Доживем до ста?

Доживем до ста?
- Кто родился?
- Девчонка.
- Тьфу ты.
За мальчика, рассказывает она, фабрикант Севрюгов платил счастливым родителям 3 рубля. За девочку ничего не полагалось, и я не могу понять почему. Ладно бы он пекся о своих будущих работниках. Но на фабрике у Севрюгова работало сколько угодно женщин. Ткацкая фабрика. И никаких тебе декретных отпусков, ни тебе больничных, ни пособий по уходу за ребенком. Собралась рожать – твои проблемы. И мама родила ее прямо под станком, говорит она мне. Влезла под станок в своем прядильном цехе – ну и родила. Младенца завернула во что там у нее нашлось. Женщина, работавшая за соседним станком, кликнула мастера – вот, мол, Анна Васильевна родила. Давайте ее домой отпустим? Я поработаю… А мастер ни в какую. Уже, мол, родила? Ну и вставай, вот твой станок. Забыла, пока тужилась? За один пропуск работы, да что там, за уход раньше времени уже полагалось увольнение. На твое место желающих сколько угодно.
          В старых книгах, в сотнях почти безымянных образцов соцреализма, когда-то заполнявших все библиотеки, можно прочесть, как женщины производили детей на свет прямо под небом, в поле. Или того хуже – в шахте. Или же вот в цехе, под станком. Не отходя от рабочего места. Надо было пахать, зарабатывать на хлеб. И от ее рассказа чуть-чуть веет старыми книгами. Еле уловимо. Потом это ощущение совсем тонет в тысяче бытовых подробностей. Ей рассказывали - та добрая женщина, соседка по станку, прикусила язычок, когда мастер цыкнул на нее. А когда он отошел, шепнула маме: «Анна Васильевна, полезай под станок к своей девчонке, отдохни. Я за твоим станком буду смотреть – мастер и не вспомнит про тебя». После работы добрая женщина пошла проводить родильницу с ребенком домой, и там отец сказал «Тьфу», не зная еще, что нежеланная дочь станет его любимицей. Да и как ее было не любить. Ей 97, и глядя на нее сейчас, я вижу ее и в 7 лет, и в 10, и в 19. Она белянка – может, потому, что сейчас у нее волосы белым белы. Такое солнышко. Девочка Липонька. Липа – светлое дерево. Так ее зовут – Липа, полностью Олимпиада. Я спросила, почему ей дали такое имя. Она ответила, что, вроде, в честь какой-то тетки, а до тетки так звали двоюродную бабку и еще кого-то в ее роду. Имя повторялось в каждом поколении, и никто не думал, что оно может означать, кроме человека, еще и грандиозный праздник спорта, проходящий раз в четыре года то в одной, то в другой точке планеты. В ее Кинешме никто не слышал  про такие праздники – вот как все это было давно. Но я как будто вижу ее в то время. Она невысокого роста, смышленая, быстрая. Очень смешливая. Никаких комплексов по поводу собственной внешности, или достатка родителей, или чего там еще, никаких таких привычных наших штучек. Полная сосредоточенность на людях, среди которых ты живешь, на своем дворе, на своем городе, на этой вот железнодорожной станции – общей кормилице, в каждой семье на ней кто-то работал. Никаких таких заоблачных фантазий, желанья вырваться от мамы с папой в другую жизнь. А потому – неубывающая способность радоваться от души всему подряд. Рядом с такой девчонкой сам начинаешь острее радоваться жизни. Будто ненадолго становишься ребенком. Мне кажется, я возвращаюсь в детство, когда забегаю к ней, 97-летней, и она рассказывает мне сказку – сказку про царя. Как он, государь-император Николай Второй, в 1913 году выходил на палубу своего парохода помахать рукой, и люди мчались со всего города, чтобы увидеть его, как он им рукой помашет, - летели так, точно от этого зависела вся жизнь. А царь, наверное, боялся толпы – «Я думаю сейчас, что просто у него был страх перед толпой, так бывает с людьми, фобия, да?» - говорит она мне. – «Да, это бывает, фобия. Я не помню, что я читала, была ли она у царя…» - «Ну вот. И еще я думаю, что он боялся того, что было в девятьсот пятом году, в Питере, 9 января. Про это все знали, про 9 января 1905 года, а все равно бежали, чтобы увидеть государя-императора, все равно сбивались в толпу. Он ехал из Костромы, Костромским трактом. У нас в Кинешме должен был пересесть на пароход, только и всего. Мне было восемь лет, и я не поняла, отчего в тот раз началась стрельба. Дядю Мишу тогда убили, Векшина. Соседа нашего. Он на железной дороге работал, ремонт путей делал. Старик уже был, жена его умерла, он один жил. С нами проводил много времени, видать, скучно ему было. Детей любил. Я не знаю, почему его убили, или случайно, или сказал что-то не то про царя, тогда, в общем-то, строго было, про власть нельзя было лишнее говорить…» - «Даже застрелить могли?» - хочу спросить я, но жалко перебивать, она рассказывает: «Маму мою забрали в тот раз. Она языкастая была…»
