимому для свершившихся фактов сослагательному наклонению, может показаться, что всему виной ослепленный любовью взгляд Варвары Петровны и ее неправильный выбор воспитателя для своего сына. Однако драма соприкосновения формирующейся личности с изменчивой сущностью Степана Трофимовича отнюдь не частная. Именно таких как Степан Трофимович нужно и должно было избирать в учителя. Кто же, если не он – интеллигент, мыслитель, гений души – мог поделиться с ребенком своей любовью к человечеству, верой в прекрасное, кто как не он, мог одарить его идеалом – созидательным началом духовной жизни? Вера Варвары Петровны в наставнические способности Степана Трофимовича была не только оправданна, но и закономерна. Тем не менее, почти безупречный расчет не оправдался. Казавшийся безальтернативным сценарий отношений учителя и ученика развился в прямо противоположном направлении. «…Когда наш русский идеалист, заведомый идеалист, знающий, что все его и считают лишь за идеалиста, так сказать, «патентованным» проповедником «прекрасного и высокого», вдруг по какому-нибудь случаю увидит необходимость подать или заявить свое мнение в каком-нибудь деле (но уже в «настоящем» деле, практическом, текущем и серьезном, так сказать в гражданском почти деле), и заявить не как-нибудь, не мимоходом, а с тем, чтоб высказать решающее и судящее слово, и с тем, чтоб непременно иметь влияние, - то вдруг обращается весь, каким-то чудом, не только в завзятого реалиста и прозаика, но даже в циника. Мало того: цинизмом-то, прозой-то этой он, главное, и гордиться», - писал Достоевский о том же, спустя несколько лет, в «Дневнике писателя».
«Я лгал всю жизнь», - вторя ему, признавался Степан Трофимович.
«Отчего это так? А потому, что наш идеалист, в подобном случае, непременно устыдиться своего идеализма».
Временам свойственно менять свои пристрастия гораздо быстрее, чем людям, это, к тому же, им легче дается. Время, с которым совпала зрелость Степана Трофимовича брезгливо отринуло идеалы его молодости, новое «действующее» поколение сочло бесполезным все недавнее мыслительное, «шиллеровское». Споры «отцов» о судьбах России не привели не к чему, не разрешились даже чьей-то победой и потому им решительно предпочли «дело». Для того, чтобы хоть чуточку совпасть с новой реальностью, Степану Трофимовичу нужно было перестать быть самим собой. Вечное желание понимания, присущее художественным натурам, толкало его на сближение, но примкнуть к какому-нибудь современному «делу» или даже просто симпатизировать ему, он не мог. Отсюда его бесконечные ссылки на якобы написанные в прошлом труды, воспоминания о гонениях за якобы активную оппозиционность власти, оправдания нынешнего бездействия усталостью и проч. Степан Трофимович не понимал, что его дело – слово. Стыдясь своей только умственной, душевной работы, труда, состоящего в сверхчувствительном восприятии жизни и выражении этого восприятия, он не только сорил своими знаменитыми, пустыми афоризмами, но и безответственно провозглашал чуждые себе самому идеи.
Конечно, не стоило бы предпологать, что Степан Трофимович специально для юного Ставрогина и других своих учеников Шатова, Даши и Лизы оборачивался своей фальшивой стороной. Воспитание детей, будучи делом почти гражданским, вряд ли так осознавалось. Просто циничный двойник «честнейшего, чистейшего» Степана Трофимовича вошел в их жизнь также незаметно как и в его. Капелька лжи, затерянная в его обаятельных софизмах, как видно, была хорошо усвоена его учениками и возымела действие. Степан Трофимович верно заметил, что молодое поколение гибнет «ошибаясь лишь в формах прекрасного» . Кто же научил его видеть прекрасное в искаженных формах?
«Не Грановским стыдиться, что они являются именно затем, чтобы проповедовать «прекрасное и высокое». А если устыдятся уж и Грановские, и убоясь насмешливых и высокомерных мудрецов ареопага, примкнут чуть не Меттерниху, то кто же будут тогда нашими пророками?»
С этого непрозвучавшего вопроса начинается перерождение Степана Трофимовича. Перемена была естественной настолько же, насколько обдуманной. Сам роман привел автора и его героев, к точке, когда нужно было сделать выбор. В том, каким этот выбор стал, сказалась не только безупречная интуиция писателя, не погрешившего против цельности образа, но и честность человека, не погрешившего против истины. Заставить Верховенского примкнуть к бесам значило бы переименовать свою веру.
