Вантюша

Юрий Рупин
ВАНТЮША

«Ещё видел я под солнцем:
место суда, а там беззаконие;
место правды, а там неправда»
Екклесиаст. Гл. З ст.16

Иван Васильевич Копылов, за свой покладистый и незлобивый характер прозванный в далёком детстве Вантюшей, проснулся, как всегда, в половине шестого и, кряхтя и постанывая, но не от боли, а, скорее, по привычке, поднялся и аккуратно заправил постель. Накинув на плечи потрёпанную «вохровскую» шинельку чёрного цвета, доставшуюся ему по случаю лет пятнадцать назад, вышел он на кухню и поставил на крайнюю конфорку почерневший от времени чайник.
Соседи ещё спали, и было очень удобно в эти ранние часы сделать хотя бы часть необходимых кухонных дел, чтобы потом, среди дня, уже не выходить на кухню, где хозяйничали женщины, и найти свободное место было невозможно.
Поставив чайник, Иван Васильевич принёс из комнаты маленькую кастрюльку с замоченной накануне перловой крупой и, отрегулировав под ней огонёк синего пламени, пошёл одеваться.
Через пять минут он уже стоял у большой жёлтой бочки во дворе соседнего дома и ожидал своей очереди среди малочисленных в это раннее время покупателей. Молоко, как всегда, продавала толстая и неопрятная женщина с никогда не проходящими синяками на спитом и опухшем лице. Её наружность больше соответствовала бы торговле пивом, каковым и торговала она до недавнего времени, пока не была переведена на молоко, умудряясь разбавлять и его не хуже, чем прежде пиво,
И всё же Иван Васильевич покупал это молоко из экономии. В магазине оно было лучше, но продавалось только в бутылках, а их нужно было сдавать, что доставляло массу хлопот. Приёмный пункт возле универсама работал редко и собирал такую очередь, что даже Иван Васильевич, человек относительно свободный, не мог, да и, сказать по правде, не хотел тратить на сдачу посуды столько времени.
Вернувшись домой, и, поставив бидончик с молоком на подоконник единственного в его комнате окна, Иван Васильевич принес из кухни вскипевший чайник и кастрюльку с перловкой. Он влил в перловую кашу немного подсолнечного масла и, закутав кастрюльку в старую телогрейку, поставил её на тумбочку. Через час каша будет готова и, приготовленная таким способом, которому его научила еще в детстве жившая с ними бабушка, она будет гораздо вкуснее, чем просто сваренная на огне.
Оставалось сходить к роднику, протекавшему в зелёном овраге, чудесным образом уцелевшим среди теснящихся со всех сторон домов, и набрать бидончик чистой воды. Иван Васильевич пил воду только из родника, почему-то считая её, как, впрочем, и многие жители этого района, целебной.
Вчера он получил повестку из собеса с предложением зайти по поводу предстоящего повышения пенсии, и это обстоятельство как-то ободрило его. О нём помнили, и где-то в недрах всемогущего СОБЕСА среди заслуженных, а то и персональных пенсионеров, значилась и его фамилия.
В собес нужно было к одиннадцати, и Иван Васильевич медленно двинулся по знакомой до мелочей тропинке к источнику с целебной водой. Здесь он всегда отдыхал, сидя на лавочке, изготовленной руками местных пенсионеров, и обычно пустующей в столь ранний час.
Вот и сегодня, сполоснув бидончик, он подставил его под тугую струю прозрачной воды, вытекающей из почерневшей от времени трубы, и уселся на лавочку. Редкие в этот час прохожие или одетый в синюю спортивную форму физкультурник, проходящие и пробегающие по другую сторону оврага, могли видеть маленького, скромно одетого старичка, сидящего на лавочке и грустно глядящего на журчащую воду. При ближайшем рассмотрении их бы удивило, а возможно и поразило выражение детской беспомощности на его лице, подчёркнутое отсутствием признаков какой-либо растительности. Странное это было лицо. Маленькие глазки с редкими ресницами подслеповато глядели на окружающий мир, а тонкие и бледные старческие губы готовы были расплыться в улыбке всякому, кто вдруг захотел бы заговорить с ним.