Ее мама, ткачиха с фабрики Севрюгова,  бежала к набережной вместе со всеми, летела в толпе к царю со всех ног, подхватив  двух своих дочек – «мне было восемь лет, а сестре пять», - рассказывает та из них, что дожила до наших дней  - и при этом мама еще и окликала своих знакомых, смеялась, не понижая голоса: «Что вы сюда бежите? Царской милости захотели? Ох, много же вам хочется…» - и ее поведение кажется сейчас не очень-то логичным. Но ведь прошло уже 90 лет. Может, таким образом она агитировала за революцию? Так или иначе, ее мама привлекала к себе внимание, и тут вдруг два жандарма схватили ее, поволокли в сторону. Она извернулась, крикнула дочкам: «Бегом домой, все расскажите отцу!» Дочки кинулись с площади прочь. «Впереди нас бежали два жандарма за какими-то двумя мужчинами. Одного тут же застрелили, а другой скрылся  в бору. Лесу у нас рядом был, мы его так называли – бором.
Дома в тот день старший брат очень сильно кричал на нас: «Где, мол, вас носило!» И тут вдруг дверь открывается, заходят два жандарма и начинают у нас обыск. Мы, дети, были одни. У нас на всю семью было две подушки, так вот жандармы их штыками разорили, перо так и полетело, так и полезло  тебе в нос и рот. Подушки жалко было. Потом уже, когда ушли жандармы, брат говорит: «А ну, кто соберет больше перьев, тому дам копейку». Копейка – это в те времена деньги были. Хлеба можно было купить или конфету хорошую. И вот, я помню, мы собрали все-все, до перышка. И еще помню, как мама из тюрьмы пришла. Про это взрослые говорили, что у нее была подруга, дочь помещика. Они вместе росли. Так вот, эта подруга и выкупила ее. Не знаю, что означало «выкупила». То ли она штраф за маму заплатила, то ли кому надо взятку дала. Но маму отпустили к нам, и это была такая радость для нас, такая радость!»
Мамин арест и стрельба в городе в день посещения его государем-императором стали одним из самых ярких воспоминаний детства, и все же только много позже она поняла, что помнит в самом деле что-то выдающееся. В детстве ты воспринимаешь мир таким, как он есть и не удивляешься особо чему-нибудь, потому что удивляешься всему подряд – небу, солнышку. Или вот приезду государя-императора, аресту мамы… Началась первая мировая война, ее дыхание ощущалось и в мирной Кинешме. Это тоже было само собой, как то, что небо голубое, а трава зеленая. «У нас в Кинешме стоял на запасных путях санитарный поезд, битком набитый ранеными. Размещать солдат было негде, их оставляли где-нибудь на станциях в вагонах, только вагоны загоняли в тупики. Мне было девять лет, и вот отец мне говорит: «Сходите с Веркой, узнайте, что там нужно сделать». Верка – это у меня любимая подружка была. Моя ровесница. Мы побежали с ней на запасные пути. Там нас сразу приняли с радостью. В вагонах все надо было делать! Десять вагонов, битком набитых, и на них оставили всего две санитарки. Бинтов не хватало, так мы с Веркой таскали к вагонам воду, стирали  грязные бинты, высушивали их тут же. И потом еще бегали в лес, в наш бор, чтобы набрать для раненых черники и малины. Кого-то приходилось кормить с ладони. И за это все нам с Веркой санитарки давали пшенную кашу с салом. Так, что мы и сами наедались, и еще несли кашу домой…»
То, что жизнь меняется с течением времени, быть может, сильней всего замечаешь в мелочах. Вы любите пшенную кашу с салом? Для них с подругой Веркой это было настоящим лакомством. Я хочу спросить ее: ну ладно - детство. А потом? Как же диета, сыроедение, вегетарианство?
