Стук бамбука Записки бывшего эротомана
СТУК БАМБУКА
(Четвертая тетрадь из книги «Агафуровские дачи»)
Посвящение:
Посвящается всем.
Эпиграфы:
Не дай мне Бог сойти с ума…
…И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя начнут.
А.С.Пушкин
Самба должна иметь пандейро
Грампластинка 50-х годов.
ОТ АВТОРА. Перед Вами, читатель, часть текста крупного, многопланового произведения, думать над которым я начал, пребывая в лечебнице, известной на Урале как «Агафуровские дачи».
Больше месяца моим соседом по больничной койке был некто Леонтий Будкин, красивый и остроумный малый, который тоже баловался беллетристикой.
Потом случилась беда. Леонтий решил разбавить пресные больничные будни, выпросил у меня цивильную одежду, которую я прятал под матрацем, и ушел в самоволку. Явился он в палату поздним вечером пьяным, вдрабадан. Да еще с недопитой бутылкой «Господ офицеров». Я кое-как уложил его, но он продолжал поддерживать тонус, прикладываться к пузырю (и мне предлагал!).
Короче говоря, ночью Леонтию сделалось худо: озноб, бред, рвота. Скорей всего, в бутылке со столь благородным названием оказался самопал. Мы, семеро однопалатников, переполошились, вызвали дежурного врача. Давление у Будкина резко падало. И по распоряжению доктора нашего товарища срочно утащили на носилках в отделение реанимации.
Больше мы его и не видели. Днем явилась корова, вернее – жена Леонтия, вся в бусах и слезах. Она явилась, чтобы забрать его вещи. Мы в палате поняли: нашему алконавту пришел каюк. Я сказал ей, что в тумбочке у Леонтия – несколько тетрадей и папок, принесенных из дома, кое-что мы и вместе намарали, там – довольно интересные мысли, и было бы жаль… Она отмахнулась: «Если интересно, можете забрать себе».Долгое время я не знал, что же делать с записями Л.Б. В конце концов, я их систематизировал, пронумеровал и решил включить в структуру своего повествования, которое в послебольничное время разрослось в десяток общих тетрадей (в клеточку, сохранившихся со студенческих лет). Думаю, что я поступил правильно: во-первых, Леонтий и сам упрашивал меня об этом; во-вторых, что-то мы написали совместно, теперь даже трудно отделить один авторский текст от другого; в-третьих… В общем, включил – и баста!Когда человек выходит из психушки, он по-новому, свежо и сладостно, воспринимает мир, в который, слава тебе, Господи, возвращен. По-другому относишься и к нему, однажды Богоданному бытию, и к себе, прежнему и будущему, со слабой, неуспевающей попыткой осмотреть-проанализировать себя, настоящего. Одна беда, окружающие люди с осторожным лукавством оглядывают тебя, будто говорят: нет, брат, мы-то знаем, что ты уже не тот, дескать, горбатого могила исправит. Ну что же, приходится мириться с этим и продолжать работать над собранием сочинений. Первая, вторая и третья тетради были уже отредактированы, по возможности очищены от шизоидных закидонов и переданы для иллюстрирования художнику Олегу Земцову, а там, глядишь, и в издательство «Банк культурной информации» попадут. Как вдруг возникла новая проблема. Дело в том, что на днях я встретил в Центральном гастрономе одного из хроников-постояльцев нашей лечебницы, и он сказал, что будто бы видел Леонтия в шашлычной, что на улице Энгельса . Он встретил его там, в компании каких-то лабухов. Неужели жив курилка? В тот же день я решил позвонить Леону по домашнему телефону, который он записал мне, когда еще и не планировал отдавать концы из-за несовместимости противоалкогольных таблеток и самопальных «Господ». Набираю нужный номер. Железный, как цептеровская посуда, голос отвечает: «Его нет». «Как нет? – говорю, - Сейчас или вообще?» «Я же вам сказала, – нет! Неужели не понятно?» «Но он жил по этому адресу, у меня его телефон!.. Понимаете, у нас с ним выходит совместная литературная продукция, и…» Она, не дав мне договорить: «Вы что – псих ненормальный? Какая продукция? Леонтия не существует! И не звоните мне больше». И вот теперь я в затруднении. Поскольку Л.Б. сам настаивал на совместном творчестве, я с чистой совестью включаю фрагменты его повести-дневника в «Агафуровские дачи». Но должен ли я ставить его имя в соавторы всей самбы?
И да, и нет: черновые наброски в тетрадях Л.Б. потребовали расшифровки, соединения разных кусков, дописки нелогичных фраз, художественного домысливания, замены чересчур фривольных оборотов и даже (признаюсь) введения нескольких новых персонажей, редактирования и комментария. Итак, если Будкин действительно окажется жив и объявится (Ау, Леон, откликнись!), чему я был бы очень рад, клянусь поделиться с ним гонораром в пропорции 70:30. Примерно так.
Однако, в той же надежде воскрешения моего собрата по бухенвальду и возможной дальнейшей творческой случки, я приостанавливаю публикацию 1,2 и 3-й тетрадей с названием «Их было пятеро и все красавцы», хотя два столичных журнала претендовали на это сочинение. И предлагаю читателям «Урала» 4-ю (сиреневую) тетрадь из «Агафуровских дач» под названием
СТУК БАМБУКА
Недавно в наших городских газетах появились статьи о некоем аномальном природном явлении. Дело в том, что на старом екатеринбургском кладбище, в его юго-западном секторе, там, где возвышается стена из шершавого плиточного камня – так вот, возле этой самой стены возникла и в короткие сроки развилась бамбуковая заросль.
Да я и сам наблюдал ее. И в прошлый Родительский день и нынче. Как только золотые и фиолетовые стрелы майского солнца вонзаются в землю, обильно усыпанную ржавой умершей хвоей, тут же эти животворные стрелы-лучи, преобразившись в неглубоком культурном слое, выбрасываются навстречу ярилу, и тянутся к прародителю нежными ярко-зелеными ладошками. А на деревьях-подростках уже к июню покачиваются редкие пальмовидные султанчики. А развитые стволы, крепкие, как желтая слоновья кость, клонимые частыми норд-остами, осторожно и желанно касаются друг друга, издавая азиатский барабанно-звончатый звук: бук-бам-цзень-бук…
Адаптация субтропического растения в наших северных широтах поставила в тупик ученых-флористов. Более того, их собственные попытки вырастить индокитайские особи на опытных делянках университетского Ботанического сада, что раскинулся за Агафуровской психлечебницей, не привели к успеху. Смешно сказать, в смелом профессорском эксперименте бамбук не только не вырос – он даже не проклюнулся! Несмотря на облучение делянок сотней эритемных ламп.
В газетных публикациях отмечалось еще две особенности. Во-первых, бамбуковая куртина формировалась не беспорядочно, а как бы подковообразно обнимая могилу некоей гражданки, усопшей не столь давно, а именно в тот год, когда Екатеринбургская мэрия вновь разрешила захоронения на старом, долгие годы закрытом некрополе. А во-вторых… Вот именно, во-вторых - то, и не менее, а более, более загадочно, чем упорно прущий из уральской земли бамбук! Газетная статья иллюстрирована двумя фотографиями, сделанными фотокорреспондентами в один и тот же день, на Радуницу, и в один и тот же момент, синхронно. И мыслимо ли?.. На черно-белом снимке мы видим только одни наклоненные ветром стволы среди позднего снега (жителей Урала не удивишь снежком, выпадающим в период цветения черемухи). Итак – кладбищенские оградки, кресты, бамбуковые деревья, снег – и – всё. А вот на цветном снимке среди узловатых бамбуковых зарослей – женщина! Женщина, идущая по тропинке. Может, и не идущая, а как бы остановившаяся и в задумчивости рассматривающая один из мощных стволов и даже глядящая его рукой в красной перчатке. Да, в красной перчатке, составляющей изысканный наряд посетительницы кладбища: белое кожаное полупальто, скорее удлиненная куртка, красные перчатки и такие же красные высокие сапоги. И – медные волосы, гривой ниспадающие на плечо, на спину. При небольшом размере газетного снимка очертания лица все же давали представление о благородном, гармоническом профиле незнакомки. (Не будем заострять внимание на крепких зовущих ляжках, обтянутых блестящими черными лосинами и лишь частично приоткрытых между высокими голенищами упомянутых красных сапог и отороченного мехом белокожанного жакета).
Как же могло случиться, что на двух одновременно сделанных снимках обнаружилась существенная разница? Да еще какая! В интервью корреспонденту теленовостей оба фотографа утверждали, что они отправились на старое кладбище по заданию своих газет. По пути (не стали скрывать) приняли «для сугреву» по двести граммов алконовской… То, что шторки объективов сработали синхронно доказывает голубь: голубок, летящий над бамбуковой рощей, как бы зависший над самой высокой бамбукиной. Однако фотомастер, снимавший на слайдовую цветную пленку «Кодак», говорит, что никакой женщины он не помнит, и как она попала на его фото – одному Богу известно. Мастер же, зарядивший аппарат обычной черно-белой пленкой, утверждал, что он и сделал-то третий дубль как раз из-за женщины, попавшей в зеркалку: пейзажный снимок получался по его замыслу куда как живее. Да и многометровый бамбук мог быть в этом случае сопоставим с человеческой фигурой. А то, что женщина непонятным образом смылась с четкого позитива… Такого в его практике еще не было.
Какое-то время сенсационная заметка с необъяснимым фотофокусом позанимала умы горожан, да вскоре и подзабылась. Тем более что современные журналисты весьма падки и не на такие скандально-неожиданные сюрпризы. Бамбуковая тайна заслонилась интервью с человеком, побывавшим на НЛО, показом по Центральному телевидению очередного наследника-претендента на Царский престол (якобы внука Императора Николая II), интервью со светилом французских генетиков, приступившим к клонированию египетской мумии.
Между тем бамбуковая роща живет и развивается. Что же касается таинственной незнакомки в красно-белом ансамбле…
Михаил втрескался в неё по уши. А она об этом даже не догадывалась. Ибо, вообще, до поры до времени не знала о его существовании. А он заприметил ее с первого курса! И бывало подолгу, таясь, взирал из-за колонны, когда на факультетском вечере она танцевала вальс. Увы, не с ним. А с самым, что ни на есть отъявленным бабником Уральского политехнического института им. С.М. Кирова, со студентом по имени Д. И во время вихревого вальса, и в бархатном ритме аргентинского танго (помните, «Брызги шампанского»?) он видел близко, крупным планом, как рука Д., крепко впивается, вдавливается в ее прогнутую спину, и ему порой казалось, что это вовсе не рука Д., а его Мишина ладонь ощущает холодок ее слегка вспотевшей спины, и вот уже жестковатая грива ее волос обсыпает его щеку, и вместе с мятным облачком ее дыхания влетают в ухо слова, обещающие встречу в рабочке студенческого общежития.
Ненадолго, о, ненадолго этот мираж застилал глаза и разум студента, и, опомнившись, он опрометью устремлялся в туалет, где долго ширкал хлорированную воду из-под медного крана, ехидно напоминавшего уныло опавший мужской детородный орган.
А что, скажите на милость, было делать Михаилу? Порой мы страшно стесняемся, мы боимся подступиться к таким вот недоступным красавицам, а после выясняется – бывает и такое – что эта медноволосая королева не раз наводила справки о воздыхателе-первокурснике и даже не прочь была встретиться с ним на нагретых валунах Шарташского кайнозоя, куда, как ящерицы, выползали нетерпеливые студентки, желая ухватить первые жаркие лучи наступающего каникулярия…
Чтобы хоть в малой степени приблизиться к Королеве, Михаил сошелся с Д., а вскоре, они вообще подружились. Вдвоем уезжали с этюдниками на пленэр, горбатились на халтуре, разгружая вагоны с углем, порой попивали водочку в общаге стройфака. Естественно, Михаил был представлен Светлане. Дипломник Д. встречался с ней эпизодически, но все же постоянно. Однако и кроме Королевы-Светланы у него было еще немало подружек для скоротечных свиданий. Ходила молва, что у него есть семья: жена с дочкой, которые подкармливают будущего зодчего и деньжонок подбрасывают. Ах, это была обычная сплетня! Миша-то знал, что у его нового друга нет никакой семьи, и все это пустые выдумки Димкиных воздыхательниц, умело распространяемых, чтобы навредить большой любви Д. и Королевы.
А роман Королевы и Дмитрия Коростелева (чего уж таиться, придется назвать его имя полностью, все равно об этом помнят все, не только стройфаковцы) продолжал развиваться по стремительной гиперболе, асимптотически приближаясь к точке с названием «брак». И надо ж случиться, не успев достигнуть этого пункта, космическая кривая внезапно споткнулась и не то чтобы преломилась, а с визгом затормозила и заискрила пунктирно, пульсирующе. Но это все образные сравнения. На самом же деле, признаемся, студенческие холостяцкие похождения Димуса и Михуилуса (как в шутку называли их на факультете) не прошли даром: Димка схватил трипперок.
Пришлось дать Светлане Стацинской отпуск от полуночных свиданий в чертежке.
Помните, в те поры только у нескольких, трех-четырех дипломников, да у старосты студсовета были ключи от «рабочки», общежитской чертежной комнаты, заставленной кульманами с липовыми чертежными досками, сплошь исписанными и изрисованными незатейливым студенческим юмором. По строго соблюдавшемуся графику здесь можно было встречаться с девчонкой и, не включая, естественно, огня, разместиться в двух продавленных креслах, распить бутылку «Рымникского», закусывая плавленым сырком «Дружба» а, дальше уж, сами понимаете, как у кого получится.
… схватил, говорю, трипперок. Хорошо, что не успел никому разболтать – да разве об этом болтают? И в лечебницу не побежал, а поделился своей неприятностью лишь с другом Михаилом. У Михаила же была тетушка-венеролог, которая, повздыхав и поворчав, согласилась вылечить непутевого друга своего племянника. Тем более что он понравился одинокой тетушке с первого знакомства. Уколы эритромицина и марганцевое спринцевание быстро сняли воспаление. И хотя Коростелеву было строго-настрого запрещено в течение месяца вступать в половые сношения, он, конечно, не удержался, гулял напропалую, словно в предчувствии скорого финала сладкой холостяцкой жизни: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»
Что же касается Королевы, то ей ничего не угрожало. «Только через ЗАГС!» – шутливо, но твердо упиралась она в плечи Д. Как только в чернильной темноте рабочей комнаты доходило до главного, ни в какую! О, она умела остановить агрессора! Жестом, взглядом, замедленным обещающим поцелуем. Или - резко-мускульным капканом цепких рук (как-никак была кандидатом в мастера по гимнастике).
- Чем же вы тогда занимаетесь в чертежке? – пытаясь казаться равнодушным, всхохатывал Михаил.
- Она мне стихи читает. Ты бы послушал, как она читает! А сколько помнит наизусть: Пушкин, Катулл, Дагуров, Евтушенко… Если бы не любил ее, да если бы нам с ней не светила профессорская квартира после регистрации, я бы не выдержал этого стихотворного потока… А так… Нет, дальше поцелуев, нет, не продвигается.
Михаилу и этих «поцелуев» хватало, чтобы кое-как сдерживать себя, не показать своего томления и тайной муки другу-сопернику.
Между тем Дмитрий Коростелев был уже представлен отцу Светланы. Часто стал бывать в профессорском доме. Порой оставался поужинать. А вскоре решил и сделать предложение подруге и испросить у папеньки Стацинского благословения на регистрацию законного брака в Кировском районном ЗАГСе.
Родители удалились в кабинет на совещание. Думали они полчаса и, выйдя, дали согласие. Правда матушка-профессорша для приличия всплакнула, но… Будущий зять ей «очинно ндравился». Еще бы! Восходящая звезда отечественного зодчества! И полгорода девчонок за ним увивается… Да и сама профессорша так и затрепетала, когда по случаю помолвки было раскупорено розовое «Цимлянское» и когда Димус пригласил ее на вальс-бостон, а она как облако обволокла своими пышными формами налитое тело атлета. «Какая Светка счастливица!» – вздохнула кандидатка на звание еще не старой тещи.
И вот тут-то события начнут развиваться совсем непредвиденно. До свадьбы оставалось буквально несколько дней. Заявления лежали в ЗАГСе, составлялся и лично тещей редактировался список приглашенных, оставалось купить обручальные кольца. В общем, все было, как говорится, на мази.
Бедный, бедный мужчина Михаил! Он видел, как на глазах у него закатывается его медно-рыжее солнышко. Миха запил, загулял напропалую. И напрочь отказался быть свидетелем в ЗАГСе на бракосочетании своего друга. Чем ничуть не огорчил Д.: не тот, так этот согласится.
А Димус даже завидовал Михаилу – тот оставался вольным, как скакун в табуне необъезженных лошадей. А ему, Дмитрию, уже прикидывали на шею хомут. Теща долго измеряла удавкой сантиметра его шею, чтобы заказать парадную сорочку. Хоть и любил он Светланочку, только разудалая-то житуха, кто ее испытал, ох, до чего же сладка! Именно тогда попалось ему на глаза в институтской многотиражке стихотворение местного виршеплета, написанное в подражание Исикава Такубоку:
Купил букет георгинов,
Коробку конфет и портвейн.
Тихий вечер семейный.
Сижу, вперив взор в телевизор.
Насколько ж умнее дружки,
С кем прошли мои юные годы!
Отличный портвейн – три семерки.
Итак, буквально за неделю до свадьбы, когда в доме профессора не оказалось стариков, а молодые, воспользовавшись этим, наслаждались «Шартрезом» с кофейком, и Лана* хотела вновь порадовать Диму новыми модными поэтами, он с необычайной силой привлек ее к себе и … У него был один секрет, который он до сих пор не применял к ней, а тут решил вновь поэкспериментировать. В страсти они доигрались до того, что оба упали, скатились с дивана и продолжали экспериментировать на полу, на паласе, шершавом, как скошенная трава.
Муравьиный узел. Еще одно название рассказа о юности, которую, как в кино, прокручиваю в памяти часть за частью, год за годом.
Она то охватывала его голову ногами, то отпускала, то частой мелкой дрожью упругих и податливых ляжек как бы посылала ему импульс чудной биовибрации, то вновь, прислушиваясь к его действиям, сжимала теплым золотым обручем. Вот он нежный, желанный хомут, где-то в разъятом подсознании мелькнула ненужная ироническая мысль. И он проваливался в ее душистый мох, раздвигая его языком и руками, и упиваясь не столько и не только этими прикосновениями и покусываниями, сколько ее певучим стоном и раскачиванием из стороны в сторону, и призывными, даже как бы приказными возгласами: «Еще! Еще так же!» И ее счастливым хрипловатым смехом от столь долго ожидаемого соития с Богом любви, с ЕЕ Богом, ее Любви…
Да, мы же еще и не дали портрета нашего героя! Чем же он брал десятки и сотни красавиц разных возрастов от абитуриенток, кучкующихся возле памятника Кирову на прединститутской площади, до таких матрон, как Мишкина тетушка-венеролог? Коростелев был дьявольски, изощренно умен и талантлив, и знаменит уже с третьего курса, когда применил в студенческом проекте принципы Томазо Кампанеллы по устройству детских садов в большом городе и получил премию за лучшую студенческую работу. Но, естественно, не этим он покорял представительниц очень слабого пола. Портрет Димуса дать легко. Это был Давид! Микельанджеловский Давид, стоящий на площади Синьории во Флоренции. Прямой нос, упругий подбородок, атлетическая фигура самбиста, кокон темно-русых волос, ниспадающий на неузкий лоб, на надбровные дуги. Иногда мы упрашивали его позировать в обнаженном виде: лучшей фигуры было не сыскать, и кафедра могла экономить, когда по учебной программе шла «обнаженка», и не надо было нанимать хилых натурщиков и непотребного вида натурщицу, с грудями, напоминающими повисшие брезентовые рукавицы.
Вот таков был Дмитрий Коростелев, наш Митя! Во время позирования за неимением фиговых деревьев, его «митька» прикрывали большим листом фикуса, привязав его к чреслам алой капроновой лентой, с удовольствием предоставляемой нашей же однокурсницей.
… и ее счастливым хрипловатым смехом. Д. чувствовал, как его видавший виды «митёк» развернулся до небывалых до селе размеров! И окреп, как … Несмотря на рекордные для Втузгородка параметры, Королева, мыча, смеясь и стеная, забирала его в свой зев почти весь так, что Димус, выгнув выю и глядя на ласки подруги, даже пугался: не задохнулась бы невеста… Она же, сделав в игре паузу и крепко сжимая в руках драгоценную игрушку, откинулась на середину паласа и проговорила, мечтательно закатив глаза:
- Какой он у тебя!.. Он у тебя, как…
- Как – у кого? – едва не взвился к потолку Д.
- Не у кого, а твердый и узловатый, как…
В этот момент в прихожей раздался звонок. Молодые влюбленные, замерев на мгновение, тут же соскочили на ноги и спешно привели себя в порядок.
В комнату ввалилась маман Стацинская, нагруженная кульками, тубусами, коробками, будто экипированный вооружением чеченец, бороды только не хватало.
- Ну, молодежь, чем занимаемся? Никак «Происхождение семьи» старика Фридриха изучаете? Ланочка, смотри у меня, сессия на носу! Вот Митя у нас молодчина, Митя – талантище. О его дипломном проекте в сегодняшней «Вечерке», во – читайте, завидуйте!
И она выложила на стол городскую газету, где на фоне макета города будущего, скрестив руки, стоял задумавшийся Коростелев, под крупным заголовком «Оскары Нимайеры Уральской архитектурной школы».
… Когда-то (я был еще шестиклассником) нам поручили унести в соседнюю, девчоночью школу пионерские горны и барабаны. Пионервожатый ушел сдавать их в учительскую, а я вместе с другими пацанами стоял возле раздевалки. Девчонки шмыгали мимо, постреливая глазками.
Вот и Светка с нашей улицы. Все они спешили на урок физкультуры и разбирали лыжи, стоявшие в углу, в раздевалке. С шумом и грохотом вываливались на школьный двор, чтоб катиться в парк имени Маяковского, гонять с горы Золотуха. Светка, которая не заметила меня или сделала вид, что не заметила, подзадержалась с двумя подругами. Они о чем-то негромко переговаривались и хихикали. Я подошел поближе и увидел в сумерках гардероба, как они, все трое, рассматривали и поочередно поглаживали толстую бамбуковую лыжную палку. Нынче таких уже нет, теперь – дюралевые, легкие, тонкие, финские. А тогда еще сохранялись светло-желтые, прочные, узловатые бамбуковые палки. Светке они достались от отца и даже от деда-поляка. Стацинские жили особой жизнью, в единственном на нашей улице большом кирпичном доме, где поселили еще во время войны эвакуированных инженеров с секретного завода. Все пацаны были влюблены в Светика, все увивались за ней. Нравились ее нарядные платья, ее золотые волосы, не заплетенные в косички, как у других, привлекала таинством богатой мебели их квартира, манили ждущие прикосновения ее грудки, пучившиеся под черным вязанным свитерком.
Особенным шиком и сладостью среди пацанов считалось ухватиться за нее, взять за подмышки, чтобы скатиться с ледяной горки! Эх, на меня она мало обращала внимания, могла даже не поздороваться. Ей нравились ребята постарше, те, кто уже курил, у кого водились деньжата, чтобы сбегать в киношку, купить мороженого…
Девчонки все поглаживали бамбук, шептались, хихикали. И широко разевали рты, как будто хотели запеть в микрофон. Светка вдруг вскочила на бамбучину, просунула ее между ног и поскакала на подружку-малышку. А та и не думала уклоняться, наоборот – расставила ноги, раскинула в сторону руки… Они заметили меня и, визгливо хохоча, выбежали на крыльцо. Опять – даже не поздоровалась!.. Мне хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы привлечь ее внимание, чтобы бывать в ее доме, читать одни и те же книжки… Чтобы она полюбила меня. Может, написать стихотворение и посвятить ей – С.С. И напечатать. В стенной газете поместить.
Уральский Оскар Нимейер, то бишь Дмитрий Коростелев, недолго любовался своим портретом. Мысли его были о другом. Да, именно с только что прерванной возбужденности, с затянувшейся, столь долгожданной игры с той, которую он хотел назвать своей суженой, - с самого этого момента Дмитрий сильно призадумался…
Если она дала мне такое удовольствие, - размышлял он, лежа на скрипуче солирующей койке в общежитии, - да, еще какое!.. Если она со мной такое смогла, значит и с другими тоже проделывала!
Не часто Дмитрию с его пятилетним жуановским стажем случалось встречать подобных мастериц экстракласса. Одна игра с бамбуком чего стоила! И он стал припоминать то стройфаковцев, то физтеха, то красавца-металлурга непонятной кавказкой национальности, того еще брандахлыста, с которым порою (еще до их дружбы-любви) подмечал то на вечере в честь Октябрьской годовщины, то на общежитской вечеринке, то (на последнем ряду!) в кинотеатре «Буревестник». Даже позднее, когда Дима уже встречался с ней регулярно, он однажды застал Лану и Мишку вдвоем, причем Михась был раздет до пояса, а она предстала в прирастегнутом джинсовом платье. Димус был потрясен! Выяснилось однако: она подстригала Мишку. И действительно, в руках ее были большие ножницы, на полу постелены газеты, на которых валялась стружка Мишкиных волос. Тогда посмеялись над Отелло и все залили «Рымникским»... Но было и другое… Ночью снилось Диме длинное нежно-розовое платье Королевы, висящее на плечиках в общежитской комнате, как раз то платье, которое они вместе выбирали в венгерском журнале и которое она заказала на свадьбу в самом модном ателье города. Платье было сплошь обсижено огромными черно-зелеными мухами, не платье, а гигантская липучка. И Дима брезгливо и безжалостно брал двумя пальцами одно насекомое за другим и с усилием отдирал от платья-липучки. И тянулись за лапами мухуев со стройфака, физтеха и радиофака (да, вспомнилась и ее якобы шутливая переписка с радистом Шакирзяновым!) – тянулись за их когтистыми лапками и крючковатыми носами липкие нити…
Так думал днем и ночью Димус, забросив занятия и лелеемый макет «Города будущего», который предстояло защищать совсем скоро. А рано-рано по утру, в воскресенье, он бодро подбросил свое атлетическое тело над скрипуче-ворчливым панцирем, сел на край койки, взял в руки серебряный подстаканник и с мудрой усмешкой стал крутить его в пальцах, будто Гамлет – череп бедного Йёрика.
Димусу страшно нравилась обстановка профессорского дома: ковры, кресло-качалка, гарднеровский чайный сервиз, живопись в багетных рамах. Он, выросший в семье железнодорожника, только мог мечтать о той барской среде, которую видел лишь в книжках, да в альбомах, когда копировал в детстве картины мастеров живописи. Даже запах в коридоре и гостиной Стацинских был особенным: смесь нафталина, французской туалетной воды и мышиной пыли на стеллажах. Для мужчин чай подавался только в подстаканниках, для женщин – в тончайшем, прозрачном фарфоре…
В тот последний раз, будто предчувствуя, что он сюда не вернется, Д. прихватил «свой» подстаканник: у них такого добра – хоть отбавляй. На стенке подстаканника была выпукло изображена китаянка, а может, и японка, в кимоно, с веером. А вдали, помельче, как бы фоном, подвесной мостик, стебли тростника, и мужчина на полусогнутых, влекущий мешок на спине.
Димус взял со стола листок бумаги, заляпанный пятнами селедки, и начертал:
Женщина идет впереди
с легкой ношей в руке –
две рыбины желтых, две красных миноги.
Муж тащится сзади с мешком на спине.
Три пуда фасоли показались бы в юности
пухом ему.
Сейчас же – дышал тяжело.
На повороте супруга помедлит?
Ушла далеко.
Шагали бы вместе, детей вспоминали…
Ключица заныла. Должно быть, к дождю.
Отчего же супруга так быстро идет?
Так и жили.
В полночь тайно она изменяет ему
с соседом по имени Д.
Под кровлей чужой
на тростниковой циновке.
Только в мечтах,
ах, только в мечтах.
В мечтах.
Этот многажды перечеркнутый листок бумаги в пятнах тихоокеанской селедки хранится у меня со студенческих лет вместе с графическими импровизациями Димы, которые он щедро раздаривал нам, своим однокурсникам. А стихотворение это во многом оказалось пророческим, провидческим. Только наш Д. окажется не в роли соседа по имени Д., а скорее на месте мужа с тяжелым мешком на закрошках. Но не будем забегать вперед!
Димка бросил на стол исписанный листок. Придавил его подстаканником. Он сжал кулаки и ударил ими по голым коленям:
- Всё, братцы, отбой! Баста!
Мы заворчали, заворочались под одеялами, не выспавшиеся и взбешенные. Кто-то запустил в него подушкой. А я, не открывая глаз, молча, указал на плакат, висевший над Мишкиной койкой: «Лучше переесть, чем недоспать!»
- Баста, ребята, - громко прошептал, проскрипел Д. Коростелев и отпил из чайника, из нашего видавшего виды мятого и носатого чайника, свидетеля подготовки к сессиям, нечастых да отчаянных пьянок, новогодних глинтвейнов и росписи «пулек».
… Чего только не повидал этот общежитский чайник! Какое-то время квартировал в нашей четырехместке некто Бородин Геннадий, буян и выпивоха, борец-полутяж. Многих он держал в страхе и трепете своим необузданным нравом и медвежьей силой. Он мог, например, на институтском балу выбрать себе партнершу, уже танцующую с другим, взять ее за локоток прямо во время вихря вальса, а партнера отшвырнуть заученным приемом левой ноги за колонну. И продолжить танец до конца, уверяя обезумевшую студентку в своих мужских достоинствах.
От Гены-Типа брызгали в сторону не только первокурсники-карандаши, побаивались его и на кафедре. Двойку ему не решался поставить ни один преподаватель! Тройку могли, а двойку – упаси Боже!
Между тем, Гена-Тип нередко проявлял и чудеса благодушия и истинного студенческого рыцарства. Стоило пожаловаться ему, что кто-то обидел нашего стройфаковца, он тут же устремлялся на проспект Ленина, отыскивать агрессора. А, найдя, мог запросто и в Городской пруд забросить… Когда умерла замдекана, Геннадий Бородин взял на себя все хлопоты по ее захоронению на Старом кладбище, не то чтобы все, а копку могилы, установку оградки. Замдекана не раз выручала Гену-Типа от исключения и во многом обстругала-воспитала его, не лишала «стипы» за неоднократные нарушения устава высшей школы. Обливаясь слезами, Бородин за полдня вымахал для любимой преподавательницы могилу, сам же украсил памятником-пирамидкой…
Многое вспоминается. В период моего безденежья, он никогда не пил «Солнцедар» в одиночку. Он всегда наливал мне один граненый стакан и другой. Даже если мне очень, даже очень не хотелось, Гена всегда угощал меня. Ох, и сильно мог обидеться, если откажусь!.. Такой он был.
Почему я вспомнил о нем? А как раз история связана с нашим заслуженным алюминиевым чайником.
Возвращаясь по ночам после очередного загула, Гена имел привычку, не включая света, вначале попить из носика шумными ударяющими утробу глотками, а потом полить свои вихры холодной водицей. После этого бухался на кровать и спал с богатырским храпом, вскрикиваньем, чмоканьем и соловьиными присвистываниями.
Вот однажды Мишаня и уговорил меня. Давай, говорит, окрасим Гену-Типа в рыжий цвет. Как так? А возьмем, говорит, у Светланы Стацинской персидской хны и разведем в чайнике. Он явится ночью, попьет, по привычке польет головушку и превратится из блондина в рыжего орангутанга. (Надо сказать, к этому времени Гена оброс большой кудлатой бородой). Так и сделали.
Как он пришел, мы не ведали, ибо спали уже мертвецки. Можно только предполагать: все произошло по задуманному - вначале пил, потом обливал голову, вон она, коричневая лужа на полу. А сам спит, укрывшись с головой байковым одеялом, похрапывает. Мы убежали на лекции… Время к двенадцати. Является в аудиторию к третьей паре Бородин. Половина головы и бороды – блондинистая, половина – ярко-рыжая, будто луковой шелухой окрашенная. Все смотрят на него с изумлением: не новая ли зарубежная мода? Смотрят, спросить боятся. И мы с Мишкой затаились. Вот, думаем, нашухарили так нашухарили!..
Звенит звонок. Входит в аудиторию завкафедрой Данциг Р.А. Бросил взгляд на Бородина, вытаращил глаза и спрашивает:
- Геннадий, вы почему… такой, такой?
- А у нас все такие, Роберт Арнольдович, мы все братья Бородины мускулистые, в батю пошли, а тут еще тренировки в спортзале…
- Да, я не об этом, дружище… вы пойдите в туалет и посмотритесь в зеркало!
Тут уж все не выдержали и хором заржали. А Генка выскочил в коридор. И на лекцию не вернулся. Что делать? Надо идти и нам домой. Одна надежда, на Димку Коростелева, не даст нас измочалить, заступится.
Входим в комнату. Гена-Тип сидит за столом, глушит «Солнцедар». И нам не предлагает. На полу все та же лужа, чайник на столе, крышка снята.
- Кто это сделал? – набычил Гена-Тип разноцветную голову, - При-зна-вай-тесь, кто сделал?
Мы с Мишаней молчим. А Дима негромко насвистывает арию Герцога.
- Я в последний раз спрашиваю, - завопил Гена-Тип, - Какой будаг это сделал?
Он схватил чайник, крутанул им над головой и – всадил в дверное полотно. Чайник вскрикнул, отпрыгнул от двери и, смятый и жалкий, подкатился, как щенок, к ногам Гены-Типа.
Гена посмотрел на него, тронул осторожно ногой и вдруг всхохотал на все общежитие каким-то нечеловеческим хохотом. Почувствовав, что наступила разрядка, мы тоже захихикали, а потом и дружно, всей комнатой заржали на разные голоса.
- Наливай, - приказал примирительно Гена Бородин, - И это… осталась у вас еще краска?
- Там, - указал Мишка на тумбочку.
Генка взял пакетик с хной, для чего-то понюхал его и вышел из комнаты. Через пятнадцать минут он явился из ванной, окрашенный ядовито и ровно в йодистый цвет. Так и ходил в институт – яркий, большой, независимый, пока его не исключили в конце учебного года за очередной проступок, который не укладывался не только в устав высшей школы, а вообще ни в какие рамки. Веселый был парняга, чебуреки любил. А чайник наш выдюжил, не треснул, не прохудился. Димка взял деревянный долбежник чеканщика и выпрямил пострадавший бок нашего дружка.
… Решение Коростелева поставить басту на отношениях с недавно обожаемой Ланой, может быть, уберегло его от одного мерзопакостного дела, на которое едва ли отважился бы даже сам Гена-Тип.
Известно, что бывает любовь с первого взгляда. Но случается и ненависть с первого знакомства. Не просто антипатия, отвращение, а именно страстная, ничем необъяснимая, животная ненависть. Такое наблюдается, пожалуй, у животных: у волков, тушканчиков, скорпионов. Оказывается, происходит и у социальных животных-мужчин.
За вечерним чаем во время первого визита жениха двое таких мужей – самец Стацинский и самец Коростелев – пристально и длительно, взглянув друг другу в глаза, подумали примерно так.
