Викентий Пухов Рассказы не охотника

Викентий  ПУХОВ





РАССКАЗЫ  НЕ  ОХОТНИКА






























Никогда не был я на охоте, не держал в руках охотничьего ружья, и не познал радости свалить лося из винтовки с оптическим прицелом, белку в глаз подстрелить, или затравить зайчишку собаками, да и литература про охоту и рыбалку не интересовала меня. Наверное, имеется какой-то дефект в моих генах, ведь мужчина на то и мужчина, чтобы добыть зверя. Впрочем, что тут поделать — таким уж уродился. Между тем сочинял я кой-какие истории, похожие на те, что временами попадаются в охотничьих журналах.
Вот я и вознамерился поместить их в сеть.
 

САФАРИ

Как только настали сумерки, в небе расцвела красная ракета, повисла над траншеями и остатки батальона молча устремились к проклятой высотке. Бойцы бежали медленно, скользили на подмерзшей земле, падали, подымались, снова бежали, и легкие их свистели колючим морозным воздухом. Первым, зажмурив глаза, уткнулся в снег и не встал Жученок. Впереди всех несся с ручным пулеметом на плече Мишка. Он орал во всю глотку, и рулады убийственного для врага мата давали его товарищам веру в успех этой, шестой за прошедшие сутки атаки. «Ё-о!.. Ма-а!..» — звал за собой Мишка.

* * *

Пригревало майское солнце. Празднично одетые победители собирались в раз и навсегда выбранных местах Москвы. С каждым годом их становилось все меньше, и годы свои они отсчитывали по числу дней Победы. И вот, наконец, пришел к ним золотой день. Полвека. «Полтинник разменяли!» — удивлялись они своему везению.
Рядом со станцией «Арбатская», в небольшом сквере стояли группками однополчане. Начищенные медали горели на солнце. Не было среди них никого моложе семидесяти, но лица старых солдат и женщин светились такой радостью, что в голову не пришло бы назвать их стариками. Собравшиеся негромко говорили меж собой, поглядывали на выход из метро, ждали пополнения.
Вот тяжелая дверь отошла внутрь, в щель просунулся внушительных размеров круглый живот, затем оплывшие плечи и пунцовая, совершенно лысая голова. Человек кое-как протиснулся, но дверь размахнулась, ударила вдогонку пониже поясницы. Шлепнула с такой силой, что он не удержался на ногах и, успев провозгласить «Ёо!.. Ма!..», плюхнулся на асфальт.
— Мишка! Мишка! — послышалось со стороны сквера. Он встал, потер колено, недовольно пробурчал что-то, сделал несколько шагов и оказался в объятиях. Продолжая бурчать, уклонялся от поцелуев, пытался отряхнуть мешковатые брюки и серый свитер с замусоленным воротом, переминался с ноги на ногу, мычал и вдруг, облапив одну из женщин в солдатской гимнастерке, увешанной медалями, смачно поцеловал ее.
— Узнал?! — воскликнула женщина.
— Клавчонок,— ответил он.
— Да ты все забыл, Миша! — всплеснула она руками.— Не Клава я, не Клава.
Он уставился на ее прическу.
— А кто Клава?..
Вокруг рассмеялись, снова принялись обнимать его, и кто-то спросил: — Мишка, Мишка, где же твои Славы?
Он провел растопыренными пальцами по груди, удивился: — Забыл...
Однополчане подходили один за другим, тискали Мишку, хлопали по спине, а он моргал, тужась узнать их, и утирал пот скомканным носовым платком.
Вскоре все опять разошлись по своим компаниям. Мишка постоял в кругу женщин и пошел от группы к группе. Останавливался, вслушивался с напряженным лицом, стараясь понять, о чем говорят, и всюду его принимали как любимца. Раздавалось: «А помнишь? Помнишь?!». Мишка важно кивал, и его товарищи добродушно смеялись, потому что он ничего уже не помнил...
Из дверей метро вышел высокий сухощавый мужчина. Его костюм, сорочка и тщательно подобранный под цвет глаз галстук заметно отставали от моды и выдавали в нем человека, который преуспевал когда-то. На пиджаке красовалась слегка потускневшая звезда Героя Соцтруда и медаль лауреата Ленинской премии.
Он подошел к женщинам. Те вежливо поздоровались, кое-кто протянул руку. Он галантно склонял седую голову, прикладывался тонкими губами, повторяя: «С праздником. С праздником». Однополчане отвечали: «Здравствуйте, товарищ Жученок».
Как и Мишка, он стал обходить сквер. Его узнавали, отвечали на приветствия и тотчас отворачивались, чтобы продолжить свои разговоры. Никто, казалось, не увидел золотых наград. Только Мишка по-дружески ткнул его кулаком в грудь и, слегка заплетаясь, спросил: — Стакан есть? А то у меня с собой...
— Не захватил, Михаил Иваныч,— ответит лауреат.
— Тогда из горла? Будешь?..
— Благодарю Вас, Михаил Иваныч... Мне нельзя... Печень.
— Какая печень? — удивился Мишка.— Ты же охотник!..
— Какой из меня теперь охотник,— огорченно произнес Жученок.
— Как это какой! Как на этих... на бягямотов, так охотник, а как с праздничком, так печенка?.. Эх ты, Жуча... Я же помню... Как ты на тридцатилетие трепался. Только запамятовал, как эта охота зовется...
— Сафари,— улыбнулся Жученок.— Только не на бегемотов мы тогда охотились... на львов. Зять Самого руководил!
— Вот я и толкую: надо прúнять.
— Извините, Михаил Иваныч, не могу. Завязал.
Мишка огорченно достал початую бутылку, выдернул из горлышка туго свернутую бумажку желтыми зубами и пошел к своим.
Жученок постоял еще несколько минут возле однополчан и, чуть сгорбившись, медленно зашагал к метро. Оглянулся пару раз. У входа на станцию пропустил вперед двух молоденьких девушек. Те с уважением поглядели на звезду и лауреатскую медаль. Оглянулся напоследок. Боевые друзья не заметили его исчезновения. Дверь вяло покачалась и застыла.
В метро ему уступили место. Он оглянулся на приклеенный к стене вагона рекламный листок с надписью «Пива нет!», отвернулся, увидел в стекле вагона свое лицо, вспомнил: надо позвонить домой, чтобы не ждали. «За что они меня?» — спрашивал себя Жученок.
В вагоне электрички он снял награды, сунул в карман, незряче уставился на запотевшее окно. Электричка тронулась. «За что?!» — крутилось в его голове.

* * *

Он окинул взглядом дачу, вошел внутрь, обошел комнаты, всюду зажигая свет, и поднялся по винтовой лестнице наверх.
Огромное помещение высотой в три метра именовалось «мансардой славы». В центре главной стены скалилась огромная тронутая молью голова льва. В стеклянных глазах зверя отражались хрустальные висюльки чешской люстры. Мощные рога африканского буйвола и, саблевидно изогнутые, водяного козла размещались по обе стороны царя саванны. Вверху перекрестились бивни слона. Снизу растянулась на лакированном щите шкура черной пантеры. Противоположную стену заполнили чучела редких птиц. Над ними выстроилась шеренга шкурок экзотических зверьков.
Жученок равнодушно поглядел на свои сокровища, пробормотал «бягямоты» и поморщился от воспоминаний...
— Ну и жучила ты,— сказал зять Самого, оценив выстрел, сразивший льва,— куда прешь поперек батьки, лауреат сраный!..
Он щелкнул выключателем. «Мансарда славы» погрузилась во тьму и как бы исчезла. Спустился в гостиную, открыл створки серванта, принялся искать. «Что за дом, — сказал себе,— порядочного стаканá не найдешь». Открыл бутылку мартини, понюхал, поставил на место. Затем вошел в кабинет, отворил секретным ключом замаскированную дубовую дверцу в стене, извлек продолговатый ящик, обтянутый кожей. Провел пальцем по тисненому наименованию английской фирмы «GOLLAND-GOLLAND». Серебряная пластинка с дарственной надписью потемнела, и только две глубоко врезавшиеся в металл буквы «Ц» и «К» можно было разобрать без очков.
Он открыл футляр, погладил синий бархат, бережно вынул двустволку с изящной в виде арабесок гравировкой на замках, привычным движением собрал ружье и проверил прицел. Достал из тайника коробку с патронами. Погасил свет, уселся в кресло, отодвинув его от письменного стола. Долго сидел неподвижно, держа ружье между колен. «За что они меня так?» — спрашивал Жученок и не находил ответа. Чтобы избавиться от назойливого вопроса, вообразил, что отстреливает от этого вопроса слово за словом. Прицелился в «так», плавно нажал на спусковой крючок. Готово! Теперь в «меня»... Наповал! Следующее — «они». Выстрел! Местоимение качнулось и свалилось, точно заяц в тире. Осталось «что» и «за». Промах!.. Опять промах!.. Подумал горько: «Вот тебе и сафари».

* * *

...Он лежал плашмя, заставляя себя встать, знал, что нет на нем и царапины. Приказывал себе, но не мог пересилить тошнотворный страх. Еще крепче зажмурился, зарылся лицом в снег, надеясь оглохнуть. Остатки батальона дрались врукопашную. И над проклятой высоткой поднимался до неба победный Мишкин мат.



ДОВЕСОК

Лева Бежин, двенадцатилетний блокадник, получил под старый Новый год свирепого 42-го года нежданный подарок.
Лева оказался выносливее родителей. Его мама и отец слегли, но мальчик, хотя и был опытным блокадником, не верил, что им не подняться. В соседних квартирах многие уже умерли, но Лева не мог вообразить, что такое может случиться и с его родными. Ему казалось: вот они отдохнут немного и встанут. Лишь бы вовремя принести хлеба.
Он вставал в пять утра, пока немцы не начали обстрел булочных, прятал в потайной карман карточки, выстаивал очередь. Продавщица выстригала из карточек квадратики, каждый на двадцать пять граммов, взвешивала мокрый хлеб наполовину из целлюлозы, и всегда получался довесочек. Главный кусок Лева прятал под одеждой, довесок — в карман. Возле магазина всегда кто-нибудь сторожил, мог отнять хлеб, тут же проглотить.
Лева спешил домой, но входил не в подъезд, а через черный ход. Там был дровяной закуток. Доставал довесок, отщипывал по крохотке, жевал медленно, долго, чтобы наесться. Он знал, что поступает нехорошо, но не мог совладать с собою. Однажды его случайно застал здесь отец. Сделал вид, что не заметил сына и ушел, а Лева спрятался за какой-то бочкой и долго сидел на ледяном полу, зажмурившись от стыда.
После этого случая он давал себе слово приносить домой весь хлеб, все триста семьдесят пять граммов — на троих, но каждый раз не выдерживал, съедал довесок, теперь уже в соседнем подъезде. Презирал себя за слабую волю, но пересилить не мог. Эти довески, да еще кусочки, которые разными ухищрениями добавляли от своего пайка мама и отец, сделали его выносливее родителей.
В то утро, когда они не встали, Лева немного проспал, дождался окончания утреннего артобстрела, попил водички, проверил карточки, попрощался с родными и затемно вышел из комнаты.
В подъезде возле стены стоял мужчина. Это был сосед с третьего этажа. Жильцы иногда спускали вниз умерших, прислоняли у парадного, чтобы днем тела увезли. На большее сил не осталось. Смерть уже не вызывала человеческих чувств. Лева тоже привык к мертвым. Однажды видел грузовик, полный остекленевших на морозе тел, которые стояли в кузове вплотную друг к другу, покачивались при езде, а двое сопровождавших стояли в том же кузове и жевали что-то. Вот и теперь он равнодушно глянул на соседа, отвернулся, побрел дальше.
Он шел по заваленной снегом улице, черные окна сливались со стенами изъеденных осколками домов, тропинка в снегу казалась туннелем, ему навстречу ползли одиночки со светлячками на груди. Лева тоже имел такой значок с фосфоресцирующим пятнышком. Он шел и думал только об одном * о хлебе. Мечтал о довеске.
Булочная оказалась закрытой. Лева остановился у пробитой в нескольких местах двери, растерянно поглядел вокруг и увидел в пяти шагах убитого мужчину. Рядом сидела рыжая собака. Собака? Откуда она здесь?! В городе давно съели всех домашних животных, голубей, ворон, певчих птиц, и увидеть живую собаку можно было разве что во сне. Пес был породистый, с ошейником. Вначале Леве показалось, что убитый не отпускает собаку, но оказалось, что пес не хотел оставить хозяина, хотя поводок оказался перебит осколком.
Лева Бежин был воспитанным человеком. Он не мог взять ничего чужого, тем более не смог бы вырвать поводок из руки убитого. Так и ушел бы домой один, но поводок перебит, и это означало: собака уже не принадлежит мужчине, она — ничья.
Осторожно взял поводок, потянул к себе. Пес уперся лапами, с места не сдвинулся, лег на снег. Потянул сильнее, удалось потащить его за собой. Не оглядываясь, Лева шел по улице, собака плелась сзади. Задыхаясь от усилий, от слабости, волоком тащил он собаку, и только одна мысль не давала покоя: как бы кто не увидал его, не настиг, не отнял добычу. Из последних сил, шатаясь из стороны в сторону, как бурлак, волочил Лева пса два квартала. Это был длинный путь, но ему посчастливилось. Ни один прохожий не попался.
Он открыл дверь, втащил собаку в комнату. Отец изумленно уставился на сына, едва слышно прошептал:
— Где ты взял собаку?
— Около булочной,— ответил Лева,— ее хозяина осколком убило.
Оба замолчали. Собака стояла возле двери, понурив голову. Лева не отпускал поводок. В комнате стучал в черной тарелке репродуктора метроном. Мама лежала лицом к стене.
— А хлеб?! — спросил отец.
— Нету хлеба... Булочная закрыта, обстреляли. Надо было идти в другую. Я не мог... собака...
— Породистый пес, сеттер,— прошептал отец, помолчал, потом сказал: — У нас на заводе еще на прошлой неделе говорили, что в институте Павлова всех собак раздали научным сотрудникам, нечем кормить стало. Тебе, сынок, ученый пес достался, на нем, может, рефлексы изучали...
После утомительной речи отец умолк. Он лежал в свитере и зимнем пальто, тяжело дышал, по лицу его было видно: принимает важное решение. Лева снял ошейник, положил возле буржуйки, налил в блюдечко воды с льдинками, но собака отвернулась, легла на пол, закрыла глаза. Метроном стучал безразлично. Лева не знал, что делать дальше. Отец наконец-то справился с одышкой, сполз с кровати, прошептал: — Помоги мне, сын.
Подтащил полено, положил на него голову сеттера. Ученый пес не сопротивлялся, покорно лежал на плахе, не шевелился. Только один раз вздохнул, словно перед тем как уснуть. Отец поднял топор, опустил на собачью шею. У него не хватило сил даже для одного настоящего удара. Собака не умерла. Лева зажмурился. Голову удалось отрубить с четвертого раза.
Они разделывали тушу вдвоем, молчали, работали сосредоточенно. Получилось двадцать восемь кусков. Сложили на подоконнике, накрыли простыней. Отец забрался на кровать, а Лева вытер пол, растопил буржуйку, поставил кастрюлю, положил в воду большой кусок с косточкой.
— Я послежу, сын,— сказал отец,— а ты пока сходи в булочную на Некрасова...
В тот день Лева донес довесок до дома. Они встретили старый Новый год всей семьей. Каждому досталось по большой тарелке мясного супа...
На двенадцатый день папа Левы и его мамочка встали и смогли ходить по комнате. Поднялись на ноги, выжили. Мяса оставалось еще на шестнадцать дней, а хлеба к тому времени здорово прибавили. Не сто двадцать пять, а двести граммов! Люди радовались, обещали друг другу: «Недалеко теперь до победы».
...С тех пор прошло полвека. Лев Михайлович Бежин стал профессором, членом Российской академии, возглавил крупный НИИ. И все имел: просторную квартиру в центре Москвы, домашний кабинет с библиотекой, компьютер, видеомагнитофон, автомобиль, дачу, яблоневый сад... Словом, все, о чем только мечтать можно. Вот только собаки у него не было...



АЭРОПЛАН

Петр Васильевич Алтынов отслужил учителем без малого сорок лет, достиг директорства, вышел накануне перестройки на пенсию, похоронил жену, остался одиноким и пребывает теперь в мрачном состоянии духа. О чем бы ни повел речь, все сводит к ценам. «Ну как, скажите, жить на одну пенсию при нынешних ценах?!» — вот вопрос, на который нет ответа и без которого он никак обойтись не может.
В его унылом морщинистом лице, в согнутой спине, скудных жестах, в тихой и слегка сбивчивой речи нельзя отыскать ничего, что напоминало бы учителя и директора школы. В свои шестьдесят два года он — совершенный старик.
Я изредка встречаюсь с Петром Васильевичем, выслушиваю его сетования на нищету, падение нравов, бездарность правителей, на коррупцию и цены. Ох уж эти цены! Алтынова, как говорится, на них заклинило, ничто другое его не занимает, и от этих разговоров ему делается еще хуже. Я отвлекаю его, как могу, пытаюсь успокоить. Ковырять болячку — какой в том прок?
И вот недавно, гуляя с собакой в березовой роще, что невдалеке от дома, я встретил Алтынова. Он шел медленно, разглядывал березы так внимательно, точно увидал впервые и поэтому удивлялся их красе. В руке он держал на веревочке трехлитровую банку, наполненную до краев.
 —Что это у вас? * спросил я.
 — Березовый сок,— ответил он,— третья банка»
— То-то, я гляжу, половина деревьев в шрамах,— пошутил я.— Ваша работа?
— На моих все надрезы замазаны садовым варом,— ответил он.— Запасся еще семь лет назад, пять банок купил... по рублю с полтиной... Сейчас, небось, одна тысяч двадцать стоит?! Взвинтили цены до небес. Спекулянты!
Чтобы оторвать Петра Васильевича от злободневной темы, я предложил покурить. Уселись на поваленном стволе, закурили. Такса покрутилась вокруг банки, поглядела на меня вопросительно. «Нельзя! — крикнул я.— Фу!». «Да пусть полакает, — неожиданно улыбнулся Алтынов,— сок сладкий, с витаминами. Сам бы пил, да желудок сладкого не принимает». Собака выслушала приглашение, наклонив голову набок, еще раз спросила меня, можно ли угоститься, и, не получив разрешения, с лаем унеслась к пеньку. Опять ворона! Горе мне с ними!
— Хорошая собака, вон как гоняется,— сказал пенсионер.— Норная... Ей бы лису из норы выгнать или барсука взять. Даром талант пропадает. Охотница!
Такса между тем подбежала к пеньку, ворона лениво снялась с места, отлетела в сторону, затем резко развернулась, спикировала, пронеслась на бреющем полете, дразня собаку. Звонкий лай наполнил рощу, азарт погони затмил собачий рассудок, уши таксы развевались на бегу, как флаги, а нахальная птица, несколько раз повторяя свой маневр, чуть ли не касалась таксы. Наконец, после пятой или шестой воздушной атаки, охотница моя сообразила, что удачи ей не видать, и тотчас потеряла к птице интерес. Ворона еще дважды пролетела, но пес, сделав вид, что ее не замечает, принялся внимательно обследовать кучку земли, выброшенной на поверхность кротом. Птица разочарованно каркнула, улетела прочь.
— На охоту ходите? — спросил Петр Васильевич.
—Да нет, как-то все не получается...
— Жаль, — сказал Алтынов.— Не вас жаль, собаку. Вы-то можете и не охотиться, а таксе без этого дела никак нельзя, в добыче зверя — смысл жизни. А я, между прочим, в молодости был заядлый охотник. Вот расскажу вам об одном невероятном случае. После этой истории я охоту-то и забросил. Навсегда. Такой мне тогда запрет вышел.
Я погасил сигарету, приподнялся, высматривая собаку, убедился, что она убежала недалеко, и приготовился слушать охотника. Петр Васильевич помолчал, как-то вдруг повеселел, морщины на лице разгладились, глаза заблестели, и ясным, молодым голосом он начал свой рассказа.
— Дело было давно, когда я в Шелюнихе после института учительствовал. Есть такое захудалое местечко невдалеке от Семипалатинска. Развлечений там никаких, зато вокруг — леса, болота, озера, река Уба и дичи — не счесть, всем хватало. Купил себе тулку полуштучную за шестьдесят три рубля. Отличное ружье! Сейчас такое, пожалуй, миллион стоит. И схватила меня охотничья страсть. Если бы не школа, пропадал бы в лесу безвылазно. Что в сезон, что в запретное время — ходил на охоту, без дичи не оставался. В особенности удачной утиная охота получалась. За четыре года набил, думаю, с полтыщи. И вот как-то по весне пошел к заповедным местам. Весь день по болотинам шастал — нет уток. Ни одной! И куда они подевались?! Их там, бывало, —тучи, а в тот день...Устал до смерти, решил: домой... Возвращаюсь, иду через болотце, сам себя утешаю и вдруг!.. Вижу в вышине утку. Высоко летит, «в кислородной маске». Эх, думаю, не достать. И все же вскинул ружье...
— Петр Васильевич,— перебил я рассказчика,— что значит, «в кислородной маске»?
— А это значит, вроде как на такой высоте летит, где уже разреженная атмосфера, без кислородного аппарата нельзя. Это так один боевой летчик шутил. Знатный был стрелок. Его после ранения с истребителя списали.
— Ну и что дальше?
— Дайте-ка мне сигаретку...Да... Вскинул я ружье, повел стволом на опережение, выстрелил ради забавы. Все равно, думаю, не попаду. Гляжу, а птица крыльями махать перестала и планирует, да так плавно, будто аэродром высматривает. Скользит в прозрачном воздухе, крылья расправлены, медленно снижается. И приземляется в километре от меня.
Прибежал я к месту посадки и вижу: лежит в серой прошлогодней траве селезень. Красив — глаз не оторвать! Взял его, хотел крылья сложить, а не получается — пружинят. Я опять. Снова не складываются! И тут что-то не по себе стало. Стал искать, куда попал. Нашел на груди пятнышко крови, совсем маленькое. Вот какое дело. Кому потом ни рассказывал, никто не поверил. Каждый знает: утка, если ее подстрелить в воздухе, камнем падает... Как думаете, что с тем селезнем случилось? Может ли медицина дать ответ? Ведь вы — врач!
— Думаю, прямо в сердце попали,— предположил я.— Сердце остановилось, а мозг успел перевести вашего селезня на автопилот... Чтобы не разбился!
— Шутите... — вздохнул Петр Васильевич.— Никто не верит. Загадка природы. А ведь так все и было: летел селезень, точно аэроплан! Сколько уток за свою жизнь настрелял, а такого случая никогда не бывало. После этой истории перестал охотиться, а почему — не знаю. Может, мне тот селезень запретил, как считаете?


ПРОСТОЕ  ДЕЛО

Осторожный и рассудительный доктор Белкин гнал потрепанный «жигуль» по мокрой дороге. Мотор урчал недовольно, серчал на хозяина, тянул из последних сил. Белкин включил аварийную сигнализацию, указатели поворотов прерывисто замигали, показывали: беда. Вцепился в баранку, всматривался в темень, шептал время от времени: «Потерпи, Дашка, потерпи, недолго». Дашка лежала на его коленях. И в угасающих глазах судорожно вспыхивал индикатор поворотника. От дачного домика Белкина, стоявшего на берегу Оки, до Москвы — сто двадцать километров. В сухую погоду — два часа езды, а в такой день — все четыре. И Белкин сотворил рекорд: домчался до ближайшей московской ветлечебницы за час с минутами.
Взял Дашку на руки, разбудил дежурного врача. Тот протер глаза, развел руками: «Все переполнено, персонал явится часа через четыре, да и условия у нас — сами видите». Условия видеть не хотелось.
И тогда Белкин позвонил Латникову: «С Дашкой несчастье, помирает».
В тот ранний час военный госпиталь, что в ближнем Подмосковье, еще спал. Лишь дежурная смена да реанимация, как обычно, готовы были к действию. Белкина здесь знали, называли коллегой, хотя служил он в НИИ и изрядно подзабыл медицину.
Латников позвонил в гинекологию, застал заведующую. Та выслушала, закричала в трубку: «Слушай, Латников, у нас с утра две операции тяжеленные, а ты мне беременную суку подсовываешь! Ну мужичье, совсем ополоумели». — «Куда же ему деваться?» — растерялся Латников. «Скажи своему Белкину, пусть в ветлечебницу везет». «Да был он там, был», — сказал Латников. «Ну и что?». «А то, что в этой лечебнице условия... Тебя бы туда рожать отправить». «Я свое отрожала, слава тебе, Господи!» — ответила докторша и бросила трубку.
Пришли два хирурга — подполковник и майор, с ними анестезиолог с операционной сестричкой. «Может, стимуляцию сделать?» — высказался Белкин. «Стимуляцию, стимуляцию, — проворчал полковник,— ученый». Взял на руки, погладил рыжую спину. Такса ткнулась ему в нос, лизнула сухим языком. «Ты только погляди, помощи просит, а сказать стесняется. Так что случилось, коллега?» — спросил хирург. «Какой-то алкаш на участок забрел, а Дашка его за штанину схватила, так этот гад... сапожищем.» — ответил Белкин. «Ну и дела», — сказал подполковник, передав таксу майору. Тот нос потрогал: «Горячий нос, сухой». Дашка послушала, закрыла глаза.
Положили собаку на операционный стол, включили лампу. Такса передние лапы поджала, задние вытянула, смотрит на Белкина, прощается. Подполковник провел по животу, нахмурился: «Живот-то как доска; кажись, перитонит. Стимуляция, стимуляция... Что делать будем? Сроду беременных такс не оперировал... Лапы бы ей привязать, а то дергаться будет». «Не надо» — ответил Белкин
Даша лежала спокойно, не шевелилась. Майор взял у Латникова бритву, подаренную на юбилей, и, пришептывая: «Жил-лет, жил-лет, лучше для мужчины нет», — принялся брить собачий живот.
Анестезиолог рассчитал дозу, ввел наркотический коктейль в тонюсенький сосудик, поставил детскую канюлю в бедренную вену, наладил капельницу, сосчитал пульс. «Приступайте, мужики», — сказал, поморщившись, как от зубной боли. Подполковник протер живот спиртом из четырехгранной склянки, пронзительно глянул на операционную сестру, спросил: «У тебя все готово?». Потом взял скальпель, поглядел на майора и передал ему: — Давай, Иван, ты помоложе...
— Эге, мужики, да у нее щенята! Четыре штучки, рыженькие, не шевелятся. Разрыв матки. Придется ампутировать. Не будет у нее больше щенков. Слышь, Белкин?
— Да хрен-то с ними, со щенками, переживем, — сказал Белкин.
Операция прошла классно. Брюшную полость промыли с антибиотиками, живот зашили шелковинками, не забыли отверстие оставить с резиновым выпускником — на всякий случай, да еще сердечные ввели ради страховки.
А потом, пока Дашка от наркоза отходила, сестра подала склянку, хирурги тяпнули «по двадцать капель», витаминами закусили и обсудили кратко рыночные реформы. Сошлись на том, что не надо их дальше углублять, иначе в госпитале ни одного градусника не останется и последние лекарства кончатся, а НИИ, где коллега Белкин никому не нужную науку делает, и вовсе прикроют под коммерческие склады. И появится еще одна реклама: «Прямо со складов в Москве!».
И тут явилась заведующая гинекологией. «Ну что, хирургоиды, изуродовали девку? Чего ко мне-то не пришли, я все приготовила, уж матку-то ушить смогла бы как-нибудь, а вы...» «Ангелина, да ты не видала... тут такое было!» — ответил подполковник. «А тебе, злодей, лишь бы ножом размахивать. Не о чем мне тут с вами разговаривать, у меня операция», * буркнула Ангелина и ушла, шваркнув дверью. «Обиделась, * сказал анестезиолог, * надо было ее позвать». Пришел главный хирург. Посмотрел шов, живот потрогал, похвалил выпускник... «Ну что, мужики, справились?». Те смущенно улыбались: «Вроде бы, да». «И кто главный ювелир?» — поинтересовался Главный. Майор вскинул подбородок: «Да что там, ювелир... Мы это запросто, раз — и готово! Нет проблем. Простое дело». «А ты, тезка, не сильно-то зазнавайся, послеоперационный период покажет... Ты вот что, в операционный журнал запиши и в историю болезни... для прокурора», * пробурчал Главный. «Иван Иваныч, ну сколько можно писать?! Все пишем и пишем, будто мы не хирурги, а какие-то писатели. Работать некогда» — сказал майор. «А ты все же напиши, — ответил Главный, — не для прокурора так для истории. Не каждый день таких красоток оперируем, да еще с четырьмя ребятишками». Потом Главный запалил беломорину, подумал малость и приказал Белкину: «Ты ей, коллега, штанишки сшей, чтоб пуговка на спине, а то занесет инфекцию...».

...Минул месяц. Доктор Белкин приехал в госпиталь. С Дашкой, с ящиком шампанского и коробкой пирожных. Персонал тянулся, как на 8-е Марта. Даша подходила к каждому, носом тыкала, просила угощаться.
Пробки хлопали, пенилось вино в мензурках, взятых в биохимической лаборатории. Угощались хирурги, анестезиологи, реаниматоры, средний персонал и младший, и заведующая гинекологией пришла, хотя с опозданием. «А Дашка-то твоя, Белкин, красотка, — сказала Ангелина,— только что это за дурь такая, почему штаны, да еще с кружавчиками?». «Женщина», — улыбнулся Белкин.
* Ну, Белкин, купец. Сколько шампанского приволок, да при твоей-то получке. Купец! * сказала начальница гинекологии и выпила шампанское одним духом, точно спирт.