- Я открою тебе секрет своего долголетия, он простой. Никаких диет не нужно, ешь все, что хочешь, - ну, или все, что сможешь себе купить. Сейчас всего полно. Главное, я скажу тебе  – я никогда в жизни не пила сырой воды. В рот ее не брала – только чай, так меня приучили с детства. Дома у нас вовсе не пили сырой воды. Ну и потом… - она делает паузу и продолжает торжественно: - И потом, самое главное, труд. Труд - основа всему, залог долгой жизни… - и мне снова приходят на память читанные в детстве безымянные, бесчисленные книжки. Но, может, и они содержали в себе некие абсолютные истины? Моей собеседнице 97, она подошла к ним, что называется, в здравом уме и твердой памяти, и она в самом деле всю жизнь  работала без устали. С детства, когда перекапывала с папой чьи-то пустые огороды. Хозяин выкопает картошку – тут бедняки приходят: «Можно поискать в земле, вдруг что-нибудь осталось?» И она гордится до сих пор, что ни одного клубня не пропускала. Ее хвалили в семье. Позднее папу перевели на станции из грузчиков в весовщики, ему еще предстояло учиться новому делу,  и он упросил начальство разрешить Липочке учиться вместе с ним. Сказал, что ручается за нее, что в уме и хватке дочь его любому парню не уступит, что сам со своей стороны будет ей всячески в учебе  помогать.
Так началась ее карьера, которую она закончила через несколько десятков лет начальником железнодорожной станции в Западной Украине. Впрочем, и выйдя на пенсию, она продолжала вовсю работать. Много раз подряд ее избирали председателем поселкового Совета, и последнее собрание в этой должности она провела, когда ей было уже 87, в 92 году. «Отправили меня тогда на непочетную пенсию, а ведь еще бы могла работать, я знаю эти места, этих людей, я еще много хотела бы сделать», - сокрушается она теперь. 
 «В эти края меня прислали в сороковом, как только Западная Украина присоединилась к СССР. Я тогда работала в Москве, диспетчером пассажирских поездов на станции Москва-Савеловская. Однажды нас, специалистов, вызвали со всех вокзалов к Когановичу, к одиннадцати часам вечера. И он еще не сразу принял нас, так что многие уснули в коридоре. Наконец, он приходит – уже глубокой ночью, - всех запускает в кабинет, люди протирают глаза,  и он сходу говорит: «Я вызвал вас затем, что надо украинцам помочь. Поедете работать в Западную Украину. Вопросы есть?» Все стояли молча, растерянные. А я смелая была, или глупая. Говорю: «У меня есть вопрос. Товарищ народный комиссар, нельзя ли мне остаться в Москве? У меня два сына-школьника, и мама болеет…»
Потом меня в горком партии вызывали, спрашивали, как это я, коммунист,  могла такое сказать наркому. Стыдили очень. Так что поехала я в Западную Украину, ничего сделать было нельзя. И меня с детьми спасло там только то, что мы жили в здании вокзала. Оно охранялось. Моего брата Мишу убили ночью. Он тоже приехал на Украину как специалист-железнодорожник. Националисты ненавидели нас. Нам велено было поляков увольнять со всех должностей на железной дороге и набирать по новой уже украинские кадры. Их приходилось обучать всему. И я учила всех на своей станции – багажных раздатчиков, весовщиков, бригадиров… Надо было следить за работой всех новеньких, всем помогать.
Скоро меня избрали секретарем узлового парткома, и я очень старалась для украинцев. При мне школа была построена украинская и православная церковь. При поляках ничего такого не было. Надо было показать украинцам, что Советская власть – это для них хорошо. Мы тогда и газ проводили в дома. Чертежи, всю документацию делать я родственнику заказывала, в Кинешму, чтоб дело скорей двигалось. И днем я всегда чувствовала, как меня люди любят. Все здороваются, все тебе рады. Вот по ночам страшно было спать…»
 В наши дни люди не так уж редко доживают до ста лет. Не то чтоб это было сплошь и рядом, но на фоне общего снижения продолжительности жизни нет-нет да и услышишь о новом долгожителе. Точней, о долгожительнице, потому что, кажется, все они – женщины. О мужчинах я как-то ни разу не слыхала, а вот о женщинах, перешагнувших вековой рубеж,  нет-нет да и напишут местные газеты. И кажется, что каждый раз рассказ ведется об одной и той же. Чуть ли не все они прожили жизнь, не выезжая из родной деревни – или из той, куда их в юности отдали замуж, не все ли равно. Все тяжело работали – в самых низах, в основе огромной пирамиды, добывая хлеб всем остальным, кто стоял хотя бы ступенькой выше, и думая только о хлебе для себя и своих близких. О том, как продержаться сегодня, завтра, до весны, когда в лесах повылезет крапива, сныть (нет хлеба – так была бы хоть сныть, так, кажется, говорит старая чувашская пословица). И кажется, что необходимое условие долголетия – это привязанность к одной и той же точке на земле и замкнутость всех мыслей на одном лишь хлебе насущном.
Ее жизнь сильно отличается от жизней многих-многих женщин, перешагнувших за 90, подходящих к своей сотне. Впрочем, ее жизнь отличается и от жизней тех, кому отмерено было гораздо меньше, и от тех, кто, как мы, не знает пока, сколько ему отмерено. Ее дорогой была дорога вверх – сейчас ее назвали бы, наверно, бизнес-леди. А впрочем, найдется ли в наши дни среди самых успешных бизнес-леди женщина, обладающая ее энергией и бесстрашием? Ей много пришлось повидать – сколько раз она пересекала на тяжелых составах воюющую страну, когда служила в железнодорожных войсках. После войны опять вернулась в Западную Украину. Туда, где «ночью было страшно спать». 
«Националисты – они все время ждали своего часа. И тогда, в 92, они, как и мечтали, взяли верх.  В клубе у нас шло собрание. Народа пришло – полный зал. Тема была важная – о земле.  О земельном разделе. Кто-то у нас в поселке имел в личном пользовании 150 соток земли, а у кого-то было 20, 10 и даже 5. Я планировала обсудить, как сделать, чтобы земля была в достатке у всех, кто в ней нуждается. И по такому случаю из Львова к нам приехал председатель горсовета. Фамилия его была Миронов. Сели все по местам – но начать  я не успела. Открывается дверь и вваливается  группа руховцев – украинских националистов. С желто-голубым флагом, со своей музыкой. «Все, - говорят мне, - ваш поезд ушел. – Мы теперь будем командовать». Женщины в зале перепугались – и в крик. А Миронов за столом сидит, в сторону смотрит. Я к нему: «Что, так и не вступитесь за меня?» Он – как не слышит. Собрала я разложенные бумаги в папку – и ушла».
          Я думаю, что здесь она расплачется – но ничего подобного. Я не собираюсь давать никаких политических оценок всему, что она делала,  что делали ее противники. Те же националисты, например.  Мое ли это дело. Мне не важны мотивы, руководившие людьми с той и с другой стороны. Мне важен только человек, сидящий сейчас передо мной, рассказывающий, как все было – со своей, конечно, колокольни, ну а с чьей же еще, и не видящий меня совсем – так, только какие-то расплывшиеся контуры. Зрение в старости ушло, и в этом она похожа на многих, чуть ли не на всех людей своего возраста. Бабушки, о которых рассказывают местные газеты, кажется, все подряд на своем одиннадцатом десятке остаются на ногах, обслуживают себя сами, вот только зрение их всех подводит. Все как одна в старости переезжают к своим детям, внукам – никто не встречает столетье в одиночестве. Мужей все почему-то потеряли на войне. И она тоже потеряла мужа, и один сын у нее тоже погиб на фронте. Второй сын много лет служил на подводной лодке, и то ли вследствие этой службы, то ли вследствие еще чего-то сейчас он глубокий инвалид. Путь до туалета в однокомнатной хрущевке становится для него целым приключением, а «здравствуйте» он произносит не менее минуты, для каждого звука по новой набираясь сил, и это «здравствуйте» становится для меня величайшим знаком внимания, не заслуженным ничем и вызывающим где-то внутри боль.  И потом с таким же трудом он произносит «до свидания». До чего старики любят гостей, даже когда с ними уже как следует не поговоришь. Должно быть, живое сознание никак не может смириться с тем, что время замыкает тебя все в новых и новых рамках. Они – и в твоем теле, и вокруг тебя. 97-летняя мама этого старика-инвалида, Олимпиада Николаевна, говорит мне, как она хотела бы почаще встречаться с молодежью. В школах, например. Ей трудно ходить. Но разве она не заслужила, чтобы ей помогли спуститься к подъезду, чтобы прислали за ней машину? Ей есть о чем рассказать. Незабываемая встреча с Лениным. Когда-то люди, видевшие живого Ленина, были нарасхват, к ним очередь выстраивалась, чтобы они выступили там и здесь. Почему теперь все изменилось, спрашивает она меня, ведь она бы столько могла всем рассказать?
Встреча и впрямь была незабываемой. Тринадцать лет. Это какой год был? Восемнадцатый? Как же тогда гражданская война? Еще не началась? И страна еще не поделена на клочья вражескими армиями? И поезд идет себе, никем не разграбляемый, пока не тормозит его возле Москвы заградотряд – и тормозит-то, кстати, почти цивилизованно.
 Они везли зерно. «У нас в Кинешме решили отправить по железной дороге специальный вагон на Украину, за хлебом для наших горожан. Выписали вагонный лист – все было как положено. Наш фабрикант Севрюгов каждый год давал рабочим по десять метров ситца. Или еще давал такую белую материю, не помню, как называлась. И вот собрали мы товар, у кого что было. На деньги тогда ничего купить было нельзя. Отец мой дал свою тужурку, чтобы и ее сменять на хлеб. Руководил всем один человек, его фамилия была Нежиков (вписывается это в мою композицию или нет, но я здесь оставляю все фамилии, которые она упоминает. Может, кто-то, прочтя, узнает что-то новое о своих родных в прошедших поколениях?)
Мама помогала Нежикову. Она к тому времени с фабрики уже ушла. Ее выбрали депутатом горсовета, она ходила в милицейской форме, спасала беспризорников. И еще другие люди с нами ехали, я их не очень четко помню. Папа сказал, чтобы я маме в дороге помогала. На Украине, на одной маленькой станции, не знаю, как называлась она, мы отцепили вагон и пошли меняться с местными – товары на продукты. Муки нам за наше добро не давали. Но, ладно еще,  удалось взять зерна, гороху и еще мешок картошки. На обратном пути уже свое зерно жевали. И еще один раз женщина, крестьянка, дала мне полчашки молока и кусок хлеба».
И вот на станции Лосиноостровская их останавливает заградотряд.  «Подходит человек в военной форме: «Кто вы, откуда едете?» Даем ему вагонный лист, он читает и сходу говорит: «Мы берем ваш хлеб для московских рабочих». Тут же выгоняют нас и начинают ставить пломбы. Мама говорит Нежикову: «Ладно, Ваня. Что делать – бери людей, езжайте вместе домой. А я пойду к Ленину!»
Она боевая была, долго не раздумывала – схватила меня поперек талии, обвязала веревкой, чтоб я не отстала. Как козу. В Москве же толчея, а путь далекий. И мать рассудила, что всякое может случиться. Ну, отвернешься на миг, а дочку умыкнут. Ведь я уже большая была девчонка – тринадцать лет!
Приходим мы в комендатуру, напротив Спасских ворот. Люди там сидели рядами – сейчас ты бы сказала: точно в кино пришли - все очереди своей дожидались к Ленину. Непонятно было, сколько ждать придется в такой очереди. Но мама моя пробилась быстро, дежурного заставила позвонить Ленину, и тот распорядился выписать ей пропуск. И мать приказала дежурному внизу приписать: «С дочкой». Боялась она оставить меня где-нибудь хоть на минутку. У входа в Кремль нас встретил часовой, и еще один стоял уже у того здания, где Ленин сидел. И вся охрана! – перебивает она сама себя на этом месте с восхищением. – А то ведь наберут телохранителей – бульдогов… Ленин был простым… Поднялись мы по лестнице. Дверь была чуть приоткрыта. Мама говорит: «Стой здесь и чтоб даже не двигалась!» И вдруг слышим: «Что вы, пусть девочка заходит с вами!»  Входим. И первые его слова: «Садитесь, Анна Васильевна. Что привело вас ко мне?» Мама стала говорить, что у нас хлеб на станции отняли, а в Кинешме дети голодают – у нее самой, например, девятеро детей. И Ленин стал тогда подробно расспрашивать ее про нашу жизнь. Что-то про женскую работу в Кинешме, про столовую у нас в городе. Потом еще поинтересовался: «Все ли дети ткачих учатся?»
Я думаю, что переживала ее мама, пока Ильич, войдя в свой хрестоматийный образ, подробно, с интересом, расспрашивал ее про ее женскую работу. Но, видно,  мама в самом деле была не промах. Не знаю, зависело ли решение, которое примет Ленин насчет отобранного хлеба – вернуть его или не вернуть, - от ее ответов на вопросы, или не зависело, и что она сама-то думала на этот счет, да только в разговоре с великим вождем она не тушевалась. Ответила: «Как они, дети-то, могут учиться? Они все босые, живут в рабочих казармах – до учебы ли?» Ленин повернулся к ее дочке: «А ты сама-то как учишься?» Липа смутилась. Она привыкла говорить только правду. «По арифметике у меня были «тройки». Вот по русскому, по географии – другое дело, там я чаще всего получала «пять», а вот задачи решать не могла. Примеры у меня любые получались, задачи – нет». Пришлось сказать об этом Ленину. А он в ответ: «Ты, главное, не сдавайся. Сегодня не смогла решить задачу – завтра опять за нее берись. Поняла?» Потом спрашивает:  «Кормят ли в школе?» - «Да, - говорю, - нам дают суп с воблой». 