«Не отдам я тебе Ланку, красавчик!» – помыслил профессор Стацинский, не чаявший души в своей дочери. Он считал ее главным своим произведением жизни, искусства, судьбы. Он боялся подолгу держать ее на коленях и обнимать, а с пятнадцати лет предпочитал по-отцовски целовать только в чело, хотя она, шалунья, так и лезла своими не по детски подвижными губами примкнуть к его губам.
«Я его, наверное, отравлю», - с некоторой тоской подумал Светланин жених о будущем тесте. «Не сразу, а этак через годик… Впрочем, почему бы и не сразу? За свадебным застольем – в самый раз подсыпать крысиный яд». То, что он применит крысиную отраву, пришло в голову моментально. Оттого, что еще в детском садике Димка и трое малолеток покушали зеленоватой крупы, рассыпанной по углам игровой комнаты. Санитары из районной СЭС травили по всем учреждениям тараканов и крыс, целая кампания была. Ох, и полоскало тогда Димуса, едва откачали… Однако и запомнилось с младых ногтей: страшен крысиный яд. За что же он так возненавидел пана Стацинского? За его богатство, за чванство, за презрительную улыбку («Ну, что, маэстро, всё авангардистские решения вас преследуют? А смогли бы как Растрелли, изобразить Венеру Милосскую, начиная линию карандаша, первый штрих с ее божественной ступни и далее? А, каково?..»). Коростелеву нравился кабинет профессора, его библиотека, дрезденские гравюры на стенах… Однажды он поймал-таки взгляд Стацинского, брошенный на открытое колено дочери, и ему кое-что стало понятным в этом доме.
Но теперь, после «свадебной забастовки», и крысиный яд не потребуется, отвел Господь от греха. О своих сомнениях, смятении, охватившем душу и решении поставить крест на свадебной затее, Димус рассказал только Мишке. А тот, бедолага, и не знал, как на это реагировать! С одной стороны, ему было до слез жаль Королеву Свету: всего-то через неделю, казалось и ему, Михаю, предстоит пить на свадьбе друга, и на подарок уже собирались скинуться со «стипы». Какой же удар ее ожидает!.. С другой стороны, идея, не менее утопическая, чем построение коммунизма в одной отдельно взятой стране, вновь забрезжила в его похмельной головушке: может, отныне Королева-Стацинская Лана достанется ему – Михаилу Михайловичу, и уже не Дмитрий Коростелев, а он, Михаил Первый, займет царское ложе в хоромах профессорского дома.
… Я чувствовала, что теряю его! Первая и последняя любовь моя, куда же ты? И отчего? Что случилось? Я никак не могла понять. Да и сейчас, сквозь снегопад дней и годов, не могу осознать, что я такого сделала, чем навредила тебе?.. А насчет красных сапог и опушоной горжетки – все выдумки корреспондентов. Не могли получиться на фотографии – ни сапоги, ни перчатки, ни волосы. И только мои крап-лаковые длинные ногти, как десять перьев раскрашенной птахи – полет чирка! – устремлялись в особые дни с верхушки облюбованной вместе с Димой лиственницы к молодым стволам, да, бамбуковой рощи. Красные летящие ногти, обработанные маникюрщицей в Доме быта «Рубин»… Их, конечно же, можно было запечатлеть и на фото… Горожан удивляло пенье бамбука. Им не догадаться, как я по утру просверлила в некоторых наикрепчайших стволах отверстия-дырки. И ветер-Эол играл на свирели… Пальцы с краплаком ногтей перебирали гладко-узловатые стволы. И они стучали, бубнили, там-тамили среди снега уральского. Любимую мелодию Димуса. Дюк Элингтон средь сибирских снегов голубых. Оранжевое на синем… Ногти, что в спину впивались его, гладят бамбук, наслаждаясь, впадая в нирвану, блаженствуя снова в любви. Как тогда, как тогда... каааак тог-да. Не стыдно ль иметь столь упорный бамбук?.. Поёт Эол, мой старый друг, бумбит-стучит, бубнит бамбук… Его не выпущу из рук.
Ау! Ау, где вы, рыцари моего сердца, верные и подлые мои дружки–политехники? Неужели вы тщитесь надеждой за семейными свиными эскалопами, производственными квартальными премиями, ревнивым кудахтаньем давно обрыдлых жен-несушек забыть свою Лану? Взрослые дурачки!.. Вы еще придете сюда, придете и увидите бело-розовое с золотом, рядом с другим памятником, на котором недавно высечены фамилия и регалии моего незабвенного папочки. Вот кто меня действительно любил, единственный… Только он и не изменял мне ни разу… Ну, разве что с мамашкой, так это, согласитесь, не считается. Я дала твое имя сыну и настояла, чтобы он носил нашу родовую фамилию, папочка!..
Казалось, из кружевного снежного облака протягивались ее полупрозрачные длинные пальцы пианистки, и гроздья алых ухоженных ногтей бережно охватывали бамбучину, раскачивая и угнетая ее, задерживаясь на сочленениях и гладя блестящую, будто облизанную поверхность…
Ах, Света-Ланочка!.. Когда видишь столь красивых, царственно обворожительных женщин, не можешь даже представить, что их могут ждать самые беспощадные удары судьбы. Да будь она не столь яркой, а какой-нибудь, как говаривал Валентин Катаев, мовёшкой, глядишь и зажила бы себе счастливым браком, нарожала бы детишек, варила мужу борщи с хохляцкими чесночными пампушками, трудилась медсестрой или толковой верстальщицей на компьютере и была бы, представьте себе, вполне счастлива… Оказывается красота, как и золото, может приносить несчастье.
А Светлану Стацинскую ждал удар поистине убийственный. Вначале она заметила, что Дим чурается ее, задумчив, немногословен. Потом просто-напросто стал избегать встреч даже во время большой перемены, когда студенты устремлялись в буфет отведать свежих, сочащихся соком чебуреков. Домой он ей стал звонить только раз в день, потом через сутки, потом… И тогда она решилась. Они оказались в одной очереди с подносами, в столовке: «Дима, что случилось? Что произошло, роднуленька?» «Ничего особенного, потом как-нибудь объясню». «Как потом, когда потом?» «Ну, завтра, послезавтра, не будем же мы, право, здесь…» «Дима, может, я что-нибудь не так сделала?» «Я же сказал – поговорим после… если хочешь, сегодня, после лекции». «Ты придешь к нам на ужин?» «Нет. Встретимся у Сапога».
У Сапога… Далекое студенческое время. Картофельные эпопеи на полях Барабашкинского совхоза, бессонные сессии, дико стрессовые экзамены (неужели до пенсии будет сниться: стол с белыми страшными билетами, худой, как смерть, профессор, шуршание шпор в кармане пиджака-букле…), ожидание «стипы», любимые и ненавистные преподаватели, салютная «Весна-УПИ». Твист и чарльстон, объяснения в любви под едко и сексуально пахнущем тополем, первые измены и разочарования… Всего хватало! «О, как сердцу милы и близки дорогого УПИ огоньки…» Как пелось в гимне студенческих лет, с его лирикой и слезой:
Неповторимые минуты,
Передо мною путь далек.
Прощайте, стены института,
Прощай, родной Втузгородок.
До скорой встречи, дорогая!
Еще хочу тебе сказать,
Что не забуду никогда я,
Как в озорных твоих глазах
Огоньки голубые мерцают…
Эх, да разве вернешь то золотое, полное надежд времечко!
«У Сапога» – всем известное место встреч и свиданий студентов. В вестибюле огромного колонного института высилась – под потолок – фигура Серго Орджоникидзе: сталинские усы, китель, галифе, сапоги. Вот у его сапога, у подножия этого гипсового командора, окрашенного в слоновью краску, и толпились студенты тех памятных лет. Ходила даже легенда про статую наркома: «Почему Орджоникидзе не опускает растопыренную над плечом пятерню?» «А потому, - отвечалось, - что он ее опустит лишь на выходящую из УПИ дипломницу-девушку». Впрочем, это было вранье и навет на наших славных подруг.
От «трепака» Димусу помогло новое лекарство тинидазол. Когда он уже выздоровел полностью, Мишкина тетушка, не раз вызывала его для профилактического осмотра. Причем осмотры эти продолжались не менее двух часов и почему-то непременно в ее домашнем кабинете.
Итак, состоялась та тягостная, да что говорить, как писалось в старинных сочинениях, роковая встреча у Сапога. Коростелев заранее решил для себя не «брить слона», не тянуть время, рвать – так рвать и сразу выложить аргументы и факты, препятствующие заключению законного брака. Однако и ревностные, ханжеские домыслы – «раз ты со мной была такой, так и с другими была таковой» – решил не высказывать. Он был добрым по натуре, наш Димус, и хотел пощадить женское самолюбие Ланы и ее сексуальные чары. И он сказал так (или примерно так. Мы ж не подслушивали той сцены из-за спины наркома тяжелой промышленности, а лишь излагаем эту правдивую новеллу со слов Михаила):
- Ланочка, Светик, ты только, пожалуйста, не волнуйся. Ты, наверное, слышала, что у меня есть семья, ну… это, одним словом, супруга и дочь…
- Как? – воскликнула Света Стацинская, - Разве это правда? Ты же сам говорил, что это злые шутки, сплетни… И я видела твой чистый паспорт! Как же?..
- Да, паспорт чистый! Но семья есть семья, и я за нее в ответе, - врал напропалую Коростелев, - Я виноват перед тобой, я долго думал, мучился, но надо поставить все точки над "i".
- Но ведь мы любим друг друга, мы… Я уже школьным подругам сказала о свадьбе. И мама, и папа… Дима, Димочка мой, может ты шутишь, ты такой юморист, ты разыгрываешь меня, или проверяешь? Постой, Дима, - она вдруг поутихла и призадумалась… - Дима, если даже у тебя есть дочь, мы не бросим ее, мы будем помогать ей, мы можем даже взять ее к себе в дом, я буду любить ее, мы родим ей братика… О, Боже, что я плету! Дима, Дима, докажи, что это снится мне! Димочка, я так люблю тебя…
Уже не глаза, а два темно-синих озерца, наполненных влагой, глядели на него. Чувствуя, что она готова разрыдаться, Д. поспешил увести ее на антресоли, где народу поменьше, да и прозвучал звонок, и почти все удалились на занятия. Д. чувствовал, что просто так ему не отделаться. Не хватало еще оправдываться и объясняться с родителями Ланы. И он решился – подлость это была или, может, спасательный круг, с которым он выплывал из-под девятого вала (не первого в его жизни) разгулявшейся любовной стихии и который уберег этих двух людей от создания очередной ложной «ячейки общества» – он решился и достал из внутреннего кармана модного пиджака-букле сложенную вчетверо бумагу:
- Читай! Читай, и ты поймешь, что я не могу марать твое благородное имя, твое тело, я не способен на глубокие чувства, я не достоин тебя…
Светлана Стацинская развернула бумагу и приблизила ее к своим заплаканным глазам: «Справка, дана настоящая Д.К.Коростелеву, в том, что он находится на амбулаторном лечении. Диагноз: Гонорея». И – червяк подписи врача. И - печать, синяя, безжалостная, вечная, как татуировка. Дату обезумевшая Светлана даже не разглядела. А если бы и обратила внимание, то увидела бы совсем свежую, прежняя дата была умело обновлена талантливой рукой архитектора.
Надо ли описывать реакцию юной влюбленной на документ, представший перед ее потекшими акварельной тушью глазами? По прочтении справки кожно-венерологического диспансера Светлана начала очень громко хохотать. Нет – рыдать, все же скорее – хохотать. Д. поймал свободную «тачку» и довез хохочущую девушку до профессорского дома.
Вскоре вернувшиеся с работы родители обнаружили дочь в ванной, закрывшуюся изнутри. Вопли хохота-воя время от времени раздавались оттуда. Дверь пришлось взломать, а Лану отправить на 21 день принимать уколы, таблетки и капельницы на больничной койке Агафуровских дач. Так у нас в городе называют знаменитую психушку на 7-м километре Сибирского тракта.
Студент Коростелев, промаявшись с неделю (все же, не надо думать, что он был бессердечный человечишко, сухарь и циник) навестил б.невесту в больничной палате. Обмякшую, молчаливую. Глядя куда-то в темный мышиный угол палаты, она молчала, перебирала поясок на полураспахнутом халате. Дима положил на тумбочку большой астраханский арбуз, специально купленный у знакомого абрека. Он говорил ей какие-то успокаивающие ненужные слова. И все время не отпускало желание распахнуть ее халатик, опрокинуть на скрипучую панцирную койку, покрыть поцелуями теплый бело-голубоватый шар, вначале левый, потом – не обидеть – и правый, потом… Она запахнула похудевшей цыплячьей рукой ворот, перевела взгляд на полосатое ядро арбуза, промолвила:
- Прости меня, Дима.
… Уныние провело рукой по лицу Коростелева. Постаревший и пропахший хлоркой выходил он из подъезда психушки. А когда проходил мимо фасада, где на четвертом этаже лечилась его подруга, решил взглянуть вверх, может, помашет рукой из окна, может хоть малость простит, даст облегчение его мерзкой душе… Он повернул лицо вверх и точно - увидел ее в распахнутом окне, вроде как близко увидел – улыбающуюся, вновь по-царски красивую и вновь желанную. И он хотел уже помахать ей, послать поцелуйного голубка, как вдруг увидел с ужасом, что голова ее отделилась и полетела из рамы окна прямо и ускоренно, вниз, на него!.. Сохранный инстинкт оттолкнул его всего лишь на шаг назад. И – арбузное ядро с треском разорвалось возле самых его ног. На множество алых кусков. На которые тут же налетели большие блестящие мухи.
… Это сколько же лет прошло с той поры? Сколько зим пролетело?.. После успешной защиты диплома, удостоенного Большой золотой медали на Всероссийском фестивале «Зодчество», Дмитрий Коростелев уехал по распределению в Светлояр на должность главного архитектора молодого секретного города.
Как-то и мне удалось побывать в этом сибирском городке с инспекторской проверкой. А при встрече с Димой, конечно, поперебирали косточки и преподавателям, и нашим бывшим подружкам. Тогда-то Димка и рассказал мне о том "тунгусском" арбузе-метеорите, который мог стоить ему жизни. Мог ли? Мы тут же взяли листок бумаги и, вспоминая зловещие экзамены по физике и сопромату, начали выписывать формулы, ненужно, на всю жизнь, запавшие в наши гуманитарные головы…
- Смотри, - жарко говорил Димус, шурша паркеровским пером по бумаге, - скорость равна корню квадратному из удвоенного произведения ускорения свободного падения на высоту… Так? Высота четвертого этажа примерно 12 метров, так?.. Да, знаешь, на окошках в психушке во всех окнах – решетки, как в тюрьме, а тут она сумела открыть и замок, и окно. Она сама мне тогда сказала, что открывает замок волосяной шпилькой, иначе через решетку, говорит, воздух приходит пахнущий железом и ржавчиной. Я еще побоялся, как бы чего не вышло с ней и ее однопалатницами при открытии окон… Итак скорость падения арбуза получается, примерно, пятнадцать метров в секунду, или около 60 километров в час. Чувствуешь? Мчится авто со скоростью 60 кэмэ в час и – шарах по тебе!
- Причем тут скорость? – не соглашался я – Она же тебя не скоростью хотела прикончить, а арбузом отомстить. Надо силу удара рассчитать!
Мы выпили еще по стопке «Империала» и засели за дальнейшие расчеты. Но наши несовершенные политехнические познания позволили вычислить только энергию несущегося на Димуса полосатого ядра, которая (вспомнилось все же со второго курса!) выражалась красивой формулой Е = М х V в квадрате пополам…
- Хорошо, что еще пополам,- почесал Дим молодую русую бородку…
Итак, наш герой (или антигерой) творил в Светлояре. А Светлана? Что ж, Светлана Стацинская через год вышла замуж за немолодого преуспевающего доцента с кафедры папеньки Стацинского. Целый год она жила замкнуто, не желая ни с кем встречаться, диплом защищала с опозданием, так что надежды Михуилуса на любовь Королевы и на аппартаменты профессорского дома остались в его студенческих мечтаниях. И он корпел себе над чертежами в конструкторском бюро Уралмаша, ступенька за ступенькой выбиваясь в немалые начальники по мере того, как уходили в нездешний мир вышестоящие руководители.
Со Светланой они жили в разных районах города. И он ее не видел многие годы. Думал даже – забыл. Старался так думать.
… Я была еще совсем маленькой, шести или семилетним несмышленышем, едва училась читать, когда к нам в гости приехала из Полтавы моя племянница. Я была в те поры гадким утенком, а племянница Ядвига уже сияла двенадцатилетней красотой. Ее и мои родители с самолюбивым удовольствием отмечали удачную смесь польских и казацких кровей, стройность ножек Ядвиги, Гвадалквивир ее иссиня-черных волос.
- И ваша растет красавицей, - говорили родственники, глядя на мои худенькие ручки и бледное личико, - Не подведет польская порода Стацинских!..
Наши родители подшучивали над тем, что я, младшенькая, оказалась тетей моей старшей племяннице Ядвиге. И умилялись, когда она мне говорила:
- Тетя, передай мне конфету… Тетушка, пойдем погуляем.
Все смеялись. И я весело со всеми смеялась.
Потом взрослые уходили по своим делам. А мы с Ядвигой играли в домик, шили куклам платья, готовили «понарошку» угощения, раскладывая их в крошечные тарелки.
Однажды я взяла из кладовки толстую лыжную палку и, оседлав ее, начала прыгать по комнате, как на коняжке. Палка приятно елозила по моей промежности, щекотала, увеселяла. Я дала поскакать Ядвиге, и ей скачки тоже понравились. Она сбросила с себя красные плавки, вновь оседлала бамбуковую палку и понеслась по кругу.
- Так лучше! – кричала племянница, - Тетка, снимай трусишки!
Наскакавшись, запыхавшись, мы, зачем-то таясь, залезли под стол и стали разглядывать друг друга. Она смотрела у меня, трогала пальчиками, приникала близко-близко, я чувствовала ее теплое дыхание. Потом была моя очередь. Она ложилась на спину, задирала платье, сгибала в коленях ноги. И я видела розовый зев, похожий на ротик задыхающейся рыбки…
Ядвига выбежала на кухню, открыла холодильник и принесла литровую банку полтавского мёда. Смеясь и озоруя в мою сторону своими казацкими черными глазами, она открыла банку, зачерпнула рукой медку и намазала его на конец бамбуковой палки. Все так же тихо смеясь, она начала потихоньку вводить палку в рыбий ротик.
- Тётка, иди сюда, поцелуй меня сюда, Ланочка… Вот так, так, еще, еще, сладко ли тебе тетушка, ладно ли тебе, миленькая?..
Полтавский мёд был очень сладок, от пушистого лобка Ядвиги пахло морскими водорослями.
Только еще зайдя в трамвайный вагон, Миша увидел через головы пассажиров ее знаменитую королевскую львиную медноволосую прядь. Сразу же подумалось: не ОНА ли? Оказалось – ОНА. Он невежливо протолкался сквозь чужие плечи пассажиров и шепнул: «Здравствуй, Королева». «Здравствуй, Миша!» – ответила, не оглянувшись. Потом они посмотрели в глаза друг друга и, едва не пустив слезу, расцеловались. Оказывается, Светлана заметила Михаила еще раньше, через окно, не остановке.
Ну и встреча! Сердце застучало, как будто он вновь оказался за колонной на студенческом балу, и, заикаясь и краснея, как первокурсник, начал отпускать ей комплименты: как она мало изменилась, столько лет прошло, как хороша, правда превратилась из стройной девушки в величавую даму. «Сейчас ты более Королева! Тогда ты была Королевой факультета, института, а теперь!..»
«Мишенька, ты по-прежнему женский угодник!» Однако было видно, как приятны ей лестные словеса однокурсника. Да и в самом деле, она вполне обладала тем особым предвечерним обаянием мягкой женственности, горделивой статью, которыми отличаются женщины бальзаковского возраста. Хотя она и перешагнула его. Но что нам, русским, бальзаковский образ! Недаром говорят на Руси: в сорок пять – баба ягодка опять.
Они с довольностью обменялись служебными телефонами. А вскоре и встретились. И раз, и другой. Посидели в кафе «Пингвин»: мороженое, коктейль через соломинку, касание теплых рук, неубирание ею пальцев из его руки, а даже играние суставами, как бы ощупывание, ускользание и новое нажимание. Язык любви не требует словес…
Долго пальцы твои
Блуждали в моей бороде,
Пока не достигли губ.
Я больно их укусил…
- Что? Дети? Конечно. Детей у меня двое, младшенький Митя…
- Митя?! – невольно вырвалось у Михаила.
- Митя, - глядя за окно и как будто отыскивая кого-то в идущей толпе, ответила она, - Дмитрий, ну, конечно же – Дима. А что тут удивительного? Он уже взрослый, да, семья, но я еще не бабушка, успевай, Мишаня… Митя пишет диссертацию по истории взаимоотношений Японии и России, делал попытку поступить на архитектуру, не вышло, не его призвание. А старшенький у нас – приемыш, сын моей киевской племянницы, да… Расскажу как-нибудь подробнее. Он – в Питере, Стасик пошел по инженерному кораблестроению. Летом живет у нас, на даче… Муж? Муж- членкор, завкафедрой, да той самой, что когда-то заведовал папа Стацинский, престолонаследник получается. Частенько супруг бывает за границей. Моя работа? Так, не бей лежачего, от заказа к заказу, на свободном графике.
- Это же хорошо, это преотлично, - начал Михаил наводить более прочные мосты, - Значит, можно на свиданья ходить. Знаешь, Королева, признаться хочу… лестница Любви не кончается…
- Давай - просто за дружбу! – подняла она бокал.
- Переходящую в любовь, - добавил он, чокаясь.
- Отчего ж переходящую? – лукаво улыбнулась она, - так что там про лестницу? Разве ты меня не любил? Или все что было, все что ныло, все давным-давно уплыло?.. – негромко пропела она, - А? Признавайся!
- Но я ведь тебе никогда… не говорил.
- Не говорил, - как эхо отозвалась она, то задумчиво гладя длинный фужер бледными пальцами, то постукивая о стекло перламутрово сияющими ногтями, - а мог бы и сказать.
- Мог бы, Лана! Еще как мог бы! – чуть слышно вымолвил Миша, ненужно помешивая желтой соломинкой в бокале.
… Сколько же нас жужжало вокруг нее в то давнее жаркое лето на Шарташе, пытаясь поближе улечься на солнечный камень, коснуться плеча и бедра. Запах цветущего озера, бора соснового и тела ее… Как же легко мы отдали ее членкору! И я чего-то другого, безумец, искал…
Вчера исправлял у соседки клозет.
Звук помпы внезапно напомнил
Мою однокурсницу.
Ее уже нет.
В большевицкое время, когда мы, персонажи этой истории, были студентами, почти на всех периодических изданиях – газетах, журналах сверху полосы значились устрашающие буржуев марксовы слова «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Одна из подписчиц журнала «Советская женщина» предлагала, наряду с этим лозунгом, поместить афоризм россиянок: «Все мужики одинаковы». Да уж не права ли она?
В канун женского праздника 8 Марта… Да, следует добавить и про Михаила. Он был женат, две девочки, уже большенькие, шестиклассницы (одна – от первого брака жены) радовали родителей музыкальными успехами. Супруга Зина – завучем в той же гимназии… Домик в коллективном саду, мечта о поездке на море (одному, с приключениями), несданный кандидатский минимум (ну и хрен с ним!), сберкнижка с дореформенными жалким остатком, первые признаки хронического холецистита, ну и так далее…
Может, крах, может – жизни основа-
Если б каждый заранее знал,
Что сулит ему марш Мендельсона
И зеркально распахнутый зал…
Сколько шума, шампанского будет,
И оков – обручальных колец,
Сколько будет разрушенных судеб,
Сколько будет разбитых сердец!
… Так вот, перед женским днем он позвонил ей и попросил ненадолго выйти, спуститься на первый этаж фирмы, где она работала. Она явилась на лестнице в длинном серебристом русалочьем платье. Он еще снизу, издали, отметил, как крутятся вокруг нее трое или четверо-пятеро (так мелькали!) моложавых мужчин в черных смокингах. Так и липнут, вспархивая, шутя, поздравляя, пытаясь на ходу поцеловать и плечо, и ручку. Отмахнувшись от назойливых, Светлана подошла к Михаилу.
«Лана и мухи» - первоначальное название тетради № 4, найденной в тумбочке в корпусе наркологии «Агафуровских дач». Может, оно и вернее?..
Миша поздравил ее с «наступающим» и вручил букет белых роз. И – открытку. На открытке были написаны стихи.
- Их я посвятил тебе тогда, на первом курсе, когда мы не были еще знакомы.
Глаза ее ласково засветились. Она благодарно подставила под поцелуй щеку, теплую, душистую, загорелую. Платье так плотно, обтекаемо облегало ее полнеющую фигуру, что Михаилу представилось на миг, что она обнажена. И ему вдруг страшно захотелось влепить ей пощечину.
… «Не надо… Нет, не надо…». Порой дома, в постели, по ночам, он лежал, не засыпая, и явственно слышал ее голос, как будто она лежала рядом. От ее бедра исходило лучистое тепло, прямо-таки жар, как от раскаленной печки-буржуйки.
Он и не подозревал, что то давнее чувство все еще тлеет, раздувается с каждой новой встречей, с каждым родниковым телефонным звонком. Опытным, стареющим умом он, конечно, понимал – той, прежней остроты переживаний, ревности, надежды уже не было, но было и что-то новое-старое: самцовое желание овладеть тем, чего когда-то не ухватил и по-юношески неудержимое устремление к этому любовному приключению, тайному, оттого еще более сладкому. Он видел в ней то, чего другие и не замечали: лучистый, нездоровый, манящий блеск темно-серых глаз, розовую мочку уха, из которой свисала мутновато-лиловая капля жемчужины, розовый язычок, замедленно облизывающий карминный лепесток верхней губы, уже тронутой возрастными морщинками…
Они никогда – как будто договорились – не вспоминали и ни словом не обмолвились об архитекторе Дмитрии Коростелеве. Как будто его и не было вовсе на свете. Да…
О! Он возжелал ее с не меньшей, а, пожалуй, еще с большей силой, чем тогда, когда наблюдал из-за институтской колонны и мысленно поглаживал креп-жоржет платья, чуть вспотевший на ее спине.
… Другие же, сослуживцы, замечали первый иней на ее висках, как будто кто-то коснулся сухой кистью и провел свинцовыми белилами по ее пышным волосам; ее животик – будто под платье она, шутя, сунула, да так и забыла подушечку-думку; ее, когда-то скульптурно-мраморную шею, начинающую покрываться желтой куриной кожицей. Признаться, и он это видел, и он. Но впитывал безумным взглядом и то, что она пронесла через годы и что, может быть, хранилось в сердечном темном тайнике только для него, Михаила. Эх, да что говорить, сказано – любви все возрасты покорны! Доживёте до нашего – поверите… И он позвонил своему собрату по студенческой скамье и попросил ключ от пустовавшей квартиры. Кто ж еще поймет, кто поможет, как не друг студенческих лет и загулов?!
И я, идиот, дал ему ключ от своей берложки, кою держал более для себя и одалживал только двум-трем ближайшим друзьям. Я и не подумал, что он встретится с Ланкой. А мог бы и догадаться! Еще в марте она позвонила мне и, смеясь, поведала о том, как Миха вручил ей стишок студенческих лет.
- Послушай, я прочту тебе. Представляешь, написано по всем законам сонета. Неужели сам сочинил? Что-то мне напоминает… Впрочем, слушай:
Ты – Женщина! Из жизни, не из книг,
Ты - сердцу моему орудие для пыток.
Мне кажется порой – в твоей красе избыток,
Так солнца луч отраден, но слепит.
Ты – Женщина, ты – ведьмовский напиток!
Но пью тебя и подавляю крик…
(Прими моих стихотворений свиток).
Ты – Женщина. Ты с юных лет права –
Увенчанною быть короной звездной.
Ты – в нашем вузе – образ Божества.
К твоим ногам – и васильки, и розы.
Сойдем с ума, одну тебя любя.
Мы молимся, свет-Лана, на тебя!
- Ну, каково?
- Это написал не он, - посмеялся я, упиваясь ее голосом, различая прерывающееся на строфах дыхание, кто-то другой – классикой попахивает.
- И я также думала! Но, смотри, тут – и вуз, и васильки, которые он мне преподносил на картофельном поле, и имя моё…
- Миха-шельма взял какого-нибудь Фофанова или Брюсова и, так сказать,
актуализировал сонет под свои чувства. Все мы знали, как он втрескался в тебя. Неужели до сих пор вздыхает?.. Давай-ка лучше повстречаемся как-нибудь, съездим на дачу, тряхнем стариной?
- Ах, дорогой, через столько лет-зим. Женщинам опасно встречаться со
своими давними возлюбленными…
И вправду, давным-давно… И все же не верилось, что Время может расправиться с нею так, как не щадит оно ни одну красавицу. А она была, действительно, Королевой, или, как сейчас в академии называют победительниц конкурса красоты, Мисс-Архитектура . Жаль, в наши годы не проводилось подобных состязаний в СССР, а то бы…
Оказывается, красивую женщину описать куда как труднее, чем какую-нибудь уродину, каракатицу. Последней дал два – три штриха и – портрет готов. Но как описать Красоту? Конечно, можно привести аналог – известную киноактрису, живописный женский образ, какую-нибудь политикессу типа Матвиенко, Хакамады или Горячевой (что-то не находится красивейших среди госдам, разве, что легендарная Инесса Арманд, предмет воздыханий Владимира Ульянова, так ее современный читатель почти не знает).
Воспользуемся в нашем случае классической греческой скульптурой. Светлана Стацинская более всего была похожа на Нику Самофракийкую. Только – с головой. А по порыву, по страсти, по любовному полету – НИКА! И лицо ее было благородных пропорций: Афродита, или Весна Боттичелли – что-то в этом роде. Однако несколько небольших отступлений от идеальной красоты придавали ее облику большую пикантность, загадочность, запоминаемость. Так, брови ее, благодаря смешанным кровям славянки и жителей Запорожья, не то казаков, не то пленных турок, были густоваты, и она выщипывала их моим рейсфедером, но они упрямо кустились на переносице к концу весеннего семестра.
Носик ее был, пожалуй, маловат для прочих довольно крупных черт лица, и капризно вздернут вверх а-ля Беата Тышкевич (прибег-таки к киномодели!).
Да, еще зуб, всего-навсего один зубик, а именно левый клык, несколько выступал вперед. И сразу же после школы она хотела выдернуть его, заменить искусственным. Но я отговорил ее. Подумаешь, клык, подумаешь, выступает! Этим как бы недостатком остальная красота только еще более подчеркивается. Согласитесь, не очень портит линию домов новый особняк, выступающий за красную линию застройки – так и тут. Однако С. старалась не есть прилюдно свеклу, борщи: боялась, что клык ее окрасится и это вызовет нехорошие ассоциации с фильмами Хичкока. Когда мы закусывали с ней в моей берложке первыми весенними салатами и на клыке у нее застревала кисточка укропа, я осторожно снимал ее двумя пальцами, а потом уже вцеловывал ее обворожительный рот в свои губы, не хотелось, чтобы какая-то флора отвлекала от настоящего, неумеренно-безумного поцелуя, который порой не более ли сильный положительный стресс, чем непосредственно половой акт…
Кстати, после звонка Королевы я взял том Валерия Брюсова и не ошибся: Мишка сдул у классика сонет «Женщина», бессовестно перековеркав строки и словеса. Ну, да влюбленному первокурснику простительно. К тому же, как подлинник, так и подделка – оба одинаково безвкусны.
Самое простое для знакомства с героиней –поместить ее фотографию, а еще лучше – мой пастельный портрет студентки Стацинской в золотистых тонах «Лана», отмеченный, между прочим, первой премией Биеннале Союза архитекторов в Екатеринбурге. Однако и портреты, к сожалению ли, к счастью ли, не дают полного представления о человеке, тем более о женщине. Вспомним, хотя бы прелестные воспоминания о Наталье Гончаровой: мила, нежна, жива, притягательна, волнующа. А на портрете А.Брюллова? Где это всё, где?
А вот рост Светланы – выше среднего, она – с меня – 174 сантиметра. Еще одно отклонение от нормы – плечи, плечи спортсменки – результат успешных тренировок по гимнастике. О, ее незабываемые плечи, ставшие с годами округленными, плотноупругими…
Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то, чтобы ко мне. Но шла…
Откуда это, помните? Нет, это не мое, нет, что вы! Знать надо классику!
И если бы можно было, если бы позволила самоцензура, я описал бы еще одно ее отклонение от всяких норм – ее настолько густорастущую растительность на ……………………………………………………………………… И только ее длинные, проворные пальцы-проводники указывали верный и кротчайший путь… Позднее написалось:
Меж двух стволов
Вхожу я в черный бор,
Глядь, на неведомых дорожках –
Следы невыгнанных мужей.
Впрочем, это уже не о ней, не совсем о ней…
… То ли от волнения, то ли от неумения Михаил долго возился с незнакомым ему замком от тайной квартирки своего друга. А она стояла и дожидалась.
- Дай-ка, попробую, - взяла у него ключ и решительно, трижды повернув его, тут же открыла дверь.
Из темного проема прихожей прямо к ним под ноги выскочила серебристая мышь и, как заводная, живо побежала вниз по лестнице. Королева зябко передернула плечами и вступила в комнату.
В маленькой комнате друга из мебели был лишь письменный стол, прожженный сигаретой торшер, да лугового цвета тахта. Над тахтой в потолок было вмонтировано зеркало.
Миша разложил на столе консервы, коробку «Птичьего молока», яблоки, коньяк и – не к коньяку будет подано – балтийскую синеватую селедку, изогнутую как янычарская сабля, для воспоминаний об общежитских пирушках. Стен в комнате как бы не было, - сплошные стеллажи с библиотекой, подобранной со вкусом – в основном модные поэты и другие знаменитости русской литературы, альбомы по живописи. Здесь же, на стеллажах, нашлись и хрустальные стаканчики. Выпили за встречу, за альма-матер. Потом Светлана встала, открыла сумку и достала изящную модельку машины, у которой открывались дверцы, могли работать «дворники» и даже зажигался оранжевый свет фар и подфарников. А если повернуть золотой ключик, то машинка начинала тихонько урчать, время от времени подавая сигналы, и бегать по полу, как только что выскочившая навстречу мышь. В машине сидела парочка – черноволосая японка и рыжебородый господин.
- Это тебе, Мишель, - грустно улыбнулась Светлана, - Японский сувенир. У тебя на днях – день рождения, увидеться нам не придется, и я решила поздравить тебя заранее. Извини, настоящую подарить не могу, пусть эта напоминает тебе обо мне, о нас…
Миша взял модель в руки, осторожно нажал на кнопку. Крышка багажника откинулась, и он увидел две запонки с крупными лиловыми аметистами.
- Спасибо, спасибо, любимая, - целовал ее Михаил, - А почему так печально? Точно мы прощаемся на век?
- Может и навек, - она как-то по-матерински провела по его седеющим волосам, - Во-первых, нам не стоит встречаться, наши встречи не ведут ни к чему, во-вторых, я на днях ложусь на обследование и… не известно, что обнаружат.
- Здесь? – спросил он хрипловато, облизывая длинным языком ее красный, как карамелька, сосок.
