За оградой

– Овчарка, Толя, животное трусливое. Ты и сам, наверно, замечал. Упадёт в коридоре железное корытце, загрохочет – а она к твоей ноге прижимается и вздрагивает всеми рёбрами. Да и набрасывается она из трусости. Боится, что на неё нападут, поэтому и спешит опередить.
Вот так они и сидят рядышком в сквере на скамейке каждый день – старенькие, сухонькие, очень друг на друга похожие, с лицами, покрытыми крупными оспинами, словно оконное стекло после первых дождевых капель. Глазки у них узенькие и постоянно моргающие, без зрачков, и устремлены куда-то в безбрежность, в даль. У их ног спокойно лежат тоже пожилые, рыжие и тоже друг на друга похожие собаки-поводыри, тихонько дремлют и не обращают ни на кого внимания.
А я осторожно прохожу мимо них, чутко ощупывая при каждом шаге ногами землю. Я ставлю ногу несмело, нетвёрдо, проверяю место на прочность, примеряюсь – и только потом переношу на неё вес своего тела. Издали меня тоже можно принять за слепого.
У соседней скамейки ещё двое.
– Вызывають етова яврея куды следуеть. Хватить, говорять яму, воду мутить. Вот те географическая, значить, карта, вот те гроши, бяри билет и дуй, куды, значить, хошь. Поглядел яврей на ту карту, да и просить: дайте, мол, мне глобус, по карте, дескать, мне место трудненько подыскать. Тащуть яму глобус. Сидить яврей, в той глобус пальцем тыкает, крутить-вертить яво – сумлевается. А опосля и говорить: не ндравится мне штой-то етот глобус. Можеть у вас другой в запасе имеется.
Хохочут оба – довольные.
А я осторожно прохожу мимо них, землю перед собой ощупываю.
Насчёт глобуса – это он интересно рассказывает. Хотя он-то полагает, что главный в его притче – еврей, а на самом деле – как раз наоборот: глобус. Потому что я этого еврея вполне понимаю: не подходит ему существующее мироздание, он бы другое подыскать хотел.
Я, можно сказать, через то же самое пострадавший – через глобус то есть. И в психиатрической лечебнице через него лечился, и последующая жизнь моя по той же причине вся кувырком пошла.

Началось это ещё в школе, на уроках географии. Как стали нам объяснять, что земля наша круглая, вроде футбольного мяча, так беспокойство меня одолело: как же это можно по ней передвигаться, если налицо возможность скатиться неизвестно куда, а то и вообще вниз головой грохнуться. И куда грохнуться-то: в самое небо, которое вроде бы и над головой опрокинуто, а на самом деле всё это ещё проверить надо. На мои вопросы учительница наша – ноль внимания, а потом и вообще посмеиваться стала надо мной: слушай, мол, что тебе говорят, да больно не мудри. А меня всё больше и больше стал страх одолевать: что если она и впрямь круглая? От боязни совсем двигаться перестал, ни на работу не хожу, ни в школу (я к тому времени уже в вечерней учился).
Жил я тогда в рабочем общежитии, от мамаши-покойницы вдали: меня после окончания ремесленного за тридевять земель от дома распределили. Вызвала наша кастелянша ко мне участкового, тот побеседовал со мной и тут же своё заключение вынес. Медицина, видно, с ним полностью согласилась. Поместили меня к тихим и начали лечить. А чего меня лечить – мне объяснили бы толком: как это можно вниз головой по шарику шастать или сбоку где – и на пятой точке никуда не скатиться?

...Иду я себе по скверику, землю ногами осторожно ощупываю. Легонько иду, неслышно. Ни ветка подо мной не хрустнет, ни лист опавший не зашуршит. Только благодаря этой моей осторожности ещё на земле и держусь.
Между кустами на скамеечке ещё парочка сидит – беседуют.
– Вы, товарищ Громов, привыкайте меньше говорить, больше слушать. Враг он или не враг – вам самому не распознать. Для этого требуется опыт и специальные знания. Вы только слушайте, запоминайте и всё сообщайте. А делать выводы – вы это нам предоставьте. Вам понятна задача?