«А союз молодежи у вас есть?» - хитро прищурясь, спрашивает Ленин. Она об этом понятия не имела. Опустила голову:  «Н-не знаю…» Мама, наверно, испугалась. «Как, - говорит, брата своего Мишку не знаешь? Или Ваньку Пырьева с дружками его?»
   Пырьев потом снял свои культовые, как сказали бы сейчас, фильмы – «Трактористы», «Кубанские казаки», «Свинарка и пастух», «В шесть часов вечера после войны». Среди тысяч людей, встреченных ей в жизни, были и те, кто стал впоследствии известным, знаменитым, кто надолго оставил память о себе после смерти, - так что через много лет удивляться станут: неужто она в самом деле видела того-то и того-то? – а впрочем, почему бы нет. Все знаменитости общались с кем-то в своей жизни, и кто-нибудь из тех, кто пересекался с ними, мог бы прожить до девяноста с лишним лет, и просто дело в том, что долгожительство выпало ей, а не кому-то другому. Я познакомилась с ней через газету, в которой одно время работала, и теперь я могу рассказывать, что знаю человека, который знал, например, Есенина – так парень в поезде представился ей – Сергей Есенин. В тот раз она, железнодорожница, ехала пассажиркой. Была беременна – уже вот-вот рожать. Муж провожал ее к родным. Сосед по купе спросил, не страшно ли отправлять такую красивую женушку одну. Когда поехали, спросил у нее, слегка смущаясь: «А вы читали мои стихи? И как вам?»
В дороге он спас ее корзинку с вещами от вора, промышлявшего в вагоне – такая вот дорожная история. Была она на самом деле или нет, спрашивают меня знакомые, а я им отвечаю – не все ли равно, даже если она помнит то, чего не было? В 97 лет она помнит сколько угодно есенинских стихов, она читает их взахлеб одно за другим, если кто хочет слушать, с хулиганских переходит на лирику, с лирики опять на хулиганские, и в ее теперь уже невидящих глазах прыгают искорки. Есенин был красивый мужчина, рассказывает она мне. Не то, что Маяковский. Тот – здоровенный, черты лица грубые – страшно смотреть. И стихи читал просто – как говорил с людьми, так и читал им свои стихи, и, может, это тоже ей не понравилось. Если уж кто выступает перед публикой, то он и должен выступать по-настоящему, а не просто говорить, как все говорят – так она думала тогда.
Маяковский выступал на той же фабрике Севрюгова – на бывшей фабрике Севрюгова, в двадцатом году. «Он читал «Облако в штанах» - это вовсе я не могла понять, про что, и потом еще вот это, где милиция меня бережет. Милицию тогда только что создали, и он про нее уже стихи сочинил.   Он приезжал в Кинешму вместе с Калининым, на фабрике проходил митинг – народу тьма тьмущая, и вот стоим мы с Веркой Журавлевой, и она все время толкает и толкает меня под локоток: «Пошли! Неинтересно…» Стали выбираться с ней из толпы. Маяковский закончил читать стихотворение и спрашивает: «Как, товарищи, нравятся вам мои стихи?» Мы с Веркой громче всех кричим: «Да!» - а сами к выходу проталкиваемся. Может, если б я подольше его стихи послушала, я бы что в них и поняла, но когда тебе все время шепчут в ушко: «пойдем да пойдем», то хочется на самом деле поскорей на улицу. И больше я Маяковского не видела. Пожалуй, что из всех таких известных людей лучше всего я знала Пырьева, они же с моим братом Мишей были большие друзья. И вот я рассказывала Ленину про Пырьева…»
- Вернул  в конце концов вам Ленин зерно или нет? – наконец-то перебиваю я ее. Она описывает встречу с Ильичом  с такой охотой, что я почти уверена, что да, вернул. Иначе в ней бы  осталась от этой встречи боль. Но  мне не терпится узнать наверняка, довезли они зерно до своей голодной Кинешмы или не довезли, а она тянет, она просто мурыжит собеседника, и я чувствую, как Ленин когда-то  мурыжил ее с мамой, расспрашивая про работу кинешменского  женсовета и про активного комсомольца Ваню Пырьева. А может быть, такая долгая аудиенция была с его стороны великой милостью, и уж наверняка она была великой честью. Иначе почему же моя собеседница до сих пор помнит свой разговор с Лениным во всех подробностях, и почему она так благодарна бывает всем, кто соглашается эти подробности выслушивать.  «В конце Ленин  спросил, что мы с мамой ели сегодня. Отвечаем – утром зерно жевали. Распорядился он, чтобы нам принесли по стакану чая с сахарином и по два сухаря. Мама говорит: «А сами вы как же?» Отвечает: «Я уже пил». И точно, там у него стакан с ложечкой стоял. Пока мы с мамой пили чай, он позвал какого-то военного и распорядился, чтобы хлеб в вагоне таком-то, отобранный заградотрядом на станции Лосиноостровская, вернули. Военный должен был позаботиться об этом. Маме  дали специальную бумагу о том, что хлеб в вагоне ей должны отдать обратно. И с этой бумагой как уж летели мы обратно на станцию Лосиноостровскую! Далеко было, а мы и не заметили дальней дороги, на крыльях неслись.
И тут, на станции, смотрим – нет нашего вагона! Вот это уже ужас был. Кинулись туда, сюда! А вагон просто переставили на другие пути. Там солдат стоял, охранял – мама ему показывает бумагу от Ленина. Ну, понятно, пломбу с вагона тут же снимают. И маме при этом говорят: «Ну, вы и баба! Не захотели, чтобы хлеб остался московским рабочим!» Прямо смешно. Мама тут же пошла договариваться, чтобы наш вагон с первым же составом отправили в Кинешму. А мне велела сидеть, охранять зерно. Я-то его охраняла, сидя в дверях, а вот под вагоном мама увидела парня, между рельсами. Он ковырял у нашего вагона дно. Знал же, что в вагоне хлеб, вот и хотел сделать дыру, чтоб ему в тряпку насыпалось. Мама сразу схватила его, а он ей вдруг так по-хорошему говорит: «Простите меня, я очень голоден». Мама отвечает: «Ты бы ко мне подошел и так сказал, я бы тебе насыпала чего-нибудь. Лучше б по-человечески попросил, чем вагон портить». И в самом деле, насыпала она ему в его тряпку гороху и отпустила с миром…
А потом их с мамой встречал чуть ли не весь город Кинешма, люди стояли вдоль железнодорожного полотна, махали – это было возвращение с триумфом. Она говорит мне, по железной дороге вести передавались быстро, и все каким-то образом узнали, что Анна Васильевна с дочкой были у Ленина, что справедливость восторжествовала и в город едет хлеб… Липа смотрела на счастливые лица земляков, проносящиеся за дверьми товарного вагона, где-то внизу, ветер трепал ей волосы. Это было то, ради чего стоило жить, без всяких «ой, ли?», без боязни высоких слов. «Я всегда старалась для людей, - говорит она мне, и  чьи еще слова звучали бы столь же правдиво?  Она уверена, что в Западной Украине, где-то подо Львовом,  в поселке, название которого я так не запоминаю, о ней до сих пор помнят с благодарностью. Сколько было сделано всего в отсталой прежде местности!И мне даже не хочется вникать, была ли местность в самом деле такой отсталой, или просто она не соответствовала каким-нибудь теперь уже ушедшим идеалам, и только потому в ней надо было как можно скорее поменять веками складывавшийся уклад. Олимпиада Николаевна работала на перемены днями напролет, не считаясь со  со временем. Кажется, у нее не было уже в то время никакой личной жизни. На общесИ она ведь вовсе не считалась со временем. На общественных началах работала помощником прокурора – без зарплаты.  Помогала старикам добиться пенсии – хотя бы какой-нибудь. При поляках, по ее словам,  они не знали ни паспортов, ни трудовых книжек. Да и позже в селах многие как будто и не понимали, что лучше бы им на работу оформиться официально. А я потом ходила с ними по дворам, искала свидетелей, искала любые подтверждения их стажу. Чаще всего удавалось, если побегаешь как следует, найти нужных людей, тех, что могли что-то подтвердить, тогда я оформляла документы – и старые люди начинали получать пусть небольшие, но все же деньги.