Они одновременно опрокинулись на тахту. И он вдруг почувствовал, что лёжа рядом со столь долго желанной женщиной, рядом с мечтой, когда их жизнь, можно сказать, пошла под гору, - он почувствовал, что некоторое время должен собраться, чтоб уменьшить свое волнение, бухание сердца, чтобы у них все-все получилось – чисто, возвышенно, нежно, долго…
Еще не настроившись должным образом – видимо, возраст давал себя знать – он все же привычным движением начал скользить вверх по ее крепкой большой ноге.
- Подожди, милый, - остановила она его скольжение, - Чем это?.. Ты чувствуешь? Какой-то запах…
Он приподнялся на локте. Действительно, смердило. Шлепая, как ластами, босыми ногами по холодному ленолиуму он прошел на кухню. Там стояло мусорное ведро, до верху набитое бутылками, отходами, а в углу – мышеловка с придавленной мышью. Михаил брезгливо взял и то, и другое, выставил на лестничную площадку, распахнул форточку. И пофурычил фиалковой аэрозолью, обнаруженной тут же, на кухне.
Когда вернулся, то увидел, что она лежит на спине и глядит в потолок, вернее в потолочное зеркало. Он тоже прилег рядом. И они стали вместе глядеть на себя. Она - в полурастегнутом платье и с приоткрытой лебяжьей ляжкой, он – в белой рубашке, босой, в джинсах.
- Помнишь? – спросила она.
- Еще бы!
И они припомнили картину «Двое», написанную Виктором Попковым, (нелепо погибшем впоследствии от руки инкассатора, принявшего художника за бандита). Замечательная была картина – светлая, печальная. Только на той картине, на зеленом лугу были изображены совсем юные советские Ромео и Джульетта. А сейчас в потолочном зеркале отражались два отнюдь не свежих образа уходящего ХХ века.
- Миша, а ты бы смог убить его?
- Кого? О чем ты?
- Ты же знаешь, о ком я говорю. Смог бы? Для меня…
- Послушай, Ланочка, я это… Ты не в себе? Разве он все еще волнует тебя?
- Эх, ты! А я думала, ты настоящий друг. Может, все же согласишься? Я оплачу твой проезд, заодно в море искупаешься. И сделать это будет совсем просто. Я научу тебя. А потом… Потом вернешься.
- Света, ты с ума сошла! Зачем это тебе? Прошло столько лет…
- Скоро, очень скоро я буду не здесь, а далеко, ТАМ. И не хочу оставлять его. Он будет со мной ТАМ.
Мишка переглотнул слюну. И, не желая продолжать этой безумной темы, продолжил расстегивать ее платье. Сколько же на нем мелких пуговок, вырывающихся из-под дрожащих пальцев, сколько застежек – садизм какой-то.
- Слушай, - сказала она, не сопротивляясь, но и не помогая ему, - у нашего, у твоего друга-вспомоществователя найдется хотя бы свежая простыня?
- Да, черт его знает. Он редко бывает здесь.
- Редко? А мне кажется, что он где-то здесь, рядом. Оба они здесь.
Светлана вдруг нависла над Михаем, придавила его тяжелой горячей грудью. И накрыла его рот, и усы, и бороду таким глубоким, бесшабашным, удушающим поцелуем, что… С мелкими покусываниями, мягкими губными раздвижками, оплетением его языка своим… Своим языком, то упругим, как зеленая мармеладина, то податливо-мягким и сладким, как нежно-розовая, пупырчатая мякоть арбуза… Так что Миха, кажется, забыл обо всем на свете, желая бесконечно продолжать это блаженство (а язычок ее уже и в самом деле выписывал во рту его восьмерки бесконечности), блаженство, сравнимое, разве что, с половым вожделением… Нет же, и с ним несравнимо – оно само по себе.
На миг влюбленному архитектору показалось, что подруга может целиком заглотить его, загрызть, съесть, как едят самки-пауки своих мужей – только челюсти двигаются, хрящи хрустят. Но – странно – он не только не испугался, он ждал и жаждал этого!
Королева внезапно отпрянула и оказалась стоящей над любовником, широко расставив желтые скульптурные ноги. Потом она спрыгнула на пол и прошла на кухню. Михась лежал с закрытыми глазами. Вернулась она уже одетая, застегнутая на все пуговицы, в плаще. Она склонила к нему свое бледное незабвенное лицо и поцеловала его в переносицу.
Ушла.
А он еще долго лежал неподвижно, глядя на себя глупого и одинокого в зеркало, пытаясь заплакать…
Сколько же здесь переплелось разбитых судеб! Реставрация чувств. Всю жизнь с обманом. Если бы Миха протянул руку, то обнаружил рядом со светильником, на полке, мой фотодневник, который я, потеряв бдительность, не упрятал в прошлый раз в глубину стола. А там, на последней странице – моя Ланка, голенькая, верхом на гитаре. Для живости портрета я тогда включил вентилятор. Волосы ее развиваются. Улыбка манит, приоткрытый клычок призывает. Зрачки красные.
Может быть, он, или даже она и видели альбом? Не спрашивал. И они не говорили…
Но вот и еще один эпизод из нашей немолодой уже жизни. Пусть Мишка сам и рассказывает.
И все же один, один только раз, если не считать о том, мягко говоря, странном и страшном предложении в берложке моего друга, мы заговорили о нем. О Дмитрии. Причем, не она, а я, как бы невзначай, перебирая в разговоре общих знакомых, упомянул: видел-де по центральному телевидению, в программе «Культура» интервью с ним, с Лауреатом Госпремии.
- Да? - вздрогнула она и, помолчав, глядя куда-то через мое плечо, спросила, - За что же?
- Кажется, за проект комплексного благоустройства и эстетического освоения Ботанического сада, не то в Крыму, не то в Краснодарском крае. Он там придумал аллею фонтанов, управляемых по компьютерной программе, зимний сад непрерывного круглогодичного цветения и прочее.
- Ты виделся с ним, вы переписываетесь?
- Нет, - соврал я, чтобы не продолжать разговора о моем друге и давнем сопернике.
Вообще, терпеть не могу разглагольствований женщин о достоинствах других «мэнов» в моем присутствии. Пусть сплетничают с подружками, но не со мной. И как женщины не понимают, что восхваление какого-либо мужчины в присутствии других мужских особей - это не просто дурной тон, это – уничижение собеседника: вот он – Давид, а ты… ты - бледная тля по сравнению с ним, настоящим самцом. Кстати, сами-то женщины напрочь не приемлют восхитительных словес о других. Они моментально прекращают подобный вздор, или так оплюют свою соперницу, - будь она хоть Мисс-Тайланд, хоть Софи Ларен, что собеседники и не рады будут заведенному разговору…
Но я знала, настанет час, о, я знаю, будет день, когда вы соберетесь вместе, придете ко мне. Вы обязательно навестите меня. И когда вы, склонившись, будете нюхать, вдыхать цветы на густом кусте жасмина, знайте, что он произрастает не из подмышек.
Кого же из них я любила больше? Нет, не только этих, самых-самых, но и других, не очень многих, но все же?.. О которых ни Димус, ни Миха, ни ты, мой друг, и не догадывались. Нет, их – в сторону, прочь их! Любила я все же только вас. Но по-разному. Ибо и вы – такие разные. И как вы только дружите, не представляю. Лишь студенчество и может столь прочно скрепить своими узами совершенно разных людей. Студенческое братство, не крепче ли ты порой родственных, семейных связей и отношений!
Один из вас был самый нежный, чуткий, отзывчивый. На любое мое желание, даже непроизнесенное, он откликался эхом комплиментов, подарков, стихов. Синхронность чувств и желаний была полнейшая. Даже устройство губ его, как бы несколько выпуклых и обведенных по контуру невидимым кантом, напоминало мои. Как-то на Новый год мы устроили игру, похлеще «бутылочки». Юноше завязывали глаза, а потом по очереди целовали его, не касаясь ни телом, ни руками, не произнося ни слова, и он должен был угадать целующего. Так вот, несколько раз угадывающие ошибались, и принимали касание Мишкиных губ за мой поцелуй. Смеху было!..
Другой, Друг Детства, был талантлив во всех отношениях. За что он только не брался: архитектура, живопись, музыка – везде успех, всюду лавры. А эрудиция!.. А знание литературы! Все же я была прирожденной филологиней. И единственным строгим и справедливым ценителем и критиком моих стихотворных опытов и редактором единственной книги «Желания» был именно он. Мне никогда не было с ним скучно. И не только в рассуждениях о постмодернизме или серебряном веке. Он был первым наставником и до садизма изощренным методистом в интиме. Он втрескался в меня с детских лет. Это надо ценить! Мы могли не видеться месяцами, годами, но я знала, что он есть. И стоило ему или мне позвонить друг другу, все начиналось сначала. А эротические эксперименты его были бесконечны. Он разработал даже специальную компьютерную программу, которая текстуально и в мультимедиа давала вариации сексуальных игр и наслаждений: 124 типа поцелуев, около 300 видов оральных композиций, …………………………………………………………
…………………………. и составил «Компьютерный словарь эротомана».
И все же, Дима…Ты! Только ты! Димус – это идеал. Мужчина для женщин всех времен и народов. У тебя, Димочка, и не было такого таланта, как, например, у моего Друга Детства. Но ты был так сложен телом, лицом, волосяным покровом, голосом, гармоничной кистью с длинными сильными пальцами, что ни у кого не оставалось ни малейшего сомнения в твоем лидерстве. Оскар с Уральских гор!.. Фото в газетах, в «Огоньке»: «В его городе будут жить при коммунизме»! Ты и сам уверовал, что ты самый гениальный… Бывает такая порода людей, которые по своим физическим параметрам ну никак не могут находиться на ступени подчиненных, они обязательно выходят в лидеры, в боссы, в начальство. Например, можно ли представить себе Александра Ивановича Лебедя каким-нибудь заурядным капитаном. Да он бы просто-напросто спился на пограничной заставе, или застрелил жену начальника штаба. Или вот – Касьянов. Красавец-Фантомас с неподвижной шеей, осторожный, вероятно, и не вполне компетентный специалист в экономике. Но этот рокочущий бас! Эта посадка головы! Эта полуулыбка и взгляд умного ****уна!.. Именно голосовые связки и вывели его в Председатели правительства великой державы…
Но я-то любила тебя, Дима, не за твои параметры, а за все. Даже за твою холодность, даже за твое плебейское происхождение и дурные привычки, за упорство, за динамичность твоих способностей, действительно, в конце концов, переросших в талант, в изысканный вкус, в небоязнь дерзкого эксперимента при заскорузлом отечественном зодчестве. А главное - я любила тебя за свою любовь к тебе. Никто еще не смог дать глубокого окончательного толкования ЛЮБВИ. Бог меня одарил ЕЮ и наказал ЕЮ же. Я счастлива, я узнала, что такое БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ. И я несчастна от этого…
Понимал же меня в жизни один-единственный человек. Имя его – на холодном черном камне, под поющим бамбуком. Все реже он приходит ко мне. Но воспоминания не оставляют и обуревают меня… Мой папа, Папа-Стас…
Из книги рекордов Гиннеса. Поцелуй длинною в жизнь…
… воспоминания обуревают меня. С разбегу, летящей золотой рыбкой оказываюсь я на его коленях, не особенно опасаясь, что могу причинить ему боль. И он на лету подхватывает меня. И я начинаю лизать его колонковые брови. Сначала осторожно, играючи, только кончиком языка, а потом все более увлекаясь и заводясь его удовольственным львиным смехом, уже работаю красною лопатой языка направо и налево от переносицы, где брови кустятся и солоны, колючи и пахнут дорогим французским лосьоном (не каким-нибудь ширпотребовским «Шипром» фабрики ТЭЖЭ, которыми позднее пользовались мои однокурсники)…
Во время этой утренней лизательной гимнастики папа-Стас щекотно и больно надавливает на какие-то таинственные мышцы и косточки на моей спине, а то начинает играть на ребрах как на аккордеоне. Тут уж я взвиваюсь всем моим нескладным подростковым телом, как бы подыгрывая ему, подлаживаюсь под его пальцевые аккорды, пока он решительно не прогоняет меня, ласково и звонко шлепнув под зад. Или разворачивает за плечи, целует где-то под мозжечком в тонкую шею свою «Любимицу Лану» и выпроваживает в столовую, где домработница Зося уже накрывает стол к завтраку.
Вместе с мамашкой мы ревновали его к многочисленным поклонницам. Не знаю – кто сильнее. Порой раздавался телефонный звонок, он снимал трубку и начинал по голубинному ворковать с очередной пассией. Мы с мамой мигом, плашмя бросались на пол и через поддверную щель услушивали его договоренности о свидании. Обычно он изворачивался перед нами, оправдывался и выдумывал: назначается якобы консультация для заочников, или собирается-де комиссия райкома по выдвижению кандидатов на съезд КПСС, на это очередное мерзопакостное всесоюзное мероприятие (все в доме ненавидели и партию, и ее руководящих болванов)… Если удавалось уточнить время его календарного любовного похождения, мама заранее бежала за билетами в театр, или объявляла о приходе важных гостей, в числе которых приглашался и второй секретарь райкома, что приводило в замешательство папу Стацинского: как-так – комиссия и гости, да еще и секретарь, вероятно, какое-то недоразумение? (Маме было совсем нетрудно через референта узнать действительно ли назначалось какое-нибудь важное заседание.) Он так искренне, не краснея, недоумевал, что мне порой казалось, мы, действительно, срываем какое-то важное партийное дело, и отцу могут влепить выговор… Но как же радовались мы с мамашкой, что утерли нос сопернице и спасли папу от постыдного развратного свидания!..
И все же, при прозорливом профессорском уме он, по-моему, догадывался о наших разоблачениях и интрижках. Но, наверное, бывал отчасти доволен: дело кончалось не пошлой семейной сварой, а превращалось как бы в некую интригу и приятную игру. Мне же на следующее утро позволялись более долгие игры в его кабинете: не только упражнение «Кошечка», т.е. вылизывание бровей, но и упругие скачки на одном его колене, потом на другом, с прищелкиванием языком цок-цок-цок, эгей, кони, эгей!
Вот и сейчас, как поет Газманов, скачут мысли мои скакуны… Настоящая большая и подлая измена незабвенного папочки произошла, когда я готовилась к экзаменам в институт…
В то лето Ядвига вновь появилась в нашем городе и гостила у общих родичей, мечтая об аспирантуре; она закончила искусствоведческий факультет в Киеве.
По случаю приезда собрались у тётушки Стеллы. Ядвига блистала своей эрудицией и красотой. Но я к этому времени превзошла ее благородством пропорций, ростом, шармом, да – превзошла, безусловно, никак не менее чем в два раза.
Ученые пытаются вывести математически выверенные показатели человеческой красоты. Например, на международных конкурсах принимаются во внимание не только общие соотношения, пропорции тела, (плечи – грудь – талия – бёдра) устройство лица, размер ступней, но и такие тонкости, как длинна мочек ушей, диаметр соска и даже размер просвета-полочки в промежности при сдвинутых ногах. Серьезно. Иная красавица соответствует всем стандартам, а вот при прочих равных оценках полочка-то и окажись великоватой. И – плакала премия, плакала и Красавица… До сих пор меня, старика, приглашают в качестве члена жюри разного рода состязаний женской красоты, отчего-то считая в этом деле крупным специалистом.
Однажды на Международном конкурсе на звание Мисс-Албена в Болгарии, когда мы просмотрели изрядное количество высокорослых полуобнаженных красавиц, поднимавшихся на помост, была всегласно отмечена великолепная девушка, претендовавшая, если не на первое, то уж точно на третье, почетное и прилично премируемое левами (болгарская денежная единица) место. Единственное, что ей мешало обрести желанный приз был… ее лобок. Бедра, талия, бюст, шея, трехчастные пропорции лица – все было в идеале, но лобок!.. Как бы вам это объяснить? Он настолько выпирал, холмился, вздыбливался под ее купальником (снежно-белый купальник на загорелом теле славянки), что это можно было сравнить, пожалуй, с бугром нашего Димуса Коростелева, когда он позировал в аудитории в часы обнаженной натуры… Наверное, я был единственным членом жюри, кто настаивал на присуждении Иве (девушку из Словакии звали Ивой; странно, что в России не существует, а может быть, забыто это красивое имя), если не второго, то обязательно третьего места. Придурок-канадец хохотал до икоты, а два криворотых склеротика из Франции и Нидерландов категорически выступили против, суя под нос председателя жюри какие-то цифры и формулы на судейских листках-протоколах. И только моя находчивость - введение трех утешительных призов: за грацию, очарование и шарм позволили получить Иве диплом. Именно – за последнее, за особый шарм, за «изюминку».
Потом мы пару лет переписывались с ней, обменивались открытками на Рождество, на день Святителей Кирилла и Мефодия, на День Победы. Наконец, встретились в гостинице «Россия», когда она приехала на Московский кинофестиваль.
Я подарил ей на память об этой, как оказалось, единственной встрече самобытную уральскую вещицу – малахитовый ларец в серебре. Она мне – милого лукавого швейцарского гномика: красная шапочка с помпоном, борода клинышком.
- Это есть ти в старьёсти! – комплиментировала зарубежная гостья (мне в то время подкатывало к полтиннику), ставя гнома на телевизор.
Попивая «Медвежью кровь», вспоминали Албеновские соревнования красавиц. Ива была мне весьма признательна, так как, получив диплом, она сделалась заметной для чехословацкой прессы и телевидения, а вскоре получила одну, другую и третью роль, сначала в Чехословакии, а затем и в Италии, у знаменитого Бертолуччи. Что же касается особенностей строения ее интимного места, то оказалось - это наследственный, генетический подарок от прародителей Ивы.
И, должен признаться, Ивин холм ничуть не испортил нашего интима. Наоборот! Ивушка с удовольствием демонстрировала высоту и крутизну склона, вдобавок вставая при этом на мостик. И красноголовый бесшабашный гном, сломя голову бросался с верхушки Ивиного холма, открывая состязания по бобслею, отчаянно скользя, то утопая, то вновь появляясь на поверхности отлично накатанной снежно-розовой трассы…
Наигравшись и так не выявив, кто из нас победитель, я или гном из Цюриха, мы, все трое, уснули. Проснулся я от того, что почувствовал, как Мисс полощет меня по лицу своими льняными волосами, приговаривая:
- Проснись, засоня!
Она быстро привела меня в боевое состояние, пропев не совсем уместно:
- Вставай, проклятьем заклейменный!..
- Это есть наш последний и решительный бой, - пошел я в очередную атаку…
Да, когда это было?.. Мои домашние несколько удивляются, когда я напеваю нашу народную песню по-своему: «Ивушка залетная, надо мной склоненная, ты кажи, кажи, не тая…».
Где она сейчас? Снимается ли в синема, пишет ли мемуары, жива ли? Бог весть.
Еще труднее, чем Красоту количественно оценить Любовь. Мой приятель, математик и поэт Геннадий Федорович Потапов, попытался это сделать. Он рассуждал так:
- Есть единицы силы тока, количества тепла, расстояния, силы тяжести, но как рассчитать Любовь? Я долго думал над этим и пришел к выводу, что надо ввести единицу любви. И назвать ее – один Амур (подобно одному Ому, одному Джоулю)… Что такое 1 Амур? Это любовь девушки 18 лет (время разрешаемого конституцией вступления в брак), ростом 165 сантиметров, весом 50 килограммов к юноше 20 лет ростом 172 см, весом не менее 65 кг в течение 1-го часа… Правильно я говорю?
Заслушав сие сообщение за дружеским застольем, мы призадумались, не зная, что и ответить товарищу. Главное, тут легко запутаться: а что, если будут другие физические данные у влюбленных? А что, если интим длится не 1 час, а допустим 0,5 часа?
- Тут все просто, - не унывает Геннадий Федорович, поэт и математик, - Я разработал систему переводных коэффициентов, вот смотрите.
И он стал рыться в ветхом портфеле, извлекая замызганные тетради с подсчетами и графиками.
- Теперь все будет хорошо! Разводов будет меньше. Я предлагаю ввести 1 Амур в систему Международных единиц. Всем все будет ясно! Ты меня на сколько любишь? На 2 Амура. А я тебя? На четырнадцать…
Кто за то, чтобы ввести в обращение единицу Любви, прошу голосовать.
Да, жизнь, а в ней – женщины, многому научили меня. Постепенно я стал настолько умным, что пребываю противным не только окружающим, но и самому себе.
Лана посетила меня на Агафурах, когда по настоянию родственников меня вновь
упекли в психушку. И, если честно, было за что! В состоянии «белочки»* (а перед этим, я квасил целую декаду, ублажая тоскующую душу, трижды за день гастрономировал и забабахивал не менее четырех огнетушителей) бригада санитаров недолго поборолась со мной, скрутила, подмяла и вот:
- Привет, соратники по запоям, кто тут из старожилов? Картину Репина «Не ждали» помните? Снова я с вами. Вспомянем, братие, нашу клятву: «Больше пить не будем, но и меньше тоже не будем!». Кипятильник в палате имеется? Молодцы! А я заваркой запасся. Ну, как, чирикнем по чифирчику?..
За неделю я принял пять капельниц, а разноцветные, как киевская помадка, таблетки, вроде бы, отняли у меня тягу к хмельной влаге.
Она вошла, когда я возлежал под последней капельницей, и огромная игла, введенная в исколотую вену, не позволила мне встать навстречу прелестнице.
Лана склонилась надо мной и ее медно-коричневые волосы образовали над моим лицом уютный шалашик так, что первый глубокий её поцелуй (настолько глубокий, что я чуть было не задохнулся и задергал ножками, обутыми в карпатские цветные джурабы, которые она подарила мне, на день Красной армии в прошлом году) сопалатники, как ни старались, подглядеть не могли. А когда поцелуй окончился, я состроил им такую козью рожу, такую гримасу, и мысленно настолько громко указал маршрут и конечную цель их передвижения, что они, непонятливые, все же нехотя потянулись из палаты.
А она села на край кровати, расстегнула на моей груди пижаму, её проворные и еще холодные пальцы поднырнули под майку и коснулись моих сосков.
- Помнишь, ты хватался за мою девичью грудь?
- Когда катались с горки?
- Ну, конечно. И знаешь, чем ты мне тогда понравился? Вот этим самым массажем моих медицинских прыщиков… у тебя сейчас примерно такие же.
- Да – да, так говорили про девочек-малолеток, - улыбался я, а сам уже дышал как локомотив и елозил по простыне под напором ее ласковых ладоней.
- А еще ты мне понравился тем, что от тебя пахло дымком, папиросами «Дели», я почувствовала в тебе маленького мужчинку.
- Зачем же после каталась и кокетничала с другими?
- Ты все еще ревнуешь?.. А вот так, вот так, тебе приятно?
Её потеплевшие, увлажнившиеся ладони, пахнущие лавандой, делали со мной что-то невероятное. То крутили как веретеном, то насаживались сверху жаркой варежкой, то надолго сжимали надежным частнособственническим замком-обручем. А язык ее в это же время, приласкав мои веки и брови, мгновенно перешел за ушную раковину, а затем и влез в нее. И она, покусывая мочку, шептала какие-то бессвязные колдовские слова, которые я не мог разобрать…
В студенческой общаге с внутренней стороны двери висело панно, выполненное темперой нашим доморощенным авангардистом Лелюшей: яркие красные, синие, желтые, белые цилиндры создавали впечатление неких счастливым узлом переплетенных тел. Конечно, не Василий Васильевич*, но все же… Под картиной довольно крупно значилось название композиции «Самба должна иметь пандейро». Кажется, именно так называлась мелодия румбы или самбы, записанная на пластинку. И была довольно популярной – напевалась, мурлыкалась, ставилась под граммофонную толстую царапающую иглу на танцплощадках и на вечеринках и давала всем нам заряд колумбийско-бразильской энергии. Хотя никто толком не знал: что ж это такое ПАНДЕЙРО?
В малом количестве западная, южноамериканская, штатовская литература и музыка просачивались в наш быт и в наши души. Сейчас понимаю, было немало шелухи и плевел, но были и стоящие вещи.
Входя в аудиторию, даже никогда не читавшей Селинджера Генотип (Бородин) мог выдать модный клич-приветствие:
- Выше стропила, плотники!**
И градостроительное студенчество откликалось желанным хором:
- Ловись, рыбка-бананка!**
А, отправляя на страшный зачет по расчету железобетонных конструкций нашу трусиху Маринку, мы прямо-таки заталкивали её в комнату со строгим профессором, ободряюще шлепали её по долго вибрирующим ягодицам и гипнотически напутствовали:
- Самба должна иметь пандейро!
И знаете ли – помогало! Это стало каким-то нашим студенческим благословением, устремлением, целью жизни: иметь ПАНДЕЙРО.
Недавно по прошествии многих-многих лет, я позвонил известному музыковеду Наталье Вильнер:
- Наташа, ты, наверное, знаешь: что такое пандейро в самбе?
Молчание.
- Так назывался танец, и пластинка, помнишь?
- А, помню, помню, ну как же! Это, знаешь ли, особое состояние души и тела, более тела, когда партнер начинает прогибать партнершу, на международных конкурсах это называется…
Чувствовал, что муз. эрудитка запуталась в рассуждениях и, наконец, призналась:
- Слушай, а зачем это тебе?
- Да, так, вспомнилось к месту, пишу одну сагу.
- Брось мучиться! Пандейра и есть пандейра. И его, или её должна иметь не только самба, чего и тебе желаю. Ну всё, пока, звони. С наступающим!
- С чем наступающим?
- С пандейро.
Да, ничего не скажешь, Светлана Станиславовна Стацинская, была моей самой способной ученицей. И теперь уже не я её, а она меня могла поучить кой-чему. И впору было дарить ей фотопортрет с надписью: «Победительнице-ученице от возбужденного учителя». Что-нибудь в этом роде. С годами мастерство ее только развивалось. И если бы мне удалось осуществить мечту, открыть УралГОСИНЛЮБ* Институт любви, Светлане Станиславовне по призванию было бы возглавить факультет повышения квалификации для полуграмотных или только мнящих себя грамотными в этом деле екатеринбурженок.
Ланка, теперь уже можно признаться: только ты могла дать мне гармонию в том, что называют на разных языках по-разному: либен, амур, лав, кохоння, любовь. И сам не думал, не подозревал, что детская влюбленность перерастет в то, что словами и буквами ну никак не выразишь. Легче было Мурасаки Сикибу, обладавшей поэтическим даром сказать об этом не напрямую, а витиевато, с намеком, с сердечной затаенностью:
Однажды мой взор
Приметил нежную зелень
Молодого ростка.
С тех пор рукава в изголовье
Не просохнут никак от росы.
Одну руку я закинул в изголовье, в другой – пульсировала игла, внедряя в тело мое физиологический раствор с еще какой-то туманящей мозги дрянью.
Медсестра Олюшка лишь раз, в начале прихода Светланы, заглянула в палату и, вспыхнув от ревности, запылав алым маком, промолвила:
- Вы за ним проследите… Когда флакон будет заканчиваться, позовите меня.
- Хорошо, сестра, не беспокойтесь, - ответила ты.
Только она ушла, и удалились друзья-алконавты, ты продолжила чудный массаж…
И все ж опасаясь, чтоб не подглядели неуместных здесь игр, я попросил тебя закрыться от взоров ненужных. Ты ширму придвинула. Ее я заранее склеил из папиросных коробок «Казбека», «Русской тройки» и «Герциговины-Флор». Ширма – как ширма. Но, чувствовал в голове моей помутилось и…
Из-за ширмы уже подглядывали подлецы – и Лешка, и Толик Афган, и Боров, и Веня в тельняшке матрос, и Будкин Леонтий, соавтор.
Поплыл, покатился на санках. Ты рядом. Снежок. Рождество, мандаринки.
Очнулся! Все сгрудились возле. Увидел я кровь! На простыне. Откуда так много кровищи? Оказалось, вылетела из вены игла. А ты уже ушла, не сказавшись. Достаточно вытекло кровушки! Уснул, не заметил. И крыша поехала вновь… Глюкоза, глюкоза нужна! – кричали. Кагору нельзя: алкоголь! А лучше бы гематоген, бычью кровь… Жалко, жалко бычка матадору. Сожрав два кило винограда – твою передачу – стал думать я вновь о тебе.
М-да… Не знаю, как насчет международной единицы Любви, надо подумать. Но ведь существуют всепризнанные единицы, которые пока не внесены в научный оборот. Например, изобретенная нашим братом-алконавтом (не Михой ли, а, может, и Г.Ф.Потаповым?) единица и норма опьянения – ЛИГРИЛ: количество литров спиртного, умноженное на средневзвешенный градус и поделенное на количество лиц (рыл), участвующих в пьянке. А что? Довольно объективный критерий!
Впрочем, вернемся в дом родственников Стацинских. На чем мы остановились? Да, Светлана говорит…
К этому времени я превзошла Ядвигу по всем параметрам. И даже неловко было слушать престарелую тетушку Стеллу, которая всплескивала перед собой руками в сапфирах, как будто ловила моль, и в который раз нахваливала меня, красавицу, не сделав ни одного комплимента нашей киевской родственнице.
Но и та была хороша, нечего сказать: русская коса (вопреки моде), смуглая кожа украинской мулатки, а бюст… Что тебе Государыня Императрица Елизавета Петровна! Папа-Стас не сводил с Ядвиги глаз. И я напряглась. Придется проявить бдительность одной, мамашка в это время жарилась с подругами на сочинском пляже.
Ядвига заметила внимание кузена, много болтала, белозубо смеялась, закатывала свои эмалированные глаза, обрамленные проволокой ресниц. И много ела, оставляя (думаю, что умышленно), мазок майонеза на уголке темно-вишневых губ.
Мне хотелось вытянуть ногу и под столом больно пнуть отца: опомнись, папулька. Но сколько не вытягивала, не могла достать до него.
Вина было много, гостей-родственников раз-два и обчелся (показатель Лигрил возрастал), и, расслабившись, мы затянули чудные украинские песни. Ядвига села за пианино, и на крутящемся стуле ее задница была похожа на спелое яблоко, которое хотелось надкусить. Особенно – папе.
Традиционный для русской литературы образ лишнего человека… Евгений Онегин, Григорий Александрович Печорин, Клим Самгин, Сергей (Янковский из фильма Мережко и Балаяна «Полеты во сне и наяву»)… Да чем же они лишние? Просто мятущиеся души. Может, другие, при деле и при должностях – более лишние? Не будь Михаил Лермонтов писателем, а останься только участником кровавых набегов на чеченов – и он бы стал лишним… Писатель очень одинок. Писательство – не вопль ли в пустыне? Откликнитесь, братья! Услышь меня такое же одинокое сердце! А если и не услышишь, то буду и дальше – тихо сам с собою. Писательство – попытка избежать лишности.
Однако почему-то женщин, в жизни ли, в литературе ли никогда не называют лишними. Отчего бы? Может быть, оттого, что Она – продолжательница рода человеческого? И этим уже не лишняя. А мужики?.. Достаточно оставить одного мужчину-трутня на шестерых самок и численность населения земли сохраниться в таком же количестве…
Консультацию к вступительному экзамену отменили, перенесли, и я пришла домой как раз к обеду. В доме вкусно пахло горячей сдобой. Я открыла дверь своим ключом и, пока разыскивала в коридоре тапочки, увидела – папа пересек комнату и вышел на балкон.
- Вкусненько пахнет! – воскликнула я, - Зося, чего ты опять этакого настряпала? Слюнки текут!
- Зося ушла на рынок, - раздался с балкона голос отца, дымящего папиросой, - За зеленью, за арбузом… У нас как-никак гостья…
Тут будто в театре распахнулась плюшевая портьера и из комнаты-кладовки, где у отца была фотомастерская, явилась на сцену… Ядвига.
- Как идет подготовка? Когда первый экзамен? – улыбаясь спросила она и, виляя бедрами, прошествовала на кухню.
Я остолбенело глядела ей вслед. Ландшафт ее бедер и ягодиц подсказывал, что она и трусы, стерва, не успела натянуть.
- Конец первого акта! – попыталась я шутить сама с собой.
Можно только предполагать, что отец прочел на моей физиономии, когда я вплотную подошла к нему, стоящему на балконе. Лицо его обрело белизну ватмана, он далеко отбросил недокуренную папиросу и вцепился рукой в балконное ограждение…
Глядя в родные испуганные глаза, я медленно и методично застегнула все пуговицы на его рубашке. Может быть, застегивая эту голубую сорочку, я как бы задергивала занавес на жизненной сцене с названием «Детство»? Впрочем, это уже ненужные красивости.
… Вернувшейся с базара Зосе отец указал накрыть обед на кухне. (Не хватало устраивать торжество с хрустальной сервировкой за овальным столом по случаю происшедшего!) Из-за июльской жары от борща все отказались. И Зося сняла крышку с большой фарфоровой пирожницы, где томились еще горячие, мои любимые чернижные пирожки. А наши новоиспеченные любовники, как ни в чем не бывало, говорили о чем-то пустом, и папа даже прочел открытку, которую мама послала с курорта. Я практически не слышала их голосов, механически жуя пирог. И вот увидела – его рука потянулась к очередному румяному пирожку. И – её. И они ухватили один и тот же пирог и легко и счастливо засмеялись, как бы призывая и меня участвовать в этом летнем веселье. Молнией рука моя метнулась к пирогу, выхватила из их рук. Я разломила его пополам, бросила на тарелку. Встала. И ушла в свою комнату.
Что было делать? Я сказала Зосе, чтобы меня не искали по милициям и моргам и, забрав учебники, зубную щетку, тапочки и халат, ушла к своему Другу Детства, к тебе. Благо твои родители на лето уехали в деревню. Здесь, среди зашторенной комнатки-библиотеки, под приглушенную музыку Элингтона я могла спокойно готовиться к экзаменам. И – получать первые уроки моего юного учителя-эротомана…
Через неделю нагрянули за продуктами твои родители, и я была вынуждена вернуться в родной дом. Отец никуда по вечерам не ходил, попивал коньяк, пытался неуклюже шутить. Уговорил пойти к тем самым родственникам: надо было всё же как-то попрощаться с Ядвигой, отбывающей в Киев.
Да, помню я как-то спросила Миху:
- Миш, ты переписываешься с НИМ? Он по-прежнему в Крыму?
- Нет-нет, - торопливо ответил ты, ревнивец, и ещё раз, завершая наши игры слоновьим ударом, окончательно соврал с каким-то точечным южным акцентом, - Нэт!
… И желая смягчить отношения с дочерью после того, как она «накрыла» их с кузиной-Ядвигой (не предполагал профессор, что будет отменена консультация к экзамену, на которую отправилась дочка, сам утверждал расписание!), он уговорил-таки Лану пойти в дом тетушки Стеллы. Надо было все же попрощаться с Ядвигой, уезжающей в Киев.
Ах, Стелла, Стелла, твоя фигура и судьба, право же, заслуживают особого повествования, хватило бы времени…
СРЕДНИЙ ПАЛЕЦ, ИЛИ РАССКАЗ О МИЧМАНЕ ПАННИНГЕ И ДОЛГОИГРАЮЩЕЙ ТЁТУШКЕ СТЕЛЛЕ
Рассказ этот, признаться, несколько выпадает из сюжета тетради № 4 (сиреневой, в клеточку), найденной нами в тумбочке наркологического отделения Агафуровских дач. Однако, поскольку в нём действуют многие, уже знакомые нам персонажи, грех было бы выбрасывать его и оставлять на произвол никому неизвестной судьбы…
Тётушку Стеллу, несмотря на её более чем почтенный возраст, никто тётушкой не называл, упаси Бог, - просто Стелла и всё. Как в молодости. Впрочем никакой Стеллой она и не была. В разные времена и эпохи она придумывала себе наиболее модные и нужные имена.
