Колеса мира
Мать на вокзале все скулила, хлеба не взяли, хлеба не взяли, и в последний момент побежала покупать батон. Белый сушеный вокзальный батон, запиханный в полиэтилен, как в презерватив. Как раз объявили посадку. Места у них были без мест, и нужно было теперь бежать всех расталкивать, а Верка куда побежит с Захаром на руках. Но Верка все-таки дернулась, Захар запнулся, в последний момент успела отдернуть его от блевотного вокзального пола и со злости наподдала коленкой. Вот урод, да хоть бы не орал сейчас-то.
- Тише, тише, сыночка, тише, щас баба придет, сволочь твоя баба, Санька, а ты чо стоишь-вылупился, бегом беги места занимай!
- Чо, мест не хватит, что ли?
- Ты что ли с Захаром на верхней полке поедешь? Уродище! Пошел быстро!
- Не ори, зараза. Мать дождемся.
Свинья-братец, ни черта сам не может. Взрослый человек, «мать дождемся». Как она ненавидит их всех, с самого утра ненавидит, когда выяснилось, что никто не пойдет их провожать, что Ляля с температурой, муж ее, этот в черной футболке с усами, смешной такой муж, на рыбалке, значит, остается только прабаушка, а она и зубы-то свои вставные еле таскает, какие сумки. Да и не надо их было провожать, не инвалиды, сами ведь как-то добрались, но все равно – называется, съездили в отпуск к родственникам. Деньги все потратили, значит, плакала новая мамкина дубленка, а Лялька получилась какая-то совсем чужая, то есть не чужая, она вроде бы со свадьбы и не изменилась, не то чтобы попала под каблук мужа, но все равно… Верка все думала – ведь не могли мы с ней делать «секретики» во дворе за гаражами, берешь осколок бутылочного стекла, под него суешь фантик конфетный, и вдавливаешь глубоко-глубоко в землю, смотришь, как сияет фантик из-под стекла, как из глубины… Хорошая молодая тетка в зеленом халате, но Лялька, подружка-сестреночка, она-то где, вот интересно? Может, потому что у Ляльки все было слишком всерьез. Вроде мышка, волосики серенькие, глазки желтенькие, но своей чудовищной преданностью раз и навсегда, на всю жизнь, лепит к себе людей, как гусениц. И все происходило буквально в полчаса – только познакомились, и уже Ляле ты окончательный и бесповоротный родственник… Лялька, подружка, вон как она рвалась с ними на вокзал, больная, хотя это не она, а та тетка в зеленом халате, которая насчет гостей знает - встретить-проводить, накормить-развлечь, даже зачем-то Захарку потащила в кукольный театр, он там развопился, не понял, в чем прикол…
Вон мамка бежит со своим батоном, сейчас бы по морде ей батоном этим, третья платформа, Захарочку держите, мы с ребенком, имеем право, и в конце концов им досталась почти целая секция, только на верхней полке тихая старушка с книжкой.
- Вот видишь, - говорит Санька, морда наглая, как будто это все его заслуга.
- Заткнись, урод, - миролюбиво сказала Верка, во-первых, что так хорошо все вышло, во-вторых, чтобы набраться сил наорать на мамку, которой не сидится спокойно, которая вещи начала уже распихивать по углам, как мышь. И только воздуху глотнула (фу, воняет как, жара, ноги, майки), но тут Санька торжественно сказал:
- Захар обоссался! – и все втроем засмеялись, облегченно, бездумно, Захарка заорал и замычал еще громче, старушка в свою полку вжалась, и поезд тронулся.
Быстро переоделись, прямо так, не скрываясь, блеснули жирные Веркины ляжки и худые синие Санькины ноги в трусах семейных, и голая попа Захарки, напротив сидел пожилой узбек, сверху была старушка, но им было все равно. Не то чтобы весь остальной мир для них не существовал – нет, то есть конечно существовал, но был им безразличен, вот такое счастливое семейство. Вообще ничего интересного для них в поезде не было, поезд, по Веркиному убеждению, существует для того, чтобы лечь на полку и лежать, лежать, спать, просыпаться, лазить в сумку за колбасой и дошираком…
А Захар, конечно, поспать не даст.
- Мамка, возьми Захарку, а? Спать хочу.
- Ага, а я не хочу? – мстительно заявляет мать.
- А кто из-за него полночи не спал?
- Все не спали, - и это правда, черт.
- Захарочка, иди к бабе… - подталкивает, он послушно ползет на купейный стол.
- Чо ты мне его суешь, чо ты суешь-то?! К маме иди, к матери!
- Захара, иди, а баба тебе конфетку даст, йогурт…
- Ложись давай, мать тебя спать уложит!
- Вот дура! Не уснет он сейчас!
- Сама дура!