– Понятна, Николай Николаевич. Только они уж больно мудрёно говорят промежду собой. Слова вроде бы русские, а об чём речь – никак в толк взять не могу. То ли это у них код такой, то ли они нарошно туману напускают, а только всё этика да эстетика, да декларация, да вивисекция. И где слов-то таких понавыкапывали, черти!
– Вот вы и учитесь за туманом слов суть улавливать. Если они о декларациях да о правах человека да о свободе личности беседуют – это для нас чрезвычайно интересные люди. Вы нас тогда немедленно информируйте.
Любознательный человек. Вроде нашего главврача в психотделении. Представительный был гражданин: в волосах седина, взгляд строгий, выправка военная. А голос тихий такой, доверительный, но твёрдый.
Вызывает меня как-то в кабинет, папиросу "Казбек" предлагает, на свободный стул рукой показывает. Я, даром что некурящий, а папироску взял да в карман незаметно припрятал: угощу психов в туалете.
Сидим с ним, на разные незначительные темы балагурим: то да сё. Я ему свои сомнения насчёт шарика высказал: человек учёный, может поймёт и мне растолкует что к чему. Он выслушал всё в полной серьёзности, головой так кивнул одобрительно и говорит:
– Вот видите, – говорит, – вы человек к научному анализу пригодный, а вас не по назначению сюда к нам привезли. Все вас здесь психически ненормальным считают, только мы двое – вы да я – знаем, что вы полностью здоровый товарищ и можете быть полезным членом общества. Даже, пожалуй, очень полезным.
Взглянул он на меня с сочувствием и пониманием, подумал чуток – да и говорит:
– А у меня к вам просьба, – и голос понизил, лицом ко мне вплотную приблизился, в самое ухо дышит. – Только чур – чтобы это пока осталось строго между нами. В научных, так сказать, целях. Давайте договоримся: пусть вас в палате продолжают считать больным. Вы их, пожалуйста, не разубеждайте. Нам, врачам, часто бывает необходимо, чтобы среди больных находился хоть один здоровый человек и чтобы он присматривался к их поведению, их разговоры в непринуждённой обстановке слушал. И нам, врачам, в точности бы передавал. Нам, врачам, это позволит уточнять диагнозы и выбирать правильные методы лечения. На строго науной, так сказать, основе. Так что вы здесь можете очень даже продуктивно потрудиться для науки. В жизни всегда есть место подвигам. – Сказал так прочувствованно и ещё одну папиросу "Казбек" мне предложил.
Начали мы с ним для научных консилиумов встречаться. Там, в его кабинете, меня и подкармливали, и спиртом он меня иногда баловал – немного так, на самом донышке. И мятные конфеты давал, чтобы запаха не было.
Стали мы с главврачом этим больных наших вместе лечить. Люди среди них, помню, забавные попадались, на политической почве свихнутые. Один, помню, всё доказывал мне: в России крепостное право, мол, ровно сто лет как отменено, а колхозник наш – он вроде крепостного крестьянина при барине – беспачпортный он, безраздельно приписанный к своему колхозу. Я ему говорю: может это, говорю, всё и так, да не нашего с тобой ума, говорю, это дело. Есть люди поважнее нас, да и мозгами посмекалистее – вот пусть они и кумекают что к чему. А наше с тобой дело, говорю, сторона. Он как на меня весь вспылит, глаза вспыхнули – чисто буйный. Даром, что в тихом отделении лечится. Бедолага...
Доложил я всё честь по чести, как запомнил, главному нашему врачу. Он поблагодарил меня, говорит: тяжёлый случай. Маниакальный, говорит, больной нам с вами попался. Синдром, говорит, у него. Усиленное, говорит, лечение прописать ему придётся. Жалко человека, говорит.
И мне тоже жалко. Что же это за синдром такой, что хороших людей безумными делает! Надо же...
Стали его дважды в день связывать да увозить в процедурный кабинет. Оттуда привозили уже развязанного.
Сперва, бывало, будто пьяный – в лёжку лежит, а потом, как хмель отходить начнёт, он – ну постанывать да зубами поскрипывать! Но насчёт крепостного права больше ни-ни, не заикался: видно, правильный метод лечения мы с главврачом для него определили. К слову сказать, он и ходить почти что полностью перестал – совсем в малахольного превратился.