ВОЛЧАТНИКИ

Костя Турбин и Саня Латышев услыхали, что кто-то из их деревни видел, как два волка переходили мелководьем реку Хопер. И задумали они пойти с вечера, не откладывая, волковать. Поспорили немного, сколько брать ружей — два или три, решили: каждому по тулке хватит. У обоих отцы добытчики, по два ружья имели, ребят с собой не раз брали по весне на селезня, давали пострелять, смену готовили.
О волках никому дома не сказали, соврали, будто на тетерок хотят пойти, с ночевой. Получили отцовские ружья, по два патрона, оделись потеплее, чтобы не замерзнуть ночью. Костя большой рюкзак взял — с термосом и едой. Вышли из дому засветло, спешили, боялись волков прозевать.
— Слышь, Сань, — спрашивал на ходу Костя,— как думаешь, здорово дома удивятся, когда мы по волку возьмем?
— Еще бы, — отвечал Саня,— вся в деревня помрет от зависти!
Подошли к реке, остановились неподалеку от мелкого места, в густом ольховнике, соорудили шалашик в самой чаще, забрались внутрь — стали волков поджидать.
Солнце тихо опускалось, золотило облака, и они стояли неподвижно. Ни ветерка, ни шороха — тишина такая, что нельзя нарушить ее пустым словом. Сидели, не шевелясь, ружья держали наготове, во все глаза смотрели на реку, куда волки должны тропой выйти. Недвижная река привораживала, в ее глади отражались прибрежные кусты, осины, облака. Лишь изредка плеснет рыба, на миг нарушит покой и уйдет вглубь. Тяжелый солнечный шар медленно скрылся, облака стали сначала фиолетовыми, потом черными, стронулись с места и нехотя проплывали на запад, туда, где улеглось спать солнце. Волков не было.
И тут, откуда ни возьмись, комары. Облепили ребячьи лица, шеи, руки, впивались в кожу немилосердно.
— Кусаются, звери, — прошептал Костя.
— Молчи, — прошипел Саня,— волков спугнешь.
Насекомые пили кровь охотников, раздувались, как клопы, одна стая сменяла другую. Ребята терпели, размазывали кровососов по щекам, становились похожими на индейцев в боевой раскраске. Комары на унимались, звенели пронзительно — хоть уши затыкай!
— Во, гады, шумят, — прошептал Саня,— всех волков распугают.
Костя зажал рот ладошкой, неслышно засмеялся, принялся отмахиваться — то ли от комаров, то ли от Сани.
Наконец, местные комары напились вдосталь, поуспокоились, но откуда-то издалека прилетели чужие — голодные. Мальчики сидели, скорчившись, закрывали лица ладонями. Ружья высовывались из шалаша, комары страстно пели, но ребята уже не слышали их. Прижавшись друг к другу, задремали...
Проснулся Саня посреди ночи. Видит: Костя голову в вещмешок засунул, шнур затянул у шеи, посапывает. Посмотрел на него, и такая зависть взяла, что разбудил приятеля:
— Тоже мне, друг! Сам спрятался, а меня пусть комары доедают?
Развязал мешок, втиснул голову, так вместе и устроились — нос к носу. Лежат, друг на друга дышат, глаза в темноте таращат.
— А знаешь, Костя, кто такие волкодлаки? — прошептал Саня.
— Кто? — спросил тот и почувствовал на спине мурашки.
— Оборотни! — сказал Саня.— Мне бабушка рассказывала, что если в волчистом лесу воткнуть с приговорами ножик в пенек, да перекувырнуться через него, волком оборотишься... Потом надо порыскать в лесу, зайти к пеньку с обратной стороны, опять перекувырнуться — снова человеком станешь. А если ножик потеряешь, пока по лесу рыскаешь, так волком и останешься...
— Сказки, — дрожащими губами прошептал Костя.
— Какие сказки? Все взаправду... Моя бабушка сама волкодлака в лесу видела. То в волка превращался, то в лису, а то в пенек или в куст. По грибы пошла и встретила, еле ноги унесла. И мне не велела одному в лес ходить. Ладно, давай спать...
Проснулись они, когда солнце уже поднялось, высушило росу и растопило облака. Река сияла, густой ельник стеной стоял на другом берегу Хопра. Из шалаша, где в вещмешке прятались мальчишечьи головы, поднимался едва заметный пар.
Друзья вылезли из шалаша, пошли к реке, умылись прохладной чистой водой, потом попили чаю с домашними пирожками и пошли домой, закинув за спины отцовские ружья.
— Нету здесь никаких волков, — сказал Саня.— Наврали.
— Нету, — согласился Костя.— А давай пойдем завтра рыбачить. С ночевой... Рыбы-то в Хопре полным-полно, наловим по ведру, вот дома удивятся!


У  ВСЕХ — ОБСТОЯТЕЛЬСТВА...

Неподалеку от въезда в садовый кооператив «Космос» возвышалась на постаменте первая ступень межконтинентальной ракеты, превращенная в водонапорную башню. Возле стоял отставной генерал Соловей и зычно кричал на всю округу:
— Эй! Кто-нибудь, принесите косу!
— Орет, как Соловей-разбойник,— пробурчал Иван Сергеич Гребцов и пошел на зов.
— Что случилось, товарищ председатель? Вроде вокруг нашей водонапорной ракеты ни травинки, сплошь песок... Будем его косой выравнивать? А может, покрасим? Как в лучшие времена...
— Службу вспомнил? Соскучился? — усмехнулся начальник.— Вон, погляди...
В пяти шагах, за спиной председателя, лежала, положив голову на песок, собака. От широкого брезентового ошейника тянулась к бетонной балке грязная бельевая веревка.
Серебристая жесткая шерсть с коричневыми пятнами и крапом, благородная морда с бородкой, криво подрезанной, похоже, нетрезвой и шутливой рукою, усталые полузакрытые глаза, заметно просевшая спина и вялость во всем теле указывали на почтенный возраст пса, а может быть, и на последнюю в его жизни болезнь. И все же в облике брошенной собаки видно было то достоинство, какое можно получить только по наследству от родовитых предков.
— Дратхаар?! — удивленно воскликнул Гребцов.— Откуда он здесь?
— С самого утра лежит, — ответил председатель.— Кто-то, говорят, на машине завез и оставил. Вот он и ждет хозяина, никого не подпускает. Сначала рычал на всех, а теперь молчит...
— Еще бы! Весь день на солнцепеке, — сказал Иван Сергеич и шагнул к собаке.—Надо отвязать...
Соловей схватил его за руку:
— Вы что? Укусит, потом вези вас в больницу... Может, он бешеный! Лучше косу принесите.
Иван Сергеич принес косу, председатель подошел к легавой сзади, та тяжело встала, оскалилась, глухо зарычала. Генерал подцепил веревку, срезал, отскочил в сторону, держа косу наперевес. Собака посмотрела на освободителя равнодушно, легла на прежнее место.
— Ну, люди, — покачал головой Иван Сергеич, — могли бы отвезти в лечебницу, усыпить... Бесплатно!
— Так ведь надо везти, время дорогое тратить, бензин, — ответил Соловей и, мрачно помолчав, добавил: — Может, у них какие обстоятельства...
— А нельзя его в нашем кооперативе оставить? Пусть сторожит, — предложил Гребцов.
— Нам бы своих дворняг прокормить... и сирот, — зло сказал генерал.— Оставляют собак и кошек, летом натешатся, а потом...
— У них обстоятельства, — съязвил Иван Сергеич.
— А вот вы, к примеру, взяли бы его себе? — усмехнулся Соловей.— Чего молчите?
— У меня уже есть пудель... Абрикосовый, — ответил Гребцов.— Боюсь, вместе не уживутся. Да и жена не захочет. А потом, разве он к новому хозяину привыкнет?
— Вот видите, — кивнул Соловей, — у всех свои причины. Пойдем отсюда...
Остаток дня Гребцов трудился на огороде так, точно его гнал кто-то. Прополол огурцы и помидоры, окучил картошку, подкормил дорогим финским удобрением крыжовник и смородину, искал — что еще сделать, лишь бы отогнать мысли от легавой. Пудель Тимоша резвился на лужайке, смешно подпрыгивал сразу на четырех лапах, словно в каждую упрятали пружину, приставал к хозяину и просился на руки.
— Отстань! — оскорбил пуделя Гребцов.
— За что моего абрикосика забижаешь?! — крикнула жена.
Он рассказал о легавой.
Жена сказала: — Вот люди!
— Может, возьмем в пару нашему Тимошке? — высказался Иван Сергеич.
— Ты с ума сошел, — ответила жена.
...Сон не шел к Ивану Сергеичу. Он ворочался, пытался представить себе слонов * сначала одного, затем двух, трех и так далее. Обычно, чтобы заснуть, хватало четырех-пяти, но на этот раз испытанный способ не помогал. Вместо слонов видел почему-то бородатые собачьи морды. Он встал с постели, выкурил на крыльце сигарету и открыл калитку.
Дратхаара не было. Остался только обрывок веревки. Иван Сергеич сел на бетонную балку, положил рядом пачку сигарет, поднял лицо к звездному небу. Отыскал спутник, проводил взглядом, пока его еще можно было различить среди звезд, вздохнул и зачем-то отвязал обрывок веревки. Потом он долго курил и удивленно, словно увидел впервые, смотрел на зеленое туловище ракеты, заполненной доверху водой и навсегда утратившей способность подняться в небо.

 

ДЖУЛЬБАРС * БЛОКАДНИК

Как-то раз, скучным сентябрьским днем, во двор-колодец на Сеннухе забрела собака. Первым ее увидел Серега Блинов по прозвищу Блин — Витькин приятель. Серега жил в соседнем подъезде, в дворницкой, вдвоем с бабушкой. Старуха частенько напивалась, бродила по Сеннухе, и  каждому объясняла, что поминает мужа и троих дочек, которых похоронила в блокаду.
Приблудная собака была грязной до черноты, ребра выступали наружу и походили на обручи, глубокая царапина на носу гноилась, поджатый хвост говорил о трусости, ко всему прочему пес хромал. Серега прибежал с выпученными глазами, крикнул:
— К нам собака пришла! Худющая, жрать хочет. У тебя ничего нету?
— Хлеб есть, — ответил Витька, — и еще макуха осталась. А она будет?
— Ты чего! Я сам бы схавал! — сказал Блин и выскочил из квартиры.
Витька разломил четвертушку буханки, прикинул на глазок, какой кусок побольше, оставил его на ужин, взял в придачу порядочный огрызок соевого жмыха, помчался за Серегой.
На дворе шел мелкий, холодный, надоедливый дождь. Собака стояла с опущенной мордой невдалеке от подъезда. Увидела ребят, отошла на два шага. Серега протянул хлеб: “Иди, хавай!”. Но тот недоверчиво уставился на кусок, отступил еще на шаг. Сергей бросил хлеб, попал собаке по ноге: “Жри, дура!”. Она схватила, два раза двинула челюстями, проглотила, подняла морду. Витька бросил макуху. Пес поймал, чуть было не подавился, но все же справился с твердым жмыхом, снова поднял тоскливые глаза. “Оголодала”, — сказал Сергей. “Точно, — согласился Витька, — её в теплую комнату надо”.
Сколько они ни звали собаку, как ни уговаривали, не послушала, а когда поняла, что еды больше не дадут, ушла со двора.
На следующий день она объявилась вновь. Признала мальчишек, уже не отбегала, взяла хлеб из рук. Съела и ушла. На другое утро вернулась.
Так стала она приходить каждый день, а однажды осталась и проспала у подъезда всю ночь. “Дом охраняет!” — сказал Серега. “Сторожевая!” — подтвердил Витька. Сделали из фанерного ящика будку, положили внутрь кусок старого одеяла, поставили миску с водой. Принялись пса дрессировать. Имя дали самое лучшее: Джульбарс. Витька придумал.
Пес учился неважно, команды понимал плохо, хотя и наклонял голову набок — старался вникнуть в смысл приказов. Зато уже через неделю утром здоровался и прощался на ночь: давал лапу. Витька стащил у Денизы Юльевны драгоценный кусочек мыла. Устроили баню. Джульбарс стоял послушно, пришлось отмывать в пяти водах. Шерсть оказалась желтой, с подпалинами.
С каждым днем Джульбарс все больше привязывался к хозяевам. Отъедался на ребячьих харчах. Царапина на носу зажила, хромота стала почта незаметной, и как-то, когда во двор зашел чужой, раздался строгий хозяйский рык. Пес охранял подъезд.
Ни у кого на Сеннухе и даже на соседних улицах не было такого верного пса. Все хорошо, одно плохо: собаку могли украсть. И тогда приятели решили ее зарегистрировать. Сергей добыл ремешок, сделал ошейник, привязал веревку, чтобы злой пес сидел в будке и не покусал прохожих. Джульбарс принял ошейник с удовольствием, сидел на привязи с важным видом. Ребята водили его на поводке по набережной канала Грибоедова, Джульбарс бежал впереди.
И вот наступил торжественный день. Его повели на регистрацию. Приятели шли по улицам, пес бежал рядом. Хвост его, прежде трусливый, стал походить на крендель. Через час подошли к старинному зданию Ветеринарной академии с головами лошадей на фронтоне, нашли пункт регистрации.
Принял их старик в белом халате, строгий и ворчливый.
— Что изволите, молодые люди? — спросил.
— Мы нашу собаку оформлять пришли, — гордо ответил Серега.
Ветеринар внимательно посмотрел на ребят, затем еще пристальнее — на пса. Протянул руку. Джульбарс лизнул.
— Хорошая собака. Как имя?
— Джульбарс! — разом выкрикнули Витька с Сергеем.
— Ну что ж, давайте регистрировать, — сказал старик.
Достал толстый журнал, поправил очки в железной оправе, взял ручку, обмакнул перо в бронзовую чернильницу.
— Тэ-экс, значит... Джульбарс?! А какая порода? Как вы считаете?..
— Овчарка, — твердо ответил Витька, — сторожевая!
Ветеринар снял очки, глянул на Витьку, потом на собаку, усмехнулся:
— Тэ-экс, овчарка... Ну что ж, так и запишем: ов-чар-ка. А что вы можете сказать о родословной?
— Чего? — удивился Витька.
— Кто ее родственники? — спросил настырный старик.— Ей не меньше пяти лет. Раз овчарка, да к тому же  сторожевая, значит, должны быть родственники.
Ребята молчали. И тогда старик предложил:
— Я думаю, ее родственники в блокаду погибли, никого не осталось. Запишем так: “Джульбарс-блокадник”. Согласны?
Затем он снял очки, долго протирал их, наконец пробормотал:
— Непонятно, как он живой остался?..
Они заплатили за регистрацию два с полтиной. Получили блестящий жетон с номером, прикрепили к ошейнику, пошли домой. Джульбарс бежал с таким видом, словно был хозяином города и радовался этому, став, наконец, полноправным ленинградским жителем.

ЛОСИ

— Эх, жаль, нет у нас диктофона. Сколько мыслей пропадает! Вот так всегда: как встретимся, новые идеи прям-таки фонтанируют, а потом все позабудется. Хоть бы записывать, что ли? Обидно!
Так рассуждал мой приятель, сидя на кухне за столом, густо заставленном закусками.
Посредине красовалась бутылка «столичной», рядом — сосуды с минералкой. Охлажденная, хрустальной чистоты водка невыразимо легко шла под малосольные огурчики домашнего изготовления.  Селедка, что называется, таяла во рту. Хороши и разваристая картошечка, и налитые маринованные помидоры, и крупные ломти капусты, а уж об индейке и говорить нечего — язык проглотишь! Можно бы рассказать и о буженине, копченой колбасе... Только не стану я этого делать, поскольку не отношусь, как и мой приятель, к гурманам, ведь мы — ценители интеллектуальной беседы, притом исключительно о работе. Такие разговоры за столом считаются у нас признаком интеллигентности, а мы себя к ним-то как раз и причисляли, поскольку занимались военной наукой.
Первые тосты посвятили, как водится, хозяйке, гостеприимному дому, нашему крепкому здоровью, а уж потом, когда «уговорили» первую бутылку и извлекли из холодильника вторую, перешли к науке, составляющей смысл жизни.
Что за откровения мы высказывали, перебивая друг друга, что за удивительные, новые, гениальные мысли рождали наши головы, что за поразительные открытия сыпались из них! То был не ужин гастрономов, но пиршество творческого вдохновения. Перебивали друг друга, восхищались собой, и радостное возбуждение достигло вместе с третьим запотевшим сосудом той вершины, с которой можно, пожалуй, разглядеть Нобелевскую премию.
С каким бы удовольствием посвятил я читателя в содержание той беседы, как возвысился в его глазах и еще раз почувствовал бы себя избранным для великих свершений! Мне так хочется порассказать, так хочется, но невозможно, не могу я этого сделать. Не было у нас диктофона...
В третьем часу ночи решили сделать перерыв и вышли из дому проветриться. Тихий рождественский снег покрывал землю толстым покровом, и празднично убранные ветви елей принимали белоснежные хлопья с благодарностью, как подарок. Великолепие январского леса, куда вошли мы нетвердыми ногами по едва заметной тропинке, было столь неожиданным после окутанной табачным дымом кухни, что красноречие наше мигом улетучилось, и только время от времени кто-то из нас косноязычно высказывался: — Ты погляди, как здорово, а?! Вот это да, а?!
И вдруг! Внезапно, словно в сказке, из-за деревьев неторопливо и торжественно вышли и остановились в десяти шагах от нас два гигантских существа, подобные пришельцам... Это были лось и лосиха. Мы остановились, словно ноги наши мгновенно вмерзли в землю.
Пластическая завершенность фигуры сохатого, казалось, одухотворена была резцом скульптора, а великолепные лопатообразные рога, увиденные моими нетрезвыми глазами, являли собою само совершенство. Он горделиво повернул голову в нашу сторону и выскользнувшая из-за тучи платиновая луна вспыхнула огнем в его огромных, блестящих глазах.
— Вот так рога! — вскричал я.
— Где? — удивился приятель.
— Ты что, перебрал? На лосе!
— Чего-то не вижу...
— Пить надо меньше...
— А-а... теперь вижу, — согласился собутыльник, указывая на лосиху.
Корова показалась еще прекраснее своего властелина. Форма ее головы и мощь литого тела являли собою недостижимый эталон здоровья. Любые «Мисс Америка» и «Мисс Европа» показались бы рядом с ней изголодавшимися замухрышками. Это была настоящая  Миссис Природа!
Не помня себя, я сделал два шага к лосихе...
—  Стой! — прикрикнул собутыльник, хватая меня за шиворот.— Это не женщина!
— А кто?..
— Потом расскажу. Пошли...
Корова повела в мою сторону погрустневшими очами, хотела подойти и обнюхать, но я дыхнул в ее сторону, и миссис глянула с таким презрением, будто я был не ученым, напичканным идеями, а самым последним алкашом. Затем сказала что-то своему повелителю, оба брезгливо отвернулись и неспешно ушли в свой сверкающий серебром, освещенный полной луной лес.
Старательно поддерживая друг друга, мы повернули назад и молча, стараясь падать не слишком часто, пошли назад.
— А я думал, они зимой рога сбрасывают, — задумчиво сказал приятель.
— Это до революции было, — объяснил я.— Сейчас экология другая...
— Про экологию согласен, — ответил ученый, падая в сугроб.
Вскоре показались серые башни, сооруженные из железобетонных блоков. В моем доме светилось всего одно окно. «Это — наша кухня, — определил я, — ждет».
Лифт, конечно, не работал. Пришлось добираться до тринадцатого этажа пешком, задыхаясь и ругая на чем свет стоит пьяниц из домоуправления. На столе громоздились тарелки с объедками, водка сделалась почему-то тошнотворно теплой, а лампочка на кухне с трудом пробивала желтый ширпотребовский абажур, увидев который, я тотчас приобщил его к словам, где «ю» употребляется в виде исключения: жюри, брошюра, парашют...
Мы, разумеется, доконали остатки водки,  потом поправлялись крепким кофе, пытались еще говорить о чем-то... и уже не сожалели об отсутствии диктофона.


ТРОПА  ТОЛУБКО

Есть в Подмосковье рукотворная тропа — одно из добрых дел человека, душу которого не искорежили ни слава победителя, ни высокое положение, ни чины и звезды, ни окружение, льстивое ради корысти. Она создана волей Владимира Федоровича Толубко — старого танкиста и ветерана войны, главкома ракетных войск стратегического назначения, главного маршала артиллерии. Многие, как придумал когда-то маршал, называют ее тропой здоровья.
Эта широкая, пригодная для ходьбы втроем, трехкилометровая, с осветительными столбами, железобетонная дорожка идет лесом от западной окраины Одинцова до местечка Власихи, где в военном городке со множеством казенных зданий разместился главкомат ракетных войск. Тропа служит тем, кто автобусам предпочитает лесной воздух, кто ценит утренние и вечерние прогулки при любой погоде за то, что они приобщают к главному на этом свете — вечному циклу времен года.
Толубко частенько спрашивал: «Ну как там тропа здоровья, в порядке?». Любил пройтись по ней, ревностно следил за исправностью, назначал ремонт. Владимира Федоровича уже нет с нами. Я хочу рассказать о его тропе.
Я хочу рассказать о зимних пейзажах, о заснеженных елях, о манжосовской лыжной гонке, много лет тому назад инициированной энтузиастом лыжного спорта жителем Одинцова Манжосовым (она проводится ежегодно), о любителях моржевания в ухоженной полынье на краю лесного пруда, о том, как вслед за оттепелью крепкий мороз может превратить лес в стеклянное королевство или как мягкий снег оденет порою каждую веточку, каждую сосновую и еловую лапу, и деревья кажутся сотворенными из снега, о заячьих следах и самих зайцах (их еще можно увидеть по дороге на Власиху), о семьях лосей — тех, что, бывало, выходили из лесу ночью, останавливались на дорожке, поднимая головы к звездному небу, о лисьей норе — единственной на всю округу, о красногрудых снегирях, увидеть которых прозрачным зимним утром — радость сердца и праздник души.
Мне хочется рассказать о весне. Хорошо встретить ее на тропе здоровья! На фоне синего неба белеют стволы берез, под корой течет густой сладкий сок; почки набухают быстро, и деревья каждый год неожиданно одевает новая листва; прилетают грачи и скворушки; майские жуки жужжат, проносятся над ухом; прилетают к протокам вдоль дорожки скромные серенькие утки и франты селезни; соловьи соревнуются по утрам и заставляют прохожих останавливаться; птичий гомон радует ухо, и печалит протяжный флейтовый посвист иволги; играют ручьи, бьет в лицо прохладный ветер; и вот застигает вас в пути ливень, и пушечный удар грома не пугает, а вызывает улыбку: «Здорово! Гроза!».
И вот оно — лето. Деревья полны листвы, солнце едва пробивается сквозь кроны дубов, берез, осин, орешника, в лесу становится темнее, объявились первые грибники: терпеливые, несуетные, ироничные — какие нынче грибы!? По пути на службу заметишь, пожалуй, сыроежку, да так и не тронешь — много ли проку от одной. Зато можно полакомиться малиной, отыскать в траве землянику, нарвать цветов, чтобы преподнести букетик кому задумал, порадовать ромашками, темно-лиловыми ирисами, фиалками, колокольчиками. Можно задержаться у пруда, окаймленного с одной стороны золотистыми корабельными соснами, а другим краем подходящего к самой дорожке, чтобы задать вопрос: «Ну как, клюет?» — одинокому рыболову, который мечтает поймать карася («прошлым летом три кило поймал, а сегодня что-то не клюет»), а вытаскивает головастых ротанов для кошки; можно послушать жужжание пчел и поспорить с приятелями о названиях медоносов, или посидеть, когда возвращаешься со службы, на закрепленном между двух дубов бревне, покурить всласть и потолковать о том о сем; а еще хорошо становиться у пруда, раздеться и поплавать среди ребятни, удивив их классным брассом — знай наших! Быстро проносится подмосковное лето. Откуда ни возьмись — желтый листок на березе. Неужто осень?
Кукушка отсчитывает срок. Не горюй, погоди, дай ей подумать — прибавит пяток годков. Орехи поспели. Не забудь дома сумку. Опята высыпали. Не зевай! И вот — радуга через все небо. Предзнаменование. Самолет в вышине хочет ее проткнуть. Где ему! Дожди такие, что заливает в низких местах дорожку, впору снять башмаки и идти босиком, как в детстве. Кабаны траншеи нарыли — труженики. Журавлиный клин. Проводи его взглядом. Они вернутся, дай срок! Рыженькая ласка перебежала дорожку, скрылась в начинающей жухнуть траве. Разноцветные листья падают на тропу, закрывают бетон. Сдует их ветер. А вот и первый заморозок... Проснешься, выглянешь в окно: иней на траве, дорожка блестит слюдой. Снег выпал! Радуешься, словно невдомек тебе, что больше полугода придется ждать нового тепла.
...В упадок приходит дорожка. Покосились столбы, на тропу спускают сточные воды, в протоках — разводы бензина, погибают старые ветлы, образовались участки, залитые по щиколотку водой (нужны резиновые сапоги), вокруг — затхлое, вонючее болото. И уже не колонны пешеходов видны на тропе, а пенсионеры, соратники Толубко. Давно уже не работают, но каждое утро выходят в ранний час, точно на службу спешат. Привыкли.
Четверть века тому назад, когда заканчивалось строительство дорожки, Владимир Федорович поделился со мной своим планом. На лице его было лукавство: — Вот сделают тропу здоровья, пусть офицеры ходят на службу пешком. А кто на автобусе хочет ездить — предъяви справку от врача. А мы его спросим: «Какой же ты офицер, если даже ходить не можешь?!».
Меня изумило такое решение, я не нашелся, что ответить. Идея показалась коварной. А он увидел, что я попался на удочку, рассмеялся, как мальчишка, и, не дождавшись ответа, добавил: — Вы знаете, кто я такой?.. Я — хитрый хохол!
Побольше бы сейчас таких хитрецов моей несчастной стране.


ЦАРСТВО * ГОСУДАРСТВО

К середине декабря добрались наконец-то морозы до подмосковного Одинцова. Укрыло первой порошей пустые поля. Пришла зима, но к Новому году нежданно-негаданно подкатила оттепель, снег начал сходить, пошел дождь. Тут метеорологи опомнились, дали не то что настоящую температуру, а все же ниже нуля. И в одну ночь лес оделся в ледяные чехлы, мигом превратился в стеклянное царство-государство.
Наутро вошел в это царство полковник Гречин. Путь его от дома до военного городка, названного Власихой по имени помещицы, имевшей здесь когда-то крепкое хозяйство, был через лес, по скользкой бетонной дорожке длиною в три километра. Он не признавал служебных автобусов, предпочитал ходьбу. Перешел дорогу, ахнул, увидев в снопе автомобильных фар окутанные льдом придорожные березки. Машина промчалась, освещая деревья поочередно. Обледеневшие кроны вспыхивали на мгновение, гасли. Вот бы сфотографировать, подумал Гречин, а то опять гидрометцентр подбросит тепла, красота растает.
Он шел лесом, останавливался, смотрел на деревья, старался запомнить самые красивые, чтобы потом возвращаться. «Хрусталь, — думал он, — чистый хрусталь! Тихо в лесу: ни шороха, ни ветерка. А налетит ветер — зазвенит лес». Никто не встретился ему на пути, никто не обогнал. Слишком рано вышел из дому.
По правую руку расстилалось на несколько километров поле, поделенное на прямоугольники по две сотки. Огороды для офицеров. Дуги парничков с рваной пленкой, жалкие навесы от дождя, сараюшки для огородного инвентаря. Убогое зрелище посреди сказочного волшебства опечалило Гречина. Достал сигарету, прикурил от спички, затянулся, и тут словно из-под земли выскочила к краю поля собака, за ней другая, третья... Стая бездомных псов понеслась по косогору. Впереди бежали собаки крупные, похожие на овчарок, за ними разномастные дворняги, позади старались поспеть совсем уж тщедушные шарики и бобики. Стая ускоряла бег, мелкие собачонки стали отставать. Опасение поселилось в душе полковника: попади-ка навстречу такой компании!.. Псы между тем неслись все шибче, лаяли так, что хотелось заткнуть уши. Большие кричали резко, злобу показывали. Впереди в нескольких десятках метров от стаи, катилось что-то непонятное, беловато-серое... «Заяц! — догадался Гречин и обомлел, — сейчас догонят, разорвут!».
Расстояние между зайцем и псами сокращалось. Стая походила на бандитскую шайку. Безжалостная, злобная, озверевшая, она мчалась за ничтожным комочком с таким азартом, словно от того, сожрут ли зайчонка или нет, жизнь зависит. Неслись по полю беспорядочно, некрасиво. Хулиганская ватага показалась Гречину омерзительной. Он усмехнулся, вспомнив только что прочитанные «Записки мелкотравчатого», в которых полузабытый Егор Дриянский — первоклассный русский писатель, каких теперь не сыщешь, так ярко и поэтично описал классическую псовую охоту. «Вот такая теперь у нас охота, — подумал Гречин, — в духе времени». Бросил в канаву сигарету, настроение испортилось. Как хорошо начался день, и вот — на тебе. Стая между тем скрылась за дальним бугром. Он прибавил шагу, одетые льдом деревья стали чересчур вычурными, искусственными. «Не оживут», — решил Гречин.
И тут показалась на дорожке колонна солдат. Мальчишки из спецбатальона по борьбе с терроризмом.  Они натужно бежали по тропе здоровья в мятых, без ремней, гимнастерках, дышали тяжело, кирзовые сапоги со скособоченными каблуками едва отрывались от дорожки. Гречин уступил дорогу, тщедушные первогодки пробежали мимо. Их готовили к отправке. Стрелять еще не научились, только бегали.
Оглянулся. Колонна медленно удалялась. Четверо сильно отстали. «Хоть бы их к шапочному разбору послали», — подумал Гречин. Вытащил пятую с утра сигарету, размял, поморщился, спрятал в карман. Из-за поворота вышел патруль. Лейтенант с двумя солдатами. У лейтенанта кобура на боку, у бойцов — штык-ножи. Поравнялись с Гречиным, остановились на обочине, вскинули ладони в приветствии. Гречин козырнул, спросил: «Товарищ лейтенант, за кем это собаки гнались?». «Это не собаки, товарищ полковник, — ответил лейтенант, — бандформирование. Зайца гнали».  «Ну и как? Догнали?» — спросил Гречин. Лейтенант вдруг широко улыбнулся, обнаружив розовые детские десны: «Не догнали, товарищ полковник! Убежал косой, шустрый оказался».
Молодые солдаты тоже улыбались. Гречин сказал: «Ну, косой, ну, молодец!». И рассмеялся. Лейтенант сказал: «Товарищ полковник, у Вас для солдат сигаретки не найдется? А то я некурящий». «Обязательно найдется», — ответил полковник. Высыпал в солдатские ладони полпачки, сам закурил и в промежутках между затяжками объяснял, что даже одна капля никотина убивает лошадь. Так он всегда солдат воспитывал. Все смеялись шутке полковника.
А вокруг стоял и поджидал ветерка стеклянный лес. Царство-государство. Поджидал, чтобы всем показать, как звенеть умеет.


ГУЛЁНА

У Кости Синицина — фокстерьер Фокс и старая отцовская «тулка». Отец помер, когда Костя в техникум поступал. Техникум в Саратове, а жили Синицины в пятнадцати верстах от реки Хопёр, в деревне Гуленовке. Там все гулёнами были: что парни, что девки. Отсюда и название. Мужики, само собой, охотой баловались. Зверья да птицы около реки на всех хватало.
Приехал Костя на зимние каникулы домой, один только день провел с матерью, а поутру на охоту собрался. Не терпелось лисицу добыть. Знал все лисьи норы в округе. Отец показал.
Утро. Мороз. Снег рыхлый, глубокий. Идет Костя на лыжах, за плечом — ружье, в рюкзаке — Фокс. Подошел к лисьей норе, что еще в прошлом году отец приметил, постоял немного, лыжи сбросил, снял рюкзак, выпустил собаку. Фокс задрожал, влетел в нору как пуля, пошел с голосом. Обрадовался Костя: есть лисица! Слушает собачью работу, напрягся, «тулку» наизготовку держит. И выскакивает из лисьей норы... заяц. Костя опешил, а беляк как сиганет в сторону! Прицелился Костя, выстрелил. Звук выстрела плотный, круглый, точно в небо шар взлетел и лопнул. Снег взметнулся сбоку от зайца. «Эх, — думает Костя, — промах!». Тут Фокс из норы вылетает и несется за зайцем. Скрылся за бугром. Костя — на лыжи, и за ним. Подбежал, смотрит, собака взяла зайца, ждет хозяина. Оказалось: выстрел-то не пустой был, задел беляка.
Пришел Костя домой с добычей, рассказал матери, как дело было. Та рассмеялась как девчонка и сказала: «Ты только погляди, в чужой дом забрался, к лисе в гости пожаловал. Зайцы-то у нас — и те гулены!».

В  ПУСТЫНЕ

Макушка солнца лениво поднялась из-за далеких зарослей саксаула, помедлила немного, раздумывая, стоит ли трудиться, разогревать и без того горячую со сна глинистую поверхность земли — такыр, который прокалился насквозь и всю ночь источал жар, солнце плавно качнулось, точно кто-то подтолкнул его снизу, оторвалось от горизонта и, постепенно ускоряя движение, поплыло над скучной пустыней, где давно уже не происходило ничего интересного.
Свет наполнил стоячий воздух, отнял у мглы невысокие кусты, усеянные колючками, вспыхнул в мутных глазах варанов, ящериц и змей, выхватил из тьмы камуфляжные панцири черепах, расчертил сеткой твердый и ровный как аэродром такыр, и достиг наконец полутысячного стада, стоявшего на солончаках среди горькой полыни.
Сайга-народ был спокоен. Его вожак — могучий красавец, отец самых сильных сынов и легконогих дочерей — смотрел вдаль. Голова вожака возвышалась над стадом, проницательные глаза не пропускали ничего, что могло быть опасным и важным для стада, длинный нос, формой напоминавший хобот, был изощрен в запахах пустыни, а прихотливо изогнутые рога как бы олицетворяли собою лиру, которая молчала, казалось, лишь потому, что не хотела нарушить утреннюю тишину. Вожак осмотрел каждого и уверился в том, что нет в стаде ни одного больного или утомленного дальней дорогой, которой он привел свой народ сюда, в Кзыл-ординский край...
В тот же час, с дальней площадки космодрома выехал армейский «газик» с майором Бобиным и капитаном Жигаловским. Оба слыли в гарнизоне удачливыми охотниками.
— Петро, — обращался Бобин к солдату, сидевшему за рулем, — ну, как, не подведет твой агрегат?
— Никак нет, товарищ майор, — отвечал водитель, — не должон. Движок — новьё, муха не сидела, нормально фунциклирует... Только карбюратор чуток подтекает.
— Тогда жми, Петро, на всю железку, фунциклируй!.. Покажи класс. Ты же отличник боевой и политической, — сострил Бобин и расхохотался.
Мотор зарычал, набрал оборотов, перешел на ровный гул, и освобожденный от брезентовой крыши железный кузов резво покатился по плотному солончаку.
— Эх, Жигá, — кричал Бобин, стараясь перебить шум мотора, — нам бы не эту тачку, а вертолет! Быстро бы управились, а так... дергайся тут часа три.
— Неплохо бы, — отвечал Жигаловский, — да мы-то с тобой покамест не главкомы и не маршалы, чтобы с вертолета самый молоднячок поиметь. Не переживай, и так на шашлыки возьмем, вертолетчики точный район указали... Гони, Петро, дави гашетку, прибавь газку! Жми прямо, на солнце!
Солдат придавил к полу педаль акселератора, карбюратор хлебнул бензина, газик подпрыгнул от неожиданности, замер на миг и помчался сломя голову. Стрелка спидометра качнулась к девяноста...
Солнце плавно летело в белом небу, поливало землю огненными потоками, глядело с любопытством, как железная коробка с  голыми обручами вместо крыши приближается к стаду. Светило хотело поглядеть, что же произойдет здесь такого, ради чего так скоро тает расстояние между сайга-народом и людьми.
— Гляди, Жига! — возбужденно заорал майор, — вон они!.. Туча! Молодцы, вертолетчики, не ошиблись.
Рама с лобовым стеклом опустилась на капот, давая простор для стрельбы, горячий воздух ворвался в салон, сорвал фуражку с головы Бобина, шофер оскалился, наклонился вперед, сжал баранку еще крепче... Охотники схватили автоматы, привстали, напружинились.
— Вперед, Петро! — кричал майор, — впер-ред!!
Сайгаки замерли, подняли головы, услышали зов вожака, и вначале медленно, потом ускоряя шаг и сплачиваясь, побежали за ним. Наперерез стаду неслось железное чудище: шумело, выбрасывало из задницы вонючие выхлопы, плевало огнем, стучало резким стаккато.
— Лупи в гущу! Не жалей патронов! — вопил Бобин, встав с сиденья и судорожно паля в сторону стада. Жигаловский не отставал от напарника, бил длинными очередями, выставив ствол автомата между майором и водителем.
Пули настигали животных поодиночке и парами, сайгаки падали, ноги их продолжали бег, потом останавливались. Скоро автоматные очереди положили десятка три животных, разбросав убитых на километр. Здесь были и взрослые, и молодые, и совсем еще юные, не успевшие ничего познать в жизни. Газик гнал стадо, но не мог настигнуть, оно постепенно уходило к югу; охотники покрикивали на водителя, а тот никак не мог понять, зачем столько мяса и куда его грузить.
— Давай, Петро, жми! Уйдут! — кричал майор.— Ну, прибавь!..
Газик рванул из последних сил, задрожал, чуть было не взмыл над землей, наткнулся на крепкий корень саксаула, выбросил из-под него черепаху, далеко откинул ее, внезапно клюнул носом. Петро ударил по тормозам, машина глухо крякнула, вздыбилась, повисла в воздухе на двух колесах и опрокинулась на спину. Бензин хлынул на раскаленный мотор из неисправного карбюратора, из соскочившего шланга, образовал едкое облако. Грохнул взрыв.
Вожак услыхал его, стадо умерило бег... И закачалось над солончаком море лир: больших, средних размеров — еще не вполне набравших форму, миниатюрных, точно детская игрушка.
Железо пылало как бумага, рвались патроны в запасных рожках, бушевал огонь. И столб черного дыма подымался вместе с душами автоматчиков в безмолвное белесое небо. Солнце замерло, остановилось, словно приготовилось принять и поглотить колонну дыма.
Старая черепаха, отлетевшая в сторону, задумалась, глядя на костер и слушая гул пламени, затем закрыла глаза пергаментными веками, втянула голову и ноги в панцирь, и превратилась в бездушный камень. Чтобы ничего больше вокруг не видеть.


СУЧЬИ  ДЕТИ

Всякий раз, когда Щеглова спрашивали, за кого он собирается голосовать, Сергей Иваныч отвечал: «Еще не решил». Он говорил неправду, потому что не хотел огорчить кого-либо ненароком. Жильцы его дома раздробились едва ли не на дюжину групп, самой таинственной и молчаливой оказалась ячейка коммунистов. Оказавшись с кем-нибудь из беспартийных в кабине лифта, коммунисты стращали: «Вот увидите, скоро газ отключат, а потом воду».
И вот в воскресный июньский день, когда подошел срок, Щеглов взял на поводок свою таксу и отправился к зданию школы. Собака шла с довольной миной, поглядывала на Сергей Иваныча, гордилась: «Хозяина веду на выборы!».
На ступеньках школы Щеглов догнал жильца с двенадцатого этажа Ларцева, служившего когда-то пропагандистом. Тот держал в руках свернутую в трубку газету.
— Небось, «Московский комсомолец»? — пошутил Щеглов.
— У меня один свет в окошке — «Правда»! — вздернул подбородок Ларцев.
Сергей Иваныч промолчал.
— За кого, если не секрет, собираетесь отдать голос? — спросил Ларцев.
— За вашего, — слукавил Щеглов.
Лицо Ларцева отвердело, он поднял палец, нравоучительно произнес: — Ни один, кто за нашего будет голосовать, никогда об этом вслух не скажет.
— Отчего же? — улыбнулся Щеглов.
Такса вопросительно уставилась на человека с газетой.
— Вы и пса поведете в кабину для голосования? — недовольно вопросил Ларцев.
— Нет, она у меня на плече посидит, — легкомысленно ответил Сергей Иваныч, — поглядите-ка на нее, улыбается от счастья.
— Да-а... развели псов. У половины жильцов собаки... Лают, гадят, вот-вот на людей начнут кидаться. Все мясо сожрали! Раньше-то такого не было. В дом въезжали — ни одной твари! А теперь!..
— Оккупационный режим, — ответил Щеглов. — Зато в вашей партячейке, кажись, ни одного собачника?
— Самим на еду не хватает, — отрезал Ларцев.
...Поздним вечером Щеглов вышел на прогулку. В сквере бегали собаки: две лайки, фоксы, огромный добродушный бладхаунд по имени Кеша, прочие обитатели дома. Их хозяева стояли кружком, обсуждали что-то. Сергей Иваныч подошел, отпустил таксу с поводка. Та бросилась с своему дружку Кеше, обежала вокруг пару раз, подняла голову, посмотрела на пса с уважением: «Какой же ты большой!».
— Что-то ваша Дашка сегодня молчит, не гавкает, — удивилась Кешина хозяйка.
— Отдала голос в кабине для тайного голосования, — объяснил Сергей Иваныч.— Всех развеселила...
— А наши-то, гляньте, на скамейке сычами сидят, результата ждут, — кивнула она в сторону кустов, где расположились товарищи Ларцева.
— Ну, погоди, — послышалось из кустов, — погоди, сучьи дети... Придет время...
Дома Щеглов вымыл под краном собачьи лапы, вытер насухо полотенцем, такса прыгнула ему на колени и принялась самозабвенно вылизывать лицо  Сергея Иваныча. Словно он был не хозяином, а ее щенком.


ОХОТА  ЗА  ЧЕРЕПАХАМИ

Жители небольшого поселка, стоявшего невдалеке от станции Куяр, большей частью марий по национальности, с которыми пришлось мне провести почти три года, никогда не видали черепах. Вот я и пообещал привезти хотя бы парочку их Тюра-Тама, где располагался космодром и куда мне выпала командировка.
Главный космический полигон встретил зноем, пылью и неожиданным для столь людного места покоем. На следующее же утро я отправился на охоту за черепахами. Было еще совсем  рано, солнце только вставало, я собирался возвратиться в гостиницу к завтраку, отыскав за полчаса несколько обиженных Господом тварей.
Миновал кирпичные солдатские казармы, несколько скучных служебных зданий, вышел из военного городка и направился в сторону солнца. Бедная и жесткая растительность покрывала редкими островками твердую, в трещинах, поверхность земли, кое-где встречались приземистые кусты с колючками, до самого горизонта не было видно ни одного деревца. Я бодро шагал вглубь тихой пустыни, и голова моя сама походила на пустыню: ничего в ней, кроме утренней легкости, не было. Не знаю, как долго шел я, очарованный тишиной, позабыв о цели прогулки.
И вот что-то заставило меня оглянуться. Городок исчез. Вокруг, сколько можно видеть, простиралась ровная, однообразная поверхность солончаков, совершенно непригодных, казалось, к жизни. Ощущение такое, точно оказался в самом центре пустыни, и никого более во всей природе, кроме меня, не существует. От быстрой ходьбы стало жарко. Пришлось снять военную рубашку и повесить ее на кустик, облюбованный в качестве ориентира. Шагов через пятьдесят снял и армейские брюки. Оставил на другом кустике и, глядя на солнце, направился к нему в одних трусах и офицерской фуражке, защищавшей глупую мою голову.
С каждой минутой подступал зной. Подошло время завтрака. Тут я вспомнил о черепахах. Стал внимательно глядеть под ноги, но почему-то тварей, которыми, по моему разумению, должна кишеть пустыня, не было. Куда они подевались?! И тогда помчался я от одного куста к другому. Надеялся: спрятались под колючками. Безрезультатно.
Не ведаю,  как долго носился я под палящими лучами. Солнце остановилось над головой, жарило немилосердно. Черепахи испарились. Подступала жажда. Становилась с каждой минутой сильнее, вскоре сделалась такой, что за глоток воды я отдал бы, как говорится, все сокровища мира. Сокровищ, однако, у меня при себе не имелось. Не было и воды. И тогда я наконец сообразил, что надо не медля возвращаться. Легко сказать... Островки кустов сделаны под копирку. Кустики с рубашкой и брюками сгинули. В голове мелькнуло: заблудился. И в огненном безмолвии в душу мою прокрался страх. На память пришли жуткие истории о погибших в пустыне — в трех километрах от космического городка.
Долго блуждал я по раскаленному солончаку, все больше ощущая безнадежность положения. Теряя остатки рассудка, заметался, побежал кругами. Перед глазами поплыла красная пелена, язык присох к нёбу, глаза ничего уже не различали, а мозг мой, видать, окончательно расплавился.
И тут в небе появилась невесть откуда тучка. Быстро наползала на солнце, сулила избавление. Поднял голову, приготовился поймать влагу открытым ртом. В тот же миг по моим сожженным плечам ударили капли дождя — редкие и острые. Удар каждой был нестерпим. Казалось, что в меня швыряют камнями. Спустя несколько секунд коварная тучка рассеялась без следа, пытка прекратилась, ни капли не попало в мой рот, и солнце захохотало над головой злобно и продолжительно. Я захохотал в ответ. И вновь помчался, пока не остановил меня чей-то взгляд.
Прямо передо мной, на голом зловещем саксауле, громоздилось чудовище. Огромное, как показалось в тот миг, серо-зеленое тело, похожее на доисторическое пресмыкающееся, изготовилось броситься и раздавить меня страшной тяжестью. В неподвижных глазах гнездилась гипнотическая сила, какая могла втянуть в пасть не то что человека, корову. Безотчетно шагнул в сторону гада, навстречу избавлению от мучений, но что-то отбросило меня от варана (всего-то!), и я снова побежал наугад...
Так и носился бы без толку, но повезло. Под ноги попался какой-то корень, я  упал и, подняв голову, увидел... брюки. Но что с ними! Одна штанина сделалась совершенно белой, тогда как нижняя, недоступная солнцу, сохранила первозданный зеленый цвет. Через несколько минут нашлась и рубашка — горячая и бело-зеленая. Пользоваться такой одеждой невозможно, если, конечно, не стремиться попасть в сумасшедший дом. Делать нечего, я натянул клоунское обмундирование. Поскольку психушку в пустыне пока что не построили. Побрел куда глаза глядят...

Городок открылся перед моим помутившимся взором только после того, как проклятое светило угомонилось наконец и покатилось к горизонту.
Слава обо мне разлетелась по всему космодрому. На меня приходили поглазеть. На следующий день сердобольные сослуживцы, приехавшие на неделю раньше, намазали всего меня какой-то жирной мазью и подарили брюки и рубашку. Я участвовал в запуске очередного спутника-шпиона, красную кнопку пуска мы нажали впятером. Зрелище ночного старта ракеты было ошеломляющим. Но это совсем другой рассказ.
А черепаху своим марий я все же привез. Правда, это была не взрослая черепаха, а черепашонок — веселый и доверчивый. Принес мне его солдатик, дежуривший на стартовой позиции. Детеныш заплутал и приполз к «столу» с баллистической ракетой.
Наивные жители Куяра радовались черепашонку, передавали из рук в руки, пытались напоить молоком и удивлялись, что панцирь у него совсем мягкий. Как детский родничок. Так его и назвали: Родничок.

СУСЛИК

Была в тот февральский день большая прогулка с Тилькой по заснеженной березовой роще, что тянется на несколько километров, начинаясь от моего дома всего-то в сотне шагов. Несмотря на праздник (День защитников отечества — так его теперь называют), лыжников и гуляющих в роще почти не оказалось.
Такса носилась по лыжне, прыгала в снегу, как заяц, облаяла дятла, далеко не убегала и вела себя на этот раз вполне пристойно. Меня беспокоили огороды. На нашем пути их не миновать, и Тильби частенько забегала туда надолго, искала кошек, бегала по грядкам, чем вызывала возмущение хозяев, и когда я ее звал, слух утрачивала напрочь. Так бывало и прошлым и позапрошлым летом. И вот наконец собака моя повзрослела, образумилась, проходит мимо злосчастных участков спокойно, словно их вовсе не существует. Правда, возле одного все же каждый раз останавливается, размышляет, поворачивает ко мне голову, советуется, но под колючку проволоку не лезет. Этот огород — любимый.
Еще щенком облюбовала она несчастные полторы сотки, окруженные частоколом, с парником и крошечным сарайчиком, где умещались кушетка и солдатская тумбочка. С ранней весны и до холодных октябрьских дней здесь можно было видеть старого инвалида, участника войны, ревностного огородника. Добирался он до своей «дачи» на костылях и трудился от зари до позднего часа. И Тильби повадилась к Ивану Тимофеевичу. Проказничала, по грядам бегала, вставала на задние лапы посреди высокой моркови, инвалид кричал: «Суслик! Суслик! Что же ты мою морковку топчешь?». Сколько ни наказывали щенка, как ни уговаривали Тильку,  никакого толку. По пути на службу проходил я мимо участка, подавал Ивану Тимофеичу сигаретку, мы обменивались новостями, и он каждый раз спрашивал: * А где Суслик? Что-то давненько не видал.
И вот сегодня, возвращаясь с прогулки, я увидел на лакомом для Тильби огородике жену Ивана Тимофеича. Она стояла с молотком в руке возле парника, утирала пот. Лицо ее было печальным.
— А где же хозяин? — спросил я с веселостью в голосе. — Небось празднует, за рюмочкой сидит, пока вы здесь вкалываете?!
— Нету Ивана Тимофеича, — ответила старуха, — на второй день от Крещенья помер.
Мне сделалось не по себе от моей веселости, я не знал, что сказать, поклонился. Тильби поглядела на хозяйку, оглянулась, уставилась на меня, потом понурила голову и отошла от забора.
— Что же ты, Суслик, — сказала старуха, — что же ты меня-то не узнаешь?..
И невоспитанная моя собака ничего не ответила. Мы попрощались, я пошел домой, выпил рюмку в память Ивана Тимофеича, который любил Тильку, пожалуй, побольше, чем я ее любил.

МАРФУШКИНЫ  ПЁСИКИ

В конце ноября выпал первый снег и возвестил о начале зимы. Ровно в тот час, когда жители города спешили на службу, из широкой трубы, кожухом защищавшей от морозов теплоцентраль, гордо высунулась собачья морда. Собака понюхала свежий воздух, проворчала что-то и вышла наружу. За ней, один за другим, вылезли девять щенков — мохнатых, вислоухих, с любопытством в круглых глазах. Прохожие останавливались, уступали дорогу. Собака шла не спеша, щенки едва поспевали за ней, бежали гуськом, оставляя на снегу крохотные следы. «Куда это они?» — спросил кто-то. «Известно куда, — ответили ему, — к Марфушке».
...На окраине Одинцова, в сотне шагов от дороги, что отделяет от лесного массива микрорайон, прозванный за кирпичные башни «дворянским гнездом», до сих пор располагается усадьба. Здесь живет согнутая заботами старуха с голубоватыми глазами на таком исхудавшем лице, что кажется, будто от него остался лишь профиль. Местные называют ее ласково и вместе чуть насмешливо — Марфушка.
Лет тридцать тому назад здесь стояло крепкое хозяйство с солидными постройками и яблоневым садом. Держали коров, поросят, птицу, выращивали в изобилии овощи. Подрастали четверо сыновей. Городские завидовали: богато живут! Случилось, однако, что муж Марфы Ивановны помер в одночасье, оставил ее с детьми. Старший заканчивал пятый класс.
Сил у нее оказалось на семерых. Вела хозяйство, торговала молоком, мясом и всем, что давал огород и сад, трудилась почти без сна и воспитывала сыновей в строгости. Молоко продавала по записи, у кого маленькие дети. Матери обращались приветливо, нахваливали натуральный продукт. Сама же Марфа Ивановна любила прихвастнуть: «Все-то на моем молочке выросли!».
Выросли и ее сыновья. Завели семьи, купили квартиры в Москве, иногда приезжали навестить мать — на автомобилях. В микрорайоне поговаривали, не то с завистью, не то с осуждением: «Всех Марфушка обеспечила. И кооперативные квартиры, и машины на ее мясе и молоке выросли. Хоть бы о себе на старости лет подумала». Сыновья звали к себе, она отказывалась. Не хотела бросить усадьбу. И тогда старший придумал разобрать по бревнышку дом, баню, прочие постройки. Отвез на свой дачный участок. Неделю прожила Марфа Ивановна у сыночка и сбежала. Поселилась в оставшемся дровяном сарае. И стала в нем жить. Сыновья обиделись, навещать перестали...
Все еще стоит усадьба. За гнилым забором, обитым кое-где кусками ржавого железа, высятся несколько корявых одичавших яблонь, ряд высоченных тополей, с десяток рябин и берез. Почти на каждом дереве — скворечник. Только давно уж не выводят в них птицы птенцов, и скворечни напоминают Марфушке о былых временах. Огород давно заброшен. В разбитых рамах теплицы гуляет ветер. Электрические провода, что прежде тянулись к усадьбе, обрезали за ненадобностью.
За забором огорожено дополнительно небольшое пространство — «детский сад». Здесь лежит помятый кузов «Запорожца». Окна затянуты полиэтиленовой пленкой, пол застелен тряпьем, в передней дверце пробита дыра, занавешенная засаленной телогрейкой. Щенячьим сукам и их детям удобно и тепло в таком гнезде. Еще два искореженных автомобильных кузова — от микроавтобуса и «Жигулей» — нашли себе место перед усадьбой. Оба старательно утеплены. Предназначены для взрослых собак.
От усадьбы к пешеходной дорожке тянется большая свалка. Она создана трудами Марфушки. Кучи битого кирпича, горки металлолома, негодной домашней утвари, выброшенной мебели, детских игрушек — всего того, что не нужно людям — доставлено сюда ее руками и тщательно рассортировано. Ото дня ко дню свалка разрастается, захватывая пространство. Может показаться, что это место городские власти отвели для сбора мусора, да все никак не соберутся его вывезти.
Каждое утро Марфушка спешит, точно на работу, в микрорайон. Тянет за собой тележку с железным коробом, выбирает из мусорных баков, что ей по вкусу, медленно везет к себе, сваливает в кучки. Вторую утреннюю ходку совершает за отходами пищи, за объедками — для собак. Складывает в два ведра и алюминиевую выварку. Перед обедом идет в магазин, за хлебом. Для себя и совсем уж отощавших собак. Пенсии хватает. И всюду сопровождает ее молчаливая стая собак: разномастных, крупных и средних размеров, вовсе маленьких. Большей частью это дворняжки, но есть и породистые псы, брошенные обитателями «дворянского гнезда».

В жизни Марфы Ивановны остались два главных дела: свалка и собаки. Оба дела она творит истово, добросовестно, как привыкла делать все в прошлой своей  жизни. «Спятила наша Марфушка. Бедолага», — жалеют ее одни. «Развела собак. Скоро людей грызть начнут», — негодуют другие.

Прошлым летом вызвали бригаду по отлову бродячих псов. Приехал крытый грузовик и «газик» с крепкими мужчинами в камуфляже и с карабинами. Только исчезли куда-то собаки. Не ушла лишь гончая со щенками. Укрылась за забором, с «запорожце». Гончую выбросили несколько лет тому назад из проезжавшего лимузина. Она хромала и не могла охотиться. Теперь вот принесла потомство. Хотели «санитары» добраться до гнезда, но Марфушка не допустила — частное владение. Машины уехали ни с чем, собаки вернулись.

Стоит на окраине Одинцова «усадьба». Перед ней — свалка, от вида которой берет оторопь. В утепленных кузовах разбитых автомобилей ночуют собаки. Вначале их было мало, потом расплодились. У них есть свой дом, но ни одна не имеет имени. Каждую Марфушка кличет просто: пёсик. И каждая находит в голосе хозяйки что-то такое, что отличает ее от сородичей.
Ничего удивительного — Марфушкины пёсики.





ВАШЕ  СИЯТЕЛЬСТВО

Позапрошлым летом нежданно налетел ураганом ветер, повалил несколько деревьев, набросился на березу и сломил три ствола. Остался один. С того дня я стал обходить ее стороной. Чтобы не глядеть.
Много лет тому назад, когда я увидел ее впервые, береза уже вошла в пору зрелости. Она стояла возле пешеходной дорожки, на краю березовой рощи, раскинувшейся на несколько километров, и другой такой здесь не было. Редко кто проходил мимо, не обратив на нее внимания.
Как-то майским утром я попытался измерить толщину двухметровой мощной ноги, из которой высоко вверх поднимались четыре толстые ствола, увенчанные еще прозрачными кронами.
— Обнимаетесь? — крикнул похожий.
— Рук не хватает, — смутился я.
— Хороша, — улыбнулся он, — вот-вот листва тронется.
Стволы расходились на равном расстоянии друг от друга, каждый плавно изгибался, отклоняясь от основания, и оттого получалось, с какой стороны не посмотреть, гигантские лиры: то безмолвные, то полные шума листвы, то издававшие разноголосый свист под осенними ветрами, а то шелестевшие от струящегося с веток потоков снега. Тело березы покрывала безупречная кора — почти без крапа, ровная, прохладная и одновременно источавшая тепло. Она не просто светилась, как у бесчисленных ее подруг, а сияла белизной. Сияла под лучами солнца, в дождливые дни, в сумерках.
Каждое утро, по пути на службу, я останавливался на минуту, окидывал взглядом удивительное дерево, а вечерами, возвращаясь домой, коротко кивал: «Привет, Ваше сиятельство». Так продолжалось тридцать лет, и свидания наши сделались привычными.
И вот... Я стоял, уставившись на нее и бесчувствие заполоняло душу...
Верхушки двух стволов словно срезало. Они лежали, уткнувшись поникшей листвой в землю. Третий разломился посередине и повис вниз головой на широком берестяном лоскуте. Единственный неповрежденный ствол сиял по-прежнему, но его прихотливый изгиб казался теперь нелепым. Он как бы уклонялся в обиде от материнского тела.
Минуло полгода. Я вновь стал ходить прежней дорогой, все так же окидывал ее взглядом, но уже не произносил привычного приветствия.
Прошло лето, крона одинокого ствола сбросила листву. Подоспели морозы. Казалось, зиму не переживет.
Но вот наступила весна, береза еще ярче засияла нежной корой, раскрылись почки, и молодые листья наполнили крону, будто ничего злого не произошло. Радость моя, увы, оказалась недолгой.
К середине лета по обрубкам стволов поползли древесные грибы, образовались участки ржавого мха, серые пятна гнили проступили повсюду и принялись постепенно поедать кожу березы.
— Надо спилить обрубки, замазать глиной и спасти дерево, — решил я. Рассказал о своем намерении старому другу, с которым частенько ходил в прежние годы «тропой здоровья», но тот не одобрил: — Бесполезно...
Я не согласился и продолжал размышлять, когда и как это сделаю, где возьму лестницу и глину, воспользуюсь, быть может, не обыкновенной ножовкой, а бензопилой. И так далее. Говорил себе: — Сделаю так, а может быть, иначе — еще лучше, надо подождать немного, собраться с силами, подгадать подходящее настроение и тогда уж...
Она пережила еще одну осень, зиму, еще одну весну и лето.
...А вчера мы со старым моим другом выпили по мензурке казенного спирта. Отечественной наукой давно установлено: никакая водка не сравнится с казенным спиртом. Приняли в служебном кабинете, посреди рабочего дня.
Лаборатории нашего института словно вымерли, молодежь кинулась подрабатывать, руководители науки сделались «цеховиками», «стариков» вежливо изолировали. Три года преемники готовили к переизданию монографию, сделавшую когда-то институту славу. И вот она лежала перед нами.
— Издание последнее. Сокращенное и испорченное, — мрачно усмехнулся мой однокашник.
— Пойдем, Витя домой, — сказал я.— А то совсем позабыл ты «тропу здоровья».
Сумрачные облака застилали ноябрьское небо, и оно, казалось, придавило к земле все живое. Напитанный влагой воздух был неподвижен, наши прокуренные легкие плохо справлялись со своей задачей. Время от времени мы останавливались, прикуривали очередную сигарету, судачили о политике, о нездоровой погоде, о вреде никотина. Голые березы глядели с осуждением.
Спустились с горки, остановились возле того, что прежде было березой. Обрубки стволов лежали на траве, могучая нога вывернулась из земли, вырвав кусок дерна с землей, пронизанной корнями.
— Рухнула, — негромко произнес Виктор.
— Все нынче рушится, — пробормотал я, подражая патриотам, и предложил посидеть на куске распавшегося бревна. Уселись на влажной коре, закурили.
— Ты оказался прав, — сказал я, — нельзя было спасти.
Друг мой поднялся, заглянул в огромное дупло, выевшее внутренности дерева, вздохнул:
— Одна кора осталась.
— А знаешь, Витя, я тут на прошлой неделе старика видел. Сидел, как мы с тобой, только не курил...
— Отдыхал?
— Вспоминал, наверное. Он, оказывается, знал эту березу еще с детства.
— Кто же ее не знал? — сказал Виктор.— Единственная на весь лес четырехствольная береза. Она многих притягивала. И что старик?..
— Собирался сфотографироваться с внуком возле березы, да не успел. Решил хотя бы теперь, когда упала, прийти с фотоаппаратом... Только я не посоветовал.
— Правильно, — согласился мой однокашник.
Мы посидели еще немного, помолчали. Стало накрапывать. Виктор поднялся, отошел на несколько шагов.
— Глянь! — вдруг воскликнул он.— Вот так чудеса! Иди сюда...
Я подошел. С десяток тонких стволиков — будущих берез — проклюнулись из земли и отважно тянулись вверх в пожухлой траве.
 Мы выстрелили куполами зонтов и поспешили домой. Напоследок я оглянулся: «Прощайте, Ваше сиятельство».