Перед праздником, у зеркала в последний раз призрачно мелькнул Степан Трофимович первой половины романа, комичный и слабый, просто приживальщик, в самом деле, тот, кому Достоевский предъявил свой «перечень обид». Впредь, начиная с бала у губернаторши Лембке и до самого конца, читателю предстоит иметь дело с новым Степаном Трофимовичем, человеком «решившимся». «Но настоящей высоты духа Верховенский достигает в финале, - когда с палочкой-посохом уходит в романтические дали, а на самом деле к Богу, которого он на своем вольтерианском жаргоне называет Великой Мыслью».
Степан Трофимович совершил свой «уход» так же, как совершил его
Л. Толстой, он ушел из места, которое покинула жизнь, от быта, который покинуло бытие, стараясь избавиться от связанности устроенностью и уютом, сознавая, что еще должен что-то совершить, только уже не здесь. Он ушел в неизвестность, бездомность, без определенной цели, гонимый лишь смутной жаждой чего-то, ощущением поиска.
В дорогу Достоевский снабдил своего героя сапогами с блестящими гусарскими голенищами, шляпой с широкими полями, гарусным шарфом и зонтиком. Все эти нелепые атрибуты понадобились ему не для того, чтобы отягчить путь странника, а для того, чтобы сделать его заметным, сразу отличимым от всех, кого ему предстояло встретить в дороге. И действительно попутчики Степана Трофимовича смотрели на него как смотрят вороны и воробьи на яркого какаду, случайного залетевшего в суровую зиму. Достоевский предоставил ему редкую возможность увидеть жизнь за пределами своего круга, но узнавать ее было скорее страшно, чем интересно. Степана Трофимовича окружили беззлобным, но докучливым любопытством. Острое ощущение чуждости всему окружающему толкнули Степана Трофимовиче к Софье Матвеевне - она не показалась ему чужой. В его сознании, возбужденном переменой обстановки и уже начинающейся болезнью, она, ее доброта, ее Евангелие смешались в одно. Благодарность к ней мгновенно переродилась в любовь, а любовь окончательно выявила в Степане Трофиимовиче веру в Бога и открыла ему новые перспективы. В самом конце своей жизни он ощутил, что может быть полезен и в этом мире, что и здесь он может оставаться учителем, только совсем другому учить.
Перемены, произошедшие в душе Степана Трофимовича, достойные стать темой большой книги, Достоевский уместил в одной главе, которая, тем не менее, не кажется нам скомканной или недосказанной. Здесь объем лучше, чем слово выражает невероятное напряжение духовной жизни Степана Трофимовича в его последние дни. И за это очистительное страдание, в котором многое рушилось и многое возникало, за чад перерождения можно простить ему ошибки и двадцатилетнее бездействие.
И, наконец, его смерть окончательно раскрывает перед нами настоящего Степана Трофимовича. Несмотря на весь драматизм расставания с жизнью, любовью, на грусть запоздалых слов признанья, она все-таки очень светла и символична. По Достоевскому Степан Трофимович должен был жить так, как умирал. Его смерть, как смерть Феникса подразумевает возрождение, в ее чертах просматривается начало новой жизни, где ему суждено родиться не «как будто», а просто героем, быть самим собой и жизнью своей, своими думами принести совсем другие плоды. Сколько бы ни был не согласен Достоевский с людьми, вдохновившими его на создание образа С.Т. Верховенского, сколько бы не бросал им обвинений, верил он в силу их ума и гуманизма много больше.
«Ведь я же люблю Степана Трофимовича».
Г. Гессе, Степной волк
Достоевский, Записные тетради
Ibid
Станкевич, Тимофей Николаевич Грановский
Там же
Там же
Достоевский, Полное собрание сочинений, письмо к Страхову
П. В. Анненков, Идеалисты тридцатых годов, цит. по сборнику «Н. П. Огарев в воспоминаниях современников», стр. 127, М., Худ. Лит, 1989
Достоевский, Дневник Писателя
Достоевский, Полное собрание сочинений, письмо Майкова к Достоевскому
Достоевский, «Бесы»
Там же
Там же
Достоевский, Дневник писателя
Достоевский, «Бесы»
Достоевский, Дневник писателя
Достоевский, «Бесы»
Достоевский, Дневник писателя
Иваск, «Упоение Достоевского»
Достоевский, Дневник писателя
Свидетельство о публикации №203030500010