В возрасте невесты, когда она впервые (а может и вторично) увидит вернувшегося из японского плена мичмана Паннинга, родные звали её по-детски Ганночкой. Потом ей показалось, что это слишком упрощенно да ещё с особым хохляцким придыханием «Ханночка». И при перемене паспорта, связанного с приходом правительства Керенского, она убавила свой возраст на десятилетие, национальность обозначила как нацменка (половчанка), а в графе ИМЯ после раздумий, не назваться ли Айседорой, всё же остановилась на СТЕЛЛЕ.
В сталинских лагерях подруги наградили её кликухой ПолтораИвана. После побега и устройства грузчицей в белорусском леспромхозе, куда не доходили ни газеты, ни журналы, ей какое-то время пришлось побыть Пашей Ангелиной, так как «ксива» была похищена для неё именно у знатной на всю страну трактористки-стахановки…
Потом, уже в новые времена, когда ей выпало счастье обнародовать и передать властям клад братьев Агафуровых, укрытый ими в Екатеринбурге при эмиграции в 1918 году в Японию, она, при наличии солидного капитала, могла уже ничего не скрывать – ни своей настоящей национальности – русачка с примесью хазарской крови, ни замужества на человеке, всю жизнь верного присяге, данной Его Императорскому Величеству Государю Императору Николаю II, ни полюбившегося всеми имени Стелла. Да! Она стала на все оставшиеся нескончаемые годы Стеллой. Без фамилии, без отчества, без ненужных родственных обозначений (всяческие тётя, бабушка, крестная, кума и т.д.). Стелла – и всё.
Мужчины Наркомпросса предпочитали не встречаться с ней в коридорах. Вначале, когда она была зачислена по отделу ИЗО к оголтелому художнику-леваку Штеренбергу, несколько легкомысленных сотрудников клюнули на притягательность её огненного взгляда и необъятность телесных форм. Потом жалели. Ибо после первой же интимной встречи понимали, что дать ей того, чего Стелла ждёт от мужчины, они не смогут. Но коль уж жертва попалась и получила первичное удовольствие, дальше Ганна-Стелла использовала сильный пол до конца и под дулом пистолета заставляла отрабатывать за полученное наслаждение. Её открытием было то, что, оказывается, мужчину можно изнасиловать. Даже если он устал или не хочет. Последнее, правда, тут же отпадало, как только незадачливый любовник чувствовал холод вороненой стали, приставленной к виску. А усталость как рукой снимало с помощью изощренных ласк и массажа по-тайски, начиная от легкого покусывания мизинцев ног (Чьих? Ну, естественно мужчины, чьих же ещё), или выпитием ослабевшим любовником огромной дозы черного, как деготь, снадобья «Тибетский бальзам». Не все соглашались пить подозрительную густую массу. Несогласным тут же проворно вводилась клизма: эффективная жидкость из 19 природных компонентов под названием «Огненный дракон».
Известно, после того как из подсолнечника выдавлено масло, всю шелуху, остатки, можно пустить на жмых. Вот и мужчины, отработавшие своё в течение декады с товарищем Стеллой были нужны разве что на жмых, полезных семян в них уже не содержалось. И детей они никогда уже не зачинали.
… А у меня весь год гон трепетных семян!.. Ахха!.. – как сказал (бы) Тимур Зульфикаров.
Особенно была охоча Стелла до лысых или бреющих голову под Котовского. Нет, к Анатолию Васильевичу она не подступалась, нет, ну что вы! Как-никак начальник, нарком. Она дорожила своей должностью и великолепно справлялась с ней. А дополнительный паёк, батеньки, ей был архинеобходим, чтобы и себя прокормить, и мичмана Паннинга, супруга, содержать…
Из лысых и плешивых она предпочитала не тех, у кого сократовский лоб, а тех, у кого голова тыковкой. Вазелин вместе с другими ценностями обычно реквизировался у буржуев. А подвалы Лубянки, куда был доступ у бритоголового Смилги, обеспечивал им тайность свиданий в течение всей второй половины 1920 года*…
Небезынтересно произошло сватовство к Стелле-Ганночке мичмана Паннинга. Познакомились они в те дни, когда Ганна, будучи в составе санитарного поезда, выковыривала на полях Манчжурии родненьких соотечественников из груды раненых и убитых самураев и хунхузов, была замечена генералом Стесселом, переведена в Порт-Артур и приближена к штабной обслуге.
А мичман Паннинг как адъютант командира канонерской лодки «Кореец» однажды присутствовал на освещении морского госпиталя в Порт-Артуре (20 марта) и на последующем обеде не мог не заприметить Ганну. Взлелеял с тех пор мечту жениться на ней – большой и доброй, с костистым лицом орловского рысака и нервной игривостью мышц, плеч и холки… Однако пути их разошлись, мечта осталась.
Мичман исправно служил на канонерском судне, имел награду за отвагу в виде Георгиевского креста и кортика с выгравированной по лезвию надписью «Победи или умри».
«Кореец», как известно, попал вместе с крейсером «Варяг» под жесточайший обстрел японской эскадры. И его капитаны, перекинувшись переговорными флажками, решили взорвать «Корейца» ещё до затопления крейсера. Всё было готово к отплытию матросов на баркасах: спасайся, кто может. И именно в это время у мичмана скрутило живот. Можно было бы плюнуть на это обстоятельство и сесть вместе со всеми за весла. Но уж так перекрутило кишки, что мичман, человек чести, резонно решил – лучше опростататься на судне, в гальюне, чем на шлюпке, что будет воспринято матросами как проявление трусости. И он кинулся в гальюн…
Баркасы отплывали среди рвущихся тут и там снарядов. Прогремел взрыв! Славной канонерки не стало. А с ней и бедного мичмана Паннинга. Но не совсем так. Мичман благоразумно надел на себя спасательный круг, с ним и уселся на очко.
… Через два часа его заметили в волнах с вражеского судна. При адском взрыве, разметавшем «Кореец» в щепки, Паннинга вместе со стульчиком под задницей и со спасательным кругом на вые подбросила зело высоко. Как обратно летел, уже не помнил. У него оказалась конечно страшная, но единственная рана: оторвало кисть левой руки. На предплечье моментально наложили жгут, в рот пленному влили полфляжки жгучей жидкости. В бреду звал мичман Ганночку.
Приходится отбрасывать весьма интересные, забавные и трагические эпизоды из бытия Пиннинга и Стеллы, чтобы приблизиться к нашему основному повествованию…
Одним словом, после побега из японского плена и возвращения в Россию всякими возможными и невозможными путями, наведя справки в военном ведомстве, мичман разыскал-таки адрес родителей Ганны. И – явился со сватовством! Она, к этому времени закончившая Высшие женские медицинские курсы и игравшая в провинциальном театре мужские роли, узнав, что едет свататься мичман Паннинг, которого она успела запомнить по небольшому, не подходящему для её габаритов росту и гоголевскому носу, решила обождать с согласием, подумать. Приглядеться. Надо сказать, что ей ничего не стоило перевоплотиться в невесту на висевшей в горнице картины художника Перова «Сватовство майора»* и это было бы куда –как уместно, по теме дня. Её артистические возможности позволяли ей обратиться и в пьяненького парубка, лежащего в лопухах под забором, или даже в Жульку. Но она, заохав и заахав, как и подобает стыдливой невесте, взлетела на подоконник, выбросила вон древо розана, сиганула в кадушку, мигом распустив зеленые листья, а также махровый пурпурный цветок девственницы. Замерла.
Жених со свахой сидят за столом, ждут. Мать с ног сбилась, ищет капризную дрянь. Один отец догадался – тут что-то вновь нечисто: опять, наверно, влезла Ганнка в его сапог, или глядит из стойла жалостливым глазом нетели**, а может и в курицу превратилась. На время, естественно. И он бросился ловить пеструшку, падая в пыль и матерясь. Словил. Видит – новенькая, не из дворового курятника.
Хотел покрутить слегка голову, попугать, да призадумался.
- Эй, супруга, - кричит, - Знать, вновь наша актриса из погорелого театра преображается по системе Станиславского! На-ка потереби её. Как полетят перья, не выдюжит она, тут же предстанет в подобающем случаю образе.
Супруга, приходившаяся Ганночке мачехой, тут же схватила невинную пеструшку за крыло и ну безжалостно теребить ей перья на заднице. Курица заорала нечеловеческим голосом и, выбросив из гузки полдюжины незапланированных яиц, была отпущена восвояси, как непричастная к уловке притворщицы.
Еще несостоявшийся тесть полез однако в погреб за окороком и горилкой. А рыжая сваха, сидела за столом, как сноп, лукаво зыркала глазами во все стороны, оценивая приданое, и попивала наливку из граненного лафитника темно-зеленого стекла.
Пурпурный махровый цветок розана покачивался перед гоголевским носом мичмана. Герой Чемульпо вертел «рубильником» и чувствовал какой-то подвох во всей этой сцене. Так он сидел, постукивая средним пальцем по скатерти в ожидании. Ганночка глядела из своей засады на этот средний палец и диву давалась. Таких пальцев она в жизни не видела: больше других в два раза, на конце он имел значительное утолщение, розовое и гладкое, без ногтя. Дело в том, что, кроме кисти левой руки мичману раздробило и палец правой. Восстанавливая его, японские хирурги пришили остатки кое-как собранных костей, частично взяв их у донора, упокоенного в госпитале. Так и получился этот удививший Ганночку, да только ли ее, палец. За один этот грубоватый, покрытый шрамами кусман любая дура смогла бы полюбить инвалида. Но главное было впереди.
Носом учуяв розыгрыш, мичман взял да притронулся средним пальцем к полыхающему и будто дышащему розану. В воздухе повис звон, похожий на девический смех. Розан весь затрепетал, и один листок упал к ногам Паннинга. А по комнате распространился настолько сильный и необычный аромат (смесь миндаля, матеолы и кобыльего пота), что наш герой ощутил сильнейшее головокружение, будто возле уха его бабахнула гаубица, и он чуть было не потерял сознание, как бы испытывая ещё одну боевую контузию.
- Ганна, желанная, явись! – воскликнул Паннинг и, выпростав из рукава мичманского мундира левую культю, вытер ею вспотевший лоб.
О, культя ветерана русско-японской баталии, розовато-синяя, лилово-малиновая, раздвоенная на конце, произвела на Ганночку неизгладимое впечатление. Она о таком, о такой… могла только мечтать. Плешь её покровителя Анатолия* все же не могла заменить того, что она искала с молодых лет. Оставаясь при этом девственницей, да.
Конечно, и средний палец был хорош. Но культя не шла ни в какое сравнение. Наслышанная от подруг по высшим медицинским курсам об экспериментах матушки Екатерины II с конем и не совсем им доверяя, Ганка все же решила найти свой идеал. А то, что он ей понадобится и она своего добьется – не сомневалась. Просто могучее телосложение и половецкие корни требовали. Можно только предполагать, что прапращуры ее были кентаврами, носившимися по ковыльным степям Урала и Поволжья и ……… все попадавшееся на пути. От насекомых – до бурых медведиц.
Возможны ли идеальные пары, когда мужчина и женщина абсолютно совпадают по интелекту, образу мыслей, воспитанию, духовности, сексуальным запросам, темпераменту, жизненным интересам, вероисповеданию, характеру, параметрам тела? Нет, конечно же, невозможны.
Но по какому-либо одному-двум из перечисленных признаков – вполне. Что и произошло в нашем случае. Как бы сказал художник- авангардист Лелюша, с характерной дикцией (мильтоны выбили ему зубы на знаменитой “бульдозерной выставке” в Сокольниках): “Ибак ибака видит издалека”. Древние греки произнесли бы на свой манер: “Do at des”.*
Побывав в японском плену, попробывав искусства гейш, обогащенный эротической школой Востока, мичман знал, что на родине только такая девушка как Ганна сможет удовлетворить его запросы. Ну, может, еще Лань, с ее игривым хвостиком и томным взглядом, каким не обладает ни одна из человеческих особей, чаще смахивающих на других животных: обезьян, крыс, собак породы колли, кошечек или свиней. Кобылий же череп Стеллы-Ганночки с порослью гривы волос, толстых и гибких как розги, нес на себе именно глазницы лани с дымчатой поволокой, от которой позднее, говоря на сленге конца ХХ века, тащился даже наркомпрос, незабвенной памяти Анатолий Васильевич, и если бы не задавака Инесска, вызубрившая политэкономию от корки до корки, то и САМ, возможно обратил бы внимание на умнейшую сотрудницу аппарата Совнаркома, от которой исходили некие особые флюиды. И одни мужчины тянулись к ней, как трутни на мёд, другие же шарахались, опасаясь попасть в чертоги непредназначенной для этих слабаков любви…
Почувствовав интерес невидимой невесты, мичман Паннинг уже не прикрывал своего уродства, а привысунул культю из рукава кителя с золотыми нашивками. И когда родители вошли в горницу, нагруженные предсвадебной снедью, они онемели: Ганночка, упав на колени перед суженым, обливалась слезами над шрамами героя русско-японской баталии. А он гладил ее уцелевшей рукой по голове, обещая любить до гроба и умолял быть его половиной до конца совместного проживания после венчания и свадьбы, которая назначается на 12-00…
Интересно, а как же закончилась судьба генерала Стесселя, так блестяще начавшаяся? Русский немец, обладавший многими наградами, осыпанный вниманием государя императора, он так бездарно просрал (простите за выражение) одну из важнейших кампаний той далекой войны, что некоторые из сановных кругов приписывали ему умышленную измену. Высочайшим повелением он был разжалован во всех воинских званиях и лишен прежних, вероятно заслуженных, орденов и медалей, именного оружия.
А ведь генерал готов был предложить Ганне руку и сердце, настолько далеко у него зашло с ней. И был он тогда наверху командных должностей и славы. Воистину, судьба играет человеком! Согласись она тогда на брак, при ее уме, народной смекалке, образовании, да просто жизненной хватке, она бы смогла повлиять на решения штаба, она бы отразила осаду япошек не в лоб, а в обхват, по-бабьи, умело и обманно. И все, Порт-Артур устоял бы, победа была бы обеспечена при наименьших потерях не только со стороны русских, но и со стороны хитрожопого противника. Так нет же! Великий князь Кирилл Владимирович увлек ее манерами светского льва, заманил в свой наместнический вагон, вырвал из военного ада, из волосатых объятий Стесселя, увез в столицу. А там, через пару недель бросил, поняв, что Ганна нужна ему совсем ненадолго. Ублажая ее запросам и потребностям, он после целый месяц вынужден был пребывать в отпуске, на отдыхе, на водах, восстанавливать свой физический вес и вес в обществе. Хорошо еще, что силы, которые, благодаря его умению вовремя остановиться в экстремальных ситуациях, не до конца высосала.
А могла бы. И он отправил Ганну в родительский дом, щедро наградив ее конем, золотой уздой и седельцем, искусно шитым речным жемчугом.
Так что же стало с ген. Стесселем? Когда я учился в 7-ом классе, у нас преподавал физику Владимир Борисович Фрейбрехер, прошедший Отечественную войну лейтенантом саперных войск. Многое он рассказывал нам, школярам, из того, о чем в сталинские и послесталинские времена говорить не полагалось из-за боязни говорить правду. Так вот, этот учитель рассказывал:
«Мы с матушкой шли по Хитрову рынку. И вдруг я увидел нищего, на груди которого было множество медалей. Он стоял с протянутой рукой, просил милостыню, крестился: “ Подайте Христа ради!” Кто-то подавал, кто-то проходил мимо. “Кто это?” – спросил я маму. “Это Стессель, генерал Стессель”, - ответила матушка, таща меня за руку».
Вот такой рассказ. Что в нем правда? Откуда медали и ордена?.. Может быть, лишая опального генерала наград, издавался соответствующий указ, но сами медали не отнимались?
Богата событиями жизнь мичмана Паннинга и тетушки Стеллы. Но не только событиями, но и их удивительной уникальной продолжительностью жизни.
Как это им удалось, можно только предполагать.
Когда Стелла (тетушка Ланы Стацинской) ввела меня в круг своих знакомых и уговорила за весьма приличный гонорар, сделать ее жизнеописание, ей было где-то под 85-ть… Тогда же припомнилась дворовая песня: «Задумал я ребятушки, жениться, женку молодую я нашел. Она была красивая, как птичка, и моментально в ЗАГС я с ней пошел. В ЗАГСе нас, конечно записали, счастлив был тогда, как никогда, в документе мне ее вписали, из холостых я вышел навсегда…». Дальше не помню… Одним словом уже дома новоиспеченный законный муж обнаруживает: «…Зубов у ней во рту как не бывало, на голове немножечко волос, а когда меня поцеловала, по коже по моей прошел мороз. Одна нога у ней была короче, другая – деревянная была, и плакал я, ребята, дни и ночи, зачем меня мамаша родила!»
К нашей Стелле этот текст на имеет никакого отношения. Да, лицо ее было старым и выглядело лет этак на 60. Но тело! Тело обладало гладкостью и белизной с легким терракотовым оттенком и с таким тургером, с такой упругостью, что тебе – липовая чертежная доска – не ущипнешь. Пробовал! В первый же вечер, когда завели граммофон и зазвучала мелодия аргентинского танго «Дождь идет», и я взял ее за спину, и она проговорила своим характерным, девическим голосом:
- Крепче, мой друг, крепче! А теперь ущипни меня. Так! А пониже… Что? Не тут-то было? Ты и этот случай занеси в книгу обо мне. Я тебе еще не это продемонстрирую.
… Сейчас ей, стало быть, за СТО пятнадцать. Начала сдавать. Но держится! Дело в том еще, что Стелла из тех настоящих женщин, что не сообщают своего возраста каждому встречному-поперечному. Пытались к ней проникнуть щелкоперы из «Вечерки». В шею! Прогнала, чуть с лестницы не спустила. Может быть, она единственная не только в России, но и в мире, кто, перевалив за сотню, сохранил тело и темперамент тридцатипятилетней обольстительницы… Есть несколько таких женщин, правда, гораздо моложе, но как бы законсервированных в своем обаянии и красоте: семидесятилетняя девочка Эдита Пьеха, принцесса Нури и принцесса Гита, живущие на Цейлоне, дагестанские долгожительницы, ровесницы Лермонтова… Кстати, бабушка Михаила Лермонтова, проплакавшая глаза, жалеючи внучка так, что ей приходилось приподнимать веки пальцами – так вот, когда ей было, допустим, 62 года, на вопрос, сколько ей лет, отвечала – 69.Что вы говорите, восклицали спрашивающие, а вам на вид никак не дашь шестидесяти. И ей, настоящей даме света, была приятна эта лесть, эти комплименты. А девяностолетняя кокетка Танечка Окуневская! В телеинтервью непременно сядет на подоконник и -–колено! Обязательно приоткроет колено, за которое кто только не держался – югославский полковник, Лаврентий Берия, писатель Б.Горбатов… Сам Иосип-Броз Тито чуть законную жену из-за неё не бросил. А колено все светится из разреза на красном платье!
…Когда японские матросы затаскивали в баркас мичмана Паннинга, пребывавшего в беспамятстве, то поразились одной детали русского моряка. Взрыв на «Корейце» был такой силы (а динамит сам Паннинг и закладывал), что канонерку разнесло, как говорится, в щепки. Мичмана же катапультировало вместе со стульчаком, сорвав с него порты, порты из белого «смертного» белья, кои надели морячки, идя в последний бой. В таком бесштанном виде японцы и заволокли его через борт баркаса. На изуродованную руку тут же наложили жгут, остановив хлещущую, как из брандспойта, кровищу. Более их испугала синяя кишка, болтающаяся у мичмана между колен. Один япошка даже попытался затолкать ее в положенное место, в брюшину. Каково же было изумление противников, когда они поняли, что у плененного русского помощника офицера это вовсе не кишка. Может, именно сие обстоятельство и спасло жизнь мичману: ему был оказан тщательный уход и питание и на борту эскадронного броненосца «Шикизама» и в портовом госпитале (отдельная палата), чтобы затем представить пленного самому Императору и принцу Ито, большим любителям редких, экзотических предметов и имевшим, подобно нашему, незабвенной памяти, Петру Алексеевичу Великому собственную кунсткамеру при императорском дворце в Токио*…
Когда я говорю о крупности и крепости форм Ганны-Стеллы, я вовсе не имею в виду ее толстоту или неуклюжесть. Ничего подобного! Во-первых, у нее никогда не было большого живота, живот был всегда подтянут. А это – огромное преимущество всех крупных и склонных к полноте женщин. Во-вторых, да она была крупна, под 190, соответственно и органы ее имели подобающие размеры (Уже в 14-ти летнем возрасте она пугала и будила родичей на зорьке долгим и мощным водопадом, гремящим по жестяному ведру на веранде), но при этом, не поверите, грациозна, легка в походке, каждая мышца играет, вздрагивает, завет. Нет, не о таких женщинах говорят, конь с яйцами. Если уж проводить аналогию с лошадьми, то только лицо ее напоминало породистых рысаков, с глазами, повторяюсь, лани. А шея, торс, ягодицы… Она также отличалась от женщин-громил, как мерин-тяжеловес отличается от нервной, уросливой лошадки, мчащейся по дорожке ипподрома.
Из всех родственников Стелла больше всего любила Лану. Может быть от того, что чувствовала в ней единственную соперницу. Причем соперницу настолько сильную и уверенную в себе, что та не побоялась однажды привести в дом тетушки своего жениха Дмитрия и познакомить их. Зная, что мало, кто из подобных мужчин уходит из тетушкиного особняка не отмеченный печатью ее любви или расположения и занесения в списки потенциальных возлюбленных.
Была очередная годовщина памяти по супругу тети Стеллы и – традиционно – сбор родственников и друзей в большой овальной столовой. Именно в тот день и познакомила Лана своего Диму с тетушкой…
Все шло по заведенному раз и навсегда порядку. Вначале собравшимся преподносится памятный подарок так, как и в тот день и год, когда Стелла прощалась с Паннингом. Тогда всем поминавшим мичмана были вручены именные часы с гравированным на крышке портретом Паннинга и, что примечательно, обе стрелки часов, как бы символизируя вечную любовь Стеллы и ее супруга, слились на 12 часах, времени его кончины. При заводе, в корпусе чётко тикал механизм, однако стрелки, не двигаясь, стояли только на 12-ти.
На сегодняшнем минорном торжестве присутствующим при входе в овальный зал были преподнесены ночные вазы из нержавейки, выполненные по специальному заказу фирмой «Серtеr», с ультрасовременным тефлоновым покрытием, к которому содержимое вазы не только не пригорает и не прилипает, но и за счет спецдобавок приобретает запах ночной фиалки.
После изысканной закуски было подано горячее – любимые мичманом макароны по-флотски. Но не примитивно отварные макароны с перемешанной в них тушенкой, к каким привыкли российские матросы, о, нет! Была презентация нового блюда – плода изобретательной фантазии Стеллы в соавторстве с горничной Зосей, приглашаемой по особым случаям из дома Стацинских для приготовления ответственных обедов и ужинов. Хотите рецепт? Берутся макаронины крупного диаметра и нашпиговываются заранее приготовленным полужидким фаршем; по концам макаронины залепляются кусочками теста и – опускаются в кипящую воду. Получаются как бы длинные белые жгуты, напоминающие по вкусу сочные сибирские пельмени. Подаются они на плоском большом блюде и заливаются соусом красного, а лучше синего цвета – тельняшка на блюде. Экзотично. А вкуснятина – неописуемая!
Да и закуска была в этот раз необычно оформлена: салат из даров океана – креветки, лангусты, морская капуста и прочее – в больших раковинах (вместо тарелок), которые набором из 12 персон подарил Стелле сам Президент Кубы Освальдо-Дортикос Торрадо. Мой друг архитектор Коля Алещенко тогда же, по случаю возвращения Стеллы из круиза по Красному морю, импровизировал:
По асфальту на покос
Шёл Асвальдо-Дортикос…
Вся деревня рада:
«К нам пришел Торрадо!»
И вот, после обильного и длительного чревоугодничества, когда мужчины потянулись на веранду – покурить и потравить анекдоты, а дамы задумчиво внимали игре известной в городе пианистки, исполнявшей любимые мичманом пьесы «Плещут холодные волны», «На сопках Манчжурии», «Над морем, над ласковым морем» (помните из кинофильма «Каникулы любви»?), а также романс «Растворил я окно» – в это время хозяйка дома предложила показать будущему архитектору Дмитрию собрание живописи и графики, которые они с мужем собирали в нелегкие годы, поддерживая тем самым талантливых уральских художников, гонимых официальной партийной критикой.
Их не было десять минут (она увела Д. через маленькую железную дверь в стене в полуподвальное помещение, где мало кто бывал, кроме самых близких, посвященных). Рассказывали, что там по середине помещения стоит огромная четырехспальная кровать под балдахином и что с помощью компьютерно-телевизионной техники Стелла может вызывать объемный образ мичмана Паннинга, вернее его голографическое изображение, а также голос, специфическое прерывистое дыхание и даже запах пота его тельняшки… Здесь же в большой хрустальной колбе (и Светлана в свое время убедится в этом сама) – подсвеченный малиново-фиолетовыми и изумрудными лазерными лучами плавает – покоится средний палец мичмана, ампутированный по указанию вдовы в тот момент, когда Паннинг находился в агонии…
Их не было уже тридцать, и – сорок минут. Светлана решилась и нажала на дверь. Несколько ступеней вели вниз, где она сразу же увидела и тетушку, сидящую под торшером в кресле с толстенной старинной книгой на коленях, всю утыканную закладками, и своего Димочку, внимательно слушающего чтение Стеллы. При входе подруги Димус поднялся. Встала, извиняясь за столь долгое отсутствие – «Десерт пора подавать!» - и Стелла…
Именно в тот вечер на среднем пальце Д.К. появилось массивное серебряное кольцо с глубоким лиловым аметистом.
Стелла никогда не прибегала к пластическим операциям. Тело ее цвело и пело и ни капельки не дряхло, а кожа лица все же того…поддрябла. Но и тут она нашлась. Вначале, в полумраке покоев морщины не были столь заметны. Впоследствии, после смерти Паннинга, она предпочитала встречаться с возлюбленными в полной темноте. Наконец, еще по совету мичмана, она приобрела в валютном магазине «Березка» превосходную театральную маску японской гейши. Пластически подвижная, она легко натягивалась на лицо, оставляя свободными собственные глаза, ноздри и рот. Пышные волосы Стеллы, подстриженные фонариком, с челкой делали ее, как две капли воды, похожей на девушку из страны восходящего солнца, спасшей мичмана из плена. И он еще больше любил свою Ганночку-Стеллу-Судзуки.
Надо сказать, Стелла до сего дня одевается с большой изысканностью и изобретательностью. В смелости и новаторстве моды ей нет равных в Екатеринбурге. Она заказывала костюм амазонки у самого Версачи. Способна и сама нафантазировать в стиле одеяний русской боярыни времен Алексея Михайловича Тишайшего. Но чаще ее обшивает супер-мастер в области дизайн-одежды Н. (забыл фамилию)… В Рождественские вечера Стелла нередко появляется в серебряном напудренном парике павловской эпохи, затянутая корсетом с огромным декольте (глаз не отвести!) и пышном кринолине в стиле барокко. На первомайские празднества она принимает гостей в красной косыночке, коротко остриженная, здравствуй моя Мурка в кожаной тужурке, и палит на веранде в потолок из трофейного нагана… А когда, в недавние времена в центре ее коттеджа состоялось открытие голубого бассейна и сада камней, она явилась пред приглашенной публикой… О, это уже писк моды ХХI века – она явилась в бикини из голубого песца. Аплодисменты!
Чтобы анализировать притягательность и женственность этой крупной особы, напомню читателю самую обаятельную дикторшу Свердловского телевидения Тамару Останину. Помните? Те, кто видел и слышал ее, конечно же, никогда не забудут. И в Москве таких не было. Самой красивой на московском телеэкране была в 60-70 годы, безусловно, Светлана Моргунова, лицо которой и улыбка как бы сами говорили: «Смотрите, какая я краси-и-и-вая!»
Ты красива, спору нет, согласно кивали головой уральцы, только вот того шарма, которым обладала наша Тамара Останина не было ни у кого. Если бы она не застряла на Свердловском телевидении, а затем не переехала в Киев, и вовремя попала во Всесоюзные московские сферы, она была бы царицей экрана… она была красива как Останкинская телевизионная башня.
Многие домогались ее, писали письма, поджидали у проходной. Ходили разные слухи и сплетни, будто бы она по утрам, до прихода к утренней смене, встречается со студентом-архитектором Генкой Бородиным в кустах акации, на берегу Исети; будто бы весной ее изнасиловали выпускники 9-й школы… Все это брехня! Но вот – действительная история.
В Екатеринбург, тогда Свердловск (Какое свербящее зубной болью название. Правильно кто-то заметил – в нем вроде бы нет гласных) приехал молодой, но уже знаменитый на всю страну казахский поэт-авангардист Олжас Сулейменов, лауреат премии Ленинского комсомола, пантюркист, автор нашумевшей книги «От АЗ до Я». Общительный и самодовольный. Он давал интервью на свердловском телевидении. На репетиции времени не оставалось, и передача была намечена – в прямой эфир (что тогда, при жесткой цензуре, было редкостью). Пока режиссер давал кое-какие указания поэту и диктору, Олжас, не очень слушая режиссера, отпускал комплименты и шутки в сторону улыбающейся Тамары, восхищался улыбкой, фигурой, низким тембром голоса. И не отрывал ускоглазия от ее колен, выставлявшихся их под серой шевьётовой юбки и напоминавшими своей крепостью, крупностью и желтизной две совхозные брюквины.
Но, может быть, ее колени ассоциировались у него и с другим. Круглое, как бубен лицо поэта, ниспадающие до плеч кудри а-ля Константин Бальмонт (с ударением на О)… Может быть эти колени напоминали пантюркисту голые черепа из «Апофеоза войны» художника Верещагина, прославлявшего Белого генерала*, завоевателя его, Олжаса, родной Азии.
- Полханства за эти колени! – растекается в улыбке бубен, а маленькая смуглая рука, похожая на кисть мумии, тянется к желанному, но тут же получает резкий кошачий шлепок.
Раздался звонок: внимание, камеры включены, начинаем интервью с известным советским поэтом, гостем нашего города, лауреатом…
И передача шла своим ходом, и режиссер Игорь Зиновьев был доволен: профессионалы работали перед камерой. Правда, ответы гостя были несколько механистичны, а Тамарочка порой неэстетичною ерзала на стуле. Оба сидели за столом с микрофонами. О.Сулейменов правой рукой эпизодически откидывал поэтично кудрявую прядь волос, ниспадавших на лоб… Ассистентки режиссера, две Люси, редактор, помощник оператора стояли тут же за камерой, наблюдая за разговором двух умных, эрудированных и знаменитых современников.
Так, все, конец, на экране – заставка, режиссер Игорь Зиновьев хлопает в ладоши и хочет поблагодарить Сулейменова и дикторшу, и вдруг…
Тамара Останина поднимается из-за стола во весь свой могучий рост, мощным взмахом подымает прославленного поэта и – через стол его бросает в набежавшую толпу! Звон пощечины, кажется, долго стоял над вскочившим с пола незадачливым ухажером: оказывается во время 15-ти минутного интервью его левая рука, висевшая плетью, делала свое дело под столом, гладкие колени дикторши ещё более раскалили желание лауреата премии ЦК ВЛКСМ, крупно дрожавшего степного скакуна.
Она ушла, не оглядывалась. Гордая, высокая, независимая. Непокоренная Золотой ордой славянка.
Папа-Стас устоял перед напором тети Стеллы только потому, что они были родственниками. Оба чтили семейные традиции. А его роман с Ядвигой нельзя было считать даже исключением: это была ЛЮБОВЬ.
Хоронили мичмана Паннинга на старом городском кладбище. Был март. Девятое число. Стелла не захотела, чтоб, кто-нибудь, кроме неё, присутствовал на похоронах. На поминовение приходите, на кладбище – нет. Она не могла показывать своего горя. Где-то сзади стоял в ожидании только личный шофер. Когда гроб с телом Паннинга начали опускать в могилу, она издала тихий плач. Вороны и галки вспорхнули с черных ветвей. И плач ее, вой, перешел, неожиданно в рев Визовского завода, в гудок «Пневмастроймашины», присоединилась сирена «Уралмаша». Москва и вся страна прощались в это же самое время с вождем. Стелла – с навеки любимым человеком, с мужчиной, который дал ей то, чего не сможет в будущем дать ни один другой. Вот и сегодня рассматриваю фотографию на эмали, вмонтированную в надгробную композицию в виде переплетений православного креста и якоря. На фотографии мичман в новой форме выпускника Военно-морского училища, руки его по-бонапартовски скрещены на груди, недостающая кисть и мощный средний палец искусно отретушированы.
Припомнился всё же пример крупнотелой красавицы из высших державных кругов, Государыня императрица Елизавета Петровна. Если верить портретам, она действительно была красивейшая, обаятельная, пышнотелая женщина. Дочь Петра I c его нестандартной физиономией. (Существует предположение, что он имел грузинские царственные корни от князей Багратиони) И почему-то довольно мало пишут о ней (вспомним величественную оду М.В.Ломоносова на восшествие на престол Императрицы Елисавет…). Мы более знаем об Анне Иоановне, благодаря роману Лажечникова, читаем о Екатерине I, благодаря жизнеописаниям венценосного супруга и ее первого любовника фельдмаршала Меньшикова. Многостранична литература о Екатерине Великой…
А вот о Елизавете Петровне… сколько она царствовала, отчего скончалась? Почему не применили к ней эликсир молодости? Кто были ее фавориты (сейчас они называются по другому)?
А наверное, славная была царица, если при восшествии на престол перед Богом дала клятву: за время своего правления не казнить ни одного человека. Вы знаете хоть одного подобного правителя на кровавом престоле России, начиная от Иоанна Грозного до Бориса Последнего?
А Она исполнила обещание! Даже, когда высший военный суд приговорил группу офицеров к смертной казни за измену (кажется, в Семилетней войне), Императрица великодушно и Богоугодно заменила смерть каторгой. Пожизненной каторгой. Но смерть не утвердила!
Из рассказов самой Стеллы, которые она вела при написании книги о ней, навалилось многое, что и не знаешь помещать в это повествование или оставить на окончательную монографию о среднем пальце…
Из признаний Стеллы. Мужчины у меня были и до супруга Паннинга. Однако за него я вышла замуж девственницей. Удивляетесь? А чему удивляться, если у нас такие мелкие мужики пошли. Ближе всех подбирался к моей перегородке генерал Стессель, используя японский способ возложения возлюбленной на диванный валик. Но и у него ничего не вышло. То есть, познавая мужчин, я оставалась девушкой. И тут вижу золотого моего суженного! Хоть и инвалид, думаю, но, глядя на его приобретенную патологию, решила, что такой мне только и нужен. И надо сказать, он ведь был жених состоятельный. Имел свое, хоть и небольшое, именьице, рядом с Ульяновским Кокушкиным. Плюс государев пенсион как герою Чемульпо… И что оказалось? Его культя пригодилась нам лишь для редких да метких игр, по праздникам, так сказать. А так он и сам обладал достаточными врожденными мощностями… ну, а затем – режим, особая диета, тайский массаж, настойки из радиолы розовой.