Кто-то из тех стариков быть может, жив, говорит она мне – и они должны, наверно, помнить, что я сделала для них». И я уже почти презираю себя, чувствуя, как оживает во мне мой привычный скептицизм – неужто было только добро? Она – общественный помощник прокурора, и это время доносительства как нормы жизни и спускаемых сверху разнарядок по количеству разоблаченных врагов народа чуть ли не в каждом отдельно взятом коллективе. Время, в котором не жила, трудно воспринимать иначе, чем набор стереотипов. Она рассказывает, как один раз во время какой-то проверки обнаружила в пустом вагоне пистолет. Мол, некий разгильдяй, по пьянке, как она и предполагала, оставил в поезде личное оружие.  Она припрятала чужой пистолет, не сказав никому ни слова, и стала осторожно разыскивать хозяина. Всякое оружие имеет свой номер, и вот по номеру она могла бы вычислить, кому ее находка принадлежала, да только как было это сделать, чтобы ни у кого не вызвать подозрений? И ей повезло. Парень, ждущий со дня на день ареста, не понимая, почему за ним все не приходят, в тайной надежде вернулся на станцию и там неприкаянно бродил, рассматривая вагоны в тупике и вглядываясь в лица служащих,  не смея, конечно, ничего спросить. Она увидела его и поняла, что это – он. Парень плакал потом и целовал ей руки, и норовил еще ноги поцеловать. А вы говорите – доносительство…
Она не может забыть те края, в которых пережила столько страха – иногда по собственному выбору, память еще держит ее там спустя несколько лет после переезда к сыну и снохе. Сноха сейчас – единственный более-менее здоровый человек в доме. Что-то подать, что-то прочесть вслух, что-то простирнуть, в магазин сбегать за хлебом, за кефиром. А ведь ей, снохе-то, самой уже за 70. Сбережений трех стариков кое-как хватило на эту хрущевку в городе химиков Новочебоксарске. И еще внуки что-то добавили. Они и переехали-то в Чувашию поближе к внукам, год или два назад. Раньше жили в Саранске, в каком-то бараке, писали по инстанциям какие-то письма насчет того, что хотят улучшить свои жилищные условия. Им отвечали, что у них и так норма по метрам соблюдена, а то, что эти метры находятся в бараке – так не все ли равно, или что-то еще в таком роде. Здесь, в хрущевке, у них хотя бы с потолка не течет, хотя вообще-то это пятый этаж – первые и последние этажи идут дешевле, вот и уложились они в те деньги, что были. Конечно, спускаться по крутым ступеням ей тяжело, и ей страшно хочется туда, где она свободно перемещалась в пространстве, где она была молодой. Молодость, как я понимаю, продолжалась у нее чуть ли до девяноста, пока она жила в Западной Украине. Но теперь молодость все же ушла. Привыкшая жить в самой круговерти, когда все кипит вокруг тебя, она доживает теперь в закутке за шкафом. И она мечтает, что кто-нибудь в один прекрасный день выведет ее оттуда, снесет по крутым ступенькам вниз и отвезет куда-нибудь, где много народа, где всем будет интересно, как ты жила почти что целый век. Но никто не спрашивает ее, как она жила.
  Иногда вдруг среди каких-то дел, или в компании, или за стиркой дома мне приходит в голову, каково это – сидеть безвылазно за шкафом. И тогда в выходной я беру сына и еду из Чебоксар в Новочебоксарск, наш город-спутник. В автобусе я плюхаюсь рядом с какой-то очень древней старушкой и думаю, что наверняка она как минимум на двадцать лет моложе той, к которой я собралась. Но она стара, стара, как большинство в ее года. Редко кому удается надолго отодвинуть старость. Моей знакомой это удалось  непостижимым образом – и ты почти не замечаешь, что приходишь к человеку,  которому скоро сто лет.   
Сноха кричит ей: «Посмотри, кто к тебе пришел! Женя к тебе пришла. Которая писала про тебя в газете, в прошлом году. И она с сыном. Помнишь, она приходила с мальчиком. Он сильно подрос». Вроде бы, она стала плохо слышать. Возраст! И она снова говорит: «Мне уже надо умирать». Может, она видела сон о смерти? У стариков бывают вещие сны. У младенцев и у глубоких стариков в глазах бывает виден другой мир. Тот, из которого они только что пришли. Или в который должны скоро уйти. Но ведь сейчас не так уж редко женщины доживают до ста лет. И тогда вот этот, наш, мир уделяет им немного столь желанного внимания. С ними встречаются представители власти, журналисты берут у них интервью: «Расскажите, пожалуйста, как вы живете и что вы думаете о нас, суетливых, шумных, неблагодарных?» Можно рассказывать, наконец, что ты думаешь, и знать, что твои слова напечатают в газете, и они дойдут до многих, многих людей. Я говорю: «Зачем думать о смерти? Не так уж много вам осталось до ста лет. Надо дожить до них».  И она обещает, что постарается дожить.


Рецензии
Я верю Вашей изложенной истории, очень интересной, полезной, талантливо написанной. Она меня настолько увлекла, что я поверил и в это:
«У младенцев и у глубоких стариков в глазах бывает виден другой мир. Тот, из которого они только что пришли. Или в который должны скоро уйти.»
Да конечно, так это и есть!
Спасибо!

Феликс Россохин   22.07.2006 15:12     Заявить о нарушении
Спасибо за добрые слова, Феликс.
А этот другой мир - я столько раз видела его (именно в чьих-то глазах). Конечно, он есть.

Евгения Басова   24.07.2006 16:01   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.