Лабиринт

Один за другим открываются бесконечные повороты; мы крепко держались за руки у входа, но густая темнота разрывает плоть. Нам уже не вытянуть друг друга. И вот  мы, закрыв лицо мокрыми от былых невзгод руками, продвигаемся дальше. Один слепец вцепился до хруста в плечи другого. Полчище хромых, мы шагаем вереницей по петляющим тропинкам лабиринта. Кто наш ведущий? Не из новостей ли? Обкуренный, он смотрит жирными заплывшими белками вперед, уверяя, что где-то мелькнул свет. Почему именно этот поворот? Уже поздно, попробуй вырваться. Человечество, как калека ищет подаяния, на ощупь хлеб в мусорном баке вселенной. Давай и ты на колени. Для тебя у нас уготована особая чаша. Штрафная за не отвоеванное в мясорубке войн, непрожитое в нищете и лишениях. Ты еще помнишь теплый домик твоей старой матери у обрыва. В тенистых виноградниках, среди пузатых помидорных рож потерялось твое детство. Новая мать раскрывает тебе холодные  и ласковые объятья. Угадай, кто она? Нет… То, что ты называл любовью, подгнивает теперь в коробках гробов. Это снова напоминает изгнание из рая. Все города переименованы в Содом и Гоморру. И лишь тогда ее тепло успокаивает тебя, бьющегося в конвульсиях, но не сбавляющего шагу. И лишь тогда ты думаешь, что свет впереди это либо рай, в котором ты будешь плодиться и размножаться, либо пламя гиены огненной. Выбирай. Но для чего он, новый рай, если тебя снова попросят оттуда. Ах, тебе не до таких раздумий! Однако хочу предупредить тебя, что впереди новый виток этого бесконечного лабиринта. Ибо ты вышел из дома, протопал пешком до остановки, дождался битком забитого трамвая и доехал на нем до метро…

метро

Еще не выветрился из тебя запах потного мужика, а ты уже на краю платформы. «Отойдите от края платформы», - говорят, и ты отползаешь послушно.
Именно на нем, на метро, ты ездил год назад к девушке одной и там ты кофе пил и сигареты. Она говорила много или молчала, но это было все равно, по крайней мере, тебе. Звезды ночью всегда светили одинаково, а между тобой и этой девушкой уже давно была пропасть. И никто не хотел сделать первый шаг туда, вглубь этой пропасти.
- Еще супа (кофе, чая, котлет…), - она говорила, как тетка из Загса, то есть почти измученно, но с некоторым видом на веселье.
- Да, - говорил ты, или «нет», но это было все равно, по крайней мере, ей.
И вот однажды звонок и она говорит всяческие слова в трубку, а ты чувствуешь, что тебя тошнит от этих слов. Тогда ты разбиваешь их на буквы, но они непрожеванными кусками сползают по пищеводу. Тогда ты складываешь их в предложения и захлебываешься. И умираешь. А она кладет трубку и идет спать. Вот и все.
Я вот на метро к другой ездил. Однажды она звонит и говорит:
- Приходи, только купи сигарет.
- Каких? - спросил я.
- Любых, только нерусских, - она сказала, - У меня подруги пришли, - добавила.
Подруги жарили котлеты, когда я пришел, и по всей квартире пахло… ну как бы это сказать. Если вы бывали на месте большого пожарища, то вам это знакомо. Или если вдруг вы с полу умным дедом живете, который все сжигает почти что целенаправленно.
Потом все это было съедено, поскольку есть хотелось, а квартиру проветрили. Вдруг звонок в дверь. Пришел папа.
- Пришел папа, - спокойно сказала она, - прячься на балкон.
Была зима. На балконе это чувствовалось очень, но папа был самбистом с черным поясом и к тому же банкиром. И я полез на балкон. Было ощущение, что будто бы я любовник, которого на балконе спрятали, а сейчас муж ворвется и все… Папа не уходил в течение трех часов.
Зато больше я уже не ездил в такую даль на метро. Да и у станции название мерзкое было: Сокол.

он много шутил…

Он много шутил – меня это бесило. В шутку он мог обнять меня или даже поцеловать с языком, со всеми делами… Меня и это бесило, потому что я знал, что это шутя все делается. К тому же он ночами зависал на кухне с друзьями и, слушая Круга, они пили портвейн три семерки… А мне потом с ним спать. Хорошо хоть он не блевал никогда. Хотя я и целовался с девушкой, которая перед этим блевала, и это было даже приятно. Но только потому, что меня и самого рвало, и я представлял себе, как она одновременно и переживает и мучается.
Когда он приводил домой женщин, я запирался в ванной и думал, как бы себя там подвесить; но подвешиваться было не за что и не от чего. Ведь не любил я его, а так… по молодости.
На прошлой неделе он женился вдруг, а я так долго решался идти или нет, что опоздал на банкет. Но после штрафной мне полегчало и я почти, что влюбился в его невесту, а она, кажется в меня. Или даже они оба, потому что с ней мы целовались в туалете «Праги», а он приглашал меня на первую «мрачную» ночь.
Была осень. И мне было хорошо, что я обломал их обоих. И немного грустно оттого, что я иду домой один, и там меня никто не ждет.
Она еще звонила два раза, а я говорил, что таких здесь нет или дышал в трубку, как после бега.
- Дурак, - обычно говорила она в таких случаях, но в те два раза она извинилась, когда я сказал, что таких здесь нет, а когда я дышал в трубку – молчала. И мне даже показалось, что я слышу, как слезинка поплыла по щеке цвета бесшабашной ранней любви.