Сватовство состоялось. Жениху предоставили на ночлег флигель. Ночью Стелла явилась к нему, как панночка, в одной ночной рубашке, с распушенными волосами. Сидели, ворковали голубки о будущей согласной жизни. И тут оголодавший мичман, взалкал, набросился на нее, восхотел овладеть немедленно. А она, Стелла, не была расположена терять невинность до того, как наденет свадебный венец. Мичман настаивал, она упиралась. Тогда он применил прием джиу-джитсу, и оказался сверху. Чувствуя у себя под животом страшной силы напор, Стелла схватила со стула мичманский кортик с надписью «Победи или умри» и приставила его к спине героя. «Не смей до свадьбы!» – шептала она. «Не могу, не вытерплю таких сроков!» – прокукарекал мичман и увеличил напор.
И она сильнее прижала кортик к его ребрам. Он давил, и она давила. Он углублялся. И она углублялась в межрёберное пространство. «Убью!» – воскликнула. «Убей!» – прошептал Паннинг, глуша ее протесты поцелуями.
Вдруг она ойкнула, обмерла. Кортик со звоном упал на пол.
И оба, истекая кровью, счастливо скатились на циновку. Целовались, смеясь и рыдая от того, что нашли друг друга…
На Международном симпозиуме сексологов выступает ученый из США.
- Леди энд джентльмены, за последний год нашими учеными получены уникальные результаты по увеличению размеров мужского полового органа. На основе обобщения мирового опыта и лабораторных испытаний, мы добились того, что мужской детородный орган доведен до размеров, превышающих аналогичные показатели у таких представителей человечества как египетский фараон Рамзес II, представитель России Григорий Орлов и чемпион мира по боксу Тайсон. Размер нашего подопытного пациента составил 35 сантиметров.
Ученый из США, кланяясь на аплодисменты, спускается в зал. На трибуну взбегает представитель России.
- Мы с удовольствием можем поздравить американских коллег. Только достижения России, на наш взгляд, значительно серьезнее и перспективнее. Моим соотечественникам из НИИ сексопатологии удалось вырастить мужской член такой…такой…ну, как бы вам это точнее сказать… Такой, как дыня!
Американец, протестующе машет рукой, всходит на трибуну:
- Мой уважаемый русский коллега, видимо, умышленно или непроизвольно вводит мировую общественность в заблуждение. Одно замечание, и вы поймете ложность посылок русских ученых. Я позволю себе спросить у них: если мужской член будет иметь такую же длину, и в особенности, такой же диаметр в сечении, какой имеет дыня, то позвольте спросить, какой же в этом случае должен быть женский детородный орган.
Смеясь, довольный, под аплодисменты зала сходит с трибуны.
Возмущенный русский шумно занимает место оратора:
- Я уважаю мнение американских коллег, но должен заметить, что они, как всегда дезавуалируют достижения русских ученых. Когда я говорил, что мы вывели мужской детородный орган такой же, как дыня, я имел в виду не его геометрические параметры, а вкусовые качества.
Эта могучая и любвеобильная женщина, формами которой в свое время восхищался сам скульптор Шадр и именно с нее ваял и «Булыжник-орудие пролетариата», и «Женщину с веслом», позднее тиражированную в мастерских массовой парковой скульптуры в Подмосковье, эта женщина обладала (впрочем, почему «обладала», правильнее сказать «обладает») исключительно чуткой, отзывчивой и ранимой душой. Своих детей у Стеллы и мичмана Паннинга не случилось. И многие средства, составляющие запасы этого дома и полученные в результате найденного клада купцов Агафуровых (передан государству с получением соответствующей закону доле кладообнаружителя) она направляет на поддержку малюток детского приюта в Малом Истоке, а также ко Дню военно-морского флота – на ценные подарки в Петербургскую школу юнг. Существенный вклад внесла тетушка Стелла на строительство Храма Святого Пантейлемона Целителя, возводимого на Агафуровских дачах. Да…
Оказавшись по настоянию родственников в богадельне, Стелла уверяла меня, когда мы прогуливались с ней по аллее от нашего корпуса алкашей и наркоманов до Храма и обратно, - она уверяла меня (а больше, похоже себя), что это временное её жилище, память ее восстановится, и она не будет столь болтлива, безудержно многословна, что было воспринято родственниками и ученым-консультантом как умирание паренхимы*, правда, поддающаяся лечению с помощью гармональных средств. Но именно этот метод и настораживал Стеллу, ибо в случае передозировки в приеме гармональных, у нее, боялась, могут проявиться вторичные половые признаки. А ей и первичных было предостаточно, чтобы получать все радости жизни, встречаясь с такими, как я. И – угнетала общая обстановка дома старчества. Убогость, перенаселенность, грубость санитарок, равнодушие докторов, хамство соседок, сквернословие… А тут еще двое из бомжей, пытавшихся установить в отделении лагерные порядки со сбором дани (деньги, заварка на чифир, приличные шмотки, сигареты) со слабеющих старух и стариков…
Мы с горькой усмешкой припомнили слащавую, удивительно натуралистично и мастеровито написанную картину Лауреата Сталинской премии Лактионова «На заслуженном отдыхе»: группа известных артистов московских театров в своем привилегированном пансионате для пожилого возраста. Панбархатые платья, пудра, кружева, добренькие улыбки обитательниц, мягкая мебель, уютный фикус, пальма и розан, совсем такой же, какой имитировала Стелла, когда пряталась от жениха.
Социологи и архитекторы выступают в печати за создание домов для престарелых в структуре современных микрорайонов, без разделения на возрастные группы, хотя бы территориально… Эх, все это только на бумаге!
И Стелла решила совершить побег, а меня призвала в сообщники. Ключ от коттеджа она сумела сохранить. Вернуться домой, с помощью верных слуг забаррикадироваться в подвальном чертоге, где с заданным микроклиматом функционирует установка со средним пальцем. А по вечерам – возглавить женскую команду байкеров, где уже, слышали, правит бал племянница Лана Стацинская.
Идея написания книги о своей неординарной личности и непростой судьбе, явилась в ее стареющую (все же) голову, когда мы познакомились, гуляя по летним дорожкам сада Агафуровских дач. Она попала сюда для прохождения курса геронтологии и одновременного изучения феномена ее нестарения приехавшими из Москвы и Франции учеными из НИИ валеологии и качества жизни.
Стелла понимала, что мемуары и литературные вирши ей не под силу. Она осознавала, что голова ее начала сдавать, кое-какие события она подзабыла, да и неувядающее тело не могло жить два и более веков. И к чему оно, цветущее тело, - эти густорозовые соски, завершающие спелые груши грудей; этот золотистый пушок, покрывающий холку и гибкий позвоночник; это живодрожащее и всё ещё ненасытно жаждущее лоно, распахнутое навстречу желаемому, как изысканно-извилистый цветок ириса навстречу солнцу – к чему всё это без гибкого, ироничного ума, кладезя памяти и трепетной, нежной, любвеобильной души. КНИГА – считала Стелла – вот что может продлить жизнь человека в веках! Что, если бы Гомер не взялся за стило и папирус? Как бы пустовала культура мира, если бы Господь не вложил перо в руки автора «Божественной комедии»! А как сошлись мировые кровотоки, Божественный гений, славянский фольклор и европейская культура в смуглом отроке, поразившем старика Державина!..
И Стелла выбрала меня, чтобы написать КНИГУ ЖИЗНИ… Мне был предоставлен комфортный кабинет с компьютером, гарантирована выплата вознаграждения в 10 тыс. $ (Сумма прописью: десять тысяч баксов), с условием – не пить, не употреблять спиртного (соблазнительно вздыхавшего в бутылках, штофах, мерзавчиках, четвертях за граненными стеклами буфета из черного морёного дуба) и не выдавать получаемой информации в другие руки. В последнем, я и сам был заинтересован. А насчет питья? Трехгодичная «торпеда», запущенная в мой органон на Агафурах, гарантировала выполнение и этого условия.
Углубившись в изучение дневников, старых газет, писем, фотоальбомов, «Летописи войны с Японией», я понял, что главный материал я все же получу лишь от самой героини будущей саги. И она не скупилась на устные рассказы при свече, за чаем и ликером (для нее), со сменой нарядов, с заведением грампластинок Вари Паниной, Анастасии Вяльцевой, Вадима Козина…
Наконец, почти полностью войдя в мир ее увлечений, вкусов, капризов и, если хотите, извращений, я потребовал:
- Я хочу знать о тебе все, о, Стелла!
- Я давно этого ждала, - ответила она своим девическим голосом.
И мы спустились в ее чертог.
Стоит ли описывать ее ужасно постаревшее лицо, на которое лучше было бы не смотреть, если бы не живые, огненные глаза. Представьте лицо артиста Агутина, мелко порубленное сечкой, которой готовят фарш для пельменей. Посыпьте его красным и черным перцем и залейте все это «Синюшкиным колодцем»*.
Но глаза! Но налитое девичье тело!..
Назвался груздем, полезай в кузов. Я потянулся к выключателю, чтобы хотя бы свет вырубить, и то – легче.
- Не торопись, голубчик! – потрепала меня Ганка по ягодице.
Она удалилась в темный угол комнаты. Выключила верхний свет, зажгла какой-то другой, пистолетный источник. И в колбе волшебно осветился средний палец мичмана Паннинга, о котором я уже слышал от Стеллы и от Светланы Стацинской (от Ланы). Стелла медленно приближалась ко мне в накинутом на плечи и подпоясанном халате, украшенном алыми маками. Вместо мясорубочного лица умирающей старухи я увидел… о, мне белозубо улыбалась стыдливая и покорная Судзуки!..
Сидя на краю огромной, как гандбольное поле кровати, я вскинул навстречу ей руки и хотел потянуть за кисть шелкового пояса.
- Не надо, - промолвил ее милый чарующий, околдовывающий голосок, - Не надо, я сама.
На этом записи о тетушке Стелле обрываются.
Станислав Станиславович Стацинский был католиком. Да-да, член КПСС и не просто рядовой партиец, а член бюро Кировского райкома был глубоко верующим… Однажды Светлана, перебирая первый ряд книг в нарядных, с золотом кожаных переплетах, добралась и до второго, дальнего ряда, где стояли как бы второстепенные сочинения, которыми отец пользовался весьма редко. И отодвинув одну книгу, изъяв из глубины другую, она вдруг обнаружила похожую на икону, керамическую пластину, майолику, изображавшую Деву Марию. Скорее всего, это был сколок с какой-то фрески, возможно украшавшей одну из львовских разрушенных большевиками церквей. Белое лицо, розоватые щеки, темносиний плат и глаза, васильковые глаза, обращенные к небу. Наверное, на руках Богородицы покоился младенец Иисус, но снизу шел неровный скол, как будто кто-то оторвал от Матери ее Сына…
Порой профессор закрывался в кабинете, доставал ряд книг и творил, стоя на коленях, молитву. В доме знали об этом священном часе. Никто, даже любимица-дочь, не должны были в это время тревожить отца.
А Светлана была православной. В младенчестве, тайно от родителей и соседей, бабушка отнесла ее в церковь (единственную не закрытую в сталинские годы) и окрестила малютку. А потом уже сказала и матери, то бишь своей дочери, и зятю. От бабушки Мани получила Лана и первые уроки православия, молитвы, рассказы о святых Борисе и Глебе, о Евфросинии Суздальской, о Благоверном князе Александре Невском, о мученице Татьяне. Особой радостью в семье были праздники Рождества и Пасхи Господней. А поскольку в доме жили люди двух вероисповеданий, двух, как сейчас говорят, конфессий, получались большие светлые празднества, тянущиеся целых две недели. Правда, без больших приемов, при закрытых шторах. А чаще – у тетушки Стеллы.
Мы учились уже не в жуткие, расстрельные времена, и хотя посещение церкви не поощрялось, а в университетах в студенческие головы вдалбливался атеизм (научно обоснованная безнравственность), в наших студенческих группах многие приносили в аудиторию пасхальные яйца-писанки. Парторг кафедры закрывал на это глаза, а преподаватели живописи только довольно похмыкивали, рассматривая миниатюры и даже давая советы.
Особенно изящные картинки, выписанные тончайшим хвостиком колонковой кисти, удавались нашей Светлане. Однажды, это было как раз на последнем году обучения, когда и разыгралась та самая «бамбуковая драма», Лана принесла целую корзиночку пасхальных яиц, крашеных луковым пером. И только три были настоящими писанками: для меня, для Михи и, сами понимаете, для Димуса. Подарок для Мишки был украшен славянской вязью: «Христос Воскресе!» На моем была изображена Богородица с Младенцем, возможно воссоздающая ту, что стояла в тайнике книжного шкафа профессора Стацинского. Димке же Светлана изобразила евангельский сюжет омовения ног Иисуса в тот момент, когда Мария-Магдалина отирает его ноги своими длинными пышными темно-рыжими волосами.
Я знал, что она по традиции будет одаривать нас либо куличом, либо писанками. И заранее, накануне сбегал на рынок и купил у армян букетик первых фиалок, для нее.
…На первой же перемене, за чаем, Димус, поразглядывав свою миниатюру, вдруг выставил ее вперед и говорить мне:
- Тюкнемся, кто победит?
И не успел я отодвинуть свою руку от удара, как он тюкнул острым концом яйца по моей писанке. Я испугался попортить подарок, отдернул руку, а Димус уже хохотал:
- Твоя взяла! Получай, - и отдал мне Ланин подарок с надтреснутой скорлупкой.
Сам же, гордый и как бы обиженный проигрышем, прошествовал в буфет.
… Сколько же лет прошло? А на моем стеллаже, в чашечке медного подсвечника так и лежат те чудесные миниатюры на пасхальных яйцах.
Да, вот так запросто тюкнул по яйцу. И пошел. Еще и обиделся!*
После смерти бабушки Лана тайком от товарищей и даже родителей продолжала посещать церковь, храм Иоанна Златоуста. Желанной мечтой, чаянием её было обвенчаться с Дмитрием по православному обряду. И как хорошо, что он тоже был православным, крещенным. Не с того ли папа Стас как-то холодно, почти презрительно воспринимал будущего зятя? Но образуется, думала Лана. Папа умный, ревность его приглушится, для счастья своей дочуры он сделает всё.
Никогда, о никогда не поверю, что она любила только одного. Да, именно Д. принес ей многие горести, нагнал меланхолию, довел до психушки. Но она любила и других. А меня - особенно. Или играла, хитрила, когда доводила до апогея и меня, и себя, когда то шептала, то кричала?.. Нет, тут не было притворства! Так не лицедействуют.
ЛЮБОГРАФИЯ. Это слово, эту науку придумал Иван Сергеевич Шмелев в письмах, в тысячах писем своей заочной возлюбленной. Жаль, что столь долго мусолится архивариусами эпистолярный роман, ибо сам И.Ш. мечтал, что его будут читать, изучать, восхищаться.
Было такое время – все мы увлеклись японской архитектурой. Вернее не самой архитектурой, ее формами, деталями – а принципами, подходами к проектированию, будь то жилище, ресторан, поликлиника, детский сад, парк… О, парк особенно! На какой-то период мы отодвинули в сторону альбомы и монографии с проектами интернациональной архитектуры Ле Корбюзье и Оскара Нимейера и передавали из рук в реки только вышедшую книгу о Кенцо Танге. Удивительное дело: при создании стадиона, он мог придать ему такие очертания, такие изысканные восточные профили кровли, овальность окон, очертания самих трибун, что безошибочно угадывалась древняя традиция страны восходящего солнца… А у нас? А у нас со времен Петра Великого и его беспощадных реформ, с нашей милой, теплой, сказочной, теремной архитектурой было покончено! Санкт-Петербург – полностью нерусский город. «Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России, - писал Н.М.Карамзин и заканчивал, – И виною – Пётр!»
Как жаль, что в наше время, в годы нашей молодости, не было ни компьютерных программ, ни строительных материалов, которые позволяли бы делать то, что ложилось на ватман из под толстого маркировочного карандаша, видимого рукой Коростелева! Да и мне кое-что удавалось. Но все осталось утопией, бумажной архитектурой. А ведь и в те поры я бредил приемами пластического градостроительства… Лента Мобиуса! Гибкое вписывание в ландшафт! Почему у здания только один главный фасад? Почему их не может быть три, четыре, десять? Музей Гугенхейма, развитый до бесконечного превращения-преобразования! Сейчас, на старости лет, я вижу это воплощением в магических вариациях Грэга Линна. И все же снова, как песок сквозь пальцы, уходит национальное, русское, наше! Застывшие сопли деконструктивиста Эрика Мосса, которыми он украшает объем нового Мариинского театра, может, и позабавят заезжего путешественника, но едва ли взволнуют душу славянина.
Японцы-то как раз и умеют соединить авангард и причудливость форм Востока – и в интерьере и в наружном облике здания. Не попытка ли перенести фольклор, сказку и миф – идолы скульптура Валерия Гаврилова из дерева, установленные на Урале в Парке лесоводов России? Если бы не захлебнулся во хмелю, многое еще сотворил бы паренек! Японский сад по-русски.
В кабинете зам.главного врача психиатрического комплекса на законном месте портрета Ильича висел в багетной раме, выполненный маслом портрет Императора Петра I с сумасшедше выпученными глазами.
Кенцо был еще молод, едва начинал практиковать, но о нем уже начали поговаривать как о тонко думающем архитекторе, устроителе жизни, не только ублажающем вкусам заказчика, но привносящим свое. И как всегда полезное…
Хозяин будущего домика на берегу бурного ручья был человеком, хоть и в достатке, но не настолько богатым, чтобы строить своей семье многокомнатный коттедж или дворец.
От автобусной остановки до стоянки, где припарковывались машины, к дому вела асфальтовая дорога, постепенно переходящая в плиточное покрытие, между швами просачивалась нежно-зеленая травка. А дальше – ручей, прямо-таки небольшая, бурная речушка. Придется строить мост, хотя и деревянный, бамбуковый, но все же требующий расходов… Однако Танге отказался от идеи моста. Нет, не из-за денег. Что деньги? Тем более не свои!
Кенцо указал рабочим-строителям как уложить в бурный поток большие камни-валуны, похожие на серые крутолобые головы слоненков, а то и на спины морских черепах. Сначала хозяин воспротивился такому переходу, особенно же была недовольна супруга заказчика: каждый раз боишься замочить кимоно. Однако рассуждения архитектора им понравилось.
Кенцо Танге, жестикулируя, говорил: «Хозяин нового дома не такой уж богатый человек и не самый главный чиновник в городе. Так? И у него есть начальник, человек строгий, мало доступный, капризный, порою чванливый, так? Хозяин нового дома непременно пригласит своего начальника в гости, как же не пригласить начальника. И вот, когда они вместе подъедут к стоянке, то подойдут к ручью. Пожалуйста, скажет хозяин, проходите в мой новый дом, мой начальник. Гордый молчаливый начальник ступит на один камень, шагнет на другой. Потом он попытается сохранить равновесие и приподнимет немного брюки, чтобы не обрызгать их водой, бьющейся о валуны. Хозяин будет следовать за ним и давать добрые советы. Так они будут передвигаться, беседовать, смеяться, подавать друг другу руку. И когда, наконец, преодолеют водные препятствия, окажутся в доме, и супруга склонившись, преподнесет им душистый чай, начальник уже напрочь забудет о своей гордости и чванливости. Так? Конечно, так! И потечет беседа двух равных добрых людей».
И не надо строить дорогостоящий мост! Не эти ли валуны в ручье и станут мостом к сердцу сердитого начальника!
Мне пришлось проектировать (конечно, в составе авторского коллектива) советский павильон выставки в Осака. Все уже было готово к открытию, осталось разместить последние экспонаты. Это были русские православные иконы, впервые показываемые в далекой восточной стране. Имею в виду такую богатую, представительную экспозицию, в которой был даже великий Феофан-Строгий. Вообще-то, в Японии есть православные церкви с фресками, иконостасом, но об этом потом…
Итак, рабочие развесили иконы, и я давал последние указания по их подсветке. Вдруг, жестикулируя, прямо-таки с горящими глазами подошли японские монтажники и начали о чем-то негромко, но весьма оживленно говорить. Потом один и другой, и третий шагнули к стене и начали осторожно, ласково, внимательно гладить каждую икону, опять же что-то, непонятное нам, проговаривая. Потрогали-потрогали, отошли восвояси.
В чем дело? Зачем они проводили пальцами и ладонями по нашим древнерусским иконам? Милейшая переводчица Мурасаки пояснила «У японцев очень сильно развито осязательное чувство, тактильная реакция, вот они и трогали ваши иконы, наслаждались не только изображением, образом, цветом, но и гладкостью их поверхности, ощущали неровность и шероховатость, нанесенную столетиями – там где краска облупилась».
Как же быть, что же делать? Если здесь завтра пойдут тысячи зрителей и каждый начнет ощупывать иконы, от них ничего не останется! И я приказал рабочим принести стоечки, натянуть, как полагается, бархатный канат, ограничивающий подход к экспозиции.
Вспомнилось, конечно, и наше: не верю глазам, дай пощупаю. Но у японцев эта потребность гораздо сильнее! Поэтому один из принципов Кенцо Танге: при устройстве интерьера, при подборе бумажных, пластиковых или шелковых обоев – подумай не только о их цвете, рисунке, но и о фактуре: что будет чувствовать житель комнаты, ее посетитель при прикосновении? Прикосновение может будоражить, радовать, усмирять, возбуждать различные чувствования, пробуждать воспоминания, давать надежды…
Перед отъездом из Осака, мы надумали посетить со Светланой японский рынок, где продавали всякую-всячину – от драгоценных женских украшений до чучел крокодильчиков. Денег оставалось с гулькин нос, но все же решили – чтоб не пропадали – потратить на «посошок» последние иены, на какую-нибудь памятную штучку. Посмотрели и то, и это, одно слишком дорого, другое – не нравится. Наконец, остановились возле лотка старьевщика? Книги, открытки с рисованными пейзажами, веер, засушенная и расписанная иероглифом черепаха, перламутровые пуговицы, медный театральный бинокль… Старый японец, похожий худобой и редкой седой бородкой на предводителя вьетнамских коммунистов Хо-Ши-Мина, что-то вежливо наговаривал, указывая на лоток. От солнца его укрывал большой зонт, украшенный желтыми бабочками.
Вообще, удивительно смысловое значение цвета у японцев. Например, нарядное кимоно для девушки в период весны – белое, из складок которого проглядывает солнечно-желтый цвет…
… Что-то вежливо наговаривал, ворковал по-голубинному, предлагая то гребень, то иероглиф на шелке. М-да, чересчур подержано и дороговато. Я предложил Лане купить на память старинную монету с изображением императора Хирохито. Но тут дядюшка Хо протянул Лане какую-то охристого цвета деревяшку, изогнутую в форме усеченной латинской буквы S. Мы сначала не поняли что это такое. Переводчица Мурасаки, неназойливо сопровождавшая нас в последней прощальной прогулке, подробно пояснила:
- Это кусок старых перил от дома, которого уже нет. Дом когда-то посещал ваш император, будучи наследником-цесаревичем. Это был знаменитый приезд саря (она так и сказала «саря» вместо «царя»), когда на него было совершено дерзкое нападение, и Его Величество получили удар палашом по голове. Только чудо и русский Бог спасли Государя. Так вот, дом известного нашего деятеля, бывшего в те поры послом в России, посещался Николаем Вторым и его свитой. Кроме того, в доме бывали и другие известные деятели Японии. Кстати, в первом этаже размещался госпиталь, где проходили восстановительное лечение русские моряки, захваченные в плен… Да-да в том, девятьсот пятом году!
Все это Мурасаки переводила со слов Хо-Ши, но видно было, что она вела рассказ и самостоятельно, так как хорошо знала историю и Японии, и ее архитектуры, и особняка токийского вельможи. Дом был снесен по ветхости, заменен полной деревянной копией. Это традиционный прием сохранения памятников архитектуры в Японии: разобрать то, что подточено шашелем*, сгнивает, выветривается, подвергалось пожару и – выстраивать из нового материала точную копию здания; и так через каждые 100-200 лет. Детали знаменитого дома разошлись по рукам любителей старины. А этот кусок перил, выпиленный из ограждения лестницы (мраморные ступени были сохранены и вмонтированы в дом-копию), его вам и предлагает старик.
Я повертел в руках деревяшку и ничего не сказал Лане, пусть решает сама. За какую-то деревяшку – последние иены?
Сейчас, когда я держу в руках этот выглаженный сотнями, тысячами человеческих прикосновений, вобравший тепло множества рук кусочек золотистого дерева, напоминающего очертанием волну Токийского залива… Я сижу перед камином и вспоминаю Лану, Мурасаки, Старика Хо, перед моими глазами – молодой, коротко остриженный, по-военному стройный будущий император Николай II , наши морячки-бедолаги, проходящие поправку в чужой стране и среди них, возможно, мичман Паннинг, дядюшка Светланы, а также вельможа-хозяин дома и десятки узкоглазых скромных красавиц… Я закрываю глаза и иные, более фантастические картины представляются мне когда я вожу задумчивыми пальцами по причудливому телесному извиву теплого дерева. О, если начать рассказывать о картинах-воспоминаниях – это далеко заведет нас и получится еще одно повествование, выходящее за рамки и «Стука бамбука» и «Агафуровских дач»! Вот что значат «глаза» наших пальцев!
Психотерапия: лежать на продавленной койке как в гамаке (от влитых в кровь химических снадобий покачивает) и читать Сайто Мокити, поэта, двадцать лет заведовавшего частной «психушкой», «Токийскими Агафурами»:
Умалишенный
вчера покончил с собой –
за крышкой гроба
над дорогой в пыли садится
нестерпимо багровое солнце…
О, как поспешно,
всё бросив, пришел сюда
к клеткам зверинца,
чтоб хоть на время забыть
о проклятой жизни своей!..
Вьется дым над костром,
к небосводу взвивается струйкой
и растаять спешит –
так и я, следа не оставив,
незаметно уйду из мира…
Сайто Мокити умер в те годы, когда я был еще школьником. И японских поэтов тогда не издавали. И вот теперь читаю. Сочиняю. Сайто, ты след оставил.
НЕВОСТРЕБОВАННЫЙ
Школьную подругу звали именем необычным: Леонелла.
Его хотелось бесконечно произносить то и дело,
прилипающим к нёбу языком.
Сорок лет прошло с той поры, когда прозвенел последний звонок.
Сорок лет назад она пригласила его на белый танец,
Ну, конечно же, это был вальс «Сказки Венского леса»!
Целовались в подвале…
Я боюсь, ты запачкаешь платье, своё, Леонелла!
Сорок лет тому…
Раз в месяц он пишет открытку (а к дню своего рожденья – письмо),
Запечатывает в конверт. Надписывает свое ФИО.
Ровно через неделю, утром тщательно бреется и,
Надев синий в полоску костюм, отправляется на почтамт.
На лацкане его пиджака – эмалевый «поплавок»,
он бы надел и другие награды,
Увы, у него их нет; только значок выпускника
Уральского политехнического института.
Он седовлас, солиден, румян (хотя пенсия небольшая).
Подходит в поклоне к окну «До востребования»,
получает послание.
Он садится в сквере на скамью, откидывает голову и
прикрывает глаза,
Как дирижер перед увертюрой.
Он обнюхивает конверт, пахнущий, кажется, ее «Белой сиренью».
А потом… Потом он с блуждающей на губах улыбкой
Вчитывается в слова нежного признания в вечной любви,
С неизменным «ЦЕЛУЮ» в конце
И кружевом подписи: «ТВОЯ ЛЕОНЕЛЛА».
Осчастливленный он показывает письмо кое-кому из прохожих
на Главном проспекте:
- Вы удивляетесь почерку? Почерк похожий на мой?
Послушайте, это естественно, почерки стали похожими,
Ведь мы сидели с ней за одной партой.
Видите, она пишет, что уже заказала билет в мягкий вагон,
Она приезжает «Уралом»…
Только вот дату прибытия по рассеянности не указала,
Она всегда такая была, ей вечно приходилось что-то подсказывать.
Я обязательно познакомлю вас с ней!
Вы запомнили имя её? ЛЕОНЕЛЛА.
Японцы – люди тончайших нюансов души, страстных порывов, скрытых за ширмою скромности и стыда, полета романтической фантазии. Не оттого ли они так боготворят Достоевского? И не угадывается ли тут сходство в тайне противоречий русской и японской натур? Да, удивительные они люди, не похожие на европейцев, совсем не похожие…
- А вот – наше жилище. Как видите – живем не богато, но в достатке. Дети стали взрослыми. Муж еще не стар и служит мастером на табачной фабрике. Скоро придет и вы поговорите с ним… Сегодня жарко, ужасно жарко. И мужу будет непросто добраться со службы в душном вагоне. И дома – жарища. Но я что-то придумала, я давно что-то придумала, чтобы облегчить его состояние. Я расскажу вам. Сначала это было тайной, но теперь и он знает об этом. Кондиционер нам не по средствам. И я купила на птичьем рынке цикаду, даже трёх цикад. Вот, смотрите, они у меня живут в клетке, в тенистой комнате и под колпачком. Зачем? Вот в этом-то и весь секрет! Скоро супруг придет со службы, сядет, чтобы выпить чаю, расстегнет ворот рубашки…
Тут как раз и явился наш знакомый Ито Мосити, к которому мы пришли по договоренности взять интервью. Дело в том, что Ито не только мастер табачного дела, он блестящий переводчик русского фольклора, былин, волшебных сказок. И мы договорились записать беседу с ним на диктофон. Долго приветствовали друг друга, размещались за чайным столиком. Ито, извинившись, расстегнул ворот рубашки, и нам предложил снять пиджаки, сесть поближе ко входу, в надежде, что подует желанный сквознячок.
- Ох, и жара сегодня, - виновато улыбается Мосити, как будто не природа, а он устроил это августовское пекло,- Когда же только кончится этот зной?
В это время – увидели мы – супруга Мосити незаметно и тихо внесла клетку, повесила ее на крюк за спиной Ито. И - махом сняла колпак.
Будто чудные птички заверещали, зацокали, засвистели цикады, обрадовавшись свету.
- Вот, кажется, и потянуло прохладой! – обмахиваясь, произнес хозяин дома, - Вам должно быть известно, господа, что цикада поет свою песню перед дождем? Скоро, скоро наступят дни хризантем! Как жаль, что вы уезжаете.
Мы переглянулись с Ланой.
- Действительно, - улыбнулась моя попутчица, - Чувствуется свежий ветерок, уже и веер не нужен.
Довольная хозяйка разливала горячий чай в маленькие чашечки:
- Да-да, уж коли цикады запели, значит скоро песню подхватит судзу!*
Распрощавшись с любезными хозяивами, мы неторопливо шли по Асакуса**, отпустив Мурасаки по своим делам. С Ланиным знанием английского мы не рисковали заблудиться по пути к отелю «Империал».
- Ты понимаешь, Лана, ведь хозяин, наверное, знает, что эти насекомые сверчат на свету, на самом деле никакой прохладой и не пахло, а вот поди ж ты! Не одна русская душа загадочна!
- Да, это круто! Дико круто!
- Как - как ты сказала, «круто»? Что за лексикон? Так будут говорить лишь в новом веке, - удивленно заметил Друг детства.
- Ах, да, прости дорогой. В наше время говорили по-другому – клёво! Так кажется?
- Другое дело!.. Теперь осталось выполнить заказ мичмана Паннинга и Стеллы, купить новую эластичную маску гейши. И – домой, домой!
- Что-то так картошки захотелось после этих даров моря!..
- С топленным маслицем, да с укропчиком и лучком-с, а?
- Да со ржаным бородинским хлебушком! Малосольным огурчиком!
- Да под рюмочку алконовской!
- Теперь уже ты всё перепутал! Не алконовской, это когда еще настанет - после перестройки. Наливай-ка столичной, дружок!
Я наклонился к тумбочке и нашарил среди шмоток на нижней полке заначку – заветный бутылек. А Лана и стакан приготовила.
О, чаепитие в Японии – особый ритуал. Супруга господина Мосики подала всем небольшие чашки, напоминавшие по форме пиалу. Стенки их не были гладкими, отполированными, наоборот – несколько шероховатые, слегка рельефные. Когда перебираешь их в пальцах и ладонях можно подумать, что ощупываешь тропинку, усеянную хвоей лиственницы, или будто бы держишь в руках ласточкино гнездо, склеенное из глины и птичьих перьев. Да и по цвету, чашки были полынно-землистого цвета. Мы заметили как Мосити, прежде чем сделать первый глоток, провел пальцами по краю чашки, затем переложил ее из одной руки в другую, задумчиво ощупывая. Мы повторяли за ним, пытаясь войти в чайную нирвану, где, оказывается, главным даже не чай как напиток, а более – процедура вдумчивого чаепития с дружественной неторопливой беседой. (Вспомним для справедливости и славное патриархальное, купеческое и мещанское чаепитие за русским самоваром: блюдечки, сахар вприкуску, различные варенья и наливки (ратафии), конфетки-бараночки, пряники, запах дымка из самоварного нутра, очарование хозяюшки в полушалке, расписанном розанами, не без умысла спадающего с необъятной груди.)
Налитый по чашкам чай и сахар размешиваем не ложками, нет. Для этого – деревянные метелочки – молодые побеги бамбука, расщепленные на конце. Мешаешь такой кисточкой и – никакого бряцанья, бряканья, звона, который бывает при наших ложках. Ничто не отвлекает от приятного осязания, внимания друг к другу, общения добрых друзей… Тихое, шепотом помешивание чая бамбуковой метелочкой.
Как-то, уже в Киото, после созерцания камня «Закатное солнце» в саду, подле храма Рёандзи, мы незаметно вышли… к православной церкви. Надо же – японский батюшка! Узкоглазый и скуластый, с бородой как у Алексея Михайловича Тишайшего. Священник любезно принял нас и пригласил остаться на вечернюю молитву в честь праздника Преображения Господня, который здесь, так же как и в России, называют Яблочным Спасом…
Какова же была сила убеждения христианских проповедников-миссионеров, чтобы вместить в души азиатских островитян великое учение Иисуса о братстве людей и о грядущем спасении!
Лана предложила мне, слабоверному, удалиться в правый придел, посмотреть живопись, выполненную японскими иконописцами, поставить свечи во здравие друзей и за упокой родителей. Сама же попросила священника, отца Алексия, исповедовать ее. На английском они достаточно хорошо понимали друг друга. Не исповедоваться же с переводчиком! Хотя, и такое, наверное, возможно. Но – нет, не то: в исповеди главное – полная доверительность, раскрытие души, а для этого должна быть тайна исповеди.
Она вышла на паперть в слезах. Я спросил ее, чем она так растрогана, о каких таких грехах поведала японскому батюшке? Светлана поглядела на меня сквозь слезы с такой грустной и горькой улыбкой – разве об этом спрашивают? - что мне стало очень неловко за свою бестактность. Я взял ее за теплый локоть и, почувствовав как она прижала мою руку к своему сердцу, прощая, благодаря, и признаваясь в любви, достал из кармана маленький, золотой судзу и протянул ей:
- Этот колокольчик будет напоминать на Урале о нашей поездке. Только он и будет знать о тайне нашего путешествования.