Много ещё там было психов разных, многим я, по словам главврача, помог вернуться к нормальной трудовой деятельности. Подумать только: сколько народу через наши с ним руки прошло! Сколько прошло, Господи!.. Да всех разве упомнишь!
В больнице той я совсем себя твёрдо на ногах почувствовал. Ходить-то там особенно некуда, все маршруты знакомые. Я и про шарик почти что не вспоминал. Знал, что в этом загоне – куда ни покатишься, всё в психотделение же обратно и воротишься.
Выписали меня по истечении срока и вторую группу назначили. Пенсия по ней такая, что жить на неё никак нельзя, но и помереть – не помрёшь тоже.
Я сообразил – к столовой пристроился. Без зарплаты – да и кто мне такому зарплату платить будет! – за одни харчи только: ночью картошку чистил, днём посуду мыть помогал, со столов убирал, пол шваброй драил. Относились ко мне хорошо, жалели. Я там в кладовой и спал на мешках с крупой да с сахаром. Вот так на пенсию свою и перебивался. Даже на книжку откладывал.
Присмотрела меня в этой столовке повариха одна, Анна Калистратовна, Нюра. Баба она добрая была, жизнью, как и я, битая нещадно. Детство в колонии для малолетних преступников провела, потом, когда подросла, ещё много по лагерям скиталась. Там с зэком одним спуталась, мальчонку от него родила. Теперь мальчонка тот в армии уже служит, фотокарточки матери шлёт. Она, как письмо от него получит, вся светится неземным светом. Письмо в столовую принесёт и каждому в отдельности перечитывает. На память все письма после этих чтений, как стихи, помнит.
– Ты, – говорит мне однажды Нюра, – чего это, словно пёс бездомный, на мешках жизнь проводишь? Айда жить ко мне. У меня комната, хоть и в полуподвале, но отдельная и чистая. И кровать есть, как у людей, и умывальник – рожу утром сполоснуть. Айда.
Ну, перешёл я к ней. Нюра хоть и постарше меня лет на пятнадцать, а ещё баба ничего себе, в теле. Вымыла она меня, постригла, побрила – всё сама, своими руками, – исподнее, что от сына осталось, дала, брючата там да пиджачишко. Совсем я на человека походить стал.
Да только начало меня к тому времени обратно беспокойство насчёт шарика одолевать. Я про то никому не рассказывал, стеснялся, однако самостоятельно передвигаться – боюсь. Всё мне чудится, что или к экватору невзначай соскользну, или вверх тормашками сигану в небо. Опять пугливым стал, будто слепой хожу, ногами дорогу перед собой ощупываю.
А Нюра – она что, она баба. Ей все эти мои томления, как говорится, до лампочки. Начала она меня по ночам к семейным отношениям приспосабливать. А мне страшно, боюсь лишнее резкое движение туловищем произвести: вдруг забудусь за делом, увлекусь – да и поминай как звали. Цепляюсь я руками-ногами за спинки кровати, мычу, упираюсь, а Нюра отдирает меня от прутьев своими клешнями, на себя пытается взгромоздить. Так мы попыхтели с ней ночи три-четыре, поборолись, она после этого меня с квартиры и согнала. Да и то сказать: на что я ей такой сдался! Ни молока от меня, ни шерсти – одно название что мужик.
В столовую свою я возвращаться не стал: стыдно перед Нюрой. Пока что в сквере на скамейках перебиваюсь. Дело, правда, к осени, по ночам прохладно становится. Ну, да там дальше видно будет, чего-нибудь придумаю.
Вот так и хожу я себе по скверу, людей разных интересных слушаю, наблюдаю. На меня никто внимания не обращает – мне это и хорошо. Похожу-похожу тихонечко, сяду на свободное место, руками в сиденье вцеплюсь – и сижу. Да только я по ночам уже спать перестал – улететь боюсь. Пальцы промежду планок в скамейке просуну, схвачусь крепко-накрепко – так сидя и дремлю.
И днём из сквера почти не выхожу. Потому как он чугунной решёточкой огорожен со всех сторон. Так оно вроде бы спокойнее: если вдруг по земной поверхности скользить начну, так уж за эту оградку непременно успею зацепиться.