однажды…

Однажды я пришел к другу, но в комуналку, потому, что он жил в комуналке. Так уж вышло. Он всегда одевался как художник: наматывал красный шарф небрежно на шею, берет забрасывал на самый верх своего недоступно высокого тела, перчатки бархатные носил и все такое… Ему даже в союзе художников поверили и мастерскую выдали. Но он редко рисовал – больше пил.
- Что же ты мало рисуешь – больше пьешь, - спрашиваем.
- Потому, что мне дано богом сто картин гениальных, - отвечает. – И я экономлю.
Врал, наверное, но приятно было его слушать. Он еще рассказывал, как он ночью шел, и девушки его остановили и спрашивают, не художник ли он. А он и говорит, что, конечно же, он художник. От бога причем.
- А вы нас нарисуете? – пристают
- Нет, - говорит, - не могу. Экономлю.
А они обиделись и послали его в жопу.
- Везет же, - говорим, - Сто картин гениальных. Некоторые вон на курсовых все спускают, а на диплом и не хватает уже.
- А я поэтому курсовые и не делаю. Маму прошу. Она все равно бездарность.
И мы смеялись, хотя это грех, потому что она его мать.
Так вот у него в комуналке было темно, а мне в туалет приспичило. Вышел я из его освещенной комнатушки и сразу в темень непролазнейшую. Ну, думаю, пойду на ощупь. Тут чувствую, кто-то дышит мне в ухо влажно.
- Кто здесь, - спрашиваю.
- А ты угадай, - и тишина. 
Я иду вперед и не думать стараюсь о том, что это было. Правильно, может соседи какие пьяные, так что же теперь? Удавиться что ли.
И вот совершенно неожиданно для себя, как лирического героя в руках безумного сюрреалиста, я вижу ночь,  блики луны на волнах и тени вдалеке. Они, согбенными стариками, шествуют вперед, опустив голову, как бы выискивая что-нибудь подходящее. Я делаю шаги к ним – под ногами влажный песок, тапочки промокают. Закрываю глаза и иду быстрее.
И тут сверкнуло ощущение, словно мой мозг разложился на множество мертвых клеточек, чтобы говорить с сердцем.
- Я звал тебя, чтобы помазать землю.
- Я звал тебя, чтобы возвестить печаль, падающую, как сгоревшая кожа.
- Я звал тебя, чтобы пожелать удачи
- Я звал тебя, чтобы напиться своей славой, как новое чудовище
- А теперь я зову тебя, чтобы молиться.
Хор голосов теней вдалеке нарастал, и я чувствую, что я все ближе и ближе к ним. Вот уже среди них моя тень, и пальцы мои вцепились до хруста в чьи-то плечи. Да, это женщина, которую я знал, или мужчина, с которым я был. Медленный кортеж мы движемся по мокрому песку и плачем.  Для чего это? «Чтобы избежать греха и грязи городов» - отвечают. Не уйти ли тогда на корабле, наблюдая за плацентой ночных звезд, лежа на спине, на палубе, или убить себя в детстве, чтобы сохранить невинность навсегда.
Пахнет спиртом, и я просыпаюсь от этой реальности в сон повседневной жизни. Солнце блюет яркими лучами в окна. Уже утро давно. Хозяева спят уже вперемешку с гостями, а я так и сижу на кухне в забытьи. Все, что я заготовил для туалетной комнаты, впиталось в мятые брюки.
Мы можем проклинать богов в норке своих спален, а потом  напиться до безумия и тогда все, что останется от нас – истинно. В изнеможенном теле дух становится сильнее.







она сказала…







Она сказала: «Твои глаза всегда черны. Зрачки раскрываются, чтобы схватить объект видения». А я продолжил, что тогда  мне никогда не понять «объект вне», прежде чем он войдет в мою утробу, из которой я выглядываю. И я иногда выхожу в ветер и листья бьют мне по лицу, но это не одиночество, и не свобода – это новый виток моего лабиринта, в котором я обжился уже. Можно привыкнуть к кресту. Христос не выдержал последнего испытания, сбежав на третий день. Так… от скуки. Хотя он-то куда более праведен и одухотворен, чем мы с тобой. Скучно там, над землей, видеть зубы, скребущие твое сердце.
И чем год одиночества отличается от ста лет, вы не знаете ли? Только тем, что за сто лет это входит в привычку, и ты забываешь о своем одиночестве, а за год это невозможно.
Даже если ты привяжешь меня к себе, нам не дойти вместе до конца. Во-первых, потому что у лабиринта нет конца, а во-вторых, ты привыкнешь ко мне, как к грязной посуде соседа по квартире, и будешь стараться не думать о том, что мы связаны навсегда. И тогда не будет больше разницы между мной, дождевым червяком, переползающим мостовую, пустым трамваем, заварным кремом, да и тобой, пожалуй, тоже.
Привычка размывает грани. И только из-за нее нам не преодолеть этот лабиринт, имя которому – одиночество.
Мы не всегда понимаем, что уже давно бредем по его коридорам. Это все равно, что отдавать себе отчет в том, что ты умер уже. Может статься так, что мы найдем вход и почувствуем выход. Хватит ли сил, что мы сберегли в семейных ссорах, хватит ли мужества, что мы копили у телевизора.



играет  музыка

занавес


Рецензии