Она еще крепче прижала мою руку и поцеловала в висок.
Когда я находился в палате Агафуровских дач - с ее шалманом, матом, чифиром, едким запахом хлорки, - тихий звук судзу, висящего на спинке кровати напоминал мне: еще не всё потеряно, еще будут светлые дни, скоро-скоро придут, навестят тебя родные люди, думай о лучшем, полагайся на Господа… И новый порыв сквознячка из зарешеченного, как в тюрьмах окна, и новый звук моего дружка – дзинь-дзинь-, и я вижу как мы с моей возлюбленной, очарованные Фудзи, заучиваем трёхстишия Мацумото Кёсо, побывавшем когда-то в русском плену.
О наслажденье –
сидеть в целебной ванне
из апельсинов, -
произнесла Светлана. А я припоминал другое:
Заметил прежде,
чем опустить веки,
плетёный коврик.
… Дзинь-дзинь…
… Я знала, что Мишка брешет. Он виделся с НИМ! Или по крайней мере – они переписываются. Однажды, когда Михаил задремал у меня на плече, я вытащила из кармана его пиджака записную книжку. Раскрыла на букве Д. Нет адреса! Распахнула на К. Вот он! Память моя мгновенно сфотографировала индекс, улицу, корпус… Но только зачем? Что я могла написать ЕМУ?
… Находясь на очередном обследовании, Светлана от скуки задумала ловить мух. Привлекла к этому занятию соседок по общей палате. За каждую муху она выдавала больной один рубль. Самочек она профессионально осматривала и отпускала. У самцов безжалостно отрывала головы. Забавно было наблюдать как безголовые летали по палате, натыкаясь на стены, на тумбочки. Особенно наловчилась ловить мух-самцов одна на инвалидной коляске. Чемпионкой стала! На чекушок заработала. Все поначалу поудивлялись хобби больной Стацинской. Однако врачи, посоветовавшись на оперативке, одобрили занятие: разносчиков заразы поуменьшится, только не забывайте мыть руки перед едой. В конце концов, в палате осталось всего одно насекомое. Зато какое! Оно сидело на потолке, выжидая, пока успокоится женщина в инвалидной коляске. Затем Мух сам слетел вниз и спикировал на колено Светланы. Хотела она и этому свинтить башку, да призадумалась: а что, если использовать мощного перламутрово-зеленого самца как почтаря. Бывают же почтовые голуби. Отчего не попробовать? И Светлана попросила мужа-членкора принести ей лист кальки, тушь, перо, клей.
На малюсеньком кусочке легковесной кальки она написала крымский адрес Д.К., а на обороте вывела тончайшим, прямо-таки микроскопическим почерком: «Почему медлишь? Срочно сообщи общее количество планируемых нами детей. Навеки твоя.»
Скатав кальку в трубочку так, что она стала величиной в 0,5 спичечной головки, Светлана выпустила Муха из коробки и осторожно, но надежно прикрепила с помощью канцелярского клея записку между лапок насекомого, вдоль сытого, нервно дышащего, возбуждающегося от ее прикосновений синеватого тельца. И – прощай почтальон – выпустила воздушного гонца в окно, в добрый путь, попутный ветер и – жду с ответом…
Да, что ж мне, Михаилу, скрывать. Если уж говорить начистоту – и переписывался я со своим друганом, и однажды, не столь давно, виделся.
С женой Зинаидой мы путешествовали по Таврии и на обратном пути решили на пару дней остановиться у Коростелевых. У него была прекрасная квартира в центре Севастополя, в одной из высоток, которые он сам и проектировал.
Надо ли описывать как мы хлопали друг друга по спинам в аэропорту (оба, после долго откашливались), как дивились нашими «трудовыми мозолями», отросшими брюшками, как перескакивали в воспоминаниях с одного на другое уже дома у Димы, приняв душ и, дернув по первой, а затем, чтоб стаканчики не скучали, и по второй…
Был День военно-морского флота. Мы сидели за овальным столом: ростбиф, сыр, кинза, оливки, омары, португальский портвейн и в кувшинах ещё бродящее полусладкое, которое ежемесячно поставляли главному архитектору друзья из Абхазии, морским путем, с оказией – в приспособленных для такого путешествия кислородных подушках (современная пародия на бурдюки); где-то в уголке памяти жалобно поскуливала уральская картошка наших давних общежитских пирушек. Женщины – моя Зинулька и Димкина Алла вышли на балкон полюбоваться стоящими на рейде разноцветно украшенными кораблями. До салюта было еще далеко. И мы с Димусом продолжали вспоминать грехи молодости.
- Как ОНА там? – неожиданно, вернее – как раз ожиданно, спросил он как только мы остались одни.
- Говорят, что нормально, снова лечилась… там же, но сейчас – в порядке. – Ответил я, - Ты знаешь, я живу в другом районе и ни разу не видел ее, так – мельком, в трамвае. Замужем – не то за доктором наук, не то за академиком. Дима, не понял я тебя тогда! Отказаться от Королевы! Такую девушку упустить!
Читателю может показаться странным и подозрительным: откуда я знаю об этом разговоре? Да, я присутствовал при встрече. Я кимарил в кресле-качалке, разглядывая «Плейбой», обдумывая продолжение «Агафуровских дач», а они, эти двое, можно сказать, и не замечали меня. Кому интересен вшитый и непьющий за пиршеским столом? Моим утешением была холодная свинина под хреном, я один уплёл целое блюдо, будучи убежденным, что уплетая эскалопы и ростбифы, я сокращаю количество свинства среди современного человечества.
- Да… - Димкины глаза заволоклись влажным жемчужно-морским туманом и он пропел баском, - Ах, были же, были же дни золотые, когда мы любили с тобой… Не мог я, Мишаня, ни в какую не мог. Сейчас ругаю себя, казню, жалею, проклинаю, а тогда… Гордыня обуяла меня! Да, если б она спокойно, даже с первого раза, отдалась тогда в чертежке, все было бы в ажуре. Она же упрямо тянула до свадьбы. И отказывала, ссылаясь на, видите ли, антисанитарные условия. А я, между прочим, потом узнал, что впервые ее чпокнул знаешь кто? Завкафедрой физики Галиев, когда приезжал к нам с проверкой на уборочную. И сделал он это прямо на полях Бородулинского совхоза, в борозде, на навозной куче*… Но и это не главное. Главное, когда мы с ней впервые, ну… сам понимаешь… даже упали, скатились с дивана, она мне и говорит: «Ой, Дима, какой у тебя… как бамбук, крепкий и с буграми, разве такие бывают? О, Дима, мне такой нравится! Это мне подарок на свадьбу?.. Спа-си-бо-о-о… Мне такой нравится», - Димус артистично изобразил Королеву, говоря ее девическим голосом и выпячивая губы, - Меня как пламенем охватило! Ах ты, думаю, ….., значит ты и с другими пробовала, коли есть с чем сравнивать! Не врожденный же у тебя столь искусный профессионализм в этом деле…
- М-да… Но ведь и ты, Дима, и ты был профи высшего класса, и ты входил в десятку Дон-Гуанов с Исетского Бродвея.
- Одно дело – мы, мужики, совсем другое – баба… Давай, старик, не будем об этом… Да если б она со мной сразу, в чертежке. А она прикидывалась цэ… она оплетала меня, как паук муху, липкими лапками собственницы, профессорской дачей, альбомами по живописи, бронзовой скульптурой в гостиной. И только когда мы подали заявление в загс – пожалуйста: «Мне так по вкусу твой бамбук!».. Нет, не хочу больше об этом, не хочу… Наливай! Лучше споем нашу, упийскую:
Мне стало грустно отчего-то,
Здесь тополя кругом цветут…
Мы выпили, обнялись:
Расправил крылья для полета
Родной навеки институт…
Димка зачем-то гладил мою лысую голову. Я глядел в его лицо. Два светлых ручья журчали из его глаз, теряясь в бурунах курчавой бороды…
Мы здесь, любимая, бродили,
Когда кругом сады цвели,
Смотреть отсюда мы любили,
Как в затуманенной дали…
Тут и наши подруги вернулись с балкона, и – квартетом:
Огоньки, золотые сияют,
Огоньки, словно звезды сияют…
Потом мы выпили за ушедших в мир иной преподавателей и соучеников. А женщины снова ушли на балкон, на сквознячок. А я сказал:
- Ну, что ж, Дима, вижу – хорошо ты устроился: должность, госпремия, шикарная квартира, семья. Город-то какой, море – рядом! Счастливый ты человек. Интерьер, конечно, сам организовал? Шаляпинские обои, мебель… Карельская береза, не так ли?.. Люстра в стиле шехтелевского модерна… По твоим эскизам? Здорово! Кабинет с компьютером… Димка, а что это у тебя в кабинете обои не то запачканы, не то потёрты?
- А! – махнул он захмелевшей рукой, - Это что ли? Этто – майн тайн, дас ист сэкретус… Т-с-с, приложил он палец к губам, оглядываясь на балкон, - Только – тебе! Знаешь, Алка живет отдельно, со своими родителями, вернее, то здесь, то у них, понимаешь. Она стюардесса. И, когда она в международном рейсе, я, сам понимаешь, на два-три дня становлюсь холостяком. Неуемных хохлушек у меня полмастерской. Ну, и приходят, да… И, знаешь, старик, хочется порой вспомнить молодость, как мы, бывало, то в подъезде, то в чертежке, то на шарташской поляне, отбиваясь от комарья… не все же в постели. И в «стоячка» хочется. Вот я и ставлю девчонок сюда, между шкафами, чтоб уж, если протирать обои, так в одном месте. Надо бы гобеленом прикрыть… А своей сказал, что я здесь отжимание делаю… ну, утреннюю зарядку и прочее, понял… Давай, старичок, за наш родной город. И – за НЕЕ. Я вижу, ты хочешь, чтоб я выпил именно за НЕЕ. Ты хочешь, чтобы я признался, чтоб я покаялся перед тобой, перед НЕЮ?
- Не мы ли, Димус, и были пауками?
- Вот именно… ЕЁ хотели все!..
Он уронил голову на согнутый локоть. Затих.
А росла я, конечно, совершенно ненормальным дитем. Все же маленький человек обычно усваивает уроки жизни от самой жизни. Мои же опыты накапливались, хорошо это или плохо, из литературы. А при моем чувственном, наследственном (от папы Стаса) воображении и влюбчивости (в людей, в собак, в предметы домашней обстановки, например, в сладко убаюкивающее кресло-качалку), литературные сюжеты воспринимались посильнее жизненных ситуаций. И, если в шесть лет я читала, шепотом повторяя строчку « и во лбу звезда горит», то воочию видела на челе прекрасной девы, на которую мне так хотелось походить, нечто ослепительно пылающее, солнечно-мохнатое, шевелящееся и говорящее, одним словом влекущее и живое, но отнюдь не холодную звезду, а именно то, что сразило сердце царевича Гвидона…
Не оттого ли, будучи ребенком, я с завистью взирала на высоченную ледяную гору, которую к Новому году непременно делали взрослые и ребятишки на соседней улице. Я с трепетом глядела, как, сломя голову, бросаются парни, цепляясь за девчонок, охватывая их, жарко дыша им в щеку и елозя красными от мороза пальцами по девичьим шубкам. Вспоминая зарубки на дверном косяке, где отмечался мой рост в дни рождения, я прикидывала, сколько ещё лет понадобиться, чтобы мне дорасти до этих румяных девочек, чтобы и меня так же…
Любовь к литературе и поэзии началась у меня с младых ногтей, ещё не тронутых перламутром, а неровно и в нервной задумчивости обкусанных за чтением заветных книжек, извлекаемых из дубовых книжных шкафов отцовской библиотеки. Уже тайно были поглощены рассказы усатого красавца Гюи де Мопассана, фотографию которого я обнюхала и зацеловала. Уже вместе со школьными подружками с прихихиканьем смаковался Декамерон. Но любимым тайным увлечением было, забравшись с ногами в кабинетное кресло, жадно охватывающее мои все увеличивающиеся бедра, задернуть наглухо портьеры, потянуть за шнур оранжевого торшера и раскрыть рукописную папочкину тетрадь, обычно упрятываемую им во второй книжный ряд между 4-м и 5-м томами Брэма. Это была коллекция любовной лирики – от Фета до Асадова, от Ивана Баркова до Василия Фёдорова без всякой хронологии. Открывалась тетрадь стихотворением, которое мне помнится до сих пор.
Котик милый, деточка! Встань скорей на цыпочки,
Алогобы-цветики жарко протяни…
В грязной репутации хорошенько выпачкай
Имя светозарное гения в тени…
Ласковая девонька! Крошечная грешница!
Ты ещё пикантнее от людских помой!
Верю: ты измучилась… Надо онездешниться,
Надо быть улыбчивой, тихой и немой.
Все мои товарищи (как зовешь нечаянно
Ты своих* поклонников и моих врагов…
КАК-ТО усмехаются и глядят отчаянно
На ночную бабочку выше облаков.
Разве верят скептики, что ночную бабочку
Любит сострадательно молодой орел?
Честная бесчестница! Белая арабочка!
Брызнул грязью чистою грешный ореол!..**
Странное стихотворение. Больше всего мне нравилась строка «Честная бесчестница! Белая арабочка!» И смешит до сих пор любящий бабочку «сострадательный молодой орел». Да… Вот что интересно и дорого для меня. Папин «паркер» подчеркнул легкой волнистой чертой строчки 1,2,5,9,10,11,12. А сбоку витиеватым почерком написано «ЛАНА». И – поставлен большой знак вопроса. И три восклицания.
… «Котик милый, деточка! Встань скорей на цыпочки…» Именно так и начиналась наша игра «Киска» с вылизыванием по утрам его солоноватых ароматных бровей…
Любопытно, что стих этот датирован 1911 годом, и пройдет достаточно много времени, прежде чем мир ахнет от набоковской «Лолиты».
Любвеобильность француженок отчасти объясняется звуковой чувствительностью мужских имен. Оноре. В этом имени – в начале – сладостный стон, восторг встречи и соития: «О!..» Потом, уже тише – «норе», причем грассируя и задыхаясь на этом «р», сахарным и горловым, в отличие от крепкого, львинного и раскатистого русского «р».
Луи – тоже хорошо: губы женщины сами то вытягиваются, то расплываются, взывая к поцелую.
Для Светланы что-то близкое было в имени Леонтия Будкина, одного из друзей детства, с которым судьба вновь свела в корпусе Агафуровской лечебницы. Она называла его не иначе как Леон, даже Лео. На лестничной площадке предчердачного этажа их никто не смог бы обнаружить: «Лео!..» «Лана!..»
Насколько чувствительнее французское «Андре» по сравнению с русскими «Андрей», «Андрюша».
Однако самое сексуальное имя носил король эротических романов. Представьте красотку, оказавшуюся с ним наедине. Сброшены красные перчатки, летит на софу кокетливая шляпка, шумно шелестят шелка. А её птичий ротик при полузакрытых глазках произносит: - Гюи!..
И я согласилась пойти в дом Стеллы. Согласилась, чтобы быть рядом с папой-Стасом, чтобы он не потащился на вокзал провожать киевскую племянницу, чтобы не наделал новых глупостей. Ведь у него с моей маман был уже третий брак, и где-то во Львове жил его взрослый сын. О, от Стацинского можно было ожидать внезапных порывов!..
Однако у тетушки Стеллы он сел, слава Богу, не рядом с киевлянкой, а напротив, по диагонали, как бы показывая мне, что он к ней равнодушен, что у них - ничего общего. Снова были пустые застольные разговоры, воспоминания о знаменитом мичмане Паннинге, о каких-то дальних и уже усопших родственниках, которых я видела лишь на фотографиях в семейном альбоме. Всех развлекал и вызвался быть тамадой некто из родичей – седьмая вода на киселе – по имени… впрочем, надо ли его называть, если он только потолкется на этой вечеринке, нальет для отца стакан воды, когда тому станет дурно и исчезнет, больше нам не понадобившись?.. Но если угодно – Яша, которого я называла Домогацкий. И в нашем доме он был под этим прозвищем: он домогался всех женщин подряд, не брезговал и старухами. Вот и сегодня сыпал шутками-комплиментами и в мой адрес, и на Ядвигу поглядывал, и целовал сапфиры на шоколадно-коричневых пальцах тетушки Стеллы, кокетливо отбивающейся и хихикающей, а-ля невинная девушка. Яков был фотографом в маленьком ателье, а представлялся непременно как художник-фотограф.
Лысое темя и буйная кудрявая растительность на затылке, не знающая гребня, нос и щеки со следами юношеских буббонов, желтые от проявителя ногти и вечный запах каких-то химикалий делали Яшку неприемлемым для меня и асимпатичным. Хотя, судя по многочисленным ню, которые он однажды продемонстрировал мне в своем ателье, подсказывали, что городские модницы не брезговали мужскими услугами расторопного художника, имевшего награду чехословацкого журнала «Фото». Но хватит, хватит о нем…
Отец был молчалив, грустен, изредка поглядывал на Ядвигу, на меня. И нервно наматывал салфетку на средний палец, когда Яков слишком близко наклонялся к Ядвиге, шепча ей на ухо, как бы невзначай, касаясь то Эльбруса (левая грудь), то Казбека (правая грудь).
Я вышла в соседнюю комнату, села в кресло-качалку. И подумала: а Ядвига с папой Стацинским были бы идеальной парой. Разве ее сравнишь с мамашкой, вздорной характером, неумелой в домашнем хозяйстве и стремительно догоняющей в весе штангиста Жаботинского?
Мне стало жаль отца… Я вышла на веранду, вскоре услышала пение в гостиной. А когда вернулась – увидела!.. Что бы могло произойти? Или вечерняя заря так осветила дуэт - папу и Ядвигу, сидящую за пианино, или на самом деле так и состоялось: поющие были скелетами! Папашин тенор лился из черного отверстия в черепе, бежевый костюм прикрывал ритмично бренчащие кости, а Ядвига была сплошным обнаженным скелетом. И только фиолетовые бикини, сползая, прикрывали ее костлявый таз, втыкавшийся в крутящийся стул настолько, что из него сыпались стружки плетеного сиденья. Но огромные живые влюбленные глаза ее были распахнуты и подняты навстречу своему любовнику, с которым она прощалась НАВСЕГДА… Я встряхнула головой, пытаясь отогнать наваждение и прикрыла веки ладонью. Раздались голоса:
- Что с тобой, Станислав? Тебе плохо?
- Ядвига, милая, успокойся!
- Воды, скорее воды!
- Откройте окна! Побольше воздуха!
Яшка поднес папе стакан воды и тот, стуча зубами, отпил два глотка.
- Так, - махнул рукой отец, - от жары, наверное, не обращайте внимания.
И облик Ядвиги был уже соответствующим образом восстановлен. По щекам ее текли синие слезы. А пальцы, все еще пребывая в скелетном состоянии, прыгали по шпалам клавиш, пока не покрылись бледно-розовой кожицей. И в комнате зазвучал сентиментальный вальс Грибоедова.
И я поняла, что увидела влюбленных такими, какими они будут через некоторое число годов, не столь уж отдаленных.
… Когда прощались в коридоре, Ядвига подошла ко мне вплотную и, извиняющимся шепотом прошипела:
- Прости и прощай.
Мы обнялись крепко-крепко. И я подумала, что на ее месте я также бы влюбилась в Станислава Стацинского и не отдала бы его никому. Тут Ядвига охватила меня, прижала, одна ее рука сдавила мою шею, другая, царапнув спину, скользнула ниже и я почувствовала как ее костлявый палец вошел между моих ягодиц, кинжально уколол. В глазах у меня потемнело. А она уже громко, во всеуслышанье прокричала:
- Сладко ль тебе, тетушка? Молодец, так, еще, тетка, давай!
Мне бы следовало вкатить ей пощечину. Но я не сделала этого. И теперь не жалею, а благодарю Господа, что сумела тогда, уже тогда, простить ее. И как бы я мучилась позднее, когда Ядвиги не станет!
Естественно, комментировать ее возглас я не стала, хотя отец – когда возвращались пешком домой недоуменно спрашивал: «О чем это она?» «Опьянела, наверно, племянница» – ответила. Дома я зашила трусики, а круглую дыру на джинсах пришлось заклеить аппликацией в виде алой розочки. Чем открыла в городе новую моду в оформлении джинсовок.
Мне бы следовало влепить пощечину. А поскольку рука моя, если в нее вложить всю силу и чувство, была тяжела, как плеть, я уже видела мою соперницу лежащей на полу без сознания. И лента черной крови проистекала из ее левой породистой ноздри. А Домогацкий (еще раз пригодился, курилка) уже суетился между мной и лежащей, успокаивал гостей и хозяев: «Это случайно! Это обморок! Это пройдет!» И мне будет отказано в доме родственников. И папа будет не в себе от случившегося, но в конце концов простит меня. И мы ни о чем не расскажем маман, вернувшейся с южного моря, похожей на закопченый тамбовский окорок…
Но я не сделала этого.
Ядвига обнаружила на груди бобовидное затвердение, она обратилась к молодому, но известному в Киеве онкологу, принявшему ее на дому, в своем кабинете.
Он осмотрел ее и сзади и спереди, прощупал в области лимфатических узлов, прослушал грудную клетку и зачем-то прикасался твердым стетаскопом в животу. Пальпируя грудь там, где зародилась большая горошина, он надолго задумался, потом сказал, обходя пациентку как скульптуру:
- М-да, надо подождать, надо подождать. Все остальное у вас в порядке. А для груди я рекомендую вам лечебный массаж. Два-три раза в день, исключительно по моей методике… Может, сейчас и начнем-с?
- Ложитесь на кушетку поудобнее, вот так… теперь расслабьтесь. Обязательно расслабиться. Думайте о чем-то хорошем.
Он охватил ее грудь всей ладонью, как будто надел теплый надежный бюстгальтер, и начал тихонько водить по окружности, более нажимая большим пальцем на то место, где обнаружилась тревожащая Ядвигу горошина.
Она закрыла глаза и старалась думать о том, кто помнил ее на Урале, где сейчас зима, но где они могли бы, могли бы, мог… уехать на дачу, пить подогретое красное вино, кататься на санках… И он нежил бы ее на медвежьей шкуре у пылающего камина. Вот так же, ласково, внимательно, и уверенно. По-мужски крепко и по-любовному игриво…
Уже обе ее тяжелые груди, Эльбрус и Казбек, были охвачены желаемым натиранием. Они то умягчались, то становились упругими как глобус, по которому растекались голубые реки Зея и Бурея, Днепр и Енисей и маленькие тонкие реченьки – Исеть и Чусовая… Все сильнее были нажатия пальцев, все при-ят-нее… А! Но кто, кто же это с ней? Где она? Почему кто-то порой прикасается к ее соску губами и покусывает его.
Ядвига распахнула глаза. И увидела, как доктор, сбросивший на пол халат, жадно гладит-массажирует обе ее груди, а голова его уже находится между ее раскинутых ног. И длинный красный в пупырышках язык на самом конце измазанный ядовито зеленым ляписом, извиваясь, тянется, вот-вот проникнет в ее распахнутое лоно.
С силой мортиры отбросила она наглого консультанта. И, не спеша одевшись, швырнула ему под ноги причитающийся гонорар.
Женская сущность Ядвиги заключалась в том, что ее тело, ее интимные органы порой начинали жить самостоятельно, отдельно от головы. И она ничего не могла с этим поделать. Мужчины ценили в ней это качество, особенно в постели. Разум подсказывал ей: «Довольно, достаточно, остановись!» А тело продолжало беспечную игру любви. Оно работало как заводная машина, у которой испортились тормоза или был потерян ключ, который остановил бы ее.
Но в этот раз ключ-разум сработал: она увидела не своего желанного возлюбленного, а негодяя, воспользовавшегося ее любовью к тому, ЕДИНСТВЕННОМУ…
НЕУЖЕЛИ:
Чтобы вполне почувствовать свободу, надо отсидеть в тюрьме?
Чтобы оценить вкусный запах хлеба, надо испытать голод?
Чтобы познать счастье настоящей любви, надо пройти через потерю любимого существа?
Обе они, и тетка и племянница, Лана и Ядвига, пройдут через ЭТО.
- Я… Йа-йа-я, - блеял незадачливый консультант, поднимаясь с пола и часто-часто облизывая губы малахитовым языком, - Я только хотел продемонстрировать вам свой метод… извольте, это все изложено в моей брошюре, утвержденной Минздравом Украины. Я бы хотел продолжить, но вы можете заняться самомассажем… Вас подбросить до дома?
Ядвига одним движением остроносой черной туфельки отпихнула в сторону консультанта долларовые бумажки.
Стук бамбука…
Серебряное уральское семечко, занесенное в плодородную землю Малороссии проросло. У Ядвиги родился сынок. И ему к описываемому моменту было уже три, нет – два с половиной года.
Я любила рыться в его столе, в бумагах. Папа Стас, конечно, замечал это, но не ругал меня, а только строго и любовно ворчал. Я пыталась обнаружить у него нечто вроде дневника или любовной переписки. Страшное любопытство распирало меня. Я вся дрожала от предстоящей находки. Но тщетно! Лишь потом, после всего, на даче, я нашла то, что искала (не мог же он уничтожить свой интимный архив!). Все было ловко упрятано на мансарде, в старый дедушкин самовар, покрытый варшавским серебром, с пролысинами. Но – это особый рассказ, папочкины дневники и переписка… Зато он, зная мои увлечения поэзией, подарил свою юношескую тетрадь, где каллиграфическим почерком были переписаны стихотворения авторов, не особо поощряемых при Советской власти.*
На другой день, после проводов уральских гостей в Симферопольский аэропорт, Дмитрий Коростелев сел за стол, расправил салфетку и приготовился было поднести ко рту первую ложку пахнущего укропом и чесноком борща, как в самую середину алого дымящегося аппетитного блюда вмазалась пара обезумевших от любовной утехи мух. Мухи в борще! Одно из самых нелюбимых Коростелевым явлений. Он тут же отбросил их кончиком серебряной ложки. Однако кушать оскверненное блюдо не хотелось. Чувство брезгливости и одновременной жалости, особенно, к бедной самочке, охватило зодчего… Бедная муха ползла по белой скатерти, оставляя за собой розовый след. Самец же сумел взмахнуть крыльями и тяжело полетел в сторону окна и, оглядываясь на Дмитрия, процедил презрительное, что-то вроде «ржавая жопа». И опустился на подоконник.
Коростелев подошел и увидел налитое натренированными мышцами тело самца, его победно дышащее брюхо, хобот неудовлетворенного органа. Не Мух, а прямо-таки Ген Бородин. Испортил обед, зараза. Дима уже хотел прихлопнуть агрессора тапком. Но Бородин проворно взлетел и был таков.
Алла, наблюдавшая этот эпизод из их жизни, заметила, как вместе с мухами из тарелки вылетела малюсенькая бумажная трубочка. Она подозрительно ухватила ее, осторожно развернула намокшую и набрякшую бумаженцию, приблизила вплотную к глазам… Она сразу обо всем догадалась: от кого эта записка, кто ее принес (подозрение пало не на Муха – первого в России почтаря – а на гостившего Михаила). Она готова была закатить отрепетированную истерику: «Ты не забыл ЕЕ? Вы состоите в переписке? Знаю я твои длительные командировки! Вот куда уходят квартальные премиальные!!!»
Чтобы рассеять приближавшуюся бурю, пришлось все свалить на мух, неизвестно откуда принесших чье-то дурацкое зашифрованное послание. А чтобы уж совсем успокоить супругу, Д. пообещал ей осеннюю поездку к родственникам в Израиль.
… Не надо. Я сама.
И не Мишка, и не Димка, и не завкафедрой физики Галиев был ее первым мужчиной. Выходит, во всем виноват Я? В ее и наших несуразных судьбах!
В произведениях классиков советской литературы 30-50 годов сплошь и рядом встречаются героини с несколько необычными, таинственно-романтизированными именами: Кира, Тина, Лара, Ирина, Женя (Евгения)… Вот и нас занесло – Лана. Можно было бы и попроще чего-нибудь…
Однако факты жизни, а порой и придуманный образ, имя, сюжет держат настолько, что уже и не в силах придумать что-то другое… В ее имени, Лана, одновременно уживались нежность и женственность – ЛАНЬ, и предчувствие трагедии, - РАНКА. Так и случится.
В сафьяновой отцовской тетради появились и записи Ланы…
… А я больна. Я разлюбила жить.
Я все истратила, пока тебя любила.
Я – нежить, и потому я – сила:
Мне ничего не стоит все забыть.*
Но это – в стихах. В жизни всё было по-другому.
ОТ АВТОРА. Зачем, почему, для чего люди пьют? Поднимите руки: кто сможет ответить на этот вопрос вразумительно? Я делал попытку в 3-ей тетради «Агафуровских дач», но она пока что – в столе…
Пить человеки начинают по разному. А вот заканчивают, как правило, одинаково. Редко кто бросает по своей слабой воле, весьма редко, братцы! И для многих Сибирский тракт (по которому в позапрошлом веке гнали этапом несчастных декабристов) становится невеселым маршрутом прямехонько в «пьяный» (наркологический) корпус, а то и в настоящую психушку с зарешеченными толстой арматурой окнами.
Выходит отсюда человек после лечения совесем-совсем другим. Встречают ли его? Вот он топчется на крыльце, глядит на солнечные блики в зеркальцах луж, на воробьёв, опьяневших от весеннего тополиного воздуха. Плечи его ссутулены, в руках – поэлитиленовый мешок с домашними тапочками, зубной щеткой, кипятильником (вволю в палате почифирили!) и старым блокнотом с ненужно записанными адресами сопалатников.
Нос его побледнел, глаза вроде бы улыбаются, а на губах колеблется виноватая улыбка, как будто вместе с зловредными шлаками и тягой к зеленому змию вытряхнули из человека развеселую вольную душеньку. А взамен поместили грусть и уныние да постыдные вспоминания о скандальных загулах, и – страх перед возможностью повторения пагубного пути, и слабую надежду на участие (хотя б через несколько лет!) в преприятнейших товарищеских пирушках…
О, великий угодниче Христов, страстотерпиче и врачу многомилостивый, Пантелеимоне! Умилосердися надо мною грешным рабом, услышь стенания и вопль мой… И ВОПЛЬ МОЙ…
Так бывало молиись мы, когда Богоугодно соединились в стротельной бригаде из бывших алкашей, обитателей корпуса № 3, на возведении Храма в память целитиля Пантелеймона. Прямо здесь же – на территории Агафуров. Именно тогда и поведал я Леонтию Будкину история своего подвального бытия. Не тогда ли и сложились вирши о прежней стеклотарно-бормотухо-изжого-беспечной житухе:
С бодуна, в районе Посадской,
«Новый мир» с рассказами Кима…
Метель налетела.
Пальцы окоченели. Хочется хавать.
С похмелья товарищи злые.
В подвале лежу под трубой.
Но были же, были же дни золотые,
Когда мы любили с тобой!
Ну, конечно, именно тогда, ответно, Леонтий выдал свою нетленку:
С грустью гляжу на большую, большую селедку –
Иссеня-черная, жирная, стерва, с лучком,
Плавала лучше б себе в мировом океане,
Мне б не пришлось по утрам на похмелку сшибать!
М-да, «когда это было, когда это было – во сне, наяву?» И вот, перебирая рукописи Леона, обнаруженные в больничной тумбочке (в то время как сам он не то молекулярно распылился над сосновым пространством старых Рифейских гор, не то вновь аплодирует Бахусу), я обнаружил вполне законченную новеллу. И к своему немалому изумлению узнал в главном герое А.Саблине – кого бы вы думали? – самого себя! Поначалу возмутился: нельзя же столь бессовестно стенографировать в памяти и присваивать устные рассказы соседей по палате! А потом решил простить бедолагу. Ведь и сам я в основной текст «Сьука бамбука», называвшийся поначалу простенько и со вкусом «Лана», включил массу рассуждений, черновиков, записок, баек собрата-бухарика. Я не счел нужным ни править, ни приукрашивать, ни урезать нижеприводимый сюжет. Он самодостаточен и только доказывает, какого незаурядного сочинителя, кажется, упустила из внимания Ассоциация писателей Урала.
Итак, неутомимые мои читатели, внемлите, сей невеселой истории, может, она заставит задуматься кое-кого из вас – стоит ли доводить свой органон (как говаривал горьковский педрило Сатин) до нудного лежания под капельницами, до принятия рвотных снадобий по варварской челябинской методе, до психо-кодирования, разрушающего ваше «я» (благо, если еще не попадете в руки гипнотезера-шулера), или до вшивания в вашу жалкую, исколотую шприцевыми иглами ягодицу смертельно опасной ампулы «Эсперал», или впрыскивания в синюю вздувшуюся вену некоей жидкости под романтично-краснофлотским названием «торпеда» (о, как корёжит тело, и липкий пот катится по лбу, груди, подбрюшью, и красный огненный жар воспаляет оба мозговых полушария)…
… Ей, угодниче Божий Пантелеимоне! Умоли Христа Бога, да предстательством твоим дарует здравие телу моему и души моей…
БОМЖ АЛЬБЕРТ ИЗ ОТРЯДА СУМЧАТЫХ
Жил-был бомж. Звали его Альберт. Альберт был новичком среди «детей подземелья» и местной алкоты и кое-как еще пытался сохранить человеческое обличье. И былое благородное достоинство. Во всяком случае, держал каморку в неблагоустроенном доме, оставшуюся от хрущевки, проданной им крутым парням из АОО «Неподвижимость»…
Утром, накануне Рождества, Альберт проснулся с тяжелой, ну очень тяжелой головой. После Нового года возле подъездов больших домов, в урнах на трамвайной остановке, около магазинов, на помойках было предостаточно стеклотары. Как грибов! Только успевай собирать, опережая оглоедов из окрестностей Посадской. И вчера сбор был удачным, так что купили с напарником Лёхой аж пять бутылок «Веселого Роджерса».
«Гуляй, рванина!» – орал к неудовольствию Альберта его напарник. А вот на опохмелку, идиот, ничего не оставил, ни граммулечки спиртного, ни горбушечки съестного. И надо было вставать. И тащиться к вонючим мусоросборникам. Времени, однако, наверное, около десяти?.. За окном светло. Снежок идет. В маленькое оконце видно – на ветке рябины сидит красногрудый снегирь, ухаживает за снегирихой. Не за вороной же ему ухаживать, резонно подумал Альберт. И порадовался логике мысли, сохранившейся от былых университетских годов.
Когда-то, да совсем недавно, был бомж Альберт журналистом, и даже пописывал новеллы и стихотворения в форме классического италийского сонета. Ему и сейчас порой казалось, что встанет еще на ноги, вернется в газету, издаст два тома избранных сочинений, получит премию губернатора… Если 10 тысяч премиальных разделить на 24 рубля – это сколько же бутылок «Веселого Роджерса» получится?..
Бомж Альберт сладко подтянулся и негромко пукнул. Он пошарил рукой на табуретке, где, помнится, лежал журнал и попытался вникнуть в текст романа некоей Ольги Славниковой «Один в зеркале». Однако в голове разлился туман, тягучий, как сгущенное молоко, к горлу подкатил комок желчи. И он тут же отринул журнал. Уселся на хлипкую табуретку и, бросив плети рук между колен, задышал часто-часто, пытаясь унять сердцебиение. Нет, без опохмелки не оправиться, без стопаря – хана. Надо, надо одеваться да поспешать на похмельный промысел.
Альберт подошел к зеркалу и, опершись рукой о стену, вгляделся в отражение. Поэма «Зеркала» Семена Кирсанова, «Зеркало» Тарковского, «Перед зеркалом» Каверина… Память еще существовала, работала! Значит не все потеряно!
Главное, чего он боялся – это встретиться с подругой детства Светочкой Стацинской, которую любил сквозь все другие увлечения, любови, семьи. О, только не это: показаться ей в образе Кенгуру микрорайона на Посадской! Впрочем, узнает ли она его? Лучше бы не узнала…
«Зеркало (какого-то) Мантачки» манерного москвича Михаила Кураева, затем – как сразу не вспомнилось? – фильм товарища по Высшим курсам Вовчика Хотиненко «Зеркало для героя». Потом «После «Зеркала» – об Анарее Т., фильм его сестры… И вот - снова, нате вам, екатеринбурженка Славникова печатает «Один в зеркале». Могла бы с ним, Саблиным, посоветоваться, Ольга, Оля, О-ля-ля, нашли бы что-нибудь посвежее.
Названия когда-то прочитанных книг, журналов, виденных фильмов роились в его деревянной башке. Он увидел в зеркальном осколке свою помятую образину цвета отекающей парафиновой свечки. И чтобы хоть как-то развеять свои горькие думы и хоть каким-то способом выйти из похмельного синдрома, попытался мыслить образами подобно писательнице Ольге Славниковой. Он поднатужился и начал думать о себе в третьем лице, как будто в зеркале отражался не он, бомж Альберт, а герой его будущей повести Лже-Альберт. Борода напоминала ему намыленную вехотку, которой он в бытность молодым и здоровым любил докрасна натереть тело в бане, в знаменитой бане на улице Первомайской, здании с тремя помпезными колоннами, будто перенесенными в заснеженный уральский город из дворца Ирода Великого. Глаза у Лже-Альберта были наподобие двух оловянных пуговиц, оторванных от шинели военноплененного японца. По-негритянски вывернутые губы напомнили своим холодновато-лиловым цветом недозрелую алычу, а еще вернее то заветное, таинственное, влекущее каждого подростка место, которое он впервые увидел на цветной вклейке в анатомическом атласе домашней библиотеки жившего по соседству профессора Стацинского…
Почувствовав натурализм своих метафор, но одновременно и радуясь им (не все еще умерло, не все погасло в писателе и мужчине Альберте Саблине!), он постарался все же избавиться от них, не совсем уместных здесь, их бы в блокнот занести, на будущее, на потом. Альберт перевел взгляд на руку, опиравшуюся на стену цвета утренней мочи, но приятнее думать цвета пива «Титулярный советник» разлива Екатеринбургского пивзавода «Патра», семь восемьдесят за бутылек.
Альберт перевел взгляд на руку и вместо вен увидел вздувшиеся реки Зею и Бурею, за незнание которых ему влепила пару по географии Глория Леонидовна. Несмотря на ту жирную двойку в дневнике, чувства его, двенадцатилетнего отрока, ничуть не изменились, ему так хотелось трахнуть учителку Глорию Леонидовну! Но поскольку в его возрасте это было маловероятно, он, как и его однокашник Лёха, привязал к ботинку маленькое зеркальце. И, выждав, когда Глория встанет около его парты, повествуя о вершине с неприличным названием Катманду, он, Алик Саблин, незаметно вытягивал ногу, пытаясь разглядеть отражение в зеркальце. И однажды!.. Удалось-таки рассмотреть белые трусики Глории… Разговоров было на перемене!..
Бомж Альберт очнулся валяющимся на полу подвала. Оглядевшись, он увидел толстую кишку зеленой трубы, уходящую в сырое и темное лоно соседнего подвального отсека, лампочку, охваченную птичьей лапой защитной сетки. Были и табуретка, и зеркальце на стене. Не было только комнатки, из которой жилец был выброшен за неуплату еще год назад. А был ли журнал? Журнал лежал рядом, белокрыло распахнутый, как чайка прибалтийская, которую когда-то наблюдал Альберт Саблин, лежа с возлюбленной поэтессой на пляже дома творчества в Дубултах… «Новый мир» появился в подвале бомжей вчера, журнал, как обычно, стибрил Лёха в киоске Роспечати.
Бомж Альберт приказал себе больше не кемарить, а идти. Иди и смотри! – сказал он, припомнив название фильма. Название, взятое напрокат из книжки… «Из Книги!» – поднял он над головой палец, похожий, сказала бы Ольга Славникова, на только что выкопанный, не отмытый, в мелких волосиках, корень хрена огородного.
Альберт взял большую серую сумку и, прижав ее к животу, потащился на ближайшую мусорку.
Да, я прыгал, как кенгуру. Кенгуру-Альберт, или Альберт-Кенгуру – как вам угодно так и называйте. Правую ногу я отморозил еще в прошлую зиму, и прыжки на двух задних конечностях удавались мне куда как успешнее, чем перемещение обычным человеческим шагом. Ура, сумчатые на Урале!
На бетонной плите возле мусоросборника стояло две пивных бутылки темного стекла! Это хорошо, это – уже два рубля! Однако больше вокруг ни одной бутылки. Только знакомая старая ворона, скосив на меня глаз, так ничего и не сказав по случаю приближающегося праздника, схватила банку из под майонеза и взгромоздилась на березу.
Я нагнулся над одним мусорным ящиком, над другим и даже попытался подпрыгивать, заглядывая. Допрыгался! Отдышавшись, понял, что я внутри железного ящика. Зубы у кенгуру цокали, глаза слезились, сердце стучало где-то под лопаткой. «Зеркало и обезьяна», зачем-то всплыло в памяти еще одно название басни старика Крылова и тут же заменилось ясной мыслью, такой же правдивой как яичная скорлупа, полиэтиленовые мешки, селедочные хребты, рваные платья, клочки «Вечернего Екатеринбурга» и всякого другого хлама, в котором я даже не пытался копошиться. Мысль эта была: «А стоит ли подниматься и выбираться отсюда?» Стоит ли продолжать… Приедет утром огромный и страшный катафалк мусоровоза, заберет контейнер безжалостно клацающими клешнями и окажется очередной екатеринбуржец пусть не на престижном Широкореченском некрополе, но на свалке всякого мусора начала ХХI века…
Не в силах вспомнить начало из классика, он прохрипел, почти пропел: «Ну что ж, бесчувственному телу равно повсюду истлевать…» Но то – телу, а как же быть еще теплящейся Душе? А мыслям, а таланту, коим наградил Господь эссеиста А.А.Саблина?
Тут кто-то зашевелился подо мной. Крыса? Или вечно голодный Полкан, бомж среди собак и собака среди бомжей? Но из вполне аппетитных свеженьких кухонных ошметок внезапно раздался разудалый тенор другана Лёхи: «Я помню чудно мгновенье, передо мной явилась ты…» Пропел друган, арию Герцога и, поправив галстук-бабочку, напяленную поверх телогрейки, прогромыхал сумкой, которая прямо-таки лопалась от собранной стеклотары. Жаль, нет в нашем бухенвальде звания стахановца! Я сунул ему свою жалкую добычу и очень вежливо попросил как можно скорее дуть в винную лавку. Лохматым вороном Лёха взлетел над ящиком, а затем выволок на свет Божий и мое невесомое тело. Обнадеживающе бренча стеклотарой, Леха поскользил по расчищенной от снега дорожке к вожделенным объектам обслуживания жителей Посадской. А я остался ждать его…
После школы пути наши с Лёхой разошлись: я поступил в универ, а он стал пожарником. Нет-нет, не пожарником, а пожарным, Лёха страсть как не любит, если его называют пожарником, может и поколотить. Тем более он стал не просто пожарным, а ответственным за безопасность Детского театра. Брандмейстер сцены! Потом он перешел в Оперу, затем в музкомедию, ну а дальше – известное дело, другой, совсем другой огнетушитель ему приглянулся. Долгие годы дружил с известным в городе алконавтом, бывшим актером Колей Адмираловым. Искристый был человечек, солнечный. И мне не раз с ним доводилось активизировать сознание в знаменитом кафе на Пушкинской. Сойдемся утром, у Коли глаза – в пучок. И печальные, как у недрессированной обезьянки. А выпьет – сияет как мартовский лучик. Если денег на опохмел не доставало, официантка Тося могла запросто в должок дать. Выручила не раз, наш человек! Где же ты, Тося теперь? Так тебя не хватает!..
Когда-то Лёха спас меня. Я ещё не был Кенгурой. Жил в хрущевке, и только пристрастился по утрам стеклотару из окружающих мусорок добывать. Поймали меня обитатели бичарни, едва не убили. Если бы не Лёха, не жить бы уже Альберту Саблину на этом свете. «Синяки», отпинав мне ребра, передыхали, передавали чинарик по кругу, решая, - окончательно пригвоздить конкурента или оставить ненадолго пожить. В это время и появился Лёха со своим тенором: «Бить или не бить – вот в чем вопрос?» Я сразу же узнал его голос, замычал и замахал рукой. Лёха отдал товарищам всю дневную добычу, можно сказать выкупил меня…
Не забывает Лёха помянуть Колю Адмиралова, который также крепко выручил Лёху. Забухали они тогда, еще во времена Бровеносца, крепко. Очнулись с заезжими гастролерами в ресторане аэропорта Кольцово. Те улетели, а наши оба–два отправились до города пешком. Метель поднялась, ночь, мрак, ни автобуса, ни машины. Допили остатки из горла, и пали товарищи в сугроб. А когда Лёха продрал глаза, чувствует что-то давит на него, тяжелое, бездыханное. Очухался. Глядь, а это Коля Адмиралов, окоченевший актер…
Снял он с него на добрую память бордовую галстук-бабочку.
Потом ментовка приехала, разбираться долго не пришлось: вся милиция Колю знала, диагноз известный… А не прикрой он ночью собой и своим полуперденчиком Лёху, и тому бы – финиш… Се ля ви, се ля ви! Не расстается Лёха с галстуком, хотя тот утратил свой бархатный бордовый лоск и более напоминает ошметок дохлой летучей мыши…
Сколько прошло времени – десять минут, полчаса, полтора, я уже не соображал. Меня бросало то в жар, то в озноб. Во рту пересохло, слюни перестали вырабатываться. И я зачерпнул ладонью белого снежка, поднес к губам, к взалкавшим губам австралийского жителя Кенгуру. Однако рука ходуном ходила. Да и разве это была моя рука? Я увидел перед глазами не пальцы, а какие-то красные отростки, похожие на вымя стельной коровы с признаками рожистого воспаления. Почему, откуда лезли эти сравнения, я и сам объяснить не могу. Я и коров-то живьем видел лишь однажды, когда ездил со студенческим отрядом на уборку картошки в Косулино…
У Альберта хватило все же сил и разума стянуть зубами с одной руки толстую стеженую варежку и напялить ее на руку-вымя, чтобы окончательно не отморозить. Если бы у Лёхи набралось на поллитра, он обязательно бы вернулся. И тогда они опохмелились бы вместе. И жизнь и тепло, и движение снова вернулись бы к Альберту. Но если у Лёхи окажется на чекушку или того меньше – хана: Лёха забудет, что он друг Алика Саблина со школьной скамьи. Он присосется к мерзавчику, аки вампир, и вылакает все до донышка. Что мы, не знаем Лёху?
Сердце вновь застучало часто-часто, с музыкальными паузами, как будто в левом желудочке кто-то время от времени причмокивал, а потом надолго замолкал, и снова… Когда-нибудь, подумал я, когда я излечусь от запоев, возьму себя в руки, я обязательно опишу в новой повести-эссе это состояние, знакомое всем алкашам Советского Союза, но теперь мне было не до этих подробностей своего организма. Я умирал. Умирал, примерзая задницей к бетонной плите, я заканчивал свой бренный путь на площадке мусоросборников в микрорайоне на Посадской.
Альберт очнулся от того, что кто-то осторожно коснулся его плеча, затем – потряс, еще через мгновение погладил его щеку. Из экономии сил он с трудом приоткрыл только один глаз, левый. И увидел перед собой белые дамские сапожки. Поведя взглядом вверх, он обнаружил перед самым носом стройные ноги, обтянутые черной кожей… Дальше шла шубка из шиншиллы. А еще выше – Альберт открыл уже оба глаза – он увидел склонившееся над ним лицо. Бомж Альберт не вскрикнул и не вскочил на ноги. Но челюсть у него отпала и запрыгала, как у героя дурацкого телесериала Бивиса! Не Лана ли, не Светочка ли Стацинская?! Женщина была настолько прекрасной, что описывать ее было бы бесполезным. Наверное, именно о таких и говорят – ни в сказке сказать, ни пером описать. Глаза раскосые, носик маленький, а карминный рот такой большой и подвижный, что когда она улыбалась, то открывались все ее ровные белые зубы, включая и зубы мудрости.
- Вам, наверное, холодно? – спросила красавица, - Может, я могу чем-то помочь вам? - И она склонилась над ним еще ниже так, что ее пепельные волосы коснулись его отмороженных щек, - Вам нельзя здесь сидеть, вы простудитесь. Хоть сегодня и мягкий морозец…
- Швэйсариа, - выдавил из себя Альберт, пытаясь поддержать светский разговор.
- Да! – засмеялась она, и парок из ее рта донес до ноздрей Альберта аромат какого-то неведомого ему заморского зелья, - Да, почти Швейцария случилась на наше уральское Рождество… Не хотите ли вы поправить свое пошатнувшееся здоровье? У меня есть бутылка «Татищева», и она приоткрыла сумочку из белой кожи, - сама я не пью пива, не стесняйтесь, возьмите.
Виртуозным движением дирижера Альберт вскинул руки над головой, тут же сомкнул вокруг темно-коричневой бутылки. В три приема он опростал ее, вытер губы и бороду толстой варежкой. Вроде немного полегчало.
- Я вижу, что вам лучше, но еще недостаточно, чтобы вы встали и пошли. Скажите, чем помочь вам, сегодня такой день!
Она присела перед Альбертом и ее колени, обтянутые черной блестящей кожей коснулись его озябших колен. Чудо, прямо-таки чудо, подумал я, почувствовав как давным-давно забытым движением еле шевельнулась моя плоть.
- Мне бы, мне бы… – право же мне было очень неудобно и все же я выдавил из себя, - Мне бы, если это возможно, чекушонок. Всего чекушонок.
- Сейчас-сейчас, потерпите, я – мигом!
И незнакомка упругой походкой пошла в сторону винных лавок, оглянулась на прощанье и помахала рукой в белой лайковой перчатке.
Будто чернижным вареньем облили сумерки сугроб, возвышавшийся передо мной у торца дома, разрезанного на бежевые шоколадные дольки. Снег укутывал мои плечи. Но я старался не дремать. Я поглядывал в сторону, откуда должна была появиться моя спасительница. А – вот и она!
Женщина протянула Альберту долгожданную чекушку и извинилась, что не догадалась купить бумажный стаканчик.
- Ничего-ничего! – Альберт-Кенгуру торопливо достал из хламиды складной охотничий стаканчик, одновременно откупоривая зубом бутылку.
Он отбулькал в стакан спасительной жидкости и, конфузясь, протянул его незнакомке:
- Прошу вас, не побрезгуйте с Кенгуру, то есть с забытым ныне сочинителем Альбертом Саблиным…
- Нет-нет, давайте сами поправляйтесь, - сказала она, однако приняла в руку несвежий стаканчик и, едва коснувшись губами, отпила глоток, - С наступающим!
Альберт дополнил стакан доверху и, стараясь касаться губами того места, где дама оставила карминный след, влил в себя обжигающую внутренности жизнеспасительную влагу «Господ офицеров» производства екатеринбургского завода «Алкона», 23-80 за чекан, 56 – за флакон.
Он даже встал на ноги во весь рост, предполагая произнести тост. Но что-то долбануло его по затылку и он снова брякнулся задницей о плиту. Альберт хотел крякнуть, занюхивая, но вместо него крякнула ворона, сидевшая на березе. Получилось кстати и смешно, и мы оба засмеялись, как уже давно знакомые. Глаза Альберта блестели, руки не дрожали, почти не дрожали. Однако выпить еще бы не помешало. А бутылек был почти пуст.
- Я понимаю, - усмехнулась дама, - Сейчас! Вы восстанавливайтесь, а я схожу куплю бутылку армянского коньяка, а потом, а потом…
Она вернулась даже быстрее, чем он предполагал.
- Я вам оставлю эту бутылку, но прошу вас, не перегружайтесь. Сейчас я схожу домой, мы ведь с вами в соседних подъездах, приготовлю, все что надо. Потом вы придете, примете ванну, и мы разместимся с вами под рождественской елочкой. У меня заготовлены разные вкусности… Я давно присматриваюсь к вам, вы – НЕ ТАКОЙ КАК ВСЕ! Сегодня вы почитаете мне ваши чудесные сонеты, договорились?
- Да я, да мы с вами… - Альберт-Кенгуру чуть не расплакался.
Он и в самом деле расплакался. И слезы капали прямо в охотничий стаканчик, наполняющийся рассолом, то бишь собственным соком не совсем еще забытого современниками писателя А.Саблина, - Да я вам все краны исправлю, всю сантехнику сменю на импортную. Я вас сделаю героиней своей будущей пьесы, которую мы напишем в соавторстве и назовем «На святках в Екатеринбурге»… Мы… Мы Коляду за пояс заткнем!
- Обсудим это за ужином… потом, милый, по-том. А сейчас давайте еще глоточек «Араратской долины». Да выплесните вы эти слезы! Они сегодня нам больше не понадобятся. Ну, давайте же… А я пойду.
- Постойте, постойте! – замахал Альберт в воздухе красным выменем, - Скажите, наконец, кто вы?
- Как? Неужели не узнали? Мы с вами не впервые…
Альберту было стыдно перед этой доброй женщиной, красавицей неописуемой, спасительницей его. Сейчас, еще немного, и он окажется в ее чертогах, под рождественской елкой. Вот и петарды рвутся во дворе в честь их любви! Он уже никакой не бомж, не кенгуру, он… В душе он сначала поцелует все ее родинки. А когда они разместятся на диване, он попросит ее надеть свои сапожки. Это – непременно: чтобы ничего, а только сапожки… Ему дико нравилось, когда Ланка оставалась в одних высоких ботфортах…
Так кто же, кто же она? Я стал внимательнее всматриваться и принюхиваться к ее блестящим лосинам, бесстыдно обтягивающим ляжки…
- Да не Глория ли вы Леонидовна?
- Кто-кто? – смех незнакомки раскололся, как брошенный на счастье фужер, - Глория? Нет, милый, я другая.
Тогда я подумал, уж не писательница ли это Ольга Славникова, доминантка Пуккеровской премии имени Сороса Рымникского, в кои-то поры 7-40 за бутылку? Эх, Лёха, будешь завидовать другу!
- Не уходите! Я вам так благодарен за все! Мы еще с вами… Вы же меня пригласили?.. Давайте вместе, не оставляйте меня. Видите, я уже на ногах. Походка, правда, прыгучая, австралийская, привычка, так сказать… Вы, конечно бывали в Австралии?.. А сейчас скажите все же ваше имя, умоляю вас.
Незнакомка из соседнего подъезда перестала улыбаться и с глубокой грустью, низким грудным голосом, вздохнув, промолвила:
- Ошибаетесь, милый, я не та и не эта. Я – твоя Белая Горячка.
Сказала.
И тут же должна была бы исчезнуть!
Но она не исчезала.
Попасть на Агафуры несложно, вырваться оттуда нелегко: попробуй докажи, что ты здоров и адекватно воспринимаешь действительность.
В очередной раз Светлана Стацинская оказалась в скорбном корпусе совсем уж по нелепому обстоятельству. Дело в том, что она была чрезвычайно требовательна к гигиеническим условиям - дома, в конторе, на рабочем месте. С детства была чистюлей. Между прочим, Мишка так и не догадался, почему ему ничего не откололось в берложке, когда она уже лежала с ним рядом. Мышь, затхлый воздух, засаленная чужими потными телами тахта…
Она работала в проектном бюро, из окна виден тихий зеленый поленовский дворик. Но где-то поблизости стояла мусорка от кафе. И мухи, бывало, черным роем залетали в окно и в форточку. Покоя не давали! Светлана составила одну служебную записку, другую: примите меры, прикажите убрать контейнеры со двора, поставьте на окна сетки. Начальник отмахивался: не до этого, вот завершим проект листопрокатного цеха тогда и… Закончили цех, начали проектировать резиденцию Губернатора, а мухи летят и летят. На чертежи садятся, кофе не дают спокойно попить, в ноги по-осеннему зло впиваются.
Всем противно, а каково нашей чистюле? И вот утром, пока никого не было в отделе, кроме начальника, Светлана подошла к нему и начала решительно и профессионально откручивать голову. В наказание, так сказать. Начальник заверещал, как свинья, вырвался из рук разгневанной сотрудницы и понесся слаломом между чертежными столами и кульманами, держась за полуоторванную головку. Потом, опасаясь погони, на глазах народной мстительницы, стремительно ужался, уменьшился, взлетел к потолку. Прилип к плафону молочно-матовому. Затих.
Затихла и преследовательница. Села за стол и написала заявление об увольнении, ввиду антисанитарных условий и невыполнении требований безопасности труда. Начальник, не покидая нового рабочего места, протянул длинную мохнатую лапку и начертал резолюцию: «Не возражаю, после отработки, согласно КЗОТУ, двух недель».
Запыхавшиеся архитекторы, конструкторы и макетчицы вместе со звонком ворвались в комнату, расселись по местам. Вначале они для приличия поудивлялись происходящему и лицемерно посочувствовали начальнику. А вскоре свыклись и работали себе спокойно, выслушивая сверху команды и указания несчастного. Голова начальника свисала вниз и держалась на тонком, но все же достаточно прочном, красном вервии; пенсне (начальник из пижонства имел обыкновение носить старомодное пенсне и ходить с тростью) увеличивало его печальные фасеточные глаза. В рукавах шуршали подкрылья из карандашной кальки, которые ему смастерили в первый же день сердобольные машинистки-верстальщицы. Надо же, хотя бы по ночам, спуститься вниз, сходить по надобности, размяться, пока пройдет две недели (по КЗОТу) и капризуля-сотрудница покинет фирму.
К чести начальника отметим – он недолго сердился на старшего архитектора Стацинскую. Действительно, вредные насекомые порядком надоели, и не только ей. Однако следовало всё же обращаться не к нему, а к директору АКБ, а может и к Губернатору Росселю, а может, и еще выше, к Президенту, который, впрочем, уже второй год ну никак не может истребить паразитов по всей России… И начальник, наблюдая как С.С. славно покрывает гуашью фасад проектируемой резиденции, старался поймать стеклами пенсне солнечный зайчик и направить его на самый кончик кисти старшего архитектора, чтобы потом перехватить ее милый взгляд, брошенный вверх (ему!) с милой примирительной полуулыбкой: не балуй, дорогуша, и прости.
В том, что начальник, хоть и временно, разместился на плафоне, был свой резон и свое преимущество. На его стол в первый же день стали горкой укладывать чертежи, готовую продукцию, на просмотр, в ночное время. Кроме того появилась идея сократить ставку ночного сторожа, вернее полставки передать начальнику, пусть охраняет, как-никак экономия. И еще одно – сверху начальник бдительно следил за Г.Бородиным, который умудрялся до обеда набраться и заснуть под кульманом…
Но появились и негативные последствия. От нечего делать в полубессоные ночи, смазывая и леча свою выю, начальник додумался до восстановления системы НОТ (научной организации труда) и ввел физкультурные паузы через каждые два часа работы. Оно бы и ничего. Да каково мужикам: им бы сбегать за угол да купить пару бутылок «Татищева» (с похмелья), а тут стой, маши руками как идиот: раз-два, раз-два, передохнули, следующее упражнение, приседание. И что будешь делать? Приходилось подчиняться. И Стацинская приседала, раз-два, раз-два, прикрывая свои круглые в золотых волосиках колени, раз-два, раз-два…
А вот уж - совсем идиотизм. По утрам шеф приказывал всей мастерской выстраиваться, как на молитву, и петь хором гимн СССР на слова С.Михалкова и Эль- Регистана. Слов почти никто не помнил, поэтому в основном сам шеф и пел первым, вторым и пятым голосом, слаженно, акапельно. Сотрудники стояли навытяжку. А Светлана не хотела стоять по стойке «смирно». Она пила кофе со сливками и смеялась над нами, идиотами. Вот и вызвали скорую…
И совсем уж по нелепости попал в наше невеселое заведение Веня Окунь, рыбак. Вы, читатель, наверное, слышали эту историю?
Да, еще про случай с Ланой Стацинской. Может, ее и не увезли бы в известное заведение, если б она вела себя как все. Скорей всего, туда следовало помещать самого начальника. Но практически никого не удивило превращение шефа в некое летающее парнокопытное, а ведь такая, казалось, неподъемная свинья. Начитался, наверное, Кафки или Пелевина, вот и … Удивляло другое – то, что во время погони за ним Светланы между кульманами, начальник вместе с верхней одеждой и обручальным кольцом усох до размеров таких, что его стало возможным помещать в спичечный коробок, что и предложил на последней оперативке директор. Не понесешь же его в таком несуразном виде домой. Супруга, может, ещё и поверит в такое превращение и даже использует для получения страховки, если будет возможность перевести бедолагу хотя бы на III группу инвалидности. Но как отнесутся ко всему этому соседи? А дочь и ее жених? На носу свадьба, и - на/ тебе: тесть – паразит, насекомое! А впереди зима, глядишь, отключат в фирме отопление как в Приморье, начальник и обморозится. А обмороженного не представишь на Заслуженного архитектора России. Нет, только так, в коробочке с ватой перезимует. А ест он в основном курагу да выбулькивает бутылочку черемуховой «Борвинки». Куда только входит!
Мало того, что он ввел зарядку и слушание тягомотины – гимна, по окончании пения он восклицал с верхотуры: «Товарищи бывшие пионэры, к борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!..» Вот такой сталинистской сволочью оказался! И сотрудники – куда денешься? – должны были хором, стоя, отвечать: «Всегда готовы!»
Одна Светлана не хотела вставать с вертящегося кресла, смеялась над ненормальными. А когда коллектив потребовал, чтоб она не выпендривалась, а вместе со всеми звонко и мажорно верещала - так она, после согласного хора вместо «Всегда готовы» восклицала: «Самба должна иметь пандейро!».. Вот и угодила под своды наших богаделен.
… Веня Окунь. Это не кличка, такова была фамилия моего соседа по палате. Вероятно люди старшего поколения помнят солиста ансамбля «Дружба» по фамилии Вилли Окунь. Так то брат нашего «алика»; объездил под аплодисменты весь Советский Союз, а Венни в отличии от Вилли познал кабаки, забегаловки, американки, буфеты, шайбы и знаменитую пельменную на улице Горького, и как знать – какое из этих путешествий слаще и познавательней… Венни Окунь алкоголиком не был, просто выпивал частенько, а до «белочки» ни-ни, ни разу!
Выполнение производственного плана чередовалось у Окуня с любимейшим делом – рыбалкой, особенно в зимнее время.
И вот как-то, возвратившись домой запоздно, красный от морозца и принятого за воротник, потихоньку раздевшись – в доме все, и жена-стервоза тоже, спали, – он решил принять душ и допить оставшееся во фляжке. Пустил воду. Стоит голый, ждет, когда наполнится ванна. И так ему сделалось скучно! Никто не встретит, не поздравит с успешной рыбалкой, не нальет чарочку, не предложит горячего борща. Совсем по-другому, наверное, в доме у Вилли…
И тут Вене пришла в голову мысль – провести эксперимент на дому, понять, как клюет рыба, как она берет насадку, в какой момент ее лучше всего подсекать. Он открыл рыбацкий фанерный ящик и достал оттуда трех окуньков (совпадение с фамилией героя – чисто случайное, хотя именно за фамилию заводские рыболовы избрали Веню своим председателем, в обязанности которого входило – договориться с завкомом об автобусе, скинуться на покупку горячительного и доставить рюкзак с драгоценным грузом к месту рыбалки). Он вынул трех окуньков, слил теплую воду, наполнил ванну до половины холодной. Окуни вскоре зашевелились и, взыграв, пошли бороздить водное эмалированное пространство.
Веня насадил на крючок малинку, взгромоздился на край ванны и замер в ожидании клева. Долго ждал.
А в это время стерва захотела по-маленькому и, проходя мимо ванны, увидела в приоткрытую щель супруга, сидящего с удочкой для подледного клева, вцепившегося красными ступнями в край ванны. Венины ребра дышали и шевелились как стиральная доска, и он мурлыкал под нос: «Рыбка-рыбка, клюй, за работу тебе - …»
И стерва, мокрыми, полуоткрытыми брылами*, похожая на сонного щелкунского карася, пошлепала по голубому льду ленолиума в комнату и разбудила другую женщину, свою мать и Венькину тещу (щука не так страшна и опасна!), и вместе они уставились на ванного рыбаря.
- До-пив! Накониц-то! Шо, мамо, будым, девать?
- Визовай, доча, брихаду!
0-2, 0-2, 0-2!.. Скорая приехала на удивление быстро. Два дюжих санитара, сопя перегаром, в щель поглядели – навалились сзади на Веню, и как он не бился, орал, объясняя, НЕ СЛЫШАЛ НИКТО. Лишь соседи надежней засовы задвинули.
Так и вывезли его на Агафуровские дачи. С зимней удочкой в руке. Нос у Вени разбит. Как сопля мотался на крючке красноперый окунек.
Притянули к койке толстым вервием*. А мне как дежурному наказали: «Смотри, не развязался бы – он буйный!»
По утру Венни Окунь поведал мне свою историю. И думаете отпустили? Как бы не так! На 21 день – под капельницы, на таблетки – очистка от шлаков, снятие тяги к спиртному. А дальше – торпеда! Не хочешь – заставим.
Пропал рыболов. Без поддачи какая рыбалка?
С Веней дружили, чифирили. Он угрожал за окно: ужо вам, вот выпишусь только! Пустое…
А попадись другая жена, и чтоб теща не сука. Встала бы в полночь супруга, умилилась, увидев, трудовую Венину спину, подошла сзади, обняла тихонько, чмокнула в торчащие вихры на затылке: «Как дела, рыбачок? Завтра пирог сотворим… Товарищей позови, как-никак годовщина нашей свадьбы!..»
И по другому бы жизнь потекла. И корявая венькина рожа распрямилась бы, и дети рождались другими, не оглоедами, батьку дразнящими, а добрыми малыми, халтуру бы вместе брали, ковали деньгу, дом в коллективном саду возвели, всю получку бы ей отдавал, а коли б маленько заначивал – что за грех!
И притянутый вервием (круто!), в вену принявший укол (опиум для народа), спал Венни Окунь без храпа, видя волшебные сны, как они с братом Вилли плывут по изумрудному Понтийскому морю. А вдали – держится за буй Эдита, машет братьям гибкой рукой. Смеются братаны, сплевывая воду, плывут, задыхаясь, ритмичными сажонками, взбуравливают море, торопятся, состязатели, ибо знают – кто первым достигнет буйка, тому Эдита достанется.
Мечтатели!
Светлану Стацинскую готовили к выписке. Предстоял последний консилиум. Да и что за консилиум, просто беседа с завотделением Ларисой Степановной, с которой они еще с прошлого раза стали приятельницами. А опытному врачу не надо многочисленных анализов. Психиатру достаточно внимательно при разговоре посмотреть в глаза пациента, чтобы сказать – «здоров», или, «вам еще, голубушка, с недельку лучше побыть у нас»… Но психиатры, известное дело, длительно находясь среди безумных, гневливых, просящих, умоляющих взглядов, сами, как правило, становятся малость того… Тяжело смотреть в глаза человека, прошедшего вновь цикл лечения! Что-то в них остается, пожалуй, и навсегда, от мира того – уныние? Нет, воспоминание о себе другом, долечебном? Усталость? Да, некая всечеловеческая усталость, которую еще нести и нести…
Колодец исподлобья как труба
подзорная, где сорвана резьба,
где видишь, как сомкнувшись, отмерцали
два острия Господней вертикали,
и близится, как воздух из метро,
безумных взглядов полное ведро.**
И надо же такому случиться – глубокой ночью, буквально за день до ответственной беседы с завотделением, к Лане явился мичман Паннинг. Да-да, тот самый, герой Чемульпо. Мичман вошел бесшумно, уселся на табуретку посредине палаты. И – показал племяннице средний палец.
Вам смешно? И ей вначале было смешно, пока она думала, что это сон, или некая галлюцинация, следствие многих чужеродных организму вливаний и капельниц. Но он явился на вторую ночь, на третью. Прикладывает палец к губам: «Т –с-с, Стелле ни слова!»
«Дядюшка, разве вы не почили в Бозе в 53-м?» – спрашивала она шепотом (не разбудить бы соседок!), держа в своей руке его мускулистый палец, - И где ваш знаменитый гоголевский нос? Вы более похожи сейчас на Вячеслава Тихонова, а?»
«Что ты, что ты! Тогда Стелла спасала меня от репрессий, как-никак царский служака, вот и купила справку о смерти, а похоронили другого, бездомного… Ну, я к тебе не за этим. Сама знаешь зачем… А нос… Сейчас пластические операции стали не столь дороги. Но мне и прежний нравился. Ну давай же, скорее, согрей своего дядюшку».
Засыпала Лана под утро. Через неделю решила рассказать о ночном визитере Ларисе Степановне. Та, как могла успокаивала ее, говорила, что это пройдет, назначила какие-то новые, фисташкового цвета, таблетки…
Да что за напасть! Выписываться пора, а он приходит и приходит. Вроде как и выписываться не совсем уже хочется! Более того, когда Светлана засыпала, мичман Паннинг пристраивался к другим пациенткам (выбирая тех, что помоложе). Они сами в захлеб рассказывали об этом. Хотели уже пригласить гипнотерапевта, чтоб покончить с распространявшейся мистикой, когда во время утреннего обхода Стацинская молча, взглядом, указала заведующей на центр палаты, на табуретку. Та, перехватив таинственный взгляд пациентки, поглядела в указанном направлении. И увидела лежащую на табурете черную мичманку с крабом, с золотым двуглавым орлом.
И в двадцать четыре ноль-ноль, как только дежуривший доктор Лариса Степановна, погасила свет, потянулась, зевнула и огладила свое уставшее за день тело… Скрипнула дверь кабинета и на край кушетки присел незнакомец в тельняшке.
Разные житейские случаи приводят сюда людей. Один до того допил, что боится приезда ревизионной комиссии во главе с Леонидом Ильичем (а тот давно уже покоился у Кремлевской стены). Начальник стройки, красавец-дагестанеец, к нему толпами являются озабоченные кавказцы, проходу мне не дает: «Поговорите с доктором, я здоров, мне надо быть на объекте, ведь со дня на день комиссия, сам Леонид Ильич…» Я как мог успокаиваю его, говорю, что и его заместитель справится и старался поскорее отвязаться, удалиться в свою палату, вволю почифирить свежей заваркой из гранулированного цейлонского чая, который, обжигаясь, уже разливает по кружкам Венник Окунь.