ЛЕСНОЕ  ОЗЕРО

В двух километрах от моего дома есть лесное озеро. Я прихожу к нему, когда накатывает усталость или если обнаруживаю в душе беспорядок.
Вот и сегодня отправился через березовую рощу, мимо крохотных огородов, отнятых самозахватом от заброшенных колхозных полей. Всюду сараюшки и такие крепкие заборы из ржавых труб, металлической сетки и колючей проволоки, точно хозяева приготовились к осаде.
Так здесь защищают урожаи от бомжей и тех жителей Одинцова, которые брезгуют огородным трудом. Как-то владелец одного из участков рассказал, что известный всем местным огородникам старый бомж подошел к железной калитке, вежливо постучал и поинтересовался, почему, дескать, так мало посажено огурцов. Хозяин не менее деликатно ответил: «Какой от них прок, если вы их каждый год у меня подчистую собираете?». На что бомж резонно заметил: «У вас замок щепкой открывается. Надо новый».
Над лесом плыли кучевые облака, небо в разрывах между ними было таким ярким и синим, каким становится в последние дни лета. Солнечные пятна покрывали траву между деревьями, почти каждое украсила желтая прядь, березы стояли в полуденной дрёме. Я выбрал ствол поприметнее, вынул изо рта жвачку с оттиском зубов, приклеил к коре. Не хотелось идти на свидание с озером и жевать при этом.
Озеро имеет причудливую форму и окружено лесом. Сосны и березы подступают к берегам со всех сторон, кроны отражаются в воде, отчего она кажется зеленой. На каменисто-глинистой губе — старый дуб. Он болен, сохнет. Чтобы понять причину недуга, надо поглядеть вниз, и тогда увидишь: корни подмыты и свисают в воду. Невдалеке от него — другой дуб, настоящий красавец. Из короткой мощной ноги растут три толстых ствола, устремляясь высоко вверх. Густая крона загадочна, прячет что-то. Может, там кованый сундук на цепях? Поднял голову, стал разглядывать каждый ствол, каждую ветку, но тут облако освободило солнце, поток света залил все, смыл мои нелепые фантазии.
Собрался посидеть на берегу, отдохнуть, ни о чем не думая, нашел подходящий пенек. Подошел к нему, уселся, закурил. Пенек оказался неудобным, с шипами, но вскоре я позабыл о них.
Тишина и покой окружали озеро. Вода была чистой и прозрачной, только у дальнего берега расплывалась ряска, виднелись острые листья осоки и шеренга камышей. Едва заметная рябь творила узоры посреди озера и тут же пропадала, чтобы вернуть ему зеркальный вид. И вдруг что-то вспыхнуло вблизи больного дуба. Тотчас полоска воды засверкала десятками коротких вспышек. Солнечные зайчики выскакивали из воды, подпрыгивали над поверхностью и тотчас гасли. На смену им выпрыгивали другие, подскакивали, пропадали у самой воды, уступая место новой серии... Оторваться от странного сверкания было невозможно — оно притягивало взгляд, привораживало. Тихая радость проклюнулась в душе и стала медленно распространяться в ней, проникая в самые глухие закоулки. Но вот облако наползло на солнце и разом погубило сверкающую гирлянду. Лишь извилистая полоска нежной ряби осталась на воде в том месте, где только что сверкал водный фейерверк. Я стал ждать, когда облако уйдет, и оно нехотя сошло с солнца, и снова блестки заиграли над водой и захватили меня, проникая в подсознание. В голове стало пусто и легко...
Наверное, с полчаса сидел я на пеньке, затем встал и пошел дальше, следуя изгибам озера. Тишина. Ни кузнечиков и пчел, ни стрекоз, ни птиц, ни даже мух или комаров — все стихло. Медленно иду я по кромке берега, выписываю неслышными шагами очертания озера, и мне совсем не одиноко, хотя здесь, у озера, я один в целом свете.
И тут взгляд мой привлек шалашик на противоположном берегу. Ну как не побывать в шалаше?! Как пройти мимо?! Ведь в нем — детство. Ты в шалаше, а вокруг —гроза: шумит дождь, молнии разряжаются веселым громом, и сладкий страх останавливает на миг сердце. Шалаш — вот что мне необходимо! Решил обойти озеро, но не тут-то было. Озеро соединялось с протокой, уходившей в лес на несколько километров. Надо бы возвратиться, да только далек обход. Прошел еще немного, обнаружил упавшую через протоку сосну, решил: перейду. Отыскал тонкий ствол упавшей осины, отломил ветки, взял его поперек, подобно канатоходцу, и неуверенной ногой ступил на «мостик». Он тотчас прогнулся, ноги коснулись воды, быстро сделал четыре шага вперед и остановился, балансируя шестом. Погрузил его в воду, шагнул, удивился глубине: палка ушла до конца. «Эх. Был бы я муравей!» — мелькнуло идиотское сожаление. Наклонился, опустил руку в воду: брр, холодная. «Только купания тебе и не хватало, —усмехнулся кто-то во мне и прибавил, — возвращайся спорсмен-канатоходец, пока не утоп!». Развернуться оказалось не так-то просто, кроссовки промокли и скользили, но искупаться да еще и утонуть на этот раз мне было не суждено. Вышел на берег, снял обувь, выжал носки и скорым шагом отправился в обратный путь.
Возле больного дуба остановился, прислонился спиной к стволу, пытаясь поймать хоть какую-то стоящую мысль, но вместо нее в ушах ясно прозвучал приказ: в шалаш!
...Хороший шалашик — уютный, непромокаемый. Крыша из сухих веток покрыта полиэтиленовой пленкой и старой рваной курткой, на полу — примятая подстилка из еловых лап. Забрался внутрь, лег на прохладный еловый ковер, обнаружил в углу пару еще пригодных к пользованию башмаков без шнурков и женские тапочки. Над входом в шалаш свисали гроздья рябины. Полежал несколько секунд — еловая подстилка показалась покойницкой, быстро вылез на четвереньках.
Облака дружно и тихо тянулись на запад, солнце светило так сильно, с такой страстью, какая бывает перед расставанием.
На противоположном берегу неслышно, точно в немом фильме, показалась пожилая пара. Впереди них торжественно шли, слегка понурив головы, две борзые...
«Вот о чем надо писать!» — промелькнуло в голове. О солнце и небе, о птицах и лесных тварях, о березовой роще и больном дубе, который умрет через год-два и все его позабудут, о лесном озере и о бездомных возлюбленных, построивших себе шалаш, о хороших людях, о собаках, да мало ли еще о чем стоит писать рассказы, чтобы не огорчать сердце злом.
Белая роща. Берез — сотни, тысячи, и все они разные: со своим телом и неповторимой душой. Как и все живое, они рождаются, радуются детству, взрослеют, и, достигая мудрости, умирают. И души их переходят другим — новорожденным деревьям, которые не могут ничего ведать о своем прошлом. Они знают солнце и тепло, дожди и метели, стужу и оттепели. По весне отдают сладкую кровь людям, и дарят птицам лучшие ветки для гнезд, принимают дятлов-целителей, которые могут погубить самых больных и тем сохранить здоровье собратьям, одеваются осенью желтой листвой и, голыми пережив зиму, очищаются и предстают изумленным взорам в нежной молодой коре.
Мне так хотелось прошедшей весной рассказать о них кому-нибудь! Рассказать о том, что каждая береза неповторима, имеет свою душу. Только недостало мне слов, умения, и ничего рассказать я так и не смог.
Мне хотелось сказать: «Они — как люди!». И все же один вопрос оставался без ответа. «Если — люди, то могут ли они любить?». И только сейчас, возле березы, сохранившей мою дурацкую жвачку, пришел утвердительный ответ. Им всегда, всю жизнь дано то, что приходит к нам лишь изредка — в минуты большого горя, а порой — от внезапного счастья. В такие мгновения человек невольно поднимает голову к небу, взывает... В остальные дни, месяцы, годы люди глядят перед собою или, еще чаще, под ноги, в землю. А они — деревья — всегда обращены ввысь, в небо, откуда изливается свет...
Приметная береза, вся освещенная солнцем, махнула желтой прядью, мы попрощались.
Вскоре показалась моя башня, окруженная такими же скучными бетонными зданиями.
— Как погулял? — спросила жена.— Развеялся?
— Я был на озере, — ответил невнятно.
— Народу много? — поинтересовалась супруга.
— Нас много на каждом миллиметре, — плоско сострил я, припомнив старый фильм, и подошел к письменному столу.


БАКС И МАРКА

На каждой прогулке происходило одно и то же: Ташка, выскочив из подъезда, гавкала на весь микрорайон, вызывала на свидание своего приятеля, тот заливисто отвечал от противоположного дома-башни, они неслись друг к другу, утыкались носом в нос, и хвосты их совершали энергичные движения из стороны в сторону.  Ничего не попишешь — любовь.
— Баксик! — кричала хозяйка, — ко мне!
Такс замирал на месте, и вместо него к собачнице мчалась Ташка. Подбегала, подставляла шею: гладь. Ольга наклонялась, трепала мохнатую голову, проводила рукой по черной полосе на спине и снова кричала: «Баксик!». И тут Ташка мчалась к нему, вопила возмущенно, показывая: хозяйка зовет. Теперь они бежали к Ольге вместе, бок о бок, но первой всегда оказывалась Ташка. «Хитрая ты, Татуша, — смеялась Оля, — только бы тебя гладили».
— Почему вы его так назвали? — спрашивал я, — как-то сомнительно: «Бак» плюс «сик». Не обижается?
— Родитель мой хотел назвать «Доллар», едва отговорила, заменили на «Бакса».
— Шутка?
— Какая шутка! Вот повяжем с вашей девицей, классные щенята получатся! По сто баксов продавать будем...
— Так кто же вяжет жесткошерстных с гладкими?
— Мы и повяжем.
Ольга работает в дешевой парикмахерской, заработок у нее совсем небольшой, а приходится кормить и беспутную мать, и придурковатого отца, которого называют Колька-пиво, и четырнадцатилетнего брата — отпетого хулигана, терроризирующего всю школу, да еще и мужа надо обихаживать. Тощий и маленький ростом, он за пятнадцать лет офицерской службы достиг всего-то капитанских погон, да так и застрял, видать, навечно. Пропивает муженек получку, в дом ничего не несет. И все же Оля не вешает нос, сохраняет бодрость, прическу носит «Бабетта идет на войну», румянится, брови черным карандашом наводит, и одеваться старается модно, носит короткие юбки колоколом — по моде пятидесятых годов. И столько в ней жизнелюбия, что, кажется, ничто не сломит ее. Вот и собаку завела — черно-подпалого такса, такой непременно доллары принесет. Неспроста зовут — Бакс!
Любовь наших такс не иссякала все лето, как-то раз Бакс отдал Ташке найденную на помойке рыбью голову, и собака сожрала ее с таким аппетитом, точно всю жизнь морили голодом. Был случай, когда он отогнал бродячую собаку, впрочем, безобидную, а в другой раз отважно облаял известного на всю округу сына покойного генерала — пьянчугу, когда тот вознамерился погладить, назвав ее Туташкой. Обычно Ташка воспринимала ухаживания и внимание как должное, поскольку была девицей с достоинством и твердо знала, что она красавица. Да и как тут не увериться в собственной красе, когда что ни собачник или собачница, каждый гладит и приговаривает: «Таша, красавица... Ах, какая красавица». «Когда будем вязать?» — спрашивала Ольга. «Небось, щенков  собираетесь назвать валютными именами?» — подначивал я. «Как это?». «Фунт», «Франк», «Песо» или там «Зайчик белорусский», — продолжал я ёрничать. «Да ладно вам, — смеялась Оля, — давайте осенью...». К концу лета Бакс исчез куда-то.
Ташка выскакивала из подъезда, звонко гавкала, и в ее зове слышалось: «Эй, где ты?!». Не услышав ответа, она стремглав летела к дальней башне, останавливалась у железной двери, орала так, что прохожие уши затыкали и требовали угомонить собаку. «Нету твоего, — объяснял я, — загулял».
Так прошло три месяца, и каждый день Ташка тщетно звала своего возлюбленного. Осень пришла в Подмосковье, разукрасила листву, потом настали ветреные дни, ветви оголились, и лишь четверка старых дубов, несмотря на заморозки, долго еще хранила бронзовые кроны. Собачьи прогулки сократились, некоторые собаки щеголяли в заморских попонках, другие им завидовали, Бакс не появлялся. И вот в один из дождливых вечеров встретил я Ольгу. Широкий серый плащ не мог скрыть происшедшую в ее фигуре перемену. «Поздравляю, Оля, — сказал я, — когда прибавление?». «К Новому году», — бодро сказала она. «Что подарить? Заказывайте». «Памперсов, — улыбнулась будущая мама, — а то я на них разорюсь». «Решено... А где Бакс?». «Отец на дачу увез. Он там до весны жить собирается, одному скучно». На том мы и расстались.
Большинство жительниц микрорайона осуждали Ольгу, называли отчаянной, считали ее доходы, и получалось: нет таких доходов, чтобы ребенка поднять. Но нашлись и женщины, кто одобрял отчаянную и предлагал помощь. Пенсионеры собрали кой-какую одежонку, одарили старыми простынями — на пеленки, а подруги из парикмахерской накупили памперсов и распашонок, и даже приволокли откуда-то коляску. Коляска, правда, оказалась с порванным тентом и без одного колеса, но дворник из соседнего дома все поправил, и стала коляска не хуже новой. Так что, когда подруги Ольги привезли ее, наняв частника, из роддома, малыш имел все, что полагается малышу. «Как назвала? — спрашивали Ольгу, — небось, по-иностранному?». «Максимка, — отвечала счастливая мама, — Макс!».
А весной, лишь только проклюнулась молодая трава, встретил я во время прогулки Кольку-пиво. Он шел, заметно пошатываясь, и у ноги плелся выгнутый дугой, изможденный пес с отвисшим брюхом и в лишаях. Это был Баксик.
— Что с собакой?! — воскликнул я, не веря, что это тот самый прежде веселый, мускулистый пес с заливистым лаем.
— Дак што? — едва шевеля языком, ответствовал Олин отец, — покривел. А зачем покривел, без понятия. Мне дача нипочем, а этот покривел. Пойдем, по пивку...
— Чем же ты его кормил?!
— Пойдем, «Клинского» примем. После скажу. Слыхал, жиды наших арабов лупят, а? Слыхал?..
Клинского мы так и не приняли, зато Колька-пиво после долгих мутных речей о политике и жидовских реформах признался все же, что всю зиму собака ловила мышей и жрала их десятками, а в награду за охотничьи подвиги хозяин угощал пса чистейшим жиром, какой изымал из банок свиной тушенки. И все время, пока он рассказывал о том, как приучал Баксика добывать пищу и питаться жиром, иногда подливая к нему пивка, Ташка стояла рядом равнодушно и вовсе не замечала своего верного друга. Не выказывал к ней интереса и Бакс.
— Лечить надо, — сказал я тоскливо, — печень, небось, собаке посадил.
— Отойдет, — небрежно бросил Колька, — пойдем, по пивку. Угощаю...
Спустя неделю повстречалась мне Ольга. Ярко одетая и по обыкновению бодрая, она катила коляску. «Растем?» — вопросил я. «Помаленьку», — ответила она. Я заглянул в коляску. «Головку держит?». «Не хочет покамест, врач говорит, задержка развития». «Ничего, все образуется, а где Бакс?». «Снова на даче, отец обещал подлечить».
...Весь микрорайон только о том и судачил, что об очередном безрассудном поступке Ольги. Случилось так, что машина сбила чью-то годовалую таксу. Бездыханная, с вывернутой передней лапой, в крови, она лежала посреди оживленной дороги и была бы раздавлена, когда бы ее не увидала Ольга. Она бросилась, давая поднятой рукой сигнал машинам, схватила собаку и обнаружила — дышит...
Месяц понадобился, чтобы вылечить таксу, живучей оказалась. И вот настал день, когда на собачьей площадке появилась Ольга с коляской и озорной, кокетливой, в хорошем теле собакой на поводке, сделанном из офицерской портупеи. «Как назвала?» — интересовались собачницы. «Марка», — отвечала Оля.
Не прошло и полгода, как безрассудная парикмахерша повязала свою суку с черно-подпалым кобелем, обладателем полдюжины медалей. Явились на свет четыре щенка, и собачница порешила сделать бизнес. «За сколько можно продать?» — спросила меня при встрече. «По своему опыту знаю, за щенков хороших кровей по сотне долларов дают, — обрадовал я Олю, — за Ташку столько заплатил».
Вскоре по всему городу, на столбах, возле магазинов, у автобусных остановок появились написанные от руки объявления: «Суперщенки по реальной цене! Элита! Звонить по телефону...».  Первое время звонили, интересовались, но узнав цену, больше не тревожили. Щенки подрастали. Для того чтобы прокормить семью и собак, пришлось парикмахерше не только стричь и брить, но и устроиться уборщицей в своем доме, однако же денег все одно не хватало. И кончилось дело тем, что продала она щенков по сто рублей. К тому времени Бакс околел, братик возглавил шайку подрастающих наркоманов, мать на веки вечные обезножела, а отец жил в своей халабуде, гордо именуемой дачей, и пил, как говорится, не просыхая. Муж уволился из армии и ушел к другой женщине. Оля крутилась как заведенная, исхудала, сменила платьице-колокол на линялую майку и джинсы, но дважды в день непременно выбиралась на прогулку. Максимка заметно подрос, но все еще не ходил, приходилось возить в коляске. Речь у него задержалась, мычал неразборчиво, и ничего нельзя было разобрать в его мутноватых глазах. Рядом с коляской бежала Марка — веселая, озорная, но послушная, как ни одна из местных собак. И по всему поведению таксы видно было: любит она и хозяйку свою и ее сынка без памяти.
И снова подошла осень. Бабье лето промелькнуло незаметно, без передыху лили дожди, вода едва успевала сходить с дорожек, собак выводили на короткое время, как в туалет. Ташка моя стала совсем взрослой, с собаками общалась снисходительно, о Баксе позабыла напрочь, и появился у нее новый приятель из таксячьего племени — крупный рыжий кобель по кличке Барон. Ольга выходила с Маркой в ранний утренний час, а вечером — затемно, после работы, так что встречал я ее редко. Вслед за короткими утренниками, потянулись холодные ночи, близилась зима...
Из темных декабрьских туч густо валил снег, дворники ревностно мели дорожки, их тотчас засыпало, и снова работали метлы. Новый начальник домоуправления — отставной полковник Генерального штаба — требовал чистоты и порядка, а потому безжалостно увольнял пенсионеров, если те не успевали убрать. Ташка, одетая в теплую одежку, скакала, ударяя обеими передними лапами, точно игрушечная деревянная лошадка на карусели, совала нос в сугробы, фыркала, зарывалась в снег и пробивала траншеи.
— Таша! — раздался чей-то молодой голос.
Я оглянулся. Неподалеку от решетки, ограждавшей школу, стояла с метлой и в потертой куртке Ольга.
— Таша! — снова позвала она.
Ташка вынырнула из сугроба, стремглав кинулась на зов. Подбежала, ткнула носом метлу, недовольно фыркнула, наклонила голову: гладь! Ольга наклонилась, потрепала по спине, принялась нежно гладить собачьи уши. Я подошел.
— Как поживаете, Оля?
— Нормально... Максимка уже ходит.
— А как ваша Марка?
— Хорошо поживает... Я ее продала. За сто баксов.
— Жаль...
— Не надо жалеть. В хорошие руки отдала. Теперь она в Москве живет. На той неделе навещала. Ей такую же курточку купили... Импортную. Получше, чем у вашей Ташки.


КАЛИНКА-МАЛИНКА

Как только придет весна, дед Матвеев навещает такой же старый, как и сам он, яблоневый сад. Молчаливый и согнутый, с резной клюшкой в морщинистой руке, он обходит запущенные деревья, спиливает сухие ветки, и его вылинявшие глаза с печалью глядят на место, где прежде была усадьба.
По молодости он поставил крепкую бревенчатую избу с русской печкой, горницей с самодельным столом и широкими лавками, своими руками смастерил мебелишку, и считался на всю деревню самым крепким хозяином. Держал корову, поросенка, кур и гусей. Но главной его заботой был сад. Яблони плодоносили богато, в особенности щедрый урожай давали антоновки, и до февраля во всем доме стоял густой запах плодов, какими был завален пол мансарды. И такими же крепкими да здоровыми были трое его сыновей и вечно хлопотавшая по хозяйству жена Валентина.
Полвека минуло с тех пор, все переменилось — не узнать того места, где стояла деревенька Матвеевка и где хозяйство Матвеева привлекало завистливые взоры. Город нынче здесь, город в сто тысяч душ, и в пятиэтажках да бетонных башнях живет население, большей частью из военных и метростроевцев. А территория в полгектара, где была усадьба Матвеева, ограждена черной железной решеткой, и за решеткой располагаются побеленная блочная школа с плоской крышей, на которой зимой вырастают сугробы, а весной разливаются мелкие озерца, асфальтированная баскетбольная площадка с кривыми кольцами на побитых щитах да еще мемориал 4-го артиллерийского корпуса прорыва. Мемориал служит патриотическому воспитанию, состоит из серого пупырчатого цементного обелиска с изображением ордена Красного знамени, барельефом солдата в каске и с надписью «Сражались насмерть во имя жизни». На приподнятой над землей широкой бетонной площадке (много бетона понадобилось для мемориала) вертикально поставлены бетонные же плиты, каждая из которых посвящена дивизии, входившей в корпус прорыва. И еще имеется плита с указанием боевого пути: от Москвы до Берлина. Прежде меж тех плит были скамейки, да больно уж хороши оказались шлифованные доски, и местные разворовали, оставив только бетонные ноги в виде кубиков да забитые серой землей бетонные шестигранные чаши для цветов, которых давно никто не сажает. С отдельного высокого постамента смотрит на запад полковая пушка 67 калибра. Часто можно видеть, как мелюзга ползает по орудию, виснет на стволе, а если кто сидит верхом, значит, ловчее всех и высоты не боится.
Сразу же, как построили школу, возле ее входа посадили серебристые ели, а на месте бывшего сада — березы, липы, боярышник. Деревья вымахали на плодородной почве, получился тенистый сквер. Но остались и яблони. Деревья одичали, состарились, и все же каждую весну цвет дают, а затем — мелкие, твердые, темно-зеленые яблоки. Мальчишки лазают по деревьям, рвут плоды, не дают созреть, мучаются животом — и так каждое лето.
И обратился школьный сквер с остатками яблоневого сада в площадку выгула мелких собак, каких развелось в микрорайоне без счету. Вот и я вывожу сюда на прогулку свою таксу. Ташка со щенячьего возраста полюбила сквер, считает собственной территорией, знает каждое дерево, каждый бугорок и ямку, но всякий раз тщательно обнюхивает свои владения, проверяя, все ли на месте и не бросила ли ей с дерева ворона кость либо куриную голову. Так мы гуляли, общались с другими собаками, болтали с собачниками о том о сем, а я все ждал, когда явится с клюшкой и пилкой в морщинистой руке дед Матвеев. Много небылиц, а больше сплетен, слышал я о бывшем владельце усадьбы.
К концу марта снег сошел, подсохло, нагрянула такая теплынь, что почки на деревьях набухли и приготовились раскрыться на месяц раньше положенного. И в первое же апрельское утро, в час, когда собачники уже разошлись по домам, я увидел деда. Он стоял возле корявой яблони, ощупывал больную кору. Я подошел.
—  Доброе утро, — приветствовал старика.
— Отчего ж не доброе, — повернулся он ко мне, — как в мае... Тепло.
— А вы, как погляжу, все за яблонями ухаживаете? — вопросил я, дабы завязать разговор.
— Да уж не вижу ничего, совсем ослеп...
Такса выскочила из-за кустов, помчалась за вороной, та недовольно каркнула и взлетела, оставив на траве черную кость. Ташка схватила лакомство. «Фу! — прикрикнул я, — что тебе говорят?! Фу!». Послышался хруст. «Сожрала?!» — вознегодовал я. Собака понурилась и ушла к забору.
— Ничего ей не будет, — сказал дед, — все собаки подбирают, хоть ты их чем корми. У них желудок луженый, все переварит.
— Дурная привычка.
— Да-а, это ты прав. Вот у нас на батарее собака жила, остроухая и хвост кольцом  — помесь лайки с дворнягой, а, поди ж ты, падалью брезговала. Отощала, пока с нами-то отступала, а с земли не брала. Уж потом, когда в наступление пошли, в Белоруссии откормили. Знаешь, как собаку-то звали?.. Калинка.
— Так вы воевали? — сказал я, предчувствуя, будет разговор.
— Как не воевать, до Померании дошел, и пушку доволок. Вон такую, которой памятник...
— А почему собаку так назвали? Небось, в честь песни? Калинка-малинка?
— Какие песни... Я с ней считай две тыщи верст отмахал. А воевала наша собака в 5-й гвардейской минометной Краснознаменной, ордена Суворова Калинковической дивизии. Оттуда и кличка. Знатный пес был. Пойдем, присядем...
Мы уселись на край бетонной площадки, я достал пачку сигарет.
— Закурим?
— После войны бросил... А ты кури, молодой еще. Видишь памятник-то? Вот скажи, что на нем написано?
— Знаменитые люди перечислены. Выходцы из корпуса прорыва... Героев Советского союза 67, кавалеров Славы — 39, лауреатов — 7,  всяких заслуженных деятелей почти полторы сотни...
— Все верно. А ответь, почему не сказано, сколько в этом корпусе народу-то за войну полегло? Смекаю, на четыре таких корпуса хватило бы, а никто не знает точно — сколько?
— Военная тайна.
— То-то и оно-то! Тайна.
— Да ладно, вы бы лучше про собаку рассказали. Про Калинку-малинку.
— Далась тебе эта малинка. Приблудилась она к моей батарее, после того как мы впервые немца побили, под Калинковичами. Есть такой железнодорожный узел в Белоруссии... Собаку ребята подкормили, так она от батареи и не отставала. Пробовали в деревне оставить, где там... Почитай половину войны прошла.
— И что же она делала?
— Так что собаки-то делают? Пушку охраняла, а как бой, так за подносчиками снарядов бегала, вроде помогала... И ко мне привязалась, ровно почуяла — командир. Я, видишь какое дело, хоть и младший, а командир был. Как лейтенанта убило, так меня поставили, сержанта присвоили. Настрелялся, на  всю жизнь хватит. Я, знаешь, от той стрельбы оглох, а собаке хоть бы тебе что. Я моей Калинке-то, считай, жизнью обязан... Дай-ка сигарету, посмолю...
Солнце поднялось над башнями, стало пригревать. Почки, казалось, вот-вот лопнут, брызнет листва, а потом уж и яблони пойдут в цвет. Ташка моя погналась за очередной вороной, птица сердито каркнула, уселась на нижней ветке яблони, склонила голову набок, наблюдая за собакой. А та равнодушно, точно никакой вороны и не было, пошла в сторону — обнюхивать брошенный кем-то полиэтиленовый пакет. «Ко мне!» — позвал я. Ташка утратила слух и продолжала обследовать находку.
— Не слушает хозяина? — улыбнулся старик.
— Да ну ее... Вы лучше про свою расскажите.
— Под Мозырем дело было... Потом уж, после прорыва, нашу шестую дивизию Мозырьской означили. Да-а... Бросили нас на прорыв, против танковой бригады, а может, не бригады, у немца-то все по-другому...
— «Мертвая голова»? — влез я с дурацким предположением.
— Как на нас перли немцы-то, так, поди, живая была... Это мы ее мертвой сделали. Повезло нам, перед самым прорывом сорокапятки заменили. Сорокапятки-то супротив танка ничего не могли, одна колготня, все одно что горох бросать, а новые орудия, семьдесят шестые, я тебе доложу! Да-а...
— И что?
— А вот и то... Такого боя сроду не зрел. Мы их лупим, они ползут, мы снова, аж стволы раскалилися, а танки, ровно волки голодные — стаей. Ну и смяли они мою батарею, все ребята полегли. Зато другие батареи немец так и не одолел... Опомнился я в воронке, лежу в воде, ничего не слышу, и вроде кто-то на грудь давит. Приоткрыл глаза, а на мне Калинка устроилась, лицо лижет, поскуливает... Тут я опять сознание потерял. Очнулся, темень, дождь шпарит, из ямы-то ничего не видать, а кончился ли бой, или еще лупят наши по танкам-то, этого не пойму, не слышно, оглох я, видать. Вот тут-то и потащила меня собака из воронки. Ухватила за ворот, передними лапами упирается, спина дугой, тащит... Стал я, как мог, помогать, да сапоги скользят по грязи, мало проку. Так веришь ли, вытащила меня Калинка...
— А потом?
— Деревенская баба нас нашла, выходила... А наши всеж-таки в том бою немца задавили, да и пошли дальше, уж больно строгий приказ был — вперед! А стоять не моги! Отлежался я значит, да пошел своих нагонять, а они, брат ты мой, так рванули, что я с моей Калинкой с месяц их искал. Такие-то дела...
— Эх, надо было собаку медалью наградить!
— Да уж заслужила. Я бы ей свою на ошейник повесил, только забыли меня представить, думали пал, как говорится, смертью храбрых... А особист корпусной две недели меня мурыжил: где был, что делал, не ошивался ли в плену? И опять собака выручила. Увидал он Калинку, удивился, а ему объяснили, что боец Матвеев никак в плен попасть не мог, собака бы не пустила. Шутка шуткой, а особист миловал, снова воевать позволил. Так до Померании и дошел...
— А Калинка как же? Что с ней дальше было?
— Не знаю, милый... Снова меня ранило, в медсанбат увезли, собаку не взяли. Искал я ее после, да где там, корпус на Берлин пошел, я в инвалидной команде три месяца проваландался, а как снова своих достиг, так Калинки уже не было. Говорят, убежала меня искать, а где ж найдешь. Думаю, в какой-нибудь деревне осталась, ее любой приютит, знатный пес...
Я и говорю: Калинка-малинка!