*   *   *

Родился Иван Васильевич в маленькой деревушке, затерянной среди глухих кировских лесов. Здесь и жил он до самой войны, когда его, здорового двадцатилетнего паренька вместе с другими сверстниками призвали на защиту Родины. Незлобивый, мягкий характер Ивана Васильевича, тогда ещё Вантюши, пришёлся по душе сослуживцам и его никто не посмел бы обидеть даже из тех, кому такое занятие было обычным развлечением в суровой и беспросветной армейской жизни.
На фронт Вантюша попал не сразу. Сначала его, вместе с такими же, как он новобранцами, учили всяким военным премудростям, в которых робкий Вантюша, вследствие своей абсолютной неспособности к рукопашному бою, атакам и тактическим хитростям никак не мог показать удовлетворяющих командиров результатов. Школа, куда попал Вантюша, готовила младших командиров – сержантов, поэтому его, как совершенно неспособного командовать кем-либо, кроме лошади, очень скоро отправили на хоздвор, где умение запрягать лошадь и знание повадок домашних животных пришлись весьма кстати, и уже через месяц Вантюша стал душой небольшого коллектива кашеваров и ездовых.
Попав в привычную для него с детства обстановку, Вантюша ожил, похорошел и даже познакомился с любимицей всей школы молоденькой фельдшерицей Оленькой. Была она родом из тех же краёв, что и Вантюша, и им было весело разговаривать, вспоминая весёлую довоенную жизнь и те благословенные места, где прошло их детство. Вспоминали они, как весело было бродить по лесу в поисках грибов и ягод, водившихся в этих местах в огромных количествах и составляющих весьма существенную долю в рационе местных жителей.
Вечерние встречи и задушевные беседы двух здоровых молодых людей не могли пройти для них бесследно, и они, неумело еще, ласкали друг друга, первыми нежными и робкими поцелуями скрепляя ту тонкую нить понимания и взаимности, которая со временем могла бы превратиться в крепкие семейные узы.
Но вскоре их школу посадили в теплушки и повезли на фронт, где тысячи таких же, как они, молодых и жаждущих любви, умирали во имя Родины.
Эшелон, прибыв в пункт назначения, сразу же попал под обстрел, а к вечеру оказалось, что они окружены и, хотя противника нигде видно не было, командиры, суетясь и нервничая, собрали из остатков эшелона колонну и двинулись назад, туда, где по их предположению находились наши отступающие части.
Шли недели две, а фронт всё время был впереди и колонна, измотанная непрерывным походом, представляла собой унылое зрелище и, если бы не личное оружие да пара оставшихся после бомбёжки пушек, её можно было бы принять за беженцев, уносящих свой нехитрый скарб подальше от ужасов войны.
Но всё когда-то кончается, закончился и этот грустный поход. В одно прекрасное утро наткнулись они на передовые части своей отступающей армии и были приняты и расформированы по ротам и отделениям. Вантюша снова попал в хозвзвод и уже до конца войны ездил на одном и том же пегом жеребце по кличке Буран.
Всякое было за эти долгие четыре года, но судьба миловала Вантюшу и он остался жив, не получив даже малюсенькой ранки. Был, правда, неприятный момент после соединения их оставшейся колонны с действующей армией. Его, как и всех вышедших из окружения, неоднократно допрашивали строгие и неулыбчивые люди из Особого отдела, но всё закончилось благополучно, и до конца войны никто больше не вспоминал об этом печальном эпизоде.
Закончилась война для Вантюши в Варшаве. Здесь он отметил День Победы и отсюда же был отпущен домой, гордо неся на своей груди немногочисленные, но дорогие для него медали.
Но не доехал Вантюша до дому, не встретился со своей единственной Оленькой, которую не видел с тех самых пор, когда их отправили на фронт. Не смог приехать в её село, чтобы узнать, жива ли она и помнит ли о нём.
В Москве, куда он прибыл после пятнадцатидневных мытарств в теплушках, и где должен был пересесть на поезд, который бы доставил его в родную деревню, его неожиданно арестовали.
Не чувствуя за собой никакой вины, был он спокоен и, полагая всё это ошибкой, не очень огорчался, когда был доставлен в камеру, наполненную такими, же как и он, вернувшимися с войны и не дошедшими до дома солдатами. Но разговоры в камере насторожили Вантюшу, и он уже не был так уверен в определенности ошибки. Из разговоров выяснилось, что все арестованные когда-то находились в плену. Кто долго, а кто и всего-то несколько дней, а то и часов. И всем им предъявлялось обвинение в измене РОДИНЕ, и всех их ждали долгие и страшные десять лет. Но эти предстоящие десять лет все же не были самым ужасным в жизни камеры. Молодые и здоровые, они не вполне ясно представляли себе ожидаемое и, закалённые годами войны, не очень боялись неминуемого осуждения, радуясь тому, что все-таки остались живы в этой жуткой и кровавой бойне.