Ребенок жует соску и наблюдает с садистским интересом, не плачет. Ему два года, а он все еще не говорит слово «мама», может, сомневается, не уверен, что к кому-то из знакомых лиц подходит это «мама». Других слов тоже не говорит, но это бог с ними, муж, Коля, тоже заговорил поздно, в три года, что ли, мать его рассказывала. И до сих пор будто немой, клещи надо, чтобы из него вытаскивать. На свадьбе, кажись, только «да» и все, и потом тоже, однако Захарку сумел ведь заделать, молчун. Не в словах счастье, только не спрашивайте, в чем, нет его, счастья. Когда сын родился, только и хмыкнул:
- Это наш, что ли?
- Захаром назовем, - хихикнула Верка, она всегда была приколистка, и пока в роддоме лежала, выбирала всякие имена типа Геракл, Антип, Яким, Елизар, потом из сериалов, Хосе, Маурисио, Теодор, но потом решила Захар, дешево и сердито. Но тут что-то заклинило с материнским инстинктом, то ли поленился он проявиться, то ли чо, но в общем, никакой любви к Захару не чувствовала, ничего похожего на то, что было к мамке, и даже к Саньке, к папашке. Наоборот, кормить его грудью было больно, и она быстро бросила это дело, просто так, сама бросила, не потому что молоко исчезло… Кормила его и купала, конечно, и пеленала, но все ждала, пока он уснет, или ей самой позволят уснуть.
Больше всего на свете полюбила спать.
Мамке ничего такого не говорила, но мамка знала, нюхом унюхивала. И вот сейчас тоже все подзуживала Захарку, чтоб лез к маме на полку и тоже спал, может, думала, что совместный сон их сблизит. Неужели полезет? Повернуться бы да наорать на мать как следует, но тогда дите точно рванется к ней, епсель…
- Чо, не видишь, Верка спит? – это Санек, спасибо тебе, братец.
- И он с ней поспит.
- Да не будет он спать, ты больная, что ли?!
- Поговори мне еще, козел, таким тоном!
- Как иначе с дурой такой разговаривать!
- Да что ж ты хам такой! Надо же, вырастили какую сволочь…
- Прям уж так и сволочь…
Все. Про них с Захаркой забыли, слава богу. Дальше старая история, хамские дети, руки не тем концом, хоть бы палец о палец… Пока не вышла замуж, Верка сама слышала это каждый божий день, и часто орала Саньке в наглую рожу весь этот тысячекратно отрепетированный набор, все-таки на год его старше, имела право. В доме роли все время менялись, все время кто-то оказывался «виноватым», и на него набрасывались всей стаей, рвали, трепали, это была такая злобная веселая игра. Только папашка не играл, говорил: «Наташа, не кричи, я устал», или «Верунчик, не ори, я занят» - и не то чтобы это грозно звучало, или солидно, но правила игры нарушались, неинтересно с ним. Завтра, завтра будет и папка, и Коля, а рассказывать-то про отпуск нечего, и можно будет сказать только, что в Кирове выходили и покупали шоколад, и было жарко, а Захар измазал всю морду до ушей, до самых глаз-щелочек, а в Екатеринбурге вокзал залило дождем, все. А в вагоне тихо, пахнет помидорами и еще какой-то хрен знает копченостью, или сушеностью, в общем, чем-то аппетитным в первом приближении, все спят, выложив в проход пятки, с них-то, с пяток, и начинается несовершенство человечье, но даже когда человек спит вот так, вывернувшись пятками наружу, ему ведь снятся сны, сны о чем-то большем…
Вот зачем, зачем поперлись гулять на перрон? Продукты есть, лежи себе и лежи на полке, нет, вскочили, потащили Захарочку, вдруг потеряли его кроссовки, бляха муха, куда ты их засунула – самой надо смотреть, что куда кладешь, свинья такая, неряха!
- Смотри, смотри, Захар, кто это в окошке? Баба, помаши бабе ручкой, скажи: баба!
Ну как же, скажет он тебе что-нибудь, только мычит и пальцем тычет. Узнал. Все понимает. Да правильно, не жалко, вылезли на перрон, глазеют, хотя чужой вокзал – она-то по командировкам помоталась, - это вам не ворота в чужой город, это совсем отдельный мир. Только для тех, кто отъезжает и приезжает, для тех, кто торопится или не хочет уходить, и чем старше ты, тем грязнее тебе кажется твой вокзал, потому что на него налипает, как плевки на подоконник, неуспетое, все обещания, все долги, все обиды, все, что мешает уехать и портит возвращения. Вернется – назавтра на работу, и хорошо если успеет вечером сбегать к Анютке в парикмахерскую, иначе эти текущие краны, унитазы, затопленные соседи, бухие сантехники Вазеев и Ермолаенко, у которых один на двоих набор гаечных ключей и одна на двоих девка Лариса - