Мягкая демоническая рапсодия

Что значит быть самим собой? Все мы так или иначе воруем, даже, пожалуй, коллекционируем жесты, обороты речи и, при наличии таланта, сочетаем чужое достаточно оригинально, чтобы выразить нечто под вывеской "господин Я".  Мы делаем это иногда сознательно, но большей частью механически, потому что воровать небрежно и уверенно — очень человеческая черта, а настоящий homo sapiens крадет не коварно, не жадно, а… мудро, с тихим сознанием гордости за владение столь необходимой наукой. Итак, мы «одалживаем» также то, что можно назвать чертами личности, однако же, должны быть и те, кто всё это для нас придумывает, собирает из старого хлама, выискивает в самых неподходящих местах, кроит и сшивает различными способами и, с тем или иным успехом, продает свои произведения искусства. Таков был мой приятель. Простите, имени я не скажу, дабы не обидеть почитателей его таланта. Сам же он, ироничный чудак и славный малый, наедине со мной употреблял множество самоназваний, которыми я могу воспользоваться. Как то: картонный байрон, десертный вампир, фантом по найму и, наконец, чучело поэта. Все эти имена выражают только то, что он учил изящно скучать людей, на это не способных. Видите ли, скучать можно исключительно по чувствам. Не  зная ни упоения азарта, ни истинной нежности, собственно говоря, и жалеть не о чем. Однако человек не был бы человеком, если б в глубине души ему не казалось, что видимость каких-либо высоких страстей дает ему некие неписаные права и привилегии на что-то, опять же конкретно неопределяемое, но способное пригодиться. Картонный байрон был негласным примером для подражания. Его обласкивали за умение презирать, у него учились морщить нос те, кто не знал ни восхищения, ни ностальгии, ничего, дающего право на презрение. С тех пор, как он блистал в модных салонах, прошло гораздо более ста лет. Мой вампир долго был не у дел, занимался собой, но… молодость всегда с ним. Ныне он явился свету звездой среди мрачных рокеров и успешно обирает карманы того рода малолеток, чьи не по годам сосредоточенные мордашки одинаково умиляют и бога, и его оппонента. Я бы от всего сердца позавидовал ему, да вот беда: меня попросили убить его.
***

Стоял зябкий осенний март 17** года, когда Жан Марк Симон достался мне трагическим наследством от убитой сестры и ее мужа. Я жил один, теперь же нас можно было назвать почти семьей, если бы между мной и моим юным племянником, которого я видел доселе раза два в жизни, не стояла тонкая багровая дымка кровавого бунта, испепелившего его поместье. Я так и не знал, как ему удалось спастись. Он молчал. Это был не детский шок и не глупость. В его добровольной немоте чувствовалась абсолютная разочарованность в жизни и в речи, как непременном ее атрибуте. Когда я пытался поговорить с ним, он смотрел на меня пустыми удивленными глазами. Иногда по привычке ел, иногда по привычке спал, не касался книг, не выносил музыки, ни веселой, ни печальной, ни задумчивой, не терпел ничего, связанного с церковью, причем в его несогласии с чем-либо иногда проявлялась нервозность, даже истеричность, в такие минуты в нем просыпалось что-то человеческое, отчего я строил некоторые планы по возвращению его в жизнь. Я любил его, как любил свою сестру, несмотря на то, что муж ее был ненавистен мне. В общем, я понимал, почему произошел бунт, хотя и не мог смириться с его чудовищными последствиями. Итак, я любил Жана Марка. В нем было много от матери, даже способность к рисованию. Он нередко брал кисть и рисовал всё одно и тоже: лес, пруд, камыш. Его пейзажи были холодны и неуютны, но ему нравилось погружаться в эти картины, точно там теперь была тихая обитель его израненной души.
Меж тем весна брала свое, природа оживала, идея растопить ледяную крепость моего племянника занимала меня всё боле.

Мне пришло в голову несколько нарушить наше одиночество. В то же время я понимал, что мои приятели-холостяки не оказали бы никакого воздействия на мальчика, слезоточивые, вздыхающие дамы замучили бы его, а лицезрение счастливых семейств могло бы непоправимо отразиться на состоянии Жана Марка.  Старательно раздумав положение вещей, я решился на очень неординарный ход: удочерить приютскую сиротку. Это вполне соответствовало моим либеральным взглядам, было истинно по-христиански и, как я надеялся, умно с точки зрения науки сердцеведения. По моим расчетам присутствие беззащитного и еще более несчастного создания должно было вызвать в добром сердце жалость, умиление, в общем всё то, что делает человека человеком. Почему нет? Ведь Жан Марк был так похож на мою дорогую сестру и, как я верил, отнюдь не похож на скверного напыщенного папашу, с которым Анна Мари вынуждена была связать свою судьбу. Итак, решение было принято. Я направился в достойное богоугодное заведение с целью выбрать себе в дочери самое нежное создание лет десяти, которое там отыщется.

Они стояли передо мной рядком, в одинаковых платьицах, такие жалкие, такие зависимые, полные такой убийственной надежды, что легче было умереть, чем спросить у одной из них хотя бы имя. Я сказал, чтобы их отпустили поиграть, а сам сел рядом с воспитательницей, столь нарочито отзывчивой и благообразной, что любая фантазия о ее истинном поведении с подопечными вызывала ужас. Впрочем, она, похоже, была сообразительной женщиной. Когда я вполне описал ей цель сего добродетельного подвига, сестра указала мне самое отчужденное и задумчивое дитя.
— Она попала к нам 25-го июня, в святцах на этот день приходится имя Анны…
Я вздрогнул, горечь рыдания сдавила мне горло. Моя бедная Анна Мари!
— Нет-нет, нельзя ли мне иначе назвать ее? Так звали мою убитую сестру.
— О да, конечно… думаю, малышка даже обрадуется этому.
Сестра поневоле обронила намек, что любое воспоминание о приюте, включая приютское имя, достойно со стороны девочки глубоко забвения.
— Подозвать ее?— учтиво спросила сестра.
— Да, да,— глухо отозвался я.
— Анна, детка…— несколько страшных детских взоров скользнули по воспитаннице. Мой бог, как мне хотелось забрать с собой всех. Увы, будь я так богат, Анне Мари не пришлось бы выйти за того, чью беспечную жестокость я считал главной причиной рокового восстания.
Когда девочка подошла и посмотрела на меня, я понял, что уже не могу, не имею права не взять ее.
— Поздоровайся с господином, детка.
— Здравствуйте, сударь,— прошептала она, и этого было достаточно, что забрать мое сердце со всеми потрохами.

Семь лет спустя Софи была рыжей дьяволицей и беспечной наездницей, а Жан Марк без моего ведома вошел в тайное общество какой-то невообразимой направленности. Оба они обожали меня, но считали — ах — за дурака. Они видели во мне благообразного франта (читай: паяца) утекших времен, чья либеральность смешна той сахарной наивностью, какая характерна для людей глупых, нежных, сытых и беспардонно счастливых в детстве. Я же оставлял за собой право гордиться тайной надеждой, что мои питомцы принесут отечеству гораздо более проку, чем их духовный папаша. Увы, легкомысленность и вправду была моей яркой чертой. Когда дети были детьми, я находил упоение в почти монашеском служении их воспитанию, затем же, вполне уверившись в успехе своего предприятия, я… я… Мои пташки превратились в демонов, а я ничего не заметил. Впрочем, бог был милостив ко мне. Смерть застала меня в счастливом неведении. Правда открылась мне уже после нее.
***

Они говорят, у меня завораживающий голос. Порой я искренне жалею, что не могу на миг оказаться на их месте, чтобы изнутри ощутить силу своего воздействия. Они гладят мои мягкие черные кудри, впиваются в мои синие холодный глаза, роняют с напряженной небрежностью: «От ваших глаз некуда деться», а потом шепчут горячо, безнадежно: «Ты не оставишь меня. Ведь ты не оставишь меня?»
Я прихожу неоткуда, придумываю ничего не значащее имя и учу их трепетать от привычных букв, как от страшного, сладкого пророчества, вроде: «Ты будешь невестой дьявола. Он убьет тебя. Но разве жалко жизни за одну ночь с дьяволом?».
Они, они, они… Их было так много. Немолодых, одиноких и очень богатых. Я легко расправляюсь с их шустрой свитой. Я слишком хорош.
София. София, что ты так смотришь на меня? Ну зачем им стареть? Пусть умрут, как моя мать. Сгорят… сгорят от нежности и улетят в свой ласковый Эдем еще красивыми.
Деньги. Ты хочешь, чтобы их продула вся эта раскормленная шваль? Или пустил в дело какой-нибудь финансовый изувер? Не лучше ли отдать эти деньги тем, кто найдет им достойное применение?! Мои братья — наследники Бога. Им принадлежит земля. Разве ее богатства не принадлежат им?
София. Ну что ты так смотришь на меня, София! Поцелуй меня. Мне отчего-то так больно сегодня… Меня опять хотели убить. Они думают, что я смертен, что имею право на отпуск. Смотри, рана еще не зажила. Знаешь, как это обидно, когда тебя так грубо убивают? Обидно до слез. Людей надо препровождать за гроб, а не швырять, как шелудивых кошек. Поцелуй меня, Софи.
***