А тут день выдался какой-то необыкновенный. С утра было морозно, дыхание в воздухе белым паром клубилось. А как солнце поднялось да сверкнуло лучами на жёлтых берёзовых ладошках, вокруг блаженство разлилось неописуемое, и тихий покой потёк прямо в душу.
Поднялся я со своей скамейки и пошёл шажком промежду кустиков да мимо лавочек. Иду, землю ногами ощупываю, по сторонам осторожно поглядываю. Не заметил, как и за оградку вышел и по улице двинулся. Даже песенку какую-то про себя начал насвистывать.
Так я шёл...
Шёл...
Шёл...
А может – и не шёл совсем. Теперь трудно восстановить. Какой-то провал в памяти.
Скорее всего, что я не шёл. Скорее всего, что я сделал ненароком один неосторожный шаг. Оградочки уже не было, она далеко позади осталась. И я, видно, покатился. Наверно, сразу скорость набрал, потому что, придя в себя, увидел, что города нет и в помине. Кругом лес с вырубками, горы, а внизу – огороженная зона. Передвигаются внутри зоны маленькие – в полосатом – человечки. Присмотрелся, а ограда у зоны-то – вся из стекла. И внутреннее пространство водой заполнено. Вместо деревьев – водоросли колышутся.
Вгляделся я пристальнее – и вижу: не человечки это вовсе, а рыбки полосатые промежду водорослей плавают, туда-сюда снуют. Такой покой в стеклянной этой заводи да безоблачность, что сердце моё тихой радостью наполнилось и восторгом небесным. Вот где, думаю, и от жизни моей собачьей можно спрятаться, и от земного тяготения избавиться. Место это огороженное, соскользнуть некуда, а рыбье существование беззаботное – так это мне в самый раз и требуется. Пенсию, правда, туда, в этот аквариум, вряд ли переводить станут, да леший с ней, с пенсией-то. И без неё в воде прокормлюсь.
Напрягся я весь, подогнул ноги в коленках, привстал на цыпочки, ладошки над головой лодочкой сложил – да и рванулся вниз с горы, так что ветер засвистел в ушах. На лету сжался в комочек, голову в плечи вобрал и задними конечностями, словно хвостом, полёт свой направляю. Вдохнул напоследок воздух полной грудью, а как выдыхать его стал, смотрю – пузыри буль-буль-буль – один за другим потекли серебряной цепочкой кверху.
Пропустил я воду через жабры, как, бывало, сквозь зубы, когда рот полоскал. Отряхнулся – и стал осматриваться.
Среда здесь – ничего себе, приемлемая. Даром, что вода кругом, а сырости не чувствуется совсем. И дышится легко. Рыбки кругом мельтешат, моего появления никто из них не заметил даже.
Только вижу я – в дальнем нижнем углу, промежду водорослей, за серым камушком застыла одна рыбёшка, от другого населения здешнего очень отличная. Те полосатые, а эта – вся чёрная, только глаза большие, белые.
Уставилась эта чернушка в мою сторону и плавником брюшным еле заметное движение в мой адрес делает: плыви, мол, сюда – поговорить надо.
Взмахнул я хвостом, заплыл за серый камушек – к чернушке, значит, приблизился. Гляжу – и что-то мне в её облике знакомое почудилось. Пригляделся внимательнее: Господи Боже ты мой! – да ведь это никак мой главврач из психотделения! Вот так встреча, вот те на!
– Добро, – говорит, – пожаловать в наши пенаты. С благополучным прибытием вас.
А у самого ни искринки в глазу, ни улыбочки.
– Как, – спрашиваю, – и вы тоже здесь?
– Да, – отвечает, – теперь указание такое сверху вышло, чтобы весь наш контингент обличье переменил и в эти края не столь отдалённые переселился.
Знаю, – думаю, – что это за указание! Тоже испугались, небось, земной выпуклости – как бы с неё не соскользнуть совсем. А в таком виде – оно и спокойнее. Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше. Так-то.
– А вы, – продолжает он, – молодец, что сразу по прибытии прямо ко мне пожаловали. Не забываете старых друзей. Это честь вам делает. И мы вас тоже не забудем.