- Везде люди, - говорили они, и готовились к будущему спокойно и без истерики, выпытывая у старожилов малейшие подробности ожидающей их жизни.
Самым же страшным в их тюремной действительности было попасть на допрос к старшему лейтенанту Маториной. Эта молодая и красивая женщина наводила ужас даже на побывавших в настоящем плену, и видевших все самые ужасные его стороны.
В отличие от своих сослуживцев, тоже не отличающихся особой деликатностью в обращении с арестованными, Маторина не имела никакой жалости и снисхождения к этим, на её взгляд, отбросам общества, падшим до такой низости, как измена. В том же, что все обвиняемые были виновны, она не сомневалась ни на секунду, и для подтверждения своих убеждений не чуралась никакими, даже самыми жестокими пытками. Любимым её истязанием, от которого она даже получала какое-то физическое наслаждение, были удары по детородным органам.
Узнав мужчину в девятнадцать лет на втором курсе юридического факультета и не испытав при этом ничего, кроме брезгливости и боли, Людмила Маторина с тех самых пор невзлюбила всю мужскую половину рода человеческого. Её пренебрежительное отношение к мужчинам в сочетании с природной привлекательностью и деловитостью создали ей славу неприступной и педантичной в своей работе сотрудницы. Холодное же и всегда подчёркнуто официальное обращение с сослуживцами, включая и высшее руководство, способствовало ее продвижению по службе, и в свои двадцать два года она уже считалась опытным и ценным работником.
Воспитанная на процессах тридцатых годов, Маторина мало задумывалась над этической стороной методов следствия и допроса. Руководство и совесть требовали осуждения всех этих недоносков, к тому же имеющих отталкивающий мужской запах, всякий раз напоминающий ей о том единственном, так и не сумевшем вызвать у неё ничего, кроме отвращения.
И судьба, так долго благоволившая Вантюше, отправила его в руки Маториной.
На первом же допросе, выведенная из себя робостью и никчемностью арестованного, Маторина разбушевалась больше обычного. Не сдерживая себя от отвращения и испытывая физическое наслаждение от унижения одного из представителей противоположного пола, она дважды ударила Вантюшу ногой в пах, после чего он тут же был отправлен в санчасть без всякой надежды на возможность продолжения своего рода.
После пребывания в санчасти, а затем и в тюремной больнице, стал Вантюша понемногу сипеть и вскоре окончательно утратил свой природный мужской голос вместе с растительностью, которая теперь пробивалась маленькими кустиками на его, все же продолжающем улыбаться, лице.
Вскоре был он осуждён и отправлен на долгие десять лет в знакомые с детства места, только теперь нельзя было ему выйти погулять по лесу с корзинкой, а вместо привычного с детства пейзажа обычными стали колючая проволока и часовые на вышках.
Метаморфозы, произошедшие с организмом Вантюши, были восприняты в лагере недвусмысленно. В первые же дни, когда новичок только знакомится с местными порядками и уясняет для себя иерархию нового общества, «блатные», которые верховодили в его бараке, подсунули ему как-то папироску с зельем и, воспользовавшись расслабленностью и беспомощностью, превратили его в «петуха» - существо бесправное и всеми презираемое в подобных заведениях.
За те долгие восемь лет, которые Вантюша провёл в лагерях, а было их у него четыре, он смирился со своим неестественным положением, и уже не удивлялся, когда в очередном лагере его заставляли делать то же, что и в предыдущем. Молва шла впереди него, и все желающие и имеющие склонность к противоестественному в обычной жизни действию, могли беспрепятственно воспользоваться новым «петухом».
Но были в его положении и некоторые выгоды. Всякий, пожелавший воспользоваться Вантюшей, обязан был уплатить ему за полученное удовольствие пачку сигарет, а то и пол пайки чёрного лагерного хлеба. Может быть, благодаря этому и выжил Вантюша от тяжкой и бесконечной работы, которая не одну сотню заключённых довела до едва заметного холмика за воротами лагеря. Осталась от них только фанерная табличка, а Вантюша все же дожил до того счастливого дня, когда впервые за ним, а не перед ним, закрылись ворота лагерной зоны.

*   *   *

Вышел Вантюша по амнистии после смерти Вождя и не вернулся в родную деревню. Мало ли кто мог попасть туда за эти долгие годы. Попасть и рассказать односельчанам о той, прямо скажем, неприличной обязанности, которую ему пришлось исполнять в заключении.
Решил он уехать подальше и уехал, устроившись на одном из южных заводов сначала кочегаром в котельную, а затем сторожем на угольный склад, где и проработал до самой пенсии.
За это время получил он комнатку в комуналке в восемь квадратных метров и с пятью соседями. Обещана была изолированная, да так и не получилась. Приходили молодые, здоровые, готовые на любой, пусть и тяжелый труд, и к пенсионеру, тем более такому безропотному и внешне не совсем нормальному, никому не было дела.
Ткнулся как-то Иван Васильевич в местком, но ничего хорошего из этого не получилось, только обругали его там несознательным. Так и остался он жить в своей комнатке, ведя жизнь тихую и незаметную, никому не мешая и производя впечатление серой мышки, выбирающейся из своей норки ночью и только в случае крайней необходимости.
Вокруг кипела жизнь, менялись правители, а с ними и страна, появлялись и исчезали товары в магазинах, пускали новые трамваи, а потом и метро, но всё это проходило где-то в стороне и не касалось Ивана Васильевича, скромно проживавшего в своей «комуналке» и никогда не обсуждавшего новости со своими соседями.
Радио и газеты несли перемены, обещающие затронуть и судьбу Ивана Васильевича, и ему иногда казалось, что вот-вот наступит день, когда о нём вспомнят, принесут ему извинения за всю его испорченную жизнь, в которой он так и не сумел стать властителем своей судьбы.
И вот пришла повестка. Ему, как и многим воевавшим в Великой Отечественной войне, была положена прибавка к пенсии. Сегодня в одиннадцать он и был вызван в собес для оформления документов на эту прибавку. Да разве в прибавке дело! Помнят о нём! Вот главное. Не вычеркнут он из списков и не только склочными перебранками между жильцами его квартиры наполнена эта жизнь.
Без десяти одиннадцать Иван Васильевич вошёл во двор бывшего детского сада, где теперь располагался районный отдел социального обеспечения. Во дворе он сел на барьер песочницы и перечитал повестку. Явиться нужно было в комнату №12.
Ровно в одиннадцать он постучал в дверь, оббитую коричневым дерматином. Никто не ответил и тогда Иван Васильевич, смущаясь и робея, приоткрыл её и, протискиваясь в образовавшуюся щель, заглянул в комнату.
- Проходите, - женщина, сидевшая за столом, не поднимая головы и продолжая что-то писать, махнула рукой на стул стоящий возле ее стола.
Иван Васильевич присел на кончик стула и стал рассматривать комнату, ничего, впрочем, не замечая и, как всегда, стесняясь и краснея.
- Что у вас? – женщина, наконец, подняла голову от стола и взглянула на Ивана Васильевича.
Вантюша вздрогнул. Это были те самые жестокие глаза, которые снились ему долгими лагерными ночами, заставляя его вскакивать в ужасе с нар и кричать во сне, что влекло за собой неудовольствие разбуженных зэков, а иногда и оплеуху.
Он вдруг вспомнил, что на повестке была ведь и фамилия вызывавшего его чиновника и фамилия эта была - Маторина. Как он сразу не догадался? Как мог забыть эту ненавистную фамилию, лишившую его простых житейских радостей и искалечившую всю его жизнь?
И Иван Васильевич заплакал. Слезы непроизвольно вытекали из его глаз и скатывались по гладким щекам, на которых так никогда и не выросли волосы. Он ничего не слышал и видел только, как беззвучно раскрывается некогда красивый рот, украшенный теперь золотыми коронками.

«И сказал я в сердце своем:
 "Праведного и нечестивого будет судить Бог,
потому что время для всякой вещи
и суд над всяким делом там»
Екклесиаст, гл. 3 ст.17
 
9.08.1989
Круонис-2


Рецензии