Он смыл с лица грим. И, бледный, усталый, в каплях воды, потянулся за полотенцем.
— Меня попросили убить тебя, — сказал я, чувствуя, что в меня по самое горло влили что-то тяжелое и очень холодное.
— Ты? — он бросил озорной взгляд и вдруг расхохотался. — Мда, раньше мои убийцы были посерьезнее. Кому могла прийти в голову такая идиотская идея, выбрать именно тебя? Впрочем, это риторический вопрос. Мне и вправду всё равно, кто тебя нанял, ну, или как ты выражаешься, «попросил». Мне даже всё равно, сделаешь ли ты это.
— Как ты можешь говорить так? Мы знакомы сто пятьдесят лет!
— Сто пятьдесят… разве это так много? Что ты узнал обо мне за это время?
— Но ведь я не человек! Я-то знаю, как тебя убить! И ведь нашелся кто-то, кому это известно!.. Ты что, действительно состоял в каком-то братстве? Ты…убивал…людей?
Он застыл с презрительной миной. Господи, что было у него на душе? Затем, не поднимая глаз, он взял плащ и вышел вон. Больше я не видел его.
***

— Поздравь меня, Софи, я потерял еще одного друга.
Я посмотрела на тебя и прочла мысли, как с листа. Спешно собрав вещи, мы покидали город. Знаете, как сохранить душу? Нужно четко знать вес каждого отдельного чувства и регулировать общую тяжесть так, чтобы тебя и не впечатало в землю, и не унесло с нее раньше срока. Не уделив сожалению, страху, досаде ни секунды, я вышвырнула кусок жизни из памяти. К тому времени, как двойной билет скользнул в мою ладонь, сознание мое было уже очень далеко.

В самолете маленькая девочка сказала матери, что ей страшно летать.
— Смотри, — прошептала я, — Самолет долетит, потому что она здесь.
— А разве для тебя он не долетел бы?
— Нет, потому что я люблю тебя, а ты — чудовище.
       Прости, Жан Марк, не думай, что мне охота отстаивать свое превосходство, царапая твою совесть.
— Ну не надо так. Лучше ругай меня. Почему, почему ты никогда не упрекнешь меня? — говоришь ты, уронив голову мне на плечо.
— Мои упреки — это привилегия, — отвечаю я, с дивным ужасом ощущая, что мне легко и спокойно с тобой, и ненависти нет, и наша власть над собой и друг другом абсолютна. Пара отличных демонов, прокравшихся на ковчег.

— Интересно, сколько сердец ты уволокла из этого города? — тебе хочется смеяться и совать нос мне за шарф. Бедный друг. Ты уже забыл о нем.
— До тебя мне далеко,— механически говорю я ледяной комплимент ленивого равнодушия.
— Они говорят, у меня завораживающий голос. Теперь так много всякой техники. Можно слушать свой голос со стороны, рассматривать, как картинку, даже дорисовывать, но я все равно не могу ощутить его воздействия. Тебе нравится мой голос? Скажи, нравится?
— О сцене теперь можно забыть. Что ты будешь делать? По крайней мере прекратишь лихачить. Чуть не додразнился до смерти. Ты даже не удосужился расспросить своего приятеля. Ведь тебя не люди захотели убить. Это уже не шутки.
— Перестань. Никто нас не найдет. Хочешь, буду выращивать шампиньоны? Хочешь?
— …Знаешь, наверное, больше всех Страшного Суда ждет сатана. Мне кажется, он жаждет его, как воды в пустыне. Он хочет или умереть, или быть прощенным. Как ты думаешь, когда бог простит своего архангела, то тоже будет гладить его волосы, как я — твои?
— Софи, пару веков назад за такую ересь тебя сожгли бы даже проститутки.
— Я демон. Мне можно думать всё. Так будет или нет?
— Да…думаю, да. Он же бог. Ему можно еще больше, чем нам. Но я тоже немножко бог.
— Почему?
— Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя…


Рецензии