БЕСХВОСТЫЙ

Странное дело, но в нашем микрорайоне в прежние годы не держали собак. Правда, лет тридцать тому назад жила одна лайка, да свора бродячих псов, но лайка убежала и потерялась, а бродячих истребили поголовно, так что о собачниках и слухом не слыхивали. А нынче...
Две борзые — Каштан и Юкон, три русских черных  терьера, бульмастив, пара чау-чау, несколько колли, ротвеллеры, метис благородного вида (помесь, видать, с какой-то крупной породистой) — иссиня-черный с белым кончиком хвоста, бультерьер, которого один полковник намеревался застрелить, да так и не успел, поскольку пес околел, и еще дог, похожий на лорда... Но больше всего у нас разной мелочи: с десяток такс, пекинесы, коккеры, французские бульдожки — Додон и Маркус, пяток мелких терьеров... Клички все больше иностранные — Тайсон, Джесси, Жозефина и прочие. Отошли в прошлое Дружки, Тузики и Барбоски. Как-то я спросил отставного политработника, в былые времена возглавлявшего в политуправлении отдел агитации и пропаганды, как он считает, почему теперь столько собак и отчего клички такие? «Антинародный режим и преклонение перед Западом, — ответил он, — в результате люди спасаются от одиночества собаками. Был коллективизм, да весь вышел». Не прав профессиональный агитатор, не иссяк в нашем микрорайоне коллективизм. И примером тому история уличной дворняжки по кличке Бесхвостый. Так его назвали из-за отсутствия хвоста, и не вполне удобная для произношения кличка прижилась, хотя кто-то пытался дать уличному псу имя домашнее ѕ Куцик.
Откуда он появился, неизвестно, но как-то само собой вышло, что пришелся он ко двору не только собачникам, но и прочим жителям, тем, кто к собакам равнодушен, и отягощать свою жизнь содержанием домашних животных не намеревается. Прежде чем его признать, поначалу, как это испокон водится у русских, Бесхвостого пожалели. И было за что…
Всем своим видом он смахивал на бомжа ѕ запущенного, неприкаянного и вечно голодного, ѕ одного из тех, что у нас поутру выходят  к мусорным контейнерам и вылавливают из их недр крюками объедки. Судя по виду обрубка хвоста, его не купировали по всем правилам, в щенячьем возрасте, а, скорее всего, наказали за что-то. Грязная и свалявшаяся шерсть повылезла на боках, лишаи расцвечивали спину и шею, о природном окрасе можно было только догадываться. При средних размерах он казался мелковатым ѕ из-за истощения, как медики выражаются, крайней степени. Но даже при столь печальном состоянии тела пес сохранял присутствие духа, и в гноившихся его глазах можно было различить приветливый нрав и доверие к людям. Эти его качества первыми оценили местные бомжи.
Что ни утро Бесхвостый поджидал их неподалеку от мусорных контейнеров, терпеливо сидел, понурившись, а как только вылезали из своих нор бомжи, приветствовал каждого слабыми движениями обрубка хвоста и провожал к наполненным доверху бакам. Понаблюдав, как орудует крюком самый ранний бомж, он ковылял к следующему дому, затем к третьему и так далее. Встречал двуногих собратьев. Мусорки давно  распределили между старателями по старшинству, так что никому не дозволялось ступить на чужую территорию. Кроме разве что дворников и Бесхвостого.
Иногда ему что-нибудь доставалось ѕ корка хлеба, голый мосол, а то и кость с остатками почерневшего мяса. Пес принимал подношения с достоинством, не жадничал, и съедал, отойдя в сторону.  «А ну, служи!» ѕ приказывал старшой бомж, одарив пса и требуя благодарности. Служить Бесхвостого не научили, но он знал, что просто так ничего не дают, и потому приближался к благодетелю бочком и вежливо подавал лапу. «Нажрался, ѕ недовольно высказывался старшой, ѕ а служить ленишься! На хрен мне твоя нога». И пожимал собачью лапу. Старшого знал весь микрорайон.  Сын покойного генерала, он в свои пятьдесят годов спился да и помер бы, наверное, когда б не три хохлушки, которые торговали на рынке и которых он пустил в свою квартиру за уход и еду. Однако же, несмотря на уход и кормежку, генеральский потомок выбирался по утрам на промысел ѕ главным образом за бутылками и ради общения с подчиненным личным составом, как он именовал местных бомжей. Поначалу пес общался только с ними, но вскоре Бесхвостого приметили собачники.
Первыми его заметили «Три грации». Так называли двух здоровенных теток и их такого же крупного по всем статям общего сожителя, что дважды в день выходили на прогулку ѕ с тем самым иссиня-черным метисом с белым кончиком хвоста, который удивлял всех благородством поведения, доставшимся, видать, от  какого-то именитого предка. Обычно они неспешно шествовали по дорожкам, занимая всю их ширину, не давая никому пройти и опохмеляясь пивом, метис бежал впереди, иногда оглядывался. И как-то раз на пути оказался Бесхвостый. Увидав внушительную компанию, он собрался было отойти в сторону, как сожитель вынул из кармана замызганного пиджака половину облепленной табаком сосиски, приказал: «Служи, шелудивый!». Как уже сказано, Бесхвостого служить не обучили, но пес был вежливый и людям доверял. Он подошел, тихим лаем поздоровался с каждой из граций, осторожно взял подношение, вильнул пару раз остатком хвоста, отошел в сторону, положил сосиску на землю и долго провожал взглядом хмельную троицу. С тех пор они его подкармливали, хоть и осуждали за неумение служить. Бесхвостый признавал их, но в особенности привечал грацию мужского пола, и продолжалась дружба до того дня, когда тот утонул в пруду ѕ вместе с початой бутылкой. На третий день вновь появилась все та же компания. В середке плелся новый граций ѕ опухший, в лоснившемся пиджаке, но при галстуке на голой шее.  Бесхвостый, увидев заместителя, вдруг взвизгнул, и как его ни звали, убежал, опустив голову и едва слышно поскуливая. Убежал к заросшему и загаженному пруду, откуда извлекли утопленника крюками, взятыми напрокат у бомжей.
А уж потом и владельцы породистых собак признали Бесхвостого. Все лето хозяйка бульмастива по кличке Билл лечила пса мазями и какими-то снадобьями, кормила творогом и овсянкой, добавляя к еде витаминов; другие собачники стали приносить, соревнуясь друг с дружкой.  И все вдруг полюбили Бесхвостого. Нельзя было не полюбить его.
Он быстро поправился, избавился от болячек, обнаружился ярко желтый окрас, шерсть сделалась густой и гладкой, приобрела блеск, а мышцы упругую силу. Он принимал от каждого пищу, но никогда не жадничал и уносил еду в укромное место, которое облюбовал за башней, где жил старший бомж. Поговаривали, будто Бесхвостый делится с генеральским сынком и его командой, но, скорее всего, то была шутка.
Все так же, лишь наступало утро, и бомжи выходили на промысел, он встречал их, но теперь уже не молча, а радостным гавканьем. «Служи!» ѕ по обыкновению кричал старшой. Бесхвостый уже знал, что это игра, и протягивал лапу. «Раздобрел на чужих харчах, а служить брезгуешь», ѕ укорял вождь бездомной команды. И пожимал лапу. И как только, набрав бутылок, уходили бомжи, Бесхвостый отправлялся встречать жителей микрорайона, которые выводили прогуливать своих собак.
Дружелюбный и общительный, он, увидев собачницу или собачника, тотчас мчался поздороваться, широко улыбался, демонстрируя сразу все зубы, затем подбегал к хозяйской собаке, прыгал вокруг, припадая на передние лапы, гавкал, точно хотел предложить: «Поиграем?! Это я, Бесхвостый!». И каждый пес, пусть самый заласканный, гордый своим происхождением и своим домом, признавал Бесхвостого. Впрочем, и ему было чем гордиться. Кто-то наградил пса широким красным ошейником, сделанным из обрывка пластикового пояса, и собака носила красивую вещь с удовольствием.
Поскольку собачники выводили питомцев в разное время, выходило так, что весь день, с утра до позднего вечера Бесхвостый встречал и провожал, провожал и встречал. Получалось нечто вроде службы, но службы не казенной, от которой иного слегка мутит и от которой хочется бежать без оглядки, а работы добровольной, приятной и нужной.
Особенно удивляло собачников, с каким уважением он относится к своим собратьям. Бывало, чья-то охочая до рытья нор такса примется копать в запущенном школьном саду ямку да выедать из земли корешки, Бесхвостый тут как тут.  Разглядывает внимательно, склонив с любопытством голову, но близко не подходит, чтобы не мешать, а уж как только норная отбежит в сторону, чтобы вырыть новую яму, подойдет, сунет нос в земляную дыру, втянет воздух, чихнет и залает радостно, не трогая чужих корешков. Иногда принесет какой-нибудь породистой подаренную ему еду, предложит отведать, и нисколько не обижается, если та сожрет в одиночку с такой жадностью, ровно ее век голодом морили. Уж как только собачники не укоряли своих упитанных, сколько не кричали «Фу! Гадость!», а ничего не могли поделать. И уж вовсе серчали на Бесхвостого, когда тот пробовал делиться костью или кусочком воблы, какие разбрасывали с деревьев вороны. Серчали, впрочем, беззлобно, и головой качали: «При такой доброте не жилец наш Бесхвостый». Кое-кто не соглашался,  им возражали: «Времена-то нынче какие!».
Дети таскали Бесхвостого за уши, гладили в десять рук, хватали за нос, а один мальчик лет четырех, приревновав пса к другим ребятишкам, поколотил его в песочнице пластмассовой лопаткой. Только Бесхвостый нисколько не обиделся, покорно ждал окончания экзекуции и дождался. Мальчик заплакал и обнял собаку за шею. Как-то раз Бесхвостый бросился на помощь ребенку, выпавшему из коляски. Лег возле девочки, лизнул в нос и принялся лаем звать непутевую мать. А еще был случай, когда он нашел и принес одной собачнице потерянные ключи. Среди жителей микрорайона только и разговоров было, что об удивительной собаке.
Но имелись у него и пороки. Бесхвостый оказался трусоват. Просигналит ли автомобиль, разобьет ли кто пустую бутылку об асфальт, хлопнет ли железная дверь подъезда или ребятня примется забавляться петардами, наш пес подожмет уши и убежит надолго, так что и не найдешь его. Кто-то предположил, что страх засел оттого, что когда-то ему в шутку отстрелили хвост. И еще он не желал жить в доме. Сначала одна, потом другая старуха ѕ из одиноких ѕ зазывали к себе, пробовали приручить, давали место в квартире, только Бесхвостый ложился у двери, начинал подвывать, просился на волю. В конце концов, ему соорудили возле подъезда блочной башни будку. В ней-то он и ночевал после дневных своих трудов. «Наш мужик», ѕ хвалили бомжи.
Так продолжалось два года. Бесхвостый сделался как бы частью микрорайона, и его жизнь нельзя уже было представить без этой собаки. И вот подошла третья зима.
Морозы сменялись оттепелями, атмосферное давление подскакивало так, что у жителей Подмосковья глаза на лоб вылезали, а потом падало ниже обычного ѕ люди хватали ртом воздух, ничтожные снегопады тотчас превращались в слякоть, циклоны соревновались с антициклонами в стремлении проверить здоровье населения, ученые высказывались о глобальном потеплении и, казалось, не быть уже настоящей зимы. Но вот наконец-то подошли декабрьские морозы ѕ крепкие, с искристым снегом и ясным небом, приближался Новый год.
Собачницы выводили своих породистых хоть и в одежках, но всего минут на двадцать, дабы и самим не замерзнуть, и собак не застудить. Бесхвостый радостно подбегал, здоровался сначала с хозяйкой, затем с псом, провожал до дому, чтобы встретить и проводить следующих. И получалось так, что большую часть времени он оставался в одиночестве. Ждал, кто выйдет на прогулку, только иногда забегал в будку согреться, но и там чутко улавливал каждый звук, знакомый запах, чтобы тут же выскочить при появлении своих приятелей. Если собачницы выходили без собак, в магазин ѕ за праздничными покупками, он также встречал их и провожал, независимо от того, получал ли подношение или просто слышал приветливое слово.
В последние декабрьские дни подул северный ветер, столбик термометра рухнул ниже двадцати, микрорайон опустел, люди попрятались по домам. Даже бомжи перестали выходить на добычу, к тому же контейнеры оставались пусты. Собачники выскакивали на несколько минут, чтобы их питомцы по быстрому сделали свои дела, и убегали. Никто их не встречал и не провожал, Бесхвостый пропал куда-то. С неделю будка пустовала, а потом и она исчезла. Кто-то видел, как бомжи уволокли ее в подвал брошенной котельной ѕ на растопку.
Минули новогодние праздники, морозы поослабли, пошли снегопады. Все так же выводили на прогулку собачники своих Молли, Джипси и Гарольдов, все так же резвились собаки в снежных сугробах, микрорайон жил обычными заботами, а Бесхвостый все не появлялся.
Строили догадки о его судьбе. Одни предполагали, что Бесхвостого сбил грузовик, но никаких подтверждений тому не было, другие говорили, убежал, мол, в другой микрорайон, а третьи уверяли, будто бы увезли его на машине в дачный поселок, чтобы служил сторожем. Только все это были домыслы пустые и никого не убеждали. И вот как-то в погожий тихий вечер, когда в пришкольном садике собрались почти что все владельцы мелких собак, к ним подошли «Три грации» и сообщили, похохатывая, что Бесхвостого сожрали бомжи. Будто бы собрались под Новый год в подвале брошенной котельной, заманили пса, а потом устроили праздничное застолье. Поначалу таким россказням не поверили, но они наперебой стали описывать такие подробности, что не поверить стало уже невозможно. «Сладкое было мясцо», ѕ будто бы, по словам небритого грация, хвастал старший бомж. Собачники разошлись молча.
Остался позади еще один год. Снова настала зима, вслед за Новогодними праздниками пройдет праздник Рождества Христова, потом Сретенье, а там уж и весна, лето, осень… И снова покатит время скорым колесом, стирая в людской памяти былое. Никто не помянет нашего славного дворнягу.
…Всякий раз, когда я запускаю компьютер и пытаюсь сочинить какой-никакой рассказец, на экране появляется в помощь песик ѕ толстомордый, вислоухий, желтого окраса, с красным ошейником. Компьютерное имя помощника ѕ Бобик, он сообщает: «Не беспокойтесь, я отлично натаскан на Office». Обычно пес сидит неподвижно, но если ему что-то понравится в моих действиях, одобрительно кивает, а в ответ на неверные действия негромко тявкает. Когда я работаю долго и без ошибок, виртуальный Бобик устраивается спать, но как только работа закончена и я сохраняю текст, он оживляется, суетливо извлекает из-за ошейника дискету, поднимает над головой, показывая, куда надо рассказ перебросить, а потом уходит в свою будку и пропадает с экрана вместе с конурой, не забыв вытереть лапы. Пес добродушный, веселый, сообразительный, и хвостик у него совсем короткий. Поначалу я звал помощника Бобиком, а потом догадался заменить его компьютерную кличку.

КИНОЛОГИНИ

Накануне в лесу бухали выстрелы. А на другой день, выскочив поутру из садового домика на участок в шесть соток, Ташка подняла глухаря с клочка земли, где росли березы и ели. Грузная птица медленно и шумно взмыла, ушла, набирая высоту, в сторону леса. Собака молча глядела вслед, и на морде ее было написано разочарование.
— Что ж ты не поймала?! — укорил Краснопольский, — хоть бы голос подала.
Такса понурилась, отвернула голову, чтобы не слышать неприятных слов, ушла за сарай.
— Ладно, не обижайся, — сказал Кирилл Юрьевич, — гулять! К дамбе пойдем...
В тот тихий субботний вечер обитатели «Долины» вышли, дабы показать свои наряды, на бетонку — центральную дорогу садово-огородного кооператива. Краснопольский тоже приоделся. Ташка бежала впереди, оборачиваясь, поджидала хозяина и продолжала путь.
Пять лимузинов, возглавляемых похожим на вагон черным джипом, рыча на всю окрестность и нагло светя фарами навстречу закатному солнцу, катили по бетонке. Мальчишки и девочки на велосипедах шарахались в стороны, женщины с ведрами возле чугунных колонок у дороги замирали, кое-кто выглядывал из окон. Кавалькада новеньких иномарок, издавая резкие гудки, свернула на улицу, в конце которой на голом песчаном участке с островками травы и широкой дорожкой из плит располагалась военторговская дача. Посещали ее два раза в году. «На пикничок», — усмехнулся Краснопольский.
Навстречу показалась дама в белой майке с буквами на груди: YES. Богатые телеса выпирали из скромной одежды, выкрашенные красным скудные волосы защемляла на темечке пластмассовая прищепка под черепаховый гребень. Ташка подскочила к ней, но, оглянувшись на хозяина, отошла в сторону.
— Какая порода? — прокурорским тоном вопросила дачница.
— Такса.
— Это не такса, — уверенно объявила она, — таксы гладкие и рыжие, а эта какая-то лохматая и седая. Типичная помесь.
— Я вижу, вы — кинолог, — улыбнулся Кирилл Юрьевич.— И, конечно, знаете, что они бывают трех видов: гладкошерстные, длинношерстные и жесткошерстные. Моя — жесткошерстная, кабаньего окраса.
Кириллу Юрьевичу частенько приходилось объяснять, что таксы бывают разные, но обычно с ним не соглашались. Как-то раз, когда Ташке исполнилось полгода, какая-то бабушка, погладив серебристую шерстку, сообщила внучке: «Видишь, какая старенькая дворняжечка? Станешь такой же, если не будешь кушать». Впрочем, изредка попадались и люди знающие. Был случай, когда супружеская пара, увидев на дорожке Ташку, остановилась, и дама удивленно спросила мужа: «Ты не знаешь, что это за порода?». «Такса, — уверенно ответил знаток собачьих пород, — зимний вариант».
— Странно, — хмыкнула дачница и презрительно уперлась взглядом в крестик на груди Краснопольского.
Кириллу Юрьевичу стало неловко, точно его уличили в непристойном, он застегнул верхнюю пуговицу.
— Пошли, Татуша.
Дачница прошла несколько шагов, оглянулась, громогласно повторила приговор:
— Помесь.
На ее спине чернели две крупные буквы:  NO.
Весь путь до конца главной дороги Ташка сновала от обочины к обочине, через каждые десять шагов останавливалась и глядела вдаль. Из-за поворота дамбы показался мальчишка со спиннингом на плече. Лицо его сияло. Шагал он важно, и в руке покачивался на леске щуренок. Ташка затрясла хвостом.
— Поймал? — спросил Краснопольский.
— Одну, — ответил рыболов, — другая сорвалась.
— Большая?
Мальчик широко развел руки:
— Во! Я ее завтра поймаю.
— Ждет?
— Ага!  А вы на охоту?
— Не на кого здесь охотиться, — сказал Кирилл Юрьевич, — а так бы моя собака запросто кого хочешь загнала.
— У нее лапы короткие, — усомнился рыболов.
— Короткие-то короткие, а сегодня чуть глухаря не взяла.
— Какой он?
— Никогда не видел? — улыбнулся Краснопольский, — большой и красивый.
— А у нас за сараем прошлым годом зайчиха гнездо свила и зайчат народила!
— Сколько штук? — деловито поинтересовался Краснопольский.
— Шесть! Я их все время от кошки охранял. А потом они убежали.
— В лес, наверное...
— Ага, — сказал мальчик, — зайцы в лесу живут.
...Канал по краям покрылся ряской, кое-где раскрылись желтые кубышки, пространство чистой воды сузилось. Густые заросли сорняков покрыли дамбу, колючий кустарник разросся на глинистой почве, не давая подойти к краю и спуститься к воде. С левой стороны дамбы, внизу петляла Каменка. Ее чистая струя казалась неподвижной. Ташка несколько раз спускалась к речке, подходила к краю берега, останавливалась, и внимательно смотрела в тихую речушку. «Ко мне!» — кричал Краснопольский.
Каждую неделю, по субботам, они гуляли вдоль дамбы, и Ташка любила дальние прогулки. На этот раз они прошли всего метров двести, наткнулись на завал срубленных кем-то кустов и мелких деревьев. Собака попробовала пролезть сквозь завал. «Назад!  — приказал Кирилл Юрьевич, — домой пора, темнеет».
...Тишина над Долиной, недвижны кроны яблонь, берез, чернеют ели с гирляндами шишек у самых макушек; хранят молчание две теплицы, где борются с фитофторой помидоры и тянутся вверх огурцы; спят в бассейне ротаны, взрослые караси, угомонились стаи мальков; выглядывает над крышей бани железная труба, накрытая колпачком, похожим на крохотную китайскую шапочку — всё спит.
Они уселись на крыльце, Ташка привычно вскарабкалась на колени, притулилась к плечу, замерла, размышляя о своем, собачьем. И вдруг, среди полной тиши, неподалеку взвыл саксофон, ему ответил вскрик трубы, мужской тенор завыл по-английски — вначале негромко, затем возвысился до визга. Грохот барабанов затмил визг, исполнитель перешел на сладострастное урчание, и ему вторили женские голоса. Такса соскочила с колен, вытянула шею, строго залаяла. «Умолкни!» — прикрикнул Краснопольский. Собака на миг замолчала, недоуменно взглянула на хозяина, бросилась с оглушительным лаем к забору.
Краснопольский открыл калитку, выпустил на волю собаку, пошел на звуки магнитолы. Песенная машина перешла на рев.
Военторговский участок кипел праздником. Лимузины спали возле дома и  на дороге, запах шашлыка распространялся окрест, и вокруг дома резво бежали, взявшись за руки, три голые женщины. За ними мчались двое бородатых мужчин в адидасовских костюмах. «Не догонят», — решил Краснопольский.
Военторговские скрылись за углом и больше не появлялись. Визг шлягера сник в радостном визге. «Догнали». И тут из дома вышла женщина в соломенной шляпке. Увидала таксу. «Тюти-тюти», — позвала. Ташка не ответила.
— Шашлычка хочешь? — спросила служительница военторга.
— Не едим, — соврал Кирилл Юрьевич.
— Иди сюда, — пригласила, — нам одного не хватает.
И тут что-то нашло на собаку. Лаяла она громко, сердито, без перемолчек, и черная полоса шерсти по хребту вздыбилась.
— Пошли. Для комплекта будешь.
Ташка заорала еще громче. Со стороны могло показаться, что лает сторожевой пес. Никогда прежде Краснопольский не подозревал в ней такой злобы.
— Сука! — рявкнула женщина, — сука!!
Ташка оскалилась, зарычала грозно.
— Сука! — замахнулась военторговская.
И вы, оказывается, кинологиня, — усмехнулся  Краснопольский.— Домой, Таша!




КОРОЛЕВСКОЕ ПИВО

В тот год, когда болото засыпали песком и, действуя «методом траншейного наката», поднимали участки, полковник Королев рыл котлован.
Сначала погрузился в торф по колено, затем по пояс. Продолжал копать, пока голова не скрылась в яме. Котлован заполняла вода. В той же последовательности: до колена, пояса, по шею. Выше он не давал подниматься, выкачивал помпой почти что досуха. И продолжал рыть.
Садоводы-огородники, глядя на это дело, высказывали предположение, что он засыплет ямищу песком, положит сверху плиты, а на них поставит домик. Но Королев продолжал копать, ушел вглубь на два метра с гаком, и тогда его собратья не выдержали, подошли компанией человек в десять, и один из них строго поинтересовался, что собирается совершить полковник главного штаба, уж не бомбоубежище ли. Королев вылез, скинул рыбацкие сапоги, облепленные глиной, не спеша закурил и, обведя взглядом сотоварищей, произнес таким тоном, точно спрашивают его о том, что и так ясно каждому.
— Подвал.
— Объясни, — потребовал тот, кто сострил про убежище.
— Подвал, — повторил Королев, — шесть на шесть метров, высота — два двадцать.
Народ переглянулся, словно услыхал несвежий анекдот. Сосед с минуту изучал лицо сослуживца по главному штабу, подошел к краю котлована, заглянул в водоем, воскликнул обиженно:
— Не издевайся! Объясни, зачем?!
Королев стрельнул окурком в сторону бассейна, неожиданно улыбнулся, и улыбка его была по-детски обезоруживающей.
— Однажды будет очень жаркое лето. Все вы будете обливаться потом, задыхаться и сосать валидол...
— Ну и что?!
— А я буду сидеть в подвале и пить холодное пиво...
Обычные люди возводили дома, строили хозблоки, теплицы, баньки, полковник Королев созидал подвал. Глинистые стенки сползали и рушились, яма доверху наполнялась, упрямец откачивал, укреплял бока котлована досками, намеревался бетонировать, и для гидроизоляции добыл где-то бочку жидкого стекла, только все понапрасну. Родники оказались упрямее, насмехались над чудаком.
И тогда он почти что задарма приобрел на оборонном заводе некондиционный металл. Сварили гигантскую емкость. Доставили спецрейсом. Кранами погрузили в ямину.
И настал день, ради которого он семь лет создавал подвал. В тени столбик термометра зашкаливал за тридцать, солнце жарило нещадно, дачники изнывали от зноя, задыхались и сосали валидол. У кого-то случился солнечный удар. Тут-то и вспомнил Кирилл Юрьевич слова Кораблева о холодном пиве.
Он напялил панаму, плеснул воды на голову и спину таксы, та решила, что будет игра, спряталась за яблоней. «В гости!» — позвал Краснопольский...
— Какое предпочитаете? — с достоинством вопросил Королев.
— У вас разное? — изумился Краснопольский.
— Покупное трех сортов.
— Тогда «жигулевского», — ответил Кирилл Юрьевич.
— Не советую, — поморщился хозяин, — лучше мое, «Королёвское»! Сам варил...
Краснопольский изумленно глядел на окладистую бороду и густые усы с проседью, которые делали похожим отставного полковника то ли на купца, то ли батюшку, слушал низкий рокот его баса, и показались Кириллу Юрьевичу нереальным, фантастическим и подвал с паркетным полом, со стенами, обшитыми шлифованным ясенем, и дубовый бочонок с краном, и медные светильники на стене, и то, что оказался он в баре, устроенном в стальной емкости на дне болота.
Такса степенно обошла помещение, уделила внимание бочонку, коснувшись носом крана, отошла к двери, принялась анализировать увиденное.
— Воспитанный пес, — похвалил Кораблев, — ни разу не тявкнул.
— Она смерть как в гости ходить любит, — сказал Краснопольский.
— Разрешите угостить?
— Нежелательно, в ней и так лишних килограмма три...
— А косточку?
Воспитанности как не бывало. Услыхав «косточку», такса вскочила, бодро заработала хвостом, глаза ее сделались масляными. Подбежала к Кириллу Юрьевичу: «Слыхал?.. Косточка!». «Нехорошо, Таша, нехорошо». «Хорошо, — ответили ее глаза, — косточка!».
Королев поднялся по лестнице, а такса продемонстрировала всю свою собачью выдержку, осталась ждать. Минуты ожидания, показались ей, наверное, часами, поскольку она мало отличалась от человека и скверно переносила ожидание. И все же выдержала пытку стойко, не проронив ни звука. Наконец появился владелец бара, в руке он держал свежий мосол. Ташка напружинилась, но осталась на месте.
— На, — протянул кость Королев.
Такса оглянулась, Кирилл Юрьевич едва заметно кивнул. И только тогда подошла собака, бережно взяла лакомство, отправилась в угол, легла, уперлась лапой в кость, принялась сгрызать остатки сырого мяса.
— Дай косточку, — попросил ради шутки Кирилл Юрьевич.
Такса сердито зарычала.
— Вот тебе и воспитание, — рассмеялся Королев, — что значит, моё!
Пиво и в самом деле оказалось замечательным. Темное, густоватое, с необыкновенно приятным вкусом  и тонким ароматом.
— Класс! — воскликнул Краснопольский, осушив первую кружку и подставляя ее для новой порции, — как называется?
— Я же сказал, «королевское».
— Сроду не пил ничего подобного!
— Вот! А вы хотели «жигулева». У меня его пьют только прапорщики.
В подземный бар частенько наведывались. Вроде бы для того захаживали, чтобы поглядеть на устройство подвала, и, задав пустой вопрос, присаживались на минутку, да и оставались на час. Королев любил потчевать гостей, любил, когда хвалят «королевское».
— Можно закурить? — спросил Краснопольский.
— Погоди, включу вытяжку, — поднялся Королев, — зря вы себя, доктор, травите. Лучше еще кружечку, другую...
Кирилл Юрьевич размял сигарету, понюхал, спрятал в пачку.
— Разрешите вопрос...
— Отчего ж не разрешить, у меня все про рецепт интересуются. Сразу скажу: английский... Но с моими добавками!
— Я не о том... Скажите, что вас заставило все это сделать? Ведь вы бывший полковник, в войсках, конечно, служили, да еще чиновником в главкомате... Кстати, сколько, ежели не секрет?
— В войсках — шестнадцать, чиновником — еще восемнадцать. А что вас удивляет?
— Все! — воскликнул слегка опьяневший гость.
— Понравилось «королевское?».
— Во! — поднял большой палец Краснопольский.
— Сами на свой вопрос и ответили, — пробасил бармен, наполняя кружку.— Ладно, так и быть, попробую объяснить. Вы ведь тоже ракетчик?
— Условно...
— А я не условно. Тридцать четыре года отбухал. Я ведь артиллерийское кончал, а потом угораздило. Попал под Читу, в дежурную смену, на командный пункт. Десять годов сидел в шахте, будь она неладна, на приборы пялился, ждал, а вдруг команда на пуск придет... А потом, как в Подмосковье перебрался, из главкомата командовал, чтобы остальные, кто в войсках, по гроб жизни пялились. Ждать, это знаешь, почище, чем догонять. Летуны летают, моряки плавают, пехота, хоть два раза в год, но все ж таки стреляет, артиллеристы... а мы, стратегические, ждем. Читать нельзя, письма писать не моги, музыка запрещена, задремать — упаси бог, выговорешник влепят, а то и неполное служебное. А что можно? В приборную доску зенки воткнул — и бди до посинения! Какой из сего вывод, доктор?.. А вывод такой: тридцатник с гаком отбарабанил, а предъявить нечего. Ни себе, ни людям ничего не могу показать. Внук играет медалями, спрашивает: «Дед, а какие ты подвиги сделал?». Ну, как, ответил на твой вопрос?..
— Знаете, — негромко сказал Краснопольский, — а ведь я придумал всему этому название. Только никому оно не понадобилось. Нету такого в науке.
— Какое название?
— «Труд ожидания»...
— Неплохо, — пробормотал Королев и задумался.
Помолчали.
— А ведь и в самом деле, неплохо, — оживился старый ракетчик, — только разве дело в одних ракетных стратегических?! Тебе не приходило в голову, что мы все чего-нибудь постоянно ждем?.. Не живем, как люди, а ждем. Нам обещают, мы ждем, снова обещают, мы — опять... Труд ожидания, страна ожидания, сплошная ожидаловка.   Давайте-ка еще по кружечке. На посошок.


ПРИТЧА ПОЛКОВНИКА СПИНОЗЫ

Отставной полковник Кривозубов, прозванный в садово-огородном кооперативе «Долина» Спинозой, был прирожденный философ и потому никуда и никогда не спешил. Дабы продлить мечту, дом возводил восемнадцать лет, и стройка, скорее всего, продлится еще столько же.
Жена поначалу попробовала соорудить грядки, но места на участке, заваленном кирпичом, досками и всяким другим материалом, не нашлось. Просила освободить хотя бы клочок, только полковник не согласился: «Куда спешить! Вот построимся, разведешь свой огород». Больше она не приезжала в Долину.
Впрочем, и Кривозубов являлся на свою вечную стройку изредка. Ну, а уж когда приезжал, день проводил обыкновенно в кунге. Лежа на топчане, читал исключительно философов. Побеседовать ему было не с кем, пенсионеры в Долине жили правильно, без глупостей, и лишь изредка Кривозубов, слушая ветеранов, вставлял какое-нибудь изречение вроде «Cogito, ergo sum», и сразу же переводил для тех, кто все еще не удосужился овладеть латынью: «Я мыслю, следовательно, я существую! — Картезий Декарт».
Краснопольский заглянул как-то с собакой к философу, тот позволил таксе обследовать и кунг, и участок, угостил сыром и, поглядев на ее манеры, вспомнил высказывание Александра Меня о собаках: «Они почти как люди». А Кирилл Юрьевич ни с того ни с сего затеял разговор о реформах, о новых временах, усомнился в том, что частная собственность — универсальный ключ, принялся, дабы подзадорить Кривозубова, высказываться в пользу «поселков общности и сотрудничества» Оуэна, «строя гармонии» Фурье, «города солнца» Кампанеллы (он прочел невзначай чью-то длинную статью про утопистов и теперь демонстрировал эрудицию). Кривозубов слушал с усмешкой, и когда гость иссяк, угостил водкой.
— Хочешь притчу? — предложил после третьего стаканчика.
— Еще бы! — воскликнул Краснопольский.
— Тогда наберись терпежу...
Кирилл Юрьевич уселся поудобнее, Ташка легла возле ног, уставилась на хозяина кунга, точно притча ей предназначалась.
— В давние времена, — начал Кривозубов, — жил один несметно богатый человек. А любимой его забавой была охота, притом в одиночку. Забрался он однажды в чащобу, и покалечил его вепрь, да так сильно, что собрался он отдать Богу душу. И тут кто-то невидимый шепнул: «Глотни из родника». Припал он к роднику, и ожил, а как увидел, что раны затянулись, снова голос: «Не нужны тебе ни дворцы, ни золото, ни женщины. Всё оставь. Живи у родника, а коли пойдешь далеко, возьми с собой водицы». И стал он жить, как было велено. Шалаш построил, потом и домик умудрился соорудить. Позабыл суетную жизнь, а спустя год встретил в лесу девушку. Стали они вместе жить, сын родился, и не было во всем мире человека счастливее бывшего богача. Когда стукнуло ему пятьдесят, снова встретил вепря в глухих завалах. И хоть крепок был охотник и опытен, а не смог победить, скончался от ран. Потому что потерял в битве сосуд с родниковой водой...
— Сказка? — усмехнулся Краснопольский, прикуривая.
— Ты дальше слушай, — нахмурился философ.
— Извини...
— Жена охотника ушла искать мужа, да так и не вернулась, остался сын один. Стал наблюдать, как приходят к роднику больные звери, прилетают занемогшие птицы, насекомые посещают, и все исцеляются. И придумал он устроить так, чтобы не только он один, как отец, а другие родником пользовались. Сходил в город, пустил слух о целебной водице... И потянулись хворые всех возрастов и сословий, и брал он с каждого плату за глоток воды. Поначалу деньги капали, потом пошли ручейком, а уж после — рекой. Огородили участок леса высоким забором, появилась охрана, построили один дом вроде гостиницы, потом второй, третий. Сам же он жил с молодой женой в отцовской избушке. Вскоре провели хорошую дорогу, а на месте родника — колодец мраморный. Приходили нищие и убогие, приносили родителей на руках, приезжали богатые, и со всех он брал равную плату. Через два года наладили продажу воды в крохотных стаканчиках. Дело расширялось, всем хватало воды, хоть и медленно пополнялся колодец. Так и прожил он до старости, все болезни превозмог, ни разу не прибегнув к водице, потому как не мог на себя тратить дорогое лекарство. А когда пришла к нему болезнь смертельная, до последней секунды отводил руку жены со стаканом водицы и шептал: «Переможется... Воду другому продай». Так и умер...
— От жадности помер? — съязвил Краснопольский.
— Это как понимать... Слушай дальше.
Ташка положила на лапы голову, вникала. Кривозубов продолжал.
— Не нравилась сыну отцовская жадность, и придумал он устроить все иначе, вроде «строя гармонии» твоего Фурье, — улыбнулся Кривозубов.
— Он-то откуда про Фурье знал? — удивился Краснопольский.
— Шучу. Да, так вот... Приказал новый хозяин забор сломать, охрану уволить, а больных принимать бесплатно... Не прошло и дня, как ринулись со всех сторон люди к колодцу. Черпали ведрами, наполняли бутыли и канистры, дрались в очередях. Вся территория кишела горожанами и жителями соседних деревень, толпы клубились день и ночь. Гостиницы разграбили, мусор покрыл территорию, все загадили. Воду вычерпывали до дна, и как только она прибывала, снова вычерпывали. Так продолжалось с месяц.
Молодой хозяин пробовал образумить толпу, грозил наказаньем Божьим, увещевал, даже плакал, но никто не слушал его. И как-то ночью, когда встал на защиту воды, его так избили, что едва дополз до колодца, чтобы выпить глоточек, перевалился через оголовок и свалился на дно, покрытое слоем грязи. Умер хозяин, умер родник, территория опустела.
— Так в чем же притча? — промолвил Краснопольский.— Объясни, что ты хотел сказать этой сказкой.
— А в том, приятель, что первый был умный, второй — добрый, а третий... третий-то — дурак. Историю своей страны надо знать, господин садовод-огородник.
— Все равно не понял... При чем тут история?! Не знаю, может, ты что-то слишком уж зашифровал, может, мне философической образованности не хватает...
— Ignorantia non est argumentum!.. — поднял руку полковник, — невежество не есть аргумент! — Барух Спиноза.

ПТАШКА

Столбик термометра зашкалил за тридцать, солнце стояло в зените, почва требовала влаги. Обитатели садово-огородного кооператива “Долина” попрятались кто куда, лишь ребятня гоняла на велосипедах по бетонке да троица дворняг, вывалив языки, возлежала брюхом вверх на прожаренном авеню.
— Купаться! — позвал Кирилл Юрьевич.
С оглушительным лаем Ташка бросилась к калитке, вернулась, подгоняя хозяина, снова помчалась к выходу.
— Не носись, — сказал Краснопольский, — вспотеешь.
Медленно шли они по дороге, такса оглядывалась, совала нос в чужие калитки, а Кирилл Юрьевич рассматривал сады. Антоновка, мельба, коричная, прочих сортов яблоки налились, кое-где на траве виднелись плоды. Подпорки спасали нагруженные ветки, яблочный дух стоял в горячем августовском воздухе. Мальчик лет пяти с крупным яблоком в руке, в панаме и синих трусиках выглянул из калитки.
— Собака, иди ко мне, — позвал нежным голоском.
Ташка вопросительно повернула голову к хозяину, тот кивнул. Пригнув голову, она направилась на зов.
— Не кусается? — спросил мальчик.
— Она подлиза, любит, чтобы гладили.
— А я знаю, как ее зовут. Слышал, как вы кричали...
— Ну и как?
— Пташка.
— Ослышался, приятель! Если по-простому — Ташка, а по документам она у нас Таки-Таша Новик-Арбат...
— А я Ваня Кораблев, — опечаленно сказал мальчик.
Сел на корточки, стал гладить таксячью голову, прошелся по черной полосе на спине, осторожно потрогал нос.
— Холодный.
— Признак здоровья, — сказал Краснопольский.
— А у меня? Потрогайте...
Кирилл Юрьевич потрогал.
— И у тебя прохладный.
— Вот, — удовлетворенно сказал Ваня.
Такса свалилась на бок, подняла переднюю лапу: “Почеши!”. Ваня внял просьбе, почесал под мышкой, обернулся к Кириллу Юрьевичу.
— Вы ее не кастрировали?
Краснопольский поперхнулся, не нашел, что ответить просвещенному ребенку.
— А нашего кота кастрировали, — с важностью сообщил Ваня Кораблев.
— Зачем?!
— Чтобы у него не было котенков, вот зачем, — объяснил неучу.
Такса, услыхав мудреные речи и желая продолжения процедуры, перевернулась на спину, разбросала по сторонам мохнатые лапы.
— Вон у нее, сколько грудей! — воскликнул Ваня, — только очень маленькие...
Погладил по животу, поочередно коснулся сосков, потом пожал каждую лапу. Собака удовлетворенно хрюкнула, перевернулась, встала на ноги: “Пошли?”.
— Пойдем, — согласился Кирилл Юрьевич.
— Электричка, — сказал напоследок мальчик, указав на собаку тоненьким пальцем с синим ногтем.
— Почему? — удивился Кирилл Юрьевич.
— Длинненькая...
Вода в канале прогрелась до дна, купались взрослые и детвора, некоторые плавали на плотиках и надувных лодчонках, разгоняли ряску, тревожили живность.
Кирилл Юрьевич осторожно сошел по скользким ступенькам, принял на руки таксу, опустил в воду. Ташка поплыла по кругу, пару раз фыркнула, сгоняя с носа комара, направилась к противоположному берегу. Достигла зарослей камыша, оглянулась, и, убедившись, что хозяин никуда не делся, поплыла к плотику возле коряги.
С полчаса они плавали, время от времени собака цеплялась за плечи хозяина, отдыхала, а потом опять работала лапами в мутной воде.
Стрекозы и бабочки летали над водной гладью, комары звенели, стайки серебристых рыбешек сновали у поверхности, сытые щуки дремали в глубоких местах, избежав браконьерской сети и презрев спиннинг. Августовский полдень навевал сон.
Они вышли из воды. Такса бежала впереди и норовила покувыркаться в кучах песка. Кирилл Юрьевич кричал: “Фу! Нельзя!”, собака гавкала в ответ, но слушалась. Подскочила к калитке, толкнула носом, юркнула на свою территорию.
Кирилл Юрьевич бросил на лужайку махровое полотенце: “Вытираться!”. Собака с разбегу упала на него, проехалась боком, схватила зубами за край, принялась трепать, точно добытого зверя. Потом легла на спину, выгнулась горбом, поерзала по полотенцу, а уж затем старательно вытерла морду. “Хватит, — сказал Кирилл Юрьевич, — отдай”. Собака завернулась в полотенце, покатилась по траве. Наконец кое-как выпуталась, гавкнула и ушла под раскидистую яблоню.
...Первый час ночи.  Ташка устроилась на коленях хозяина, притулилась к плечу. Они сидят на крыльце, звездное небо гигантским черным куполом навевает грустные мысли, хотя все в их жизни как нельзя благополучно.
Темнеет перед бассейном с мраморными ступенями гранитный камень, похожий на зуб ископаемого животного. Неподвижны усыпанные ягодой облепиховые деревья. Спят густые кроны высоких бесплодных яблонь, три пятиметровые ели с красновато-золотистыми шишками примыкают к теплице, затеняя ее, в средней ели какая-то птица свила гнездо, и теперь оно пустует. Вереница деревьев и заросли кустарника скрывают от взора трансформаторную, капли росы на коротко стриженой лужайке перед домом мерцают в свете лампы, заключенной над крыльцом в круглый ребристый плафон. Долина смотрит свои незатейливые сны.
Ташка закидывает голову к небу и погружается то ли в мечты, то ли в то состояние, какое именуют ученым словом “транс”. “Ну что, Пташка, медитируем?” — усмешливо спрашивает Краснопольский. Собака недовольно перебирает лапами (не знает она этого мудреного словечка), устраивается удобнее, утыкается носом в плечо, снова замирает, и Кирилл Юрьевич слышит, как в его ладони бьется таксячье сердце...
Сколько уж сказано о звездах, сколько о них написано, какие только поэты и философы не пытались разгадать тайну воздействия на человеческую душу, и все же не хватило у них таланта, не сумели, да никто, видать, и не сможет сказать,  отчего так действует звездное небо на человека, а возможно, и на весь мир животных и растений.
Посидели они еще с полчаса, такса опять задрала к небу морду, и Кириллу Юрьевичу показалось, что в глазах его Пташки отражаются звезды.

СТАРШИЙ СТОРОЖ ВОЛОДЯ

В не столь далекие времена, всего-то два десятилетия тому назад, одарили старших офицеров и генералов элитных ракетных войск просторным болотом, какое раскинулось в Подмосковье неподалеку от совхоза имени партизанки, возле бронзового памятника которой, на обочине Минского шоссе, до сих пор останавливаются свадебные лимузины.
И закопали элитные в том болоте 60 тысяч машин песка, смешали с торфом и глиной, дабы на рукотворной землице вырос садово-огородный кооператив, прозванный Долиной дураков. Славно потрудились владельцы участков, напоминавших рисовые чеки в шесть соток: домики поставили, большей частью сборно-щитовые, сортиры, хозблоки, баньки, грядки устроили, обрамленные досками и потому похожие на могилки, сады яблоневые развели, кое-кто — кроликов, пчел, а один отставной полковник завел козлика, и с ним беседовал, поскольку жена его померла на грядке, с тяпкой в руке, так что общаться дачнику стало не с кем.
Много занятного можно увидеть в Долине, коли тебя любопытство не оставило: и бетонный дом, за пятнадцать лет собственноручно отлитый полковником главного штаба, и шиферные строения-шалаши, и обращенные в дачи кунги для транспортировки ядерных боеголовок, и удивительной красы дачу из лиственничного бруса. Историческая получилась та дача. Неподъемные балки повыкидывали при реконструкции московского дома, владельцем коего был когда-то генерал от артиллерии, герой войны 12-го года князь Раевский. Три лета ракетный полковник извлекал из древесины кованые трехгранные и четырехгранные гвозди. Выдирал гвоздодером, сделанным из лома, а уж потом распускал тот брус “Дружбой”. И пришлось для этого дела модернизировать бензопилу на оборонном заводе, награжденном пятью орденами. Однако же мало показалось полковнику каменной лиственницы. Добыл бросовый горбыль красного дерева и обшил стены изнутри, а снаружи густо изукрасил резными наличниками такой красы, какую теперь можно увидеть разве что в древних русских городах да доживающих свой век деревеньках, а еще, говорят, в знаменитом произведениями деревянного зодчества Томске. Словом, есть на что поглядеть в Долине, есть чему порадоваться, ибо полным-полно в кооперативе достопримечательностей. Но занятнее всего, пожалуй, водонапорная башня у въезда, сделанная из спаренных стратегических ракет, и старший сторож Володя. Про водонапорную умолчим покамест, а вот о Володе не рассказать никак невозможно — на его трудах стоит сохранность  владений и покой дачников.
Председатель Долины дураков — отставной генерал и человек, жизнь познавший сполна, — завел в кооперативе ночные дежурства. С вечера и до рассвета, в осенние дни и зимой, ходили по двое отставные офицеры по центральной бетонке, безоружные, разумеется, и даже без колотушек, дабы одним своим видом отпугнуть жуликов и бандитов. Прохаживались неспешно, иногда заглядывали в сторожку, где, приняв положенное, крепко спал штатный сторож. Должность сию занимали деревенские старики, возглавлял же бригаду божий человек Володя. Наделенный властью, он, в отличие от дедов, водку на службе не употреблял, ночью не спал и контролировал нештатных дежурных, да так строго, что те робели, точно перед министром.
Тридцатилетний Володя слыл деревенским дурачком, незлобивым и разговорчивым. Зимой ходил в выношенной офицерской шинели и офицерской шапке-ушанке, летом предпочитал замусоленный генеральский китель с единственной пуговицей. Каждому показывал золотую пуговицу с гербом СССР, объяснял: “Тыщу стоит”. Шутники предлагали: “Продай”, Володя зажимал ценность в ладонь, обижался. Кто-то принес ему горсть обычных офицерских, но сторож обиделся, что нету на них герба, и выбросил в канал. По субботам и воскресным дням, с утра пораньше, он являлся на службу, хоть и не в свою смену. До вечера стоял в воротах, и всякому, кто приезжал в Долину, отдавал честь. А в свое дежурство любил остановить на дороге кого-либо из дачников, порассказать в подробностях, как в деревне мужик из соседней избы что ни ночь выходит на дорогу, убивает кого-нибудь, а потом везет чужой тачкой на кладбище, закапывает. И каждого дачника Володя непременно спрашивал: “У тебя тачку не увели?”.
И вот в прошлом году, в праздничный день согласия и примирения с великим октябрем пришлось мне дежурить ночью в Долине. Напарник мой не явился, продав за  сотню свое дежурство Володе. “Вместе походим”, — пообещал старший сторож.
Ветер, мелкий дождь со снежной крупой, зловещие звуки (оторванные куски железа лупят по крышам сараюшек, гудят трубы теплиц со снятыми крышами, хлещет рваная пленка, провода подвывают), мрачное поселение, заполнившее впадину бывшего болота. Бродим всю ночь по дороге, инспектируем, пугаем воображаемых жуликов. А напарник мой говорит без умолку, плетет кружева басен, скачет с одного на другое, размахивает руками. “Что здесь раньше-то было?” — спрашиваю, чтобы услышать то, что давно знаю. “Водоемы птичьи!” — кричит. “В болоте?” — удивляюсь. “Водоемы! Надо было пансионат сделать, а не песок сыпать. Знаешь, сколько здесь птицы было?!.. Гуси, утки, щуки, караси, налимы, щуки по пять кило, вальшнепки! Было дело — большая цапля прилетела. Один мужик с нашей деревни ее поймал и решил убить. Я ему говорю: “Нельзя цаплю! Нельзя”. Убил! Лопатой”. “Лопатой?!”. “А на другой день у его изба сгорела. Через два дня еще четыре избы... Говорил: не трожь цаплю, нельзя ее трогать. Восемь домов сгорело. Надо было пансионат делать. Пусть бы на лодках катались, на птиц смотрели, щук — руками. По десять кило щуки водились, сами на берег выскакивали. Еноты, бобры, лоси... Хороший вы кооператив поставили. Вон какие дома. А еноты сбегли, птицам некуда сесть, воды нет. Я тут все знаю, про каждого могу сказать. Пойдем на девятую улицу, там в доме Ткачева фортка открыта, как бы кто не залез”.
Печальна Долина в ноябре. Летом зелень скрывала нищету, убогие домики, сараи да сортиры, а как все оголилось, выступила наружу печаль, и кажется, будто и вся Россия в печали пребывает. Тесно, скученно, заборы черны от мокроты, краска пооблупилась на сборно-щелевых, и ветер несет мокрую крупу, и время от времени раздаются такие звуки, от которых вздрагиваешь. “Видишь дачу?” — спрашивает Володя. Мы останавливаемся возле дачи-скворешни. “Прокуророва, — сообщает сторож, — сам-то повесился”. “Почему?”. “Его баба заела... А из вон того дома мужик под свою новую “Волгу” попал. Насмерть. С эстакады съехала. Хороший был мужик. Полковник. Ему 70 лет, а баб трахал”. “Ты тут, Володя, всех знаешь”. “Всех. Хочешь про каждого расскажу?”. “А про меня знаешь?”. “У тебя на участке бассейн. Ротанов разводишь. Чего собаку-то не взял на дежурство?”.
У моего напарника четверо детей, больная жена и дом-халабуда. Работает старшим сторожем в Долине — за 600 р. в месяц, а еще смотрителем на кладбище. Никто лучше его (и дешевле) не роет могил. Человек он честный, обязательный, Богом отмеченный.
Вот и ходим мы всю ночь. Погодка аховая и ноги мои совсем задубели, не желают сгибаться в коленках. И без умолку говорит Володя всякую всячину, о каждом обитателе Долины судит, каждому приговор выносит, беззлобно и в меру рассудительно. Но более всего любит он птиц: вальшнепок, гусей, щук, золотых карасиков и угря.


ФРАНЦУЗСКИЙ КОНЬЯК

Обычаи в садово-огородном кооперативе «Долина» сложились как-то сами собой, садово-огородное товарищество стало походить на канувшую в прошлое деревню. Знакомые и незнакомые здоровались при встрече, отвечали на вопросы, рассказывали об урожае, сетовали на погоду, и многие приглашали, если кто интересуется, поглядеть на свое хозяйство. Трудно было отыскать в Долине хозяина, какой бы не гордился дачей, будь она самая что ни на есть скромная и на вид неказистая. Каждый владелец шести соток старался хоть что-нибудь сделать по-своему, не как у других, хотел отличиться и показать себя.
Один вместо дома поставил сарайчик с крышей, похожей на крылья орла в полете. Посадил березы, принес из лесу грибницу, ждал появления белых, а, кроме того, выращивал репку — для внука. Другой у конька крыши поместил сувенирную подкову с Георгием Победоносцем. Третий придумал теплицу, собранную без единого гвоздя, рамы которой сами поднимались и опускались. В зависимости от температуры. Отставной полковник из числа любителей живности завел, кроме кроликов и кур, молодого козла. Любил перед сном беседовать и утверждал, будто козлик поумнее его супруги — никогда не перебивает, нравоучений не делает и позволяет курить в своем присутствии сколько душе угодно. Был среди дачников и селекционер. Скрещивал что попало, к примеру, картофель с помидорами, укроп с петрушкой, выводил груше-яблоки. В результате не вырастали у него ни овощи, ни зелень, ни яблоки, но человек он оказался упористый — от своего не отступал, невзирая на угрозы жены уйти к другому садоводу-огороднику, нормальному. А отставной полковник из главка, который до реформ занимался новым оружием, а после реформ оказавшись сторожем в столичном зоопарке, купил больного павлина. Поселил в отдельной комнатке и раз в месяц выводил на поводке прогуляться. Птица шествовала впереди хозяина с таким видом, точно это она ведет полковника. Ребятишки покушались, проносясь на велосипедах, на хвост заморской чуды, а дачники только улыбались, и ни о чем полковника не спрашивали. Моя Ташка, увидав птицу, всякий раз впадала в столь глубокий ужас, что приходилось брать ее на руки и унимать дрожь.
Были в Долине дачи с балконами, балкончиками и эркерами,  с крышами на любой вкус — ломаными, двускатными, крытыми железом, шифером, волнистым дюралем. А заборы! Из штакетника, фигуристого железа, двухметровых крашеных досок, сплетенные из ивововых прутьев, имелся забор из металлической сетки снизу и досками поверху. Какой-то умелец придумал ворота из спинок железных кроватей, другой выразил себя воротами подъемными, с противовесом, третий отлил из бетона дорожку в виде цепочки бобов, четвертый соорудил лестницу из пеньков разной высоты, пятый... Здесь можно было увидеть и дворовую лестницу в стиле «модерн», и внутренний дворик, окруженный декоративной оградой, трельяжную стенку-перегородку из медной проволоки и солнцезащитную перголу, а один любитель пять лет возился с водоемом и альпинарием, какой имел изогнутую трубу-капельницу и каменные цветы.
Все эти дела были мужские, серьезные. Однако же и офицерские жены не отставали. Здесь солили, квасили, мариновали, варили варенье и джем, делали вино и березовый квас, десятками закатывали банки. Женщины трудились на земле. Выращивали овощи в таком изобилии, точно предстояла блокада, отдыхали от городской жизни в классической позе задом вверх, а головой вниз; таскали тачки и ведра, поливали, пололи, бились с тлей, паутинным клещом, прочими врагами. И так с утра до вечера. А потом, отлепившись от грядок, стряпали, стирали, мыли полы и обихаживали мужей, престарелых родителей, внуков. И не было в Долине женщины, какая не выращивала цветы. Розы, тюльпаны, гладиолусы и ромашка, клематис и скромная пахучая маттиола, циннии и астры всех оттенков — всего не перечислить.
Здесь, на болоте, сожравшем столько песка, что если бы выстроить машины колонной, потребовалось бы расстояние от Москвы до Санкт-Петербурга, вырос дачный поселок. Долина вполне заслуживала экскурсий.
Весь отпуск провел Краснопольский в Долине, на экскурсиях. Утренние прогулки с таксой совершались одним и тем же маршрутом и занимали не более получаса, зато вечерами они гуляли допоздна.
На этот раз Краснопольский решил навестить Альфредика. Встречались они редко, Кирилл Юрьевич испытывал от этого неловкость. Когда-то они служили вместе.
— Какие люди! — прокричал Альфредик, бросившись навстречу, — сто лет не виделись...
— Привет, Альфред, как поживаешь? — обратился к нему Краснопольский, — как твоя таганрогская?
— А чего ей сделается, работает, — протянул он руку, указывая на два ряда яблонь, наклоненных кнаружи с помощью столбов.
Деревья были увешаны плодами, хозяин гордился единственной на всю Долину «таганрогской ёлочкой» и собирал такой урожай, что ему завидовал сам Ринат.
Ташка бодро побежала в проход меж деревьев, спрыгнула с высокой земляной насыпи, отправилась обследовать морковку, кабачки, прочий овощ.
— Ты гляди, — удивился Альфредик, — между грядками ходит.
— Ученая, — похвастал Краснопольский.
— В тебя пошла?
— Это я в нее...
— Непраильна!
Здесь надобно сказать, что Альфредик обладал замечательным свойством вступать в спор по всякому поводу, разговор начинал обыкновенно с крика «Непраильна!», затем объяснял, что именно неправильно, причем уверенно, громогласно, пространно, и всякий раз как-то так получалось, что собеседник вдруг обнаруживал: к концу спора они поменялись местами, и теперь уже Альфредик с пылом доказывает именно то, против чего возражал полчаса назад.
— А я новый хозблок построил! — сообщил он, неожиданно отказавшись от разъяснений, почему Краснопольский неправильно пошел характером в свою таксу.
Пятнадцать лет, изо дня в день, бывало что и зимой, Альфред строил. То расширял веранду, то переделывал второй этаж и устраивал потайные карманы, перестилал полы и засыпал керамзитом черный пол, копал колодец и погружал в него бетонные кольца, бесконечно ремонтировал гнилой кунг, словом, трудился без устали, притом находил время подать первому встречному совет по всякому поводу и поспорить на любую тему.
И все эти годы за домом громоздилась свалка из ржавых труб, мотков проволоки, дырявых баков, обломков кирпича и прочих предметов, хранимых с тем же упорством, с каким собирал и хранил мусор незабвенный гоголевский герой.
— Пошли, лестницу покажу, — пригласил Альфредик.
— Неужели поставил?!
— Заканчиваю...
Лестницу на мансарду он строил десять лет, и теперь она была почти готова, остались перила. Конструкция являла собою нечто вроде крутого корабельного трапа. Спуститься возможно было только задом, держась за воздух.
— Ну, как?! — воскликнул мастер.
— У тебя, видать, инструмент хороший...
— Ну! Дореволюционный!
Альфред обладал плотницким и столярным инструментом, какой достался ему от деда. Большую часть веранды занимал верстак, на стене висели преотличные молотки, ножовки, стамески, разные хитрые штуки вроде зензубеля и калёвки. Мастерская внутри дачи считалась его вотчиной, и никто не мог убедить Альфредика, что место мастерской в сарае.
— Ну, как лестница?! — ожидая одобрения, воскликнул Альфредик.
— Неплохо...
— Неплохо?! Ничего ты не понимаешь. От-лично!
Верой и правдой отслужил он армии сорок лет, достиг большой должности, редко кто любил свою работу, как любил ее Альфредик. Уменьшительное имя прилипло к нему за незлобивость и доброту. Зычный голос вечного спорщика никого не мог обмануть. Создатели ракетного оружия, для которых он был беспощадным экспертом, ругали Альфредика, но он сохранял непреклонность, резал «правду-матку», оппоненты соглашались в конце концов. И никто бы не поверил, что признанный в своем деле профессионал, выйдя в отставку,  откажется от предложенных ему  соблазнительных должностей в самых крупных КБ и навсегда уйдет в Долину.
— А хочешь, я тебя с соседями познакомлю. Доктора наук. Вот у кого дача, так дача!
— Лучше твоей?
— Ты что!
— Неудобно как-то. Непрошеный гость, сам знаешь...
Доктора оказались гостеприимны. Продемонстрировали образцово-показательный участок, где каждая травинка, листочек, всякий куст и клумбу обласкала женская рука, где гранитные плитки, уложенные на дорожки, сияли такой чистотой, что хотелось снять обувь, и где в кокетливом сарайчике, увитом плющом, имелась финская душевая и шведский биотуалет. Пока Краснопольский ступал в сопровождении хозяев по граниту, Альфредик давал пояснения, притом с таким видом, точно все это — дело его рук.
Хозяин вежливо улыбался, слушая Альфредика, хозяйка больше помалкивала. Кирилл Юрьевич с любопытством поглядывал на них. Он был с виду современный деловой человек, она — черноволосая упитанная хохлушка с мягким говором и такими же мягкими, округлыми движениями. Оба служили науке, много лет провели за границей, а теперь устроили в Долине дачу, по заявлению Альфредика, «на европейский лад».
Обустройство дома и его меблировка и в самом деле никак не походили на то, что бывает в садовых домиках, куда обыкновенно свозят из городских квартир старую мебель, вышедшие из моды люстры, плохонькие занавески, ветхие простыни, наволочки и убитые временем подушки, едва живые холодильники и прочее, что жаль выбросить.
Плетеные кресла на веранде, журнальный столик, кресло-качалка, импортные жалюзи. Изящная кухонная мебель и новенькая газовая плита, холодильник и морозильный шкаф из Германии, здесь же овальный стол, окруженный стульями с гнутыми спинками, керамическая ваза полная роз, буфет с дорогой посудой — все это в просторной столовой. Гостиная. Диван, кресла, камин в изразцах и с кованой решеткой, картины на стенах, огромный японский телевизор, видеомагнитофон, стойка с кассетами...
— Прошу наверх, — пригласил хозяин.
Ташка вела себя, как подобает интеллигентной собаке: обследовала дачу молча, на кресла не прыгала, гладить не требовала. Однако же, стараясь во всем быть первой, первой же и бросилась к лестнице на мансарду.
Винтовая лестница — удобная, легкая для подъема, с резными балясинами — вела в спальню. Широченная итальянская кровать с овальной резной спинкой, шелковое покрывало. Два пуфика, туалетный столик, зеркало в полстены — в резной раме, хрустальная люстра...
— Воров не боитесь? — поинтересовался Кирилл Юрьевич.
— Да что тут красть! — с небрежностью промолвил хозяин, — не желаете рюмочку? Французский коньяк.
...Возвращался Краснопольский затемно. Ташка ворчала недовольно, хотя ей досталась большая мозговая кость, да еще кусочек вырезки, а Кирилл Юрьевич крутил головой и, останавливаясь через каждые десять шагов, дабы показать ногам, куда им следует идти, бормотал: «Понимаешь, Татуха, французский — это тебе не три звезды и даже не пять... Мало не выпьешь». Собака выслушивала, наклонив голову, показывала дорогу, а когда любимый хозяин хватался за чужой штакетник, вежливо тявкала, и взгляд ее карих глаз был снисходителен.