И смотрит так на меня прилипчиво, не моргая. Будто глазами душу прощупывает. Изучает, тот ли я, что был. А я и сам не знаю: больно много воды с тех пор утекло.
Начал я с контингентом знакомиться, присматриваться к их привычкам и обычаям. Все здесь полосатики, всё у них не по-людски. Плавать-то они плавают, да обязательно с какими-нибудь вывертами. Нет чтобы по прямой линии двигаться – как она есть наикратчайшее расстояние между двумя точками (это я ещё из ремесленного помню), – так они норовят всё по зигзаге проплыть да с выкрутасом. Абстракционисты какие-то.
Пристроился я к одной парочке. Симпатичные такие оба, культурные. И хоть чужие совсем промежду собой, а словно братья родные друг дружке помогают. Шибко я сердцем прикипел к ним. Оба немолодые уже, всякие виды видавшие. Если со стороны на них поглядеть – рыбы как рыбы, плавают себе. А ближе подрулишь: они промеж себя всю дорогу беседуют. И так навострились, что губами почти что не шевелят. И воздух, видать, в себе держат: пузыри из них совсем наружу не выходят.
Стал я к ним по старой моей привычке прислушиваться да в разговоры их вникать. Сперва ничего непонятно было. Всё мечтали они из рая уплыть – все их разговоры вокруг этого крутились. Из какого-такого, думаю, рая? Неужто омут наш – это рай для них? По мне, так это так себе, жить можно. А ежели уж и взаправду рай тут, зачем же тогда уплывать-то из него? Но они всё своё: уплыть, говорят, да и только.
Осмелился я однажды – да и спросил. Они испуганно глазами туда-сюда зыркнули – и так беззвучно почти, одним намёком:
– Да что вы, вы не так поняли. Не из рая совсем, а в... – и место одно по секрету – одними губами – прошевелили. Это я из-за водной среды слова, оказывается, по непривычке неправильно разобрал.
– А как же, – спрашиваю, – вы туда плыть-то собираетесь? Место это не близкое, да и пути водные от нас в те края ещё не проложены.
– Отсюда, – говорят, – спустимся по канализации до грунтовых вод, да в реку, а по ней прямой путь к морю. А уж море для нас – просто дом родной.
– Откуда же, – удивляюсь, – дом родной, ежели там вода морская, солёная, а вы рыбы пресноводные.
– Да мы, – объясняют, – из такой породы, что в каких только водах не мочены, в каких солях не солены! Так что мы и в морской воде себя как дома чувствуем.
Ох ты, Господи! Как же это надо хотеть плыть, чтобы от этой спокойной да сытой жизни и через канализацию согласиться бежать, и в морскую воду плюхнуться! И откуда это сила такая у здешних рыб берётся? Уж на что у меня жизнь была собачья, а из этого аквариума ни на какую приманку не вылезу. Хоть и не рай, но и не ад ведь.
Только подумал это, глядь: а из-за водорослей на нас белый круглый глаз уставился. Так и ушёл у меня пузырь в плавники от страха. Взглянул я на друзей-полосатиков, а они, как ни в чём не бывало, прямо в тот куст вплывают. Не заметили, видать, чернушку.
Вспомнил я психа из отделения, что насчёт крепостного права беспокоился – и жутко мне стало: ведь этих-то, поди, тоже вязать да лечить начнут. Чтобы из рая, значит, уплывать не помышляли.
Я уж и не знаю, чего делаю. С перепугу рот разинул, так что пузыри кверху: буль-буль-буль.
– Бегите, кричу, оттуда! Ныряйте в вонючую свою канализацию! Разгадали вас!
Они к люку, а главврач – за ними. Вот-вот настигнет. Я весь от страха съёжился, по чешуе мурашки побежали. Кинулся я главврачу наперерез, плавник ему поперёк хода подставил. Он через голову перекувыркнулся, меня хвостом в сторону откинул и – за ними вслед.
Тут на меня другие какие-то рыбы набросились, по плавникам водорослями обмотали, глотку песком засыпали. Дыхания у меня не стало. В глазах помутилось. И только одна мысль на уме:
– Плывите, ребята, из рая! Уплывайте...
1977


Рецензии