А вот еще случай, сначала возникший как довольно типичное явление, а в конце концов перешедший в патологию. В тетради № 4 (сиреневой) он записан у нас с
Леоном Б. под названием «Оливье». Так и оставлю. Единственное – не обозначаю имен: уж очень люди известные в Екатеринбурге. Может еще, даст Бог, у них все и наладится… Итак
ОЛИВЬЕ
И вот он узнал! Он, можно сказать, поймал ее с поличным. Он вышел на след того, с кем она, подлая, изменяла ему…
Она никогда, ни разу не изменяла ему. И она любила его, любила, сколько же, дай Бог памяти, лет… Однако он не верил этому. И часто, очень часто донимал ее расспросами и подозрением. То она, видите ли, надолго задержала взгляд на одном из его друзей, известном в городе Дон-Жуане, то будто бы – надо же придумать! – кобели-сослуживцы целыми сворами провожают ее до остановки (а на остановку тянулась практически вся их фирма), а то еще вздумал укорять за чересчур глубокое декольте, за которое так и норовят заглянуть дворовые подростки…
Все же после длительной слежки, убедившись, что она верна ему, а все живописные картины ее измен, причем в самых что ни на есть известных ему извращенных способах и позициях – все это плод его, видимо, слишком развитого с детских лет воображения. Чтоб окончательно поставить точку в этом деле, он, никому из знакомых, естественно ничего не говоря, записался на домашний прием к психотерапевту. Чудесные черные таблетки из толченых водорослей Саргассова моря окончательно успокоили его, привели в норму, и он перестал предъявлять супруге претензии.
И ему даже смешно, и неловко, и постыдно было вспоминать, как он порой подслушивал, приоткрыв дверь туалета, ее телефонные разговоры, или как после очередной, пусть кратковременной, день-два, командировки в Главк, он тщательно рассматривал и даже обнюхивал простыни и ее нижнее белье, приготовленное в стирку: не обнаружится ли подозрительное пятно или чужой волос… Да, все это было в прошлом.
Но однажды!.. Однажды, как раз в день своего 50-летия он вновь почувствовал знакомое сердцебиение, и горячая красная волна ревности подкатила к его голове. Да как же он раньше не догадывался? Как он мог просмотреть главного своего соперника?! Он приревновал ее к… СЕБЕ! Нет, не то, чтобы к себе настоящему, а к тому себе, которого она придумала и увидела в нем. (Ах, эти «вдруг» и «однажды» в нашей жизни. Без них жизнь была бы слишком пресной, но порой думаешь, лучше бы их и не было.) Да, он вдруг твердо, до конца понял и осознал, что она всю жизнь, с первой встречи на факультетском вечере, лгала ему, обманывала, вывертывалась и изменяла, можно сказать, ежедневно.
Именно в этот торжественный, юбилейный день он отметил, что она слишком игриво улыбается ему, то есть не ему-ему, а тому ему, которому она посылала свои лучистые, соблазняющие улыбки, воображая, что он, настоящий, не заметит подмены и примет их адресованными ему, а не другому ему. Не тут-то было!
В этот день она слишком часто называла его Котиком (как, впрочем, называла уже 10 лет). Его называть Котом? И как он сразу не догадался? Какой же он, простите, Котик? Он совсем не похож на кота. Значит, думал, она имеет в виду не то что какое-то другое физическое лицо, но в то же время обожает и ластится не к нему, крепкому мужику с борцовской шеей и с загорелой лысиной, а к какому-то выдуманному, мягкотелому пушистику…
Тут ему с ясностью припомнились и другие случаи, когда она, например, не считалась с его вкусом при выборе нового костюма или сорочки (а ориентировалась – сейчас-то ему стало ясно! – на вкус некоего Котяры), когда гладила его голую голову, как бы взбивая вихры. А главное – когда так часто напрочь не понимала его… то есть ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ, она принимала его, своего записанного в паспорте и скрепленного загсовской печатью супруга, за кого-то ДРУГОГО! И клялась в любви, судорожно билась и безумно отдавалась, сбрасывая коленом в сторону жаркое одеяло, тоже не ему, а совсем-совсем другому. Тому, кто жил все эти дни и годы в ее развращенном воображении!..
До прихода гостей оставалось меньше часа. Он хлобыстнул залпом фужер «Столичной» и решительно подошел к ней, накрывавшей на стол. Он подошел к ней, желая влепить изменнице пощечину. И заметил, как она, уличенная одним его взглядом, вмиг побледнела. А он по-медвежьи топтался на месте, то, поднимая, то, опуская руки. И – спешно прошагал на кухню, где, заглушая кашляющие рыдания, начал наворачивать винегрет прямо из эмалированного тазика.
И тут на кухню вошла она. В облегающем фигуру платье, с лекально гармоничными бедрами пловчихи. Он старался не смотреть на ее красивый большой рот, будто специально созданный для глубоких обморочных поцелуев. И все не мог оторваться от лица, по которому медленно стекали слезинки – по щекам, по подбородку, скатываясь на шею и полуоткрытую грудь.
- Я поняла. Поверь, я все осознала… не знаю, как только я раньше…
Он выдержал секундную паузу и, приблизившись к ней вплотную, вдыхая развратный, мгновенно возбуждающий запах французских духов, которые он подарил ей на 8-е марта (подарил именно он, а не тот, из породы кошачьих), глядя прямо в ее, якобы правдивые, но преувеличенно распахнутые очи, спросил, медленно расставляя каждое слово:
- Ска-жи, от-веть, пожалуйста, по-че-му ты приготовила винегрет, которого я терпеть не могу со студенческих лет, когда отравился им в общаге. И ты прекрасно знаешь об этом! Но ты приготовила не мой любимый салат оливье, а именно красный, свекольный винегрет: пожалуйста, муженек, на ваш юбилей. Ты угождала не мне, то есть мне, но не тому мне, который я, и с которым ты, ты, как бы со мной, но не со мной…
Он прижал к глазам большие, как боксерские перчатки, кулаки.
- Сейчас, сейчас, дорогой! Будет тебе оливье! – она заметалась по кухне, - Есть в запасе зеленый горошек, мозговой, венгерский, а вот и майонез… А винегретик – вот мы его – в унитазик, вот его!..
В чистых, честных глазах ее переливались бриллиантики высыхающих слез:
- И мы еще успеем с тобой до прихода гостей… Иди ко мне, иди же ко мне, мой КОТИК!
Районный суд отказал им в бракоразводном процессе за недостаточностью оснований. Он пытался сформулировать их заново и подать в суд вторично, но полдюжины листов финской бумаги были потрачены зря, скомканы и выброшены в помойное ведро.
И ему пришлось вновь по совету сексопатолога глотать успокоительные черные таблетки из толченых водорослей Саргассова моря, 127 рублей (за одну упаковку).
И Лана, поначалу как бы противившаяся ночным визитам дядюшки Паннинга, стала ловить себя на мысли, что его появления в больничной палате стали для нее не то чтобы неприемлемыми, а скорее даже желанными. Однако продолжалось ее запретно-сладостное ожидание только до тех пор, пока мичман, удовлетворяя свою ненасытную плоть (до 5 - 6 раз за ночь), не обрел второго дыхания, и не стал настаивать на более изощренных любовных играх. Он садился на табурет, подставлял толстый средний безноготный палец в полосу лунного света, а то и приоткрывал дверь, под луч светильника со стола дежурной сестры (спящей в это время в ординаторской; а он впоследствии и до них, дежурных сестриц доберется). Он садился на табурет, расшеперивал колени и, приманивая Светлану мерзопакостными телодвижениями, начинал хриповато петь:
- Эй, мамбо, мамбо италиано,
Эй, мамбо, мамбо италиано!..
И она поймала себя на том, что начинает подпевать ему. И ей стало совестно: ведь это была песня ее студенческой молодости! И нахлынули воспоминания тех далеких, дивных дней и пламя ПРЕЖНЕГО желанья зажглось опять в груди… Вот тогда Светлана Стацинская и воспротивилась явлениям Паннинга (её аж вырвало!), тогда и решила доложить обстановку завотделением Ларисе Степановне.
Я пришла к нему, к драгоценному Другу детства. Целую вечность не общались. Прогулки по аллеям Агафуровских дач – не в счёт. Оба тогда были не в себе – как бы это мы и в то же время – не мы. Внутреннее «я» у каждого засело где-то далеко-глубоко, на дне страждущей души и оттуда стеснительно, робко наблюдало за своей внешней оболочкой. Изредка случалось иное: «я» возносилось орланом по облацы, взирало на манекен, шагающий с другим, таким же чучеллой по жёлтой песчаной дорожке под кронами цветущей дурно пахнущей калины. Много усилий, денежных средств, импортных лекарств, наставлений докторов, а главное – напряженной работы души (этого самого «я») потребовалось, чтобы стать прежними. Хотя бы – относительно прежними.
… Он упросил меня оставить, не снимать высоких красных сапог…
Потом, попивая круто заваренный чай с тончайшим привкусом бергамота, беседовали, ворковали, смеялись, радовались, маленькому возвращенному счастью, рассчитанному до 14.00 КТО рассчитывает, КТО планирует нашу жизнь? КТО-ТО, великий непознанный, составляет режим дня, прокладывает непредвиденные наши маршруты, прогнозирует наши судьбы, отпускает – кому-то огромный апельсин счастья, а кому-то – маленькую светящуюся сладкую дольку.
Но сколько бы не даровал ОН, мы с благостью склоняемся и тревожно благодарим ЕГО.
- Никто из нас не реализовался до конца – ни ты, ни я, ни Д.К., ни твой папа . Ему бы премьером быть, правительство России возглавлять, а он так и остался завкафедрой.
- А помнишь – «от каждого по способности»?
- Хорош был лозунг, да всё оказалось враньем.
- Утопией?
- Выпей каберне, стронций выгоняет, цвет лица улучшает. А мне, увы…
- Никогда-никогда?
- Есть другие радости в жизни, моя милая. Разве ты не счастьице мое мгновенное? И возблагодарим Всевышнего за, за…
Он призадумался, а затем мы пропели дуэтом, угадывая мысли друг друга:
… Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть…
- Эх, была – не была! – Друг детства наполнил фужер «Медвежьей кровью», и я чокнулась с драгоценным учителем, и мы выпили.
И заплакали. Сами не зная над чем. Надо всем.
Он протянул мне свой новый сборник стихотворений, самодельно изданный, и вплетённый в обложку из березовой коры. Уже дома, целуя дарственную надпись, прочитала первое стихотворение, которым открывалась миниатюрная книжица.
БЛАГОДАРЕНИЕ
(утренняя молитва)
За что мне,
за что мне – такая награда:
Синиц разнопенье, варенье из вишни и вид снегопада,
Серебряной ложки витраж из янтарного чая,
Улыбки твоей белозубой свеченье, моя дорогая?
От первого крика до стона последнего – песня,
Как радуга счастья, у каждого есть в поднебесьи.
И пусть провела по вискам неожиданно старость,
Но лист на столе и перо под рукою остались.
Звонки от друзей и поэта любимого томик…
Вот только бы всё удержать, унести и запомнить!
А кто-то,
а кто-то родиться не может, не хочет,
Останется где-то в потемках, в утробе комочек.
А кто-то и этим не будет – ни семенем и ни водицей,
Ни ветром,
ни громом,
ни древом,
ни спичкой,
ни птицей…
За что же его?
И за что мне такое, за что же?
Ответь, Милосердный,
Великий, Всезнающий Боже!
При прощаньи я спросила его:
- Ты всё мне простил? Вспомни, сегодня – Прощённое воскресенье.
- Всё или всех? – уточнил он.
- Ах так! Ну и я тебе не прощу Мурасаки. Она по прежнему шлёт тебе открытки с видами Фудзиямы?..
Он пружинно присел, охватил мои колени и – бросил будто большую куклу на тахту. Не успела я запротестовать и опомниться как Друг накрыл меня мохнатым торсом и нанёс такой сладкий слоновий удар, что я вскрикнула на весь дом. И возмущенные соседи как всегда гневливо и завистливо застучали в стену.
Бедная, бедная наша Светлана, любимая наша Ланочка, что с тобой сделали годы! Не с телом, с душой. Наступил срок, и ты почувствовала, что вместо души, внутри – пустота. Нет, не почувствовала. Почувствовать можно нечто предметное, материальное, пусть и трудноописуемое и сложно объясняемое, как например любовь или ненависть. А как описать пустоту? То, что было заложено в тебя хорошего, талантливого, пылкого, огненного, страстного и женственного – все как бы вытекло. Пустая бутылка, когда-то наполненная благородным редким вином. Ни капли не осталось! Может только тонкий запах еще напоминает о том, что было в сосуде. Но с годами и запах истощается…
И познав пустоту, ты задумалась надолго. И здесь, на перекрестии песчаных дорожек, на пути к храму Святителя Пантелеймона, ты поняла: надо искать выход…
Направо пойдешь – будешь жить в ожидании поздней осени и умирать как умирают, желтея и морщась, листья дерева. Попытка воспользоваться живой водой, бальзамами тетушки Стеллы, травами и заговорами знахарей, операция «возвращение молодости» – всё это приводило только к временным результатам, куриная пупырчатая кожица на шее вновь обозначилась, а дыхание бывшей спортсменки учащается уже на площадке третьего этажа, хоть мужики-мухи не отстают, еще слетаются, шевеля хоботками, франтясь и принося букеты ранних ландышей… Все это ненадолго, очень ненадолго, а там – естественная, холодная, неотвратимая - она.
Налево пойдешь… Есть разные способы. Но уж, во всяком случае, не уксусная эссенция, которой глупышки с панели сжигают пищевод. И не волны городского пруда с водорослями-мутантами и нечистотами, стекающими по трубам секретного завода. Тридцать таблеток обычного демидрола… Порез мичманским кортиком в теплой домашней ванне… И будет ей сниться, как бежит она по площади имени Кирова, бежит радостно задыхаясь, рвет молодой молочной грудью с эмблемой общества «Буревестник» финишную ленточку, побеждает в студенческой эстафете на приз газеты «За индустриальные кадры». И – ДИМКА бежит к ней, победительнице, с букетом васильков и ромашек, целует…
Прямо пойдешь… Она и не заметила, как уже шла. Прямо, по дороге. И остановилась у входа в храм, в больничную церковь. И, перекрестившись на образ СПАСИТЕЛЯ, вошла вместе с другими прихожанками и другими обитателями комплекса скорби – вошла в храм Святителя Пантелеймона. Остановилась перед большой иконой, образом. Кротко и с пониманием смотрел Святой на новую прихожанку. В руках он держал шкатулку. Как бы протягивал и предлагал Лане: прийди, пробуй, спасись.
Ну что, что еще могло связывать ее с миром, с дорогим, ужасным городом, в котором она родилась для любви и с которым она расстается так и не найдя главного? Вернее, найдя и потеряв. Пыталась вновь обрести. Увы!..
Дети выросли, думала я, у них уже своя жизнь. Муж?.. А что муж? Есть он или нет его… Хотя по-человечески, конечно, жаль: он меня любит, любит безумно. И сейчас, и все эти годы он – в том же состоянии неразделенной любви, как и я – по отношению к тем, кого любила, или пыталась любить.
За вечерним (прощальным) ужином муж не заметил люминала в своем бокале красного полусухого. Нахваливал мои пирожки, приобнимал, ластился, ничего не подозревая. И быстро уснул. Теперь до утра не проснется. Оставить записку? Зачем? Впрочем, чтоб не пугать сыновей и супруга, начертала на обоях фиолетовым фломастером: НЕ ИЩИТЕ МЕНЯ.
Все необходимое (да пригодится ли?) было уложено в старый отцовский докторский баул. Оставалось взять дедушкин фонарь «Летучая мышь», ТАМ будет темень. Беспросветная. Зашла в комнату-кладовку, сняла с гвоздя фонарь… Спички в кармане. Кортик, подаренный тетушкой Стеллой – за поясом… Надпись на нем «Победи или умри», почему-то с детства воспринималось мной как «Полюби или умри», что спорно, но верно… Тетрадка! Не забыть тетрадь с отцовской лирической коллекцией. Опять же – понадобится ли ТАМ? Что еще, что еще?.. Фотографии - ни к чему. Кажется, все. И тут старая бамбуковая палка свалилась откуда-то сверху и звонко ударила меня по макушке. И у меня будто прояснило, будто кто-то подсказал мне: «Куда грядешь, человече? Тебе ТУДА не надо. А КУДА надо – знаешь САМА. Сказано БЫЛО».
Я поглядела на палку, на ее толстые членения, зачем-то лизнула и понюхала ее. Конец палки отдавал забытым горьковато-сладким запахом полтавского липового меда.
Однажды Михаил зашел на вечернюю службу в Церковь Иоанна Крестителя. Служба шла к завершению. Сизый дымок кадила стоял и вился в воздухе. После причащения, Михаил задержался у иконы Архангела Михаила, помолиться своему святому и положить серебряную мелочь, что скопилась в кармане плаща, на ремонт храма. Две прислужницы прибирали в правом и левом приделах. А посередине склонилась к медному светильнику еще одна. Высокая, статная, когда выпрямлялась. И она же – согбенная, может и немолодая, в своем черном монашеском одеянии.
Миха прошел вперед и сбоку пригляделся к монашенке. Низко, по брови повязанный черный плат, бледные щеки, длинные ресницы. Да чей же это профиль? Неужели?!
Он подошел, крадучись, ближе. Монашка, не замечая одинокого прихожанина, продолжала очищать напольный канделябр от накопившегося за день воска и парафина.
- Лана? – очень негромко произнес Михаил.
Движение руки монашки как бы на миг приостановилось, но затем, никак не отреагировав, она продолжила свою работу.
Миха достал из кармана очки, еще пристальнее вгляделся. Так, нос, брови… Мало ли таких носов и бровей? Глаза опущены, жаль – глаз не разглядеть. Но губы! Губы-то те же, что и у Михаила! Несколько выпуклые и как бы даже очерченные по контуру. Ну как же – игра в поцелуйчики! Такие губы не забываются. И рост, рост – ЕЁ.
- Ланочка, Света, - вновь позвал Михаил уже громче и чуть ли не вплотную придвинувшись к монахине.
Словно большая раненая птица, она еще больше склонилась, вздыбив черные крылья локтей, повернув вбок голову. И большим синим глазом уставясь на человека, непрошено врывающегося в ее мир. Только миг они смотрели друг на друга. «Это ты, Светлана? – хотелось произнести Михаилу, - А мы-то думали, где…» Матово восковое прекрасное лицо ее совсем побледнело. И резко отвернувшись, крестясь и творя молитву, она еще раз зыркнула снизу вверх, будто на дьявола-искусителя на позднего мирянина и спешно прошла к большому распятию, склонилась к самому низу, протирая Адамову голову у подножия Голгофы.
Ещё один всплеск воспоминаний в омуте моей памяти.
Уроки Ядвиги… Я заметила как она гибким, томным, пантеровским движением протянула руку к блюду с живописными садовыми ягодами «Виктории». Небрежно, изящно, отодвинув мизинцем те, что помельче, выбрала самую крупную. Спелую, породистую. Ухватывала ее двумя пальцами и закатив глаза, улыбаясь, играя, трепетными бровками, ямочкой на щеке* и, вытягивая губы навстречу желанной ягоде с тупым белесым кончиком, как бы произнося первый слог имени Мопассана – Гю – ю - ю, - при первом же прикосновении плода, растянула губы (второй слог и-и-и!) и – замедленно воткнула, нет, ввела большую ягоду, на мгновение задержав ее, искоса пронаблюдав реакцию гостей, и только тогда, окончательно взяв иссиня-бордовую викторию в белые зубы, вдруг рассмеялась колокольчато, жизнеутверждающе, победно.
Мужчины, забыв выпивать, а тем более закусывать, замерли, «как выстрел из ружья». Женщины… На женщин жалко было смотреть, они просто не знали, что и предпринять: возмущаться, фыркать, шелестеть салфеткой, встать и решительно уйти из этого похотливого семейства…
И только мудрейшая Стелла, «неловким» движением опрокинула фужер с красным испанским вином на скатерть. И тут все, используя удачный маневр отвлечения от чар киевской прелестницы, неестественно активно начали суетиться, советовать: - Ах, какая досада! Соль, соль сыпьте на скатерть! Скатерть белая залита вином! Ни-че-го, на счастье! Наполним бокалы и – за хозяйку до дна!
Да, что уж говорить, было чему поучиться у Ядвиги младшей по возрасту тетушке.
… В лечебнице на Агафурах, Мишка навестил меня. Я был уже среди выздоравливающих, на полувольном режиме. Мы уселись на свежеокрашенную скамейку и сразу же прилипли к ней, надеясь, не навсегда. Скамейка какое-то время тащилась за нами, пока не отлипла. И мы, смеясь, разместились на другой, посуше. И начали смаковать огромный астраханский арбуз, принесенный Михой. Мы ели его и были, наверное, похожи на двух веселых и жадных животных. Семена залпом вылетали из наших пастей. Арбуз напоминал давние-давние дни, навеял определенные ассоциации.
Мишку понесло, и не было воспоминаниям конца. Смачно откусывая очередную порцию арбуза, он рассказывал, как бы о себе, но в моей голове, напичканной не одним физраствором, порой все смешивалось и смещалось, и порой мне мерещилось, что и Мишкой, и Димусом в его повествовании был никто другой, как аз грешный.
Через год, ровно через год, как мы расстались с Королевой, когда она выскользнула из под потолочного зеркала, когда стояла надо мной, повелительно расставив державные ноги – через год после этого, мне на рабочий адрес пришел конверт с поздравительной открыткой ко дню рождения. Вместе с открыткой в коверте обнаружился пакетик с семечками. ОНА писала: «Сердечно поздравляю тебя, мой ЕДИНСТВЕННЫЙ ДРУГ. Ты был для меня самым чутким человеком, каких знала (далее зачеркнуто густо, не разобрать), каких встречала в жизни. У меня к тебе огромная просьба: если (опять вымарано), когда меня не будет, посади эти семена бамбука, они пропитаны эликсиром любви».
Иногда какая-нибудь случайно услышанная фраза, посторонний разговор, байка в кругу гаражных выпивок подсказывает догадку, которая долго не приходила к тебе. Почему ОНА тогда ушла из берложки? Всё было так близко, ближе некуда. Тридцатилетняя мечта сама явилась в твои руки, объятия, поцелуи и… На-днях я включил радио. Шла передача об истории советской эстрады. И сладкий тенорок Георгия Виноградова томно, точно и воспоминательно ответил мне на старый вопрос:
Зачем играть в любовь и увлекаться,
Когда и день и ночь ты думаешь о нём?
Дальше радио-рассказчик Глеб Скороходов поведал «Это была последняя музыкальная пьеса оркестра под управлением Эдди Рознера, после чего Эдди получил 10 лет без права переписки».
Но он выжил, уцелел. И вспомнилось, мы, студенты, успели увидеть его в Свердловской филармонии, услышать его золотую трубу. Лицо Рознера наливалось алым цветом, труба вздрагивала, мелодия Дюка Эллингтона под сурдинку уносила нас в жёлтые песчаные барханы Азии. А теплое плечо Светланы едва касалось моего плеча. Я потянулся к её руке. Зачем играть в любовь и увлекаться…
… Гений эротики и поэтесса любовных утех. Я верила ему, а он говорил мне, что у меня – врожденный талант. Вот уж кого я действительно любила, так ЕГО. Да что вы все требуете имя! Оно указано в тексте.
Други студенческих лет договорились встретиться на автобусной остановке возле главпочтамта, на нашем Исетском Бродвее. Теперь его так никто уже не называет. Другие нравы, другая мода, другой сленг.
Мы попьянствовали еще накануне в связи с приездом Димуса Коростелева. Он привез из Крыма канистрочку, наполненную пуэрториканским ромом, напоминавшим, будь он проклят, наш бородулинский самогон. Не оттого ли голова моя соображала так, будто она была наполнена не мозговиной высокоразвитого существа, царя природы, а трясущимся холодцом екатеринбургского мясокомбината… А пили из серебряных рюмок, почти такие были некогда в доме профессора Стацинского.
Накануне Троицкой субботы на город неожиданно обрушился рекордный за последние сто лет снегопад.
Светлана, наша Ланочка, конечно же ты тысячу раз была права, что мы явимся к тебе. И вот мы встретились на юбилее нашего выпуска, и к кому же первому? Конечно, к тебе!..
Уральский поздний снег – подарок крымчанину Коростелеву. А с утра исполинское солнце в полнеба озарило и разожгло фасады домов, ленту блестящего асфальта и городской пруд с набережной нашего стиляжного Брода…
В тяжелой голове моей прыгали накануне сочиненные строчки: «Бегут девчонки в платьях нежных, скорей – в подъезды и дома, вид тополей в лохмотьях снежных сведут их хахалей с ума! Надежды юношей напрасны, раскалывает бытие – ах, снежной молнии прекрасной убийственное копие…»
Тополя и дикие восточные яблони, все еще укрытые снежными бурками, склонялись, подобно свите Государя над картой военной баталии под Перемышлем… Или как симпозиум врачей в белых халатах над телом, верилось, небезнадежно больного пациента Стацинского.
«Судьба, как ландыши в полыни, и мы давно смирились с ней, броски из проруби в полымя, и этот на голову снег…»
Многие из нашей компании баловались в студенческие годы стишками. Для кого-то это осталось на всю жизнь. Может, только Мишка пробивался втихушку невинным плагиатом, выискивая у малоизвестных лириков нечто подходящее, и, вставив для прикрасу и правдивости две-три своих строчки, знакомое имя, событие, выдавал яркий «экспромт» на чьем-нибудь дне рождения, юбилее и прочее…
Перебирая свои недавние записи без надежды наблюдая как спадают годы с согбенного древа моей жизни (листопад поколения), попробовал восстановить свои стихотворческие опыты. Может быть, искусства и даны нам для того, чтобы, хотя бы приблизительно, выразить то, что на сердце…
СЕНТЯБРЬСКИЕ НОЧИ
Под одеялом прижалась бессовестно.
Душит… На шее – большая нога.
Кто ты такая? Кто ты, Бессонница?
Неугомонна. Нага…
Видно, опять до рассвета мне мучиться,
Многим капризам твоим ублажать,
Хоть бы быстрее первые лучики
Ущекотали кровать.
Скоро отлюбится, скоро отстонется,
И не придется подружек менять…
Не уходи, оставайся, Бессонница,
Чтобы других вспоминать.*
По пути я забежал в магазин «Алкона», взял пару бутылок «Екатерины», вернулся и заплатил еще за один чекушонок: опыты быстротекущей жизни подсказывали, - не хватит, не проберёт.
Димус скульптурно возвышался на площади перед главпочтамтом. Годы не брали его!
За время, что мы не виделись, он еще более окреп, раздался в кости и телесах. Теперь его и Димкой как-то неловко называть. Вся фигура зодчего символизировала достоинство, талант и надежность, этакую мужскую основательность. Представляю каков конкурс среди хохлушек на звание первой любовницы начальника архитектурной мастерской в Севастополе. Внешне Димус был уже пожалуй не Давидом, что-то среднее между Фридрихом Энгельсом и русским богатырем Добрыней Никитичем (те ещё, видать, были бабники!). Ага, вижу, и Миха подходит к нему, «дипломат» набит закусоном. Альбедо, то бишь отражательная способность мишкиной лысины приближается к коэффициенту отражения зеркальных шаров. Однако плешь не портит его достоинств, а загорев за лето, будет так привлекательна для какой-нибудь практикантки, которая станет ласкать ее нежными подушечками пальцев, романтически закатывая глаза, воздыхая и для приличия сопротивляясь, да…
Михаил наш – тоже ещё хоть куда! Молодящийся толстячок, застарелый обабок. На нём – джинсовка фирмы «Леви Стресс» (Миха всегда предпочитал особо убойные брэнды!); во рту – ослепительной белизны металлокерамика. И пусть кисти рук едва тронула старческая гречка, зато в мочке левого уха – писк моды! – пирсинг, блестит, покачиваясь, небольшая серебряная сережка.
- Иду – иду! – машу я друзьям полиэтиленовым мешком с горячительным.
… Люблю снежок в начале лета,
Цветы в снегу. И только ром,
Как бы резвясь, в утробе где-то
Отрыгивает серебром.
В автобусе душно. И Дима раздвигает окно. Легкий июньский бриз врывается в салон со стороны городского пруда. Тут мы замечаем Гену-Типа (Бородина). Он продвигается между сидений и предлагает пассажирам купить журнал «Свеча», добавляя в нагрузку газету «Правда». Мы постарались не заметить его, а он сделал вид, что не узнал нас. Продав журналы, он что-то прожужжал и тут же вылетел на ближайшей остановке.
В руках у Д. – букет из белых хризантем. Я посмотрел на букет.
- Это – ЕЙ, – зачем-то говорит Димус.
- А мы найдем её?
Что же касается заметок о бамбуковой роще на старом Екатеринбургском кладбище, появившихся в газетах…
Надо ли говорить, как изумится, в какое придет отчаяние и как будет казнить себя Заслуженный архитектор России, Лауреат Государственной премии и дипломант Международного фестиваля зодчества в Барселоне, когда через немалое количество лет он окажется на Урале, в бамбуковой роще, и увидит рядом с памятником из черного габро, под коим покоится профессор Стацинский – другую горизонтальную плиту из белоснежного нежнейшего мрамора. И на ней – четким архитектурным шрифтом: «САМБА ДОЛЖНА ИМЕТЬ ПАНДЕЙРО!» Мы стояли как вкопанные, не зная, что и сказать. И тут я заметил на памятнике, на верхней грани – красную перчатку. Кем-то оставленную. Я снял ее и ощупал. Довольно новая. Расстроится обладательница, недешевая перчатка, лайковая. Внутри я нащупал бумажку, вынул и протянул Димусу. Он принял её. И прочел: «Дима, я знала, что ты придешь ко мне. Вы все придете! Дима, прислушайся: чувствуешь как все еще бьется любящее тебя сердце?» Димка повернулся к нам, помолчал, кадык его дёрнулся. И он дочитал: «ТВОЯ ЛАНА».
Д. упал на мшистый болотно-зеленый холм, раздвинул дрожащими пальцами кустики ранней земляники с карминными каплями ягод и приложил ухо к земле.
… как вкопанные. Что тут скажешь? С памятника, стоявшего поблизости, ехидно улыбался и покашливал в усы мичман Паннинг. Потом Михаил отошел куда-то в сторону. А я вдруг уловил за спиной мягкие шаги. И кто-то наложил ладони на мои веки, как бы играя в угадай-ку. Я резко присел, вырываясь из глупых, неуместных здесь объятий. Оглянулся! Никого. Только глуховато-звончатое перестукивание бамбука, да – редкие пробные удары колокола на церкви, где силуэтно маячил звонарь, готовясь к вечернему благовесту.
Говорят, последнее, что видит человек, ещё не перешагнувший черту вечности, – это – мелькание эпизодов жизни, важнейших ее событий, ряд родных лиц, а потом – бесконечный туннель… Ничего этого тебе не показывалось. Одна картина, один лилово-розовый снежный уральский денек, будто и не в меркнувшем сознании, а наяву предстал перед тобой.
Вечереет. Но еще довольно светло. И только первые окна затеплились в избах, и в единственном большом доме зажигается уютным родным светом новогодняя елка. Вспыхивает и фонарь на столбе, освещая мраморную глыбу ледяной горы-катушки. Сколько же здесь знакомых и незнакомых девочек и пацанов! Визг, смех, крики, порой и невинные обзывалки-матерки… Санки, коньки, снегурки, беги, гагиши… Вжик-взик-вжзик – дощечки, фанерки, обледенелые валенки… Зимние каникулярные денечки!
В чернильно теменеющем небе повисает мандариновая долька луны. А откуда-то издалека, со стадиона пионеров и школьников доносится с ветром знакомая песня: «Догони, догони, ты лукаво кричишь мне в ответ…»
А на верхней площадке горы, как на пьедестале (ледяная горка- памятник детства) – несколько наших девчонок, и в центре – ОНА, которую ты в те поры не решался, да и не мог еще называть Ланой. И только одна мысль, одно желание свербит в твоем мальчишеском мозгу: успеть обогнать крутых пацанов, растолкать локтями соперников-чужаков из трампарковских бараков. Угадать то мгновение, когда она отпустится от деревянных перилец и решится, вскинув руки, броситься вниз по скользкому склону. И тебе – УСПЕТЬ ПЕРВЫМ ухватиться за нее, чтобы уберечь от падения и вместе скатиться по бесконечно долгому спуску невинной детской любви.
И ты угадываешь в этот раз! Ты, сбрасываешь в снег телогрейку и кажется, не задевая ледяных ступеней, вьюжно взлетаешь вверх, нежно и нахально охватываешь ее черную цигейковую шубку, прижимаешься всем телом к ее спине, а щекой к ее румяной влажной щеке и красной шершавой вязанной шапочке. И слышишь ее смех и боязливое повизгивание: крепче держи, не урони, не отпусти… И тебе хочется шепнуть ей на ушко как ты обожаешь, как любишь ее, как ты, на зависть другим отважным и мужающим отрокам, может быть, вскоре назовешь ее своей Ланой… Но язык твой словно заледенел. Вам и так хорошо! Вам и без слов все понятно. И пока золотой апельсин луны заваливается куда-то вбок за синие сугробы, а кудрявый ветерок доносит ответно-счастливое «Догоню, догоню, ты теперь не уйдешь от меня…», твоя рука случайно, а может быть и не случайно (да не сама ли девочка желает этого!) скользит, проникает по алой атласной подкладке ее мохнатой шубки, и пальцы нащупывают теплый холмик с упругой кнопкой по середине…
И последними видением будет: ты стоишь не на горе, а на лестничной площадке профессорского дома, ты впервые приглашен в дом ее отца, в ЕЁ ДОМ. А пока рука твоя тянется к эбонитовой кнопке звонка, так же упругой и красновато-коричневой, как та кнопочка под ее шубой. И ты жмешь на нее, послушную, и слышишь желанный хрипловато-ангинный и все же по девически звонкий голос: «Открыто! Входите!»
Чего ж ты стоишь? Что же ты медлишь? Ну! Решайся! Эй, мамбо! Мамбо-италиано. Эй, мамбо…
Переделкино – Кашино – Екатеринбург, 2001-2002.
БЛИНОВ ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВИЧ – родился в 1938 году в Екатеринбурге. Член Союза писателей России, член Союза архитекторов, профессор Уральской архитектурно-художественной академии, автор нескольких книг прозы и поэзии.
На Международной ассамблее критиков в Турине (2001) в дискуссии на тему «Современный роман: динамический кризис или бесконечный ренессанс» Олег Золотузский сказал; «Пока иные литераторы размышляли – что есть постмодернизм и суперреализм, Владимир Блинов творил в Екатеринбурге «Агаферовские дачи», которые, вероятно, расставляют новые ориентиры свободного романа XXI века… При этом приемы авангарда – мистики, фэнтази, художественного натурализма – не только не отвергают, но углубляют драматические коллизии сюжета и духовно-психологические страсти героев повествования…» (О.Zolotusski «Romanzo europeo a cavallo di due secoli». Rivista «Apollo», № ХV, Roma, 2001).
Свидетельство о публикации №203070500108
Я испытал истинное наслаждение...
Вспомнил молодость...
Просто нет слов!
С уважением.
Юрий Бурчак-Находка 15.07.2013 18:40 Заявить о нарушении