ЯБЛОКИ РЕНАТА

Вслед за Медовым настал Яблочный Спас. Август случился почти без дождей, солнечный и теплый. В тот вечер они вышли на прогулку раньше обычного.
У поворота бетонки такса села, вопросительно повернулась к хозяину. «Направо», — указал он, увидев стоявшего возле зеленого забора Рената Камалетдинова, — известного на всю Долину садовода.
Немногословный и неизменно невозмутимый, он был полон садоводческих тайн  и не слишком-то любил делиться с собратьями по Долине, а те без излишней вежливости звали его по имени, не упоминая ни отчества, ни трудной фамилии.
Его яблони отдыхать не умели: давали урожай каждый сезон. Бывали годы, ни у кого нет, у Рената увешаны, точно новогодние елки.
— Что за сорта такие?! — спросил, поздоровавшись, Краснопольский.
— Обыкновенные, — нехотя отвечал Ренат, — как у всех.
— В чем же секрет? — допытывался Кирилл Юрьевич, — откуда такие урожаи!?
Садовод пожевал губами, отвел глаза.
— Откройте тайну, — прилип Кирилл Юрьевич, — никому не выдам, и сам не запомню. Я человек безопасный... Склероз!
— Никакой тайны, — промямлил Ренат, — навоза по пять ведер под каждое дерево, а в марте снег утаптываю у ствола, водой заливаю... чтобы замерзла. Лед!
— А лед-то к чему?!
— К тому... Яблони заморозки проскакивают, цветут на две недели позже.
— Хитрец вы, Ренат!
— Я такой...
 Его саду и в самом деле мог позавидовать какой-нибудь заядлый мичуринец. Крупные яблоки гнули ветки, и на одном дереве наливались плоды нескольких сортов. Редко кто проходил, не остановившись. Удивительный сад вырастил Ренат. Всего на шести сотках росли семь яблонь. Все они были хороши и плодоносны, но одна, та что в центре, выделялась и ростом, и кроной в форме огромного правильного яблока, и самими плодами — золотисто-желтыми, в обильных веснушках.  «Что за сорт?» — спрашивали обитатели садово-огородного товарищества. «Зачем тебе?» — отвечал садовод, — ты лучше отведай». И срывал веснушчатое яблоко, налитое соком. «Ну как?» — интересовался.  А гость, откусив от плода, только улыбался, молча впитывал сладость, аромат, свежесть, и не находил слов, какие выразили бы то, что испытывал в тот миг. «Десертное», — не дождавшись ответа, нехотя объявлял немногословный Ренат.
Но не менее достопримечательной была его дача. Он сколотил дом из тарной дощечки.
Три года, зимой и летом, таскал от сельского магазина, а то привозил из города электричкой ящики, разбивал, собирая в ведро гвозди, дабы потом, как он выражался, гвозди отремонтировать, дощечки сортировал и складывал штабелями.
Пока шла заготовка, жил Ренат круглый год в кунге, от холодов спасался, зарываясь в гору старой одежды, его жилище напоминало нору. «Как зверь», — говорил о себе с уважением.
В конце концов, он накопил стройматериала в пять штабелей. Приступил к строительству. Выложил из камня, извлеченного в песчаном карьере и доставленного тачкой, фундамент, устроил нижнюю обвязку из бесхозных старых шпал с железнодорожного переезда, приступил к заготовке столбов.
Излазил лес, отыскал участок сухостоя. Высокие тонкие сосны, голые до верхушек, стояли плотной стеной. Чуть свет выползал он из звериной норы, валил каждый день по два дерева: одно — утром, второе — после обеда. Впрягшись в широкую лямку, волочил на участок. Ошкуривал, стесывал с двух сторон. Четыре зимних месяца понадобились ему, чтобы заготовить столбы, верхнюю обвязку, лаги и стропила.
Все следующее лето он строил дом. Поставил стойки, обшил на полметра высоты дощечкой изнутри и снаружи, набил плотно сухим мхом, снова обшил на полметра... К осени вывел под крышу.
— Бесплатный домик? — насмешничали соседи.
— Ни копейки, — со спокойствием отвечал Ренат, пряча гордость.
— А рамы, двери, шифер? тоже из лесу приволок?
— В гарнизоне казарму снесли, — отвечал отставной полковник, — жечь придумали, а я тут как тут.
И рамы, и двери, даже листы шифера он доставил попутными военными грузовиками. Выходил на дорогу в кителе и старой офицерской фуражке, поднимал руку.
Ренат не был человеком скаредным, денег не копил, но была у него мечта-задача: не потратить ни рубля на дом и болотный участок. Сколько для достижения цели потребовалось ему ухищрений, трудов, лишений и выдумки, никто не мог сказать, не думал об этом и сам Ренат. Он, как говорится, воплощал дерзкую мечту в скучную жизнь. «Достиг?» — спрашивали его, когда из печной трубы пошел дымок. «Нет, мужики, не достиг. Два ведра краски у солдат купил», — сокрушался Ренат...
— Да, вы, Ренат, хитрец, — повторил Краснопольский, — отличный урожай!
— Чуть тля не сожрала, а так — ничего, вроде бы неплохой... В прошлое лето погуще был, едва управился.
—  Да и этого за глаза. Что же вы с такой прорвой делать-то собираетесь? Уж не торговать ли?
— Не занимаюсь...
— Так куда же? — не отставал Краснопольский.
— Вино сделаю, сидр называется, сок закатаю, компоту наварю, насушу на сухофрукт, или пирогов напеку. Не пробовал мой пирог?
— Так вы ж не приглашали...
— А чего приглашать?!..
Дом из тарной дощечки жил без дверей. То есть, дверь-то имелась, с замком, какой легко открыть ногтем, да со старой подковой сверху, прибитой гвоздями для ковки лошадей, только дверь эта вечно была распахнута для гостей. К Ренату ходили с других улиц, забегали на минутку ребятишки, хозяйки заглядывали за советом. И всякий, кто приходил, непременно пробовал яблоки, нахваливал сидр, угощался яблочным пирогом и пил чай, изготовленный по старинному татарскому рецепту. И никто не уходил с пустыми руками. Если несется мальчишка на велосипеде, правит одной рукой, а в другой у него яблоко, или девочки чинно ступают по центральной дороге и грызут краснобокие плоды,  или же малыши возятся в песке и строят замки, туннели, крепости, а рядом, на камнях лежат сочные мельбы, значит, навестили Рената.
Краснопольский помолчал немного, протянул руку в сторону дерева с веснушчатыми плодами.
— Ренат, откройте еще одну тайну. Как называется? Обещаю, ни в жисть не запомню...
— Ладно, так и быть, — усмехнулся садовод, — склеротику скажу... Голден Делишес.
— Еврейское?! — изумленно воскликнул Краснопольский.
— Дурак ты, хоть и доктор, — поджал губы Ренат. — Мама семечко из-под Самарканда прислала. Десять лет нянчился. Мамы нет, а Делишеска с каждым годом все больше урожай дает. Мамина яблоня.
— Прости, Ренат, дурака...
Ренат опустил голову, задумался. Потом поднял взор к удивительной яблоне, прошептал едва слышно: Минéн ани Гульбара...
— Не понял, переведи, — улыбнулся Краснопольский.
— Моя мама...
Все это время Ташка слушала беседу внимательно, уставившись на Рената. И как только разговор иссяк, потихоньку подошла к забору, сунула нос меж штакетин.
— В гости просится, — смущенно сказал Краснопольский.
— Пускай идет, — разрешил Ренат.
Ташка легонько повела хвостом, важно, сдерживая себя, прошла в калитку, неспешно обошла участок, направилась к яблоням, обнюхала каждую и улеглась возле ствола главного дерева.
— Каждый день с собакой гуляешь? — спросил Ренат, — на своем участке делов не делает?
— И на чужих тоже... Воспитание не позволяет, — сказал Кирилл Юрьевич.
— Лучше людей... Извини, мне пора, делов полный рот, — сказал Ренат.
— Ко мне! — крикнул Краснопольский.
Ташка подняла голову, проворчала невнятно,  подошла к Ренату, подставила голову. Ренат наклонился, почесал за ухом указательным пальцем, Ташка издала нечто вроде мурлыканья.
— Чудной пес, — промолвил Ренат, выпрямляясь, — вроде бы такса, а лохматая... И с бородой.
Такса заурчала.
— Хватит, —  сказал Кирилл Юрьевич, — не будь подлизой.
— Каждому хочется, чтобы почесали, — высказался отставной полковник.


ДЕД СЛЫШЬ

Весь декабрь с неба сыпало без устали, Подмосковье утопало в снегах, техника не успевала расчищать заносы. Подолгу задерживались электрички, в аэропортах и на вокзалах маялись пассажиры, километровые пробки тянулись на столичных дорогах. Но вот наконец тучи иссякли, ударил мороз, образовав на снежном покрове твердую корку, выглянуло солнце.
Краснопольскому досталось дежурить по «Долине» как раз в последнюю субботу декабря, перед самым Новым годом.
Электричка пуста, в последнем вагоне не более десятка пассажиров, все дремлют. Краснопольский устроился с книжкой у окна, время от времени отрывался от чтения, поглядывал в окно. Собака прошлась несколько раз по проходу, тщательно обследовала вагон, пыталась обратить на себя внимание, но никто так и не разлепил глаз. «У», — прогудела басом, требуя, чтобы Кирилл Юрьевич взял на колени. «Прыгай, — пригласил он, — все бы тебе на ручках!». Такса впрыгнула, лизнула хозяина в нос, примостилась, закрыла глаза.
Заснеженные поля раскинулись вдоль железнодорожного полотна, садово-огородные кооперативы тащились один за другим, снег свешивался с крыш толстыми языками. Иногда представали взору богатые дачные поселки. Кирпичные замки с башнями и башенками держали на черепичных крышах белоснежную тяжесть. В непролазных сугробах тонули лесные массивы и скромные перелески. Такого обилия снега Кирилл Юрьевич никогда прежде не видывал. Спрятал книжку, осторожно, чтобы не разбудить, погладил по голове таксу, незаметно для себя задремал. Ехать оставалось еще с полчаса.
...Извилистая колея в глубоком снегу вела к садово-огородному кооперативу, серое небо вызывало скуку, матовые сугробы возвышались повсюду. Пустынная местность производила такое впечатление, будто ни людей, ни лесных зверей, ни птиц здесь сроду не было. Краснопольский плелся по колее, оставленной автомобилями, нес за спиной вместительный рюкзак с таксой. У въезда в кооператив колея кончилась, но остались человечьи следы, и Кирилл Юрьевич старался попадать след в след.
Сторожка оказалась не заперта. Старик в шапке ушанке и замызганном тулупчике, в солдатских кирзовых сапогах со сбитыми каблуками, поднялся с топчана.
— Слышь ты, неужто дежурный? — вопросил он, исторгнув волну перегара.
— Здравия желаю, дед Слышь! — выкрикнул Краснопольский, приложив руку к ушанке.
Поздоровавшись лихо, по-военному, и не услыхав ответа, он попросил журнал, расписался, указал день и час, подумав немного, поставил подпись вторично — об окончании дежурства. Поинтересовался, не приехал ли напарник, на что дед Слышь отрицательно помотал головой и оскалил в кривой ухмылке стертые зубы.
— Как прошел-то? Занесло вить кругом, не пройтить. Почитай двадцать годов такого снегопаду не было. Слышь ты, скидавай мешок, погрейся... У тебя есть?
— Нету, — развел руками Краснопольский, — не догадался.
— Это ты зря. Полагается.
— Да здесь и так тепло.
— Печка организьм греет, а душу не могёт, — нравоучительно произнес сторож, постучав заскорузлым пальцем по кадыку, покрытому седой порослью.
— Как думаете, к своему дому пройду?
— Ежели на лыжах, пройтить можно. Чего в дому-то делать? Оставайся, спи, а я — в деревню. Слышь ты, заместо сторожа останешься, храпи до утра. А я пойду, баба у меня в избе кукуёт.
— Хочу посмотреть, как там мой дом... А вы идите.
Рюкзак вдруг зашевелился, из дырочки вылез кончик черного носа, засипел, почуяв непривычный запах.
— Кто у тебя? — едва слышно промолвил  сторож, — кто в мешке-то?
— Собака, — улыбнулся Краснопольский, — вместе сторожить будем.
— Вон оно што, собака!.. Выпусти, поглядеть охота...
Кирилл Юрьевич опустил рюкзак на пол, развязал. Такса бодро выскочила, тявкнула радостно, обретя свободу, обследовала помещение, подошла к старику, наклонила голову: «Гладь».
— Слышь ты, признала, — обрадовался сторож, — сразу видать, с пониманием. Вроде на таксу похожа, токо больно уж мохната.
— Угадали, — произнес Краснопольский, — зимний вариант. Жесткошерстная!
— Видывал я такс, — с важностью молвил старик, — в старые-то времена приезжал один охотник из Москвы. Только у его кобель был — рыжий да гладкий. На енотов охотился.
— И как?
— По пяти штук враз брал. Енотов-то у нас водилось, что тебе комарья. На карте отметина имелась: енотовые места. Не веришь?
— Верю, такое указание и на теперешних картах обозначено.
— Зря означают. Нету енотов, может, где парочка сохранилась, а так — перевелись. Знаешь, как место, где мы с тобой сидим, называлось?.. Свято-болото!
— Да слыхал я. Только никто не скажет: почему? Почему так назвали?
— А я скажу.
Глаза сторожа потеплели, морщины разгладились. Он легко поднялся, взял с плитки чайник, пакетики заварки, наполнил две большие кружки.
— Слышь ты... Потому болото назвали, что всем жизнь давало. Ты глухаря хочь раз зрел?
— Летом один на участок залетел. Его собака подняла...
— Один! — поднял палец старик, — а их тут, поди, тыщи кормились. И мы ими не брезговали. А уж птицы всякой! Кряква, дупель, бекаса, лесной куличок паслися. Вальшнепь хоркаеть... острохвост закричит: «фюрр, фюрр! — а потом тихо так, ласково засвистит, ровно жалуется. А про тетерева уж и не скажи... Тьма тетерева-то было! На Свято-болоте корму хватало. Тут те и брусника, и черника, голубика... клюкву мешками носили. А грибов! Я-то рыжиков токо брал... Рыба в бочагах плескалась, щука по пуду... Лоси ходили, подальше лиса водилась, волк баловал... скотину резал...
Старик умолк, прихлебнул из чашки, закурил папиросу. Такса улеглась у ног Краснопольского, слушала сторожа внимательно, точно хотела набраться побольше знаний о тех, на кого ей охотиться. Сторож вздохнул, понурил плешивую голову, но вдруг, опять вспомнив, видать, прошлое, встрепенулся.
— Лоси хаживали, лиса неподалеку водилась. Вот бы твоей собаке раздолье, а? Как думашь?
— Не приучена. Домашнее животное.
— Это ты не скажи. В таксе завсегда охотница, ей только покажи зверя-то, кого хошь разутешит...
— Не охотник я.
— Дак не о тебе речь. Об собаке. Да-а... Бобер населял, ондатра попадалась, хорёк... не уважал я хорька-то...
— Так вы охотник?!
— Какой с меня охотник, так баловался в малолетстве. Отец у меня охотился. Бил, я тебе покажу!.. Пропал он в Первую мировую.
— А вы-то воевали?
— Как не воевать. Слышь ты, медаль имею. За всю войну не царапнуло, а четыре сына в один месяц сгинули.
Кирилл Юрьевич пошарил в рюкзаке, извлек пластмассовую коробку с бутербродами, фляжку.
— А говоришь, нету, — обрадовался дед Слышь, — соврал?
— Запамятовал...
Допили чай, Кирилл Юрьевич плеснул в кружки. Старик потянул носом, лицо сделалось мягким, ласковым, глаза заблестели.
— Спирт? — поинтересовался для порядка.
— Медицинский, чистый ректификат. Не разведенный.
— Уразумеваю. Кто ж добро портит! — с достоинством молвил сторож, — меня фершал на фронте угощал. Под Вязьмой. Атаку мы тода затеяли. Ну, хватил я стакан, рукавом закусил, винтовку в руки... айда! Слышь ты?.. Дивизия легла как один человек, и фершала убили, а я — ну хоть бы тебе што! Как так, что скажешь?
— Судьба...
— Не в том дело. Пьяному, слышь, окиян по колено. У нас в деревне один мужик полведра браги принял, полез на березу, да и сверзился. И ничего! Вот те и судьба. А может, прав ты, кто ж его знает...
Спирт был и в самом деле чистейший, без подделки, и девяносто шесть градусов оказались как нельзя кстати. Дед причмокивал, заводил к потолку глаза, а допив, крякнул и зажмурился. Краснопольский лишь пригубил, зная нелюбовь Ташки к пьяницам, но та только тихонько пробасила свое «у» и, ожидая продолжения разговора, приподняла уши.
Кирилл Юрьевич подлил старику. Дед Слышь выпил медленно, с уважением, взял бутерброд, принялся жевать.
Пошел густой, мягкий снег. Тихо за окном сторожки, лампа над дверью освещает сугробы, две ракеты, превращенные в водонапорные башни, нахлобучили белые шапки, железные ворота у въезда с жестяной полосой и надписью на ней «Долина» — ничто не нарушает покой.
— Еще? — спрашивает Краснопольский.
— Бог Троицу любит, — отвечает старик, принимая новую порцию очищенного, — а ты што не берешь?
— На посту не положено! — рявкает, припомнив службу, Краснопольский.
— Чё орешь-то?.. А я приму, — добродушно говорит сторож, —  слышь ты, моя баба меня всякого уважает. А тебя?  Твоя-то уважает?
— Ну!
— Ладно, оставайся... Слышь ты, токо сторожку не выхолоди. А уж как захочешь прогуляться, иди к трансформаторной, тропку натоптал. Электричество сторож включать должон, а? Как думаешь?
...Следы занесло, Краснопольскому пришлось прокладывать новый путь. Такса зарывалась в рыхлый снег, выныривала наружу, прыгала зайцем впереди хозяина, ее спину и бородатую морду облепило, карие глаза глядели возбужденно. «Угомонись, — сказал Кирилл Юрьевич, — устанешь».
Снежинки торжественно сыпали, искрились под фонарями. Заснеженные кроны яблонь, ветви кустарников несли мягкую ношу, серебристые сугробы  барханами покрывали участки. Кое-где виднелись отпечатки заячьих лап, цепочки птичьих следов, едва заметные отверстия мышиных норок. Собака наскочила на норку, принялась рыть, погрузилась, пошла энергично работать лапами. Через минуту высунулась, фыркнула несколько раз, затрясла ушами, повернулась к хозяину. Кирилл Юрьевич недовольно покачал головой, но такса не вняла ему, снова зарылась. «Ко мне!» — прокричал Краснопольский. Собака нехотя вылезла, в пять-шесть прыжков подскочила к нему, укнула. «Ох, и тяжелая ты, — сказал Краснопольский, взяв на руки, — перекормили». «У», — пробасила собака.
От поворота к трансформаторной оказалась глубокая тропка. Идти стало легче, Ташка висела на плече, приложив голову к шее хозяина, и лишь только они подошли к калитке, сорвалась на снег, поползла, оставляя широкий след, к своему участку.
Толстый покров покрывал все вокруг, сугробы едва не доставали до окон. Черные стволы яблонь и облепих вызывали беспокойство, лишь густые зеленые лапы елей говорили, что деревья живы и очнуться, лишь только придет весна.  Калитку завалило,  открыть невозможно. Такса попробовала было проникнуть внутрь, ничего у нее не вышло. Звонкий лай нарушил тишину. «Открой!» — требовала она. «Видишь, занесло», — промолвил Кирилл Юрьевич. «У», — возмущенно прогудела собака. «Вот тебе и «у», — ответил он. Повернули в обратный путь.
...В пустой сторожке тепло и уютно. Снег валит на Долину. «Откуда такая прорва?», — удивляется Кирилл Юрьевич, поглядывая в подслеповатое оконце. Собака отряхнулась, позволила вытереть себя полотенцем, впрыгнула на топчан, прорыла под одеялом нору, засучила лапами, стараясь образовать из одеяла кокон. Наконец ей это удалось, она зевнула, прикрыла мохнатой лапой глаза.
Была ночь, но спать Кириллу Юрьевичу совсем не хотелось. Хлебнул из кружки, поморщился, запил теплой водой, закурил. Ташка храпела, точно молодой солдат в казарме, задние лапы высунулись из кокона, временами совершали движения, точно бежала во сне куда-то, и тогда храп прерывался тонким коротким повизгиванием. Кирилл Юрьевич сунул руку под одеяло, погладил широкую черную полосу на спине, такса успокоилась, утихла.
На стене помещалась красиво вычерченная схема с авеню и стритами, прямоугольниками участков, номерами, фамилиями. Многие фамилии зачеркнуты, и на их месте новые.
Шестеро умерли от сердечной слабости — кто на участке или в домике, кого-то успели отвезти в лечебницу. Четверых сразил инсульт, человек пятнадцать схлопотали инфаркт, другие умерли от обычных болезней, какие бывают от возраста и неизвестных медицине причин. Кое-кто участок продал, навсегда вернувшись в город либо перебравшись в другой кооператив, каких выросло вдоль Можайского тракта и Минского шоссе видимо-невидимо, и все — на хороших местах. Большинство отставных ракетчиков все же остались в Долине. Продолжали холить домики и рукотворную землю, выращивать ягоду и овощ, отдыхать с тяпкой, лопатой, тачкой. Снова приходилось покупать песок, хотя машина обходилась по новым временам в треть офицерской пенсии, снова «поднимать» землю. Потому, как ни крути, болото, оно и есть болото, проваливаются  грядки.
«Ну, ничего, — говорил себе Кирилл Юрьевич, — куда деваться! Да и так ли уж плохо в Долине? Совсем неплохо...».
Настанет весна, зацветут яблоневые сады и вишни, вспыхнут цветами облепихи, ирга, черноплодка, наполнится воздух запахом цветущей сирени. А придет тепло, проклюнутся из крохотных семян разные растения, чтобы удивить плотными телами кабачков, желтыми звездами патиссонов, помидорным «бычьим сердцем», огурцами... И всякий огурец, помидор, кабачок — свой, не покупной, а значит, не затравленный пестицидом, нитратом, прочей дрянью. А как настанут жаркие дни, дачники будут изнывать от зноя, и Краснопольский отправится с Ташкой к каналу, купаться.

ДРЕВНЯЯ  ОХОТА

Не одни только взрослые добывали пищу, но дети их. И не хлеб, картошку, свеклу и прочие овощи, а то, что едят в деревне по праздникам, — мясо.
Поросят в Мокшино не держали — не прокормить, коз и овец в деревне давно не стало, кур и уток съели в первые месяцы войны, последних двух коров да мерина Тихоню берегли как тягловую силу — вместо трактора. Мясо могли дать только изобильные костромские леса, глухие и непролазные. Только вот ни патронов, ни ружей не осталось, забрал их уполномоченный. И тогда деревенские ребятишки возродили мирный способ охоты на глухарей и тетерок. Способ, известный, верно, еще древнему человеку.
Называлось: ловить на попрыжки. Ловля эта проста, но с секретом. Пригибали к земле верхушку гибкого дерева, пришпиливали рогулькой, но так, чтобы при самом малом усилии она могла выскочить. Между вилкой рогульки клали кисть рябины, прятали под ней прочную веревочную петлю, привязанную к вершине. Падкая на ягоду птица садилась в замаскированную петлю, клевала ягоды, тянула к себе, невзначай выдергивала рогульку, и тотчас петля захлестывала ногу, дерево взмахивало в небо. Птица не могла освободиться, повисала наверху. Так ловли глухарей и тетерок в те военные годы в деревнях Костромской области. Пользовались им и в Мокшино.
Однажды осенью, когда деревья еще стояли полные листвы и раздумывали, стоит ли сбрасывать свою одежку, когда день стал короче и лесные звери уже сделали свои запасы, а упитанные глухари утратили осторожность, старший сын Валентины Прошка взял с собой Витьку на охоту.
Они сорвали несколько веток рябины, густо усыпанных спелой ягодой, и пошли через поле к лесу, среди которого подымались ввысь тонкие стволы осин с тронутыми желтизной листьями. Листья трепетали на ветру, бормотали о чем-то. Срезали несколько рогулек. Принялись пригибать вдвоем деревья, до самой земли. Пришпилили вершины, наладили петли, прикрыли травой, аппетитно разложили гроздья рябины и, когда вдоволь налюбовались своей работой, отправились домой.
— Хоть бы один глухарик попался! — обращался Витька к Прохору, — как думаешь, попадет, а?
— Как не попасть, знамо дело, попадет, — с важностью отвечал Прохор, — да еще не один, а поди, два, а то и все три.
Витька представил себе, как завтра утром они придут сюда, соберут глухарей — вот дома обрадуются!
За ужином охотники хитро поглядывали друг на друга, перемигивались, строили загадочные рожи. Никому не сказали о предстоящей удаче. Чтобы не спугнуть. Потом забрались на полати, пошептались немного и уснули. И снилась Витьке рябиновая роща — без конца и края. Полыхала красным морем ягод. На каждом дереве висела, опустив крылья, толстая, жирная птица. Глухари укоризненно смотрели на Витьку. Ждали, когда их вынут из петли, выпустят на волю, а Витька похаживает между деревьев, соображает... Как донести такую прорву мяса до деревни!?.. Проснулся он от тычка в бок. Прошка шептал: “Вставай, пора уж”.
Они неслышно сползли на пол, скоро оделись. Из избы вышли затемно. Дрожали от утренней прохлады. Побежали к лесу, согрелись... Лес стоял темный, молчаливый, с загадкой...
Сработал всего один попрыжок. В темном небе, среди листьев виднелось что-то большое, серое, с белым пятном.
— Попался! — крикнул с торжеством Витька.
Прохор молча пригнул дерево. Витька подпрыгнул, ухватил верхушку...
Это была сорока. Любопытная сорока, а никакой не глухарь. Прохор развязал путы, выпустил нахальную птицу. Ковыляя и гневаясь на охотников, она пошла прочь...
— А мне глухарики снились, — пожаловался Витька.
— Ничо, завтра попадут, — успокоил опытный девятилетний Прошка.


ТИХОНЯ

Жил в деревне Тихоня — спокойный, вечно погруженный в дрему, пожилой пегий мерин.
Тихоня был безотказным существом с печальными глазами, и жил он для тяжелых работ. Над ним подшучивали, некоторые насмехались, но Тихоня не обижался, смотрел на людей снисходительно.
Витька приходил к нему каждый день, гладил опущенную голову, расспрашивал Тихоню о делах, а тот принимал его участие молча, хотя понимал каждое слово мальчика. Они стали друзьями, привязались друг к другу, не ведали недоверия и размолвок.
Тихоня осторожно, чтобы не поднимать пыль, выходил на деревенскую дорогу, Витька шагал рядом.
Каждый в деревне видел, что старый и малый решили прогуляться перед сном, побеседовать о том, о сем, поделиться последними новостями, а может, просто пройтись под любопытными взглядами старух, мимо окон старых изб, крытых гниловатой соломой.
Иногда Витька взбирался на спину своего друга, гордо выезжал из конюшни, готовой рухнуть из-за ветхости, пришпоривал голыми пятками тощие бока, воображал себя конником Буденного, орал на всю деревню: “Эх, как бы дожи-ить бы до свадьбы жени-ить бы, да и о-обнять любимую свою...”. Тихоня нисколько не корил всадника за будущую измену, не ревновал; он радовался за Витьку и переходил на боевой галоп...
Старухи выглядывали из окон, улыбались веселой песне. Вспоминали, поди, свою молодость, когда сами были невестами.

ДЖУЛЬБАРС * БЛОКАДНИК

Как-то раз, скучным сентябрьским днем, во двор-колодец на Сеннухе забрела собака. Первым ее увидел Серега Блинов по прозвищу Блин — Витькин приятель. Серега жил в соседнем подъезде, в дворницкой, вдвоем с бабушкой. Старуха частенько напивалась, бродила по Сеннухе, и  каждому объясняла, что поминает мужа и троих дочек, которых похоронила в блокаду.
Приблудная собака была грязной до черноты, ребра выступали наружу и походили на обручи, глубокая царапина на носу гноилась, поджатый хвост говорил о трусости, ко всему прочему пес хромал. Серега прибежал с выпученными глазами, крикнул:
— К нам собака пришла! Худющая, жрать хочет. У тебя ничего нету?
— Хлеб есть, — ответил Витька, — и еще макуха осталась. А она будет?
— Ты чего! Я сам бы схавал! — сказал Блин и выскочил из квартиры.
Витька разломил четвертушку буханки, прикинул на глазок, какой кусок побольше, оставил его на ужин, взял в придачу порядочный огрызок соевого жмыха, помчался за Серегой.
На дворе шел мелкий, холодный, надоедливый дождь. Собака стояла с опущенной мордой невдалеке от подъезда. Увидела ребят, отошла на два шага. Серега протянул хлеб: “Иди, хавай!”. Но тот недоверчиво уставился на кусок, отступил еще на шаг. Сергей бросил хлеб, попал собаке по ноге: “Жри, дура!”. Она схватила, два раза двинула челюстями, проглотила, подняла морду. Витька бросил макуху. Пес поймал, чуть было не подавился, но все же справился с твердым жмыхом, снова поднял тоскливые глаза. “Оголодала”, — сказал Сергей. “Точно, — согласился Витька, — её в теплую комнату надо”.
Сколько они ни звали собаку, как ни уговаривали, не послушала, а когда поняла, что еды больше не дадут, ушла со двора.
На следующий день она объявилась вновь. Признала мальчишек, уже не отбегала, взяла хлеб из рук. Съела и ушла. На другое утро вернулась.
Так стала она приходить каждый день, а однажды осталась и проспала у подъезда всю ночь. “Дом охраняет!” — сказал Серега. “Сторожевая!” — подтвердил Витька. Сделали из фанерного ящика будку, положили внутрь кусок старого одеяла, поставили миску с водой. Принялись пса дрессировать. Имя дали самое лучшее: Джульбарс. Витька придумал.
Пес учился неважно, команды понимал плохо, хотя и наклонял голову набок — старался вникнуть в смысл приказов. Зато уже через неделю утром здоровался и прощался на ночь: давал лапу. Витька стащил у Денизы Юльевны драгоценный кусочек мыла. Устроили баню. Джульбарс стоял послушно, пришлось отмывать в пяти водах. Шерсть оказалась желтой, с подпалинами.
С каждым днем Джульбарс все больше привязывался к хозяевам. Отъедался на ребячьих харчах. Царапина на носу зажила, хромота стала почта незаметной, и как-то, когда во двор зашел чужой, раздался строгий хозяйский рык. Пес охранял подъезд.
Ни у кого на Сеннухе и даже на соседних улицах не было такого верного пса. Все хорошо, одно плохо: собаку могли украсть. И тогда приятели решили ее зарегистрировать. Сергей добыл ремешок, сделал ошейник, привязал веревку, чтобы злой пес сидел в будке и не покусал прохожих. Джульбарс принял ошейник с удовольствием, сидел на привязи с важным видом. Ребята водили его на поводке по набережной канала Грибоедова, Джульбарс бежал впереди.
И вот наступил торжественный день. Его повели на регистрацию. Приятели шли по улицам, пес бежал рядом. Хвост его, прежде трусливый, стал походить на крендель. Через час подошли к старинному зданию Ветеринарной академии с головами лошадей на фронтоне, нашли пункт регистрации.
Принял их старик в белом халате, строгий и ворчливый.
— Что изволите, молодые люди? — спросил.
— Мы нашу собаку оформлять пришли, — гордо ответил Серега.
Ветеринар внимательно посмотрел на ребят, затем еще пристальнее — на пса. Протянул руку. Джульбарс лизнул.
— Хорошая собака. Как имя?
— Джульбарс! — разом выкрикнули Витька с Сергеем.
— Ну что ж, давайте регистрировать, — сказал старик.
Достал толстый журнал, поправил очки в железной оправе, взял ручку, обмакнул перо в бронзовую чернильницу.
— Тэ-экс, значит... Джульбарс?! А какая порода? Как вы считаете?..
— Овчарка, — твердо ответил Витька, — сторожевая!
Ветеринар снял очки, глянул на Витьку, потом на собаку, усмехнулся:
— Тэ-экс, овчарка... Ну что ж, так и запишем: ов-чар-ка. А что вы можете сказать о родословной?
— Чего? — удивился Витька.
— Кто ее родственники? — спросил настырный старик.— Ей не меньше пяти лет. Раз овчарка, да к тому же  сторожевая, значит, должны быть родственники.
Ребята молчали. И тогда старик предложил:
— Я думаю, ее родственники в блокаду погибли, никого не осталось. Запишем так: “Джульбарс-блокадник”. Согласны?
Затем он снял очки, долго протирал их, наконец пробормотал:
— Непонятно, как он живой остался?..
Они заплатили за регистрацию два с полтиной. Получили блестящий жетон с номером, прикрепили к ошейнику, пошли домой. Джульбарс бежал с таким видом, словно был хозяином города и радовался этому, став, наконец, полноправным ленинградским жителем.

МАРА

Она отличалась независимостью, скрытностью, и долго жила без имени. Ее звали просто — Кошка.
Кошка была трехцветной, а значит, приносила в дом счастье. Считала себя хозяйкой, главой семьи, относилась к жильцам снисходительно, вниманием удостаивала только Витьку, да еще дедушку Якова. Прыгала на колени, мурлыкала с минуту и уходила ради своих неотложных дел.
Гуляла на улице до позднего вечера, соседи видели ее с мышкой в зубах, хвалили за добычливость, недоумевали, отчего кошка без имени, хоть бы Муркой что ли назвали.  Ни бабушка, ни Яков Иваныч никак не могли подобрать ей подходящего имени, пока сосед — старший Гантварг — не высказался: “Я таки знал в молодости девицу Мару. Ухаживал, так она даже меня не признала за жениха! А я имел хороший костюм! Назовите свою кошку уже Марой”.
С того дня кошку стали звать, как посоветовал старик Гантварг, хотя она не откликалась ни на Кошку, ни на Мару.
Вечером Кошка-Мара скреблась в дверь, ее пускали в комнату, давали молока, любили смотреть, как она прыгала на сундук, сворачивалась клубочком и превращалась в черно-бело-рыжий музыкальный шар. Зимними вечерами Мара устраивалась возле печки, пела песню так тихо, что только положив ладонь на ее спину, можно было услышать однообразную, умиротворяющую мелодию.
Имелись у кошки и странности. Она не мяукала и, кроме того, оставалась девицей. То ли не встретила, подобно знакомой Гантварга, достойного кавалера, то ли предпочитала платоническую любовь.
Так или иначе, но котят у нее никогда не водилось. Витькина бабушка почему-то относила такое свойство Мары к числу ее достоинств. И еще одна странность отличала кошки. Возвращалась домой за минуту до Якова Иваныча, смахивала лапой пыль с сапог. В остальном же она была обыкновенной кошкой, хотя держалась, как уже сказано, хозяйкой и жила, что называется, внутренней жизнью.
Вначале Мара не заметила блокады, и все так же, как и в мирные дни, отлавливала мышей, приходила смахнуть пыль с ног Якова Иваныча, ночевала дома. Через несколько месяцев она стала все чаще оставаться в комнате на весь день, а затем и вовсе прекратила уличные похождения. Прасковья Николаевна пригорюнилась: “Мышки кончились”. Характер кошки изменился. Она стала просить Витьку взять на руки, устраивалась на плече, засыпала молча, позабыв свои песни. Витька гладил исхудавшую спину, относил кошку — легкую, точно перышко — на подушку. Мара продолжала спать на кровати, и ее сон походил на забытье. Молока в доме давно не видели, кошке давали самую малость от хлебных крошек, но она не хотела обирать хозяев, совсем есть перестала, и уже не могла впрыгнуть на сундук. Витькина бабушка брала кошку на руки, утешала: “Ничего, Маруся, ничего, перебьемся как-нибудь”.
И вот как-то поздним вечером Мара подползла к двери, попросилась наружу. Витька уговаривал не уходить, но в глазах кошки была такая мольба, что он не выдержал, открыл дверь. Кошка перелезла порог, поползла к подвалу, где когда-то водились мыши.
Наступил вечер, пришел дедушка Яков, а Мара все не возвращалась. Поочередно выходили, звали: “Мара! Мара-а... Маруся!”. Напрасно. Легли спать. Бабушка утешала: “Придет. Мышку подкарауливает”. Не пришла она ни утром, ни на следующий день, ни через неделю. Витька выходил во двор, кричал: “Мара-а!”.
Он ждал ее, вскакивал посреди ночи, ему казалось, что кошка скребет в дверь, но никого не видать на улице — только человечьи следы на грязном снегу, да тела умерших. Витька ложился на кровать, смотрел на блестящие шары, ему казалось, что в зеркальной поверхности проступают глаза его Мары. Кошка глядела строго, говорила: “У меня дела. Приду”.
Метроном стучал в черной тарелке репродуктора, завывали сирены и звали в бомбоубежище, но жильцы дома уже не в силах были спуститься в подвал, им все сделалось безразлично. Давно отключили электричество и воду, давно не давали тепла, и давно стало нечем топить печи. Люди лежали, укрытые всей, какая была, одеждой, и умершие оставались в постелях неделями. Сжигали в печках библиотеки и мебель; очереди людей, похожих на привидения, стояли к прорубям на Неве; разрастались Пискаревское, Волково и еще два десятка кладбищ; не стало сил копать могилы и потому сжигали тела в печах кирпичного завода. И сожгли их 220 тысяч, развеяв пепел по ветру. Людоеды объявились в городе. Полторы тысячи каннибалов были казнены, и большую часть казненных составили женщины.
Но все так же, как и в мирные дни, светились золотые купола храма Покрова Пресвятой Богородицы, и батюшка с костистым темным ликом призывал Господа, стоя у амвона в одиночестве, потому что прихожане не могли дойти до церкви, и нищих на паперти не стало — умерли.
По городу ходили страшные слухи. Будто бы поймали какую-то торговку пирожками с мясом. Женщина воровала ребятишек, делала из них фарш. Дело дошло до самого товарища Жданова, и тот приказал повесить преступницу во дворе ее дома.
Поговаривали, будто город кишит шпионами. Фонариками и ракетами наводят на цели вражеские самолеты. И прочие, совсем уж вредные слухи, глухо ползли по Ленинграду: товарищу Жданову каждую неделю доставляют самолетом апельсины, Смольный пропитался сытными запахами из столовой, вот-вот сдадут город, немец уже в Москве. Об этом шептали, оглядываясь, и не веря. Но не хотела умирать северная столица, не хотела...
Работал театр оперетты, изможденные артистки пели ариетты, танцевали и падали в обморок за кулисами.
Экскурсоводы водили посетителей Эрмитажа промерзшими залами, рассказывали о картинах по пустым рамам, академик Орбели сидел в ватнике в своем кабинете, карандашом писал очередной труд по востоковедению.
Создал “Ленинградскую симфонию” Шостакович, а дирижер Элиасберг, репетируя в зале консерватории, сокрушался: “Умер барабан”, “Умерла валторна”, “Скрипка скончалась”...
Читала по радио стихи Ольга Берггольц, готовил книгу Дмитрий Лихачев, Лозинский переводил “Божественную комедию”, мечтая в ледяной комнате, чтобы издали вовремя “Чистилище”, и в год Победы — “Рай”. Так и получилось...
А Витькин дедушка стал вдруг начальником Финляндского вокзала, ходил на службу, добивался порядка и проверял исправность мертвых паровозов. Он знал: пойдут из Питера поезда, пойдут. Не сможет супостат покорить город — кишка тонка...
С того дня, как пропала Мара, прошло две недели. Однажды, после небольшой бомбежки, Витька столкнулся в темноте с соседом из восьмой квартиры — соперником в собирании осколков. Мальчишка был так себе, завистливый, нахальный, и звали его потешно: Электрон.
— А я знаю, куда твоя кошка подевалась, — сказал Электрон.
— Куда?! * заорал Витька.
— Ха, куда... Ее Гантварги съели. Целую неделю питались...
Вечером бабушка сказала:
— Бедные Гантварги. Там и есть-то было совсем нечего.

ВИТЬКИНО  ПРИКЛЮЧЕНИЕ

В пяти верстах от деревни, на месте лесного пожара, разросся малинник. Взрослые работали в поле от зари до зари, по ягоду не ходили, считали такое занятие забавой, зато ребятишки бегали полакомиться, лишь только малина поспевала. Домой приносили немного, только чтобы насушить на зиму, от простуды. К варенью здесь не привыкли — сахару в Мокшине и до войны никогда не бывало в достатке, а уж теперь его и вовсе никто не видал. Несколько дней ходил Витька вместе с деревенскими, приносил домой маленькое берестяное лукошко. Бабушка ягоду не ела, высыпала на противень, сушила и наполняла мешочек.
И вот задумал Витька набрать полную корзину, чтобы накормить всех в доме. Принялся упрашивать бабушку, чтобы отпустила одного.
— Заблудишься, — заворчала бабушка, — мал еще в таку-то даль ходить.
— Не пустишь, сам уйду.
— Я вот те уйду! Избаловала, ремня, не видал, так спробуешь... Был бы отец-то, враз бы научил, как бабушку слушать. Не пушшу.
— Сама сказала: осыпется...
— Пущай хочь вся сгинет, а одного не пушшу. Накажет меня матерь Божья, в таку даль сироту гнать.
— А ты не гони. Ты сделай вид, что не заметила, а я сам тихонько пойду... Пусти, пожалуйста!
— Весь в деда, упрям, как коза... Ты мне поговори! Не пушшу, и весь сказ.
Витька насупился, полез на полати, накрылся с головой старой овчиной, едва не задохнулся, принялся соображать, как бы ему уйти, чтобы никто не заметил. Какой же я сирота, рассуждал про себя Витька, когда у меня есть и мама и бабушка, и отец обязательно найдется...
Валентина о чем-то перешептывалась с Прасковьей Николаевной, ребята возились в сенях. Скоро Витька уснул.
Проснулся он, когда на дворе было еще темно. В избе все крепко спали, даже чуткая на самый слабый шорох бабушка не услышала, как он сполз с полатей, как надел синие, с заплатами на коленях штаны, ситцевую рубаху с длинными рукавами, как тихонько отрезал ломоть хлеба и положил в корзину...
Краешек неба над дальним густым ельником, откуда каждое утро подымалось солнце, светился зыбкой краснотой, точно там, в ельнике, кто-то развел большой костер. Окна изб в темных от дождей соломенных крышах глядели загадочно. Тишина такая, будто нет в деревне ни единой живой души. Серп луны криво висел в небе, звезды гасли одна за другой, утренняя прохлада гнала Витьку по тропинке. Тропка заросла местами мягкой травой-муравой, и бежал он торопко, точно за ним гнались. Так бежал он с версту, а может две, уморился, встал на пригорке отдышаться, поднял голову и увидал, что месяц и звезды исчезли, а большое кудлатое облако над ельником сначала стало из серого желтым, потом порозовело, налилось малиновым цветом, солнечные лучи пробились сквозь него; медленно выползла из облака макушка солнца, и отогнала его прочь. Витька стоял, не шелохнувшись, с открытым ртом, спрятал руки под мышки, дрожал... Первый раз в жизни наблюдал он солнечный восход. И вот лучи брызнули во все стороны, слились, небо вмиг наполнилось светом, роса заиграла на траве. Витьке стало весело, он пошел, теперь уже неторопливо, к березовой роще, за которой, после оврага, начинался густой еловый лес, а уж потом и малинник.
Он подошел к малиннику, когда солнце уже высушило росу, стало понемногу припекать. Застрекотали на лугу кузнечики, ящерки выползли на камни возле дороги, где-то вдалеке вела счет кукушка, и чистое безоблачное небо великим куполом охватывало все земное пространство.
Бабушка Прасковья не ошиблась. Крупные, налитые ягоды перезрели, падали с кустов, и осталось их на ветках совсем немного. Витька попробовал поискать в траве, но когда находил и вытаскивал, малина сминалась, выпускала сок и превращалась в мягкие невзрачные комочки. Он поглощал эти комочки, малиновый сок выкрасил руки и рот, несколько капель упали на рубашку. И тогда Витька снял ее, расстелил под кустом, принялся трясти. Несколько ягод шмякнули, образовали под собой пятна. Поставил у ног пустую корзину, соскреб ногтем то, что осталось от ягод, слизал с пальца, рот наполнился сладостью. Натянул заляпанную малиновым соком рубаху, подумал немного, и стал продираться вглубь малинника.
Ветки цеплялись, кололи лицо, шею, впивались в плечи, но Витька упорно лез вперед, отгоняя слепней и комаров. Звоном кровососов полнился густой воздух. Крапива жгла без жалости, густой душный воздух был неподвижен, тело сделалось липким. Витька задирал голову, высматривал ягоды и пробирался все дальше и дальше. Наконец показались перед ним высокие кусты, верхушки которых были еще полны ягод. Он остановился и принялся, нагибая шершавые, колючие ветки, осторожно снимать ягоды одну за другой. Наберу полную корзину, на всех хватит, мечтал Витька. Ему повезло. Напал на богатый участок, сыпал в корзину горсть за горстью, слой малины быстро покрыл дно. Он стал пробираться дальше, кусты становилось все обильнее.
Время бежало быстро, и Витька не заметил, как солнце оказалось в зените. Дышать стало совсем нечем, пот катился с лица, корзина, наполненная на две трети, отяжелела. Во рту пересохло, голова гудела, ему хотелось передохнуть, но негде было даже присесть. Плотной стеной стоял бескрайний малинник, крапива жгла руки и ноги. Ничего, еще десять кустиков, и домой, решил Витька. Двинулся дальше. Сделал несколько шагов, и вдруг услышал странные звуки. Кто-то совсем рядом постанывал, сипел низким хрипловатым голосом, слышался шум раздвигаемого малинника. Витька остановился, поставил корзину, прислушался. Непонятные звуки стихли. Но ненадолго. Вновь раздался шум, протяжный вздох, сопенье. Витька осторожно раздвинул кусты, застыл на месте...
В пяти шагах от него стоял на задних лапах медведь. Сгреб в охапку сразу несколько кустов малины, притянул к себе, обсасывал ветки... Как завороженный глядел Витька на зверя, а тот продолжал урчать и лакомиться ягодой, закрыв от удовольствия маленькие глаза, утонувшие в густой шерсти. Внезапно медведь открыл глаза, уставился на Витьку, отпустил кусты, и те с шумом выпрямились. Мальчик и хозяин леса стояли неподвижно, глядели друг на друга, оба молчали, потеряв, видно, голос. Первым опомнился медведь-сластена. Отвернулся, опустился на четвереньки, проворчал недовольно, и шумно ушел. И тут Витька, позабыв про корзину, пригнулся и помчался, что было мочи, в противоположную сторону.
Солнце стронулось с макушки неба, медленно поплыло к западу, продолжая жарить землю. Витька несся, не разбирая дороги, в груди гулко стучало сердчишко, и не хватало дыхания. В лохмотья порвал рубаху, выбираясь из малинника, бежал без остановки, пока не оказался в темном ельнике, споткнулся о корень, упал, больно ударился коленкой. Полежал, пока дыхание не успокоилось, приподнялся. Правая штанина свисала длинным лоскутом, ссадина на коленке ныла, руки и лицо покрыли царапины. Ну, задаст бабушка, подумал Витька, растирая слюной ссадину. А где корзина?!.. Вот тебе и набрал малинки, всех накормил! Как теперь домой возвращаться?..

— Ну, извести бабушку, где тебя, разбойника, бес носил?! — грозно вопросила Прасковья Николаевна.
Витька стоял, понурившись.
— Вы только гляньте на ентого шатуна, гляньте, люди добры, на евоны штаны, да на рубаху!.. Кто тебя так отделал? Молчишь?!..
Витька переминался с ноги на ногу, бабушке не отвечал, старался сдержать слезы.
— Не-ет! Ты у меня молчком не отделаисси, говори, фулиган, куды шастал?
— По малинууу...
— И где ж та малина?
— Корзину потеряаал.
— Чужую, а?!.. Признавайся, куды корзину новую дел? Чего я теперича Валентине объясню? Где корзина? Говори как на духу!..
— Ее медведь унес... с малинооой.
— Я вот те покажу ведмедя! Вы послушайте, люди добрые, как внучек мой ласковой сказки-то сочинят, как на ведмедя напраслину возводит. Ну, пионер, будет с тебя комсомолец! Ох, горе мое, горюшко. Сведешь ты меня со свету белого...
— Не сведууу...
— А ну, скидавай портки да рубаху, купать тебя, лохмотника, буду, раны боевы лечить...


ПТАШКА

Столбик термометра зашкалил за тридцать, солнце стояло в зените, почва требовала влаги. Обитатели садово-огородного кооператива “Долина” попрятались кто куда, лишь ребятня гоняла на велосипедах по бетонке да троица дворняг, вывалив языки, возлежала брюхом вверх на прожаренном авеню.
— Купаться! — позвал Кирилл Юрьевич.
С оглушительным лаем Ташка бросилась к калитке, вернулась, подгоняя хозяина, снова помчалась к выходу.
— Не носись, — сказал Краснопольский, — вспотеешь.
Медленно шли они по дороге, такса оглядывалась, совала нос в чужие калитки, а Кирилл Юрьевич рассматривал сады. Антоновка, мельба, коричная, прочих сортов яблоки налились, кое-где на траве виднелись плоды. Подпорки спасали нагруженные ветки, яблочный дух стоял в горячем августовском воздухе. Мальчик лет пяти с крупным яблоком в руке, в панаме и синих трусиках выглянул из калитки.
— Собака, иди ко мне, — позвал нежным голоском.
Ташка вопросительно повернула голову к хозяину, тот кивнул. Пригнув голову, она направилась на зов.
— Не кусается? — спросил мальчик.
— Она подлиза, любит, чтобы гладили.
— А я знаю, как ее зовут. Слышал, как вы кричали...
— Ну и как?
— Пташка.
— Ослышался, приятель! Если по-простому — Ташка, а по документам она у нас Таки-Таша Новик-Арбат...
— А я Ваня Кораблев, — опечаленно сказал мальчик.
Сел на корточки, стал гладить таксячью голову, прошелся по черной полосе на спине, осторожно потрогал нос.
— Холодный.
— Признак здоровья, — сказал Краснопольский.
— А у меня? Потрогайте...
Кирилл Юрьевич потрогал.
— И у тебя прохладный.
— Вот, — удовлетворенно сказал Ваня.
Такса свалилась на бок, подняла переднюю лапу: “Почеши!”. Ваня внял просьбе, почесал под мышкой, обернулся к Кириллу Юрьевичу.
— Вы ее не кастрировали?
Краснопольский поперхнулся, не нашел, что ответить просвещенному ребенку.
— А нашего кота кастрировали, — с важностью сообщил Ваня Кораблев.
— Зачем?!
— Чтобы у него не было котенков, вот зачем, — объяснил неучу.
Такса, услыхав мудреные речи и желая продолжения процедуры, перевернулась на спину, разбросала по сторонам мохнатые лапы.
— Вон у нее, сколько грудей! — воскликнул Ваня, — только очень маленькие...
Погладил по животу, поочередно коснулся сосков, потом пожал каждую лапу. Собака удовлетворенно хрюкнула, перевернулась, встала на ноги: «Пошли?».
— Пойдем, — согласился Кирилл Юрьевич.
— Электричка, — сказал напоследок мальчик, указав на собаку тоненьким пальцем с синим ногтем.
— Почему? — удивился Кирилл Юрьевич.
— Длинненькая...
Вода в канале прогрелась до дна, купались взрослые и детвора, некоторые плавали на плотиках и надувных лодчонках, разгоняли ряску, тревожили живность.
Кирилл Юрьевич осторожно сошел по скользким ступенькам, принял на руки таксу, опустил в воду. Ташка поплыла по кругу, пару раз фыркнула, сгоняя с носа комара, направилась к противоположному берегу. Достигла зарослей камыша, оглянулась, и, убедившись, что хозяин никуда не делся, поплыла к плотику возле коряги.
С полчаса они плавали, время от времени собака цеплялась за плечи хозяина, отдыхала, а потом опять работала лапами в мутной воде.
Стрекозы и бабочки летали над водной гладью, комары звенели, стайки серебристых рыбешек сновали у поверхности, сытые щуки дремали в глубоких местах, избежав браконьерской сети и презрев спиннинг. Августовский полдень навевал сон.
Они вышли из воды. Такса бежала впереди и норовила покувыркаться в кучах песка. Кирилл Юрьевич кричал: «Фу! Нельзя!», собака гавкала в ответ, но слушалась. Подскочила к калитке, толкнула носом, юркнула на свою территорию.
Кирилл Юрьевич бросил на лужайку махровое полотенце: “Вытираться!”. Собака с разбегу упала на него, проехалась боком, схватила зубами за край, принялась трепать, точно добытого зверя. Потом легла на спину, выгнулась горбом, поерзала по полотенцу, а уж затем старательно вытерла морду. «Хватит, — сказал Кирилл Юрьевич, — отдай». Собака завернулась в полотенце, покатилась по траве. Наконец кое-как выпуталась, гавкнула и ушла под раскидистую яблоню.
...Первый час ночи.  Ташка устроилась на коленях хозяина, притулилась к плечу. Они сидят на крыльце, звездное небо гигантским черным куполом навевает грустные мысли, хотя все в их жизни как нельзя благополучно.
Темнеет перед бассейном с мраморными ступенями гранитный камень, похожий на зуб ископаемого животного. Неподвижны усыпанные ягодой облепиховые деревья. Спят густые кроны высоких бесплодных яблонь, три пятиметровые ели с красновато-золотистыми шишками примыкают к теплице, затеняя ее, в средней ели какая-то птица свила гнездо, и теперь оно пустует. Вереница деревьев и заросли кустарника скрывают от взора трансформаторную, капли росы на коротко стриженой лужайке перед домом мерцают в свете лампы, заключенной над крыльцом в круглый ребристый плафон. Долина смотрит свои незатейливые сны.
Ташка закидывает голову к небу и погружается то ли в мечты, то ли в то состояние, какое именуют ученым словом «транс». «Ну что, Пташка, медитируем?» — усмешливо спрашивает Краснопольский. Собака недовольно перебирает лапами (не знает она этого мудреного словечка), устраивается удобнее, утыкается носом в плечо, снова замирает, и Кирилл Юрьевич слышит, как в его ладони бьется таксячье сердце...
Сколько уж сказано о звездах, сколько о них написано, какие только поэты и философы не пытались разгадать тайну воздействия на человеческую душу, и все же не хватило у них таланта, не сумели, да никто, видать, и не сможет сказать,  отчего так действует звездное небо на человека, а возможно, и на весь мир животных и растений.
Посидели они еще с полчаса, такса опять задрала к небу морду, и Кириллу Юрьевичу показалось, что в глазах его Пташки отражаются звезды.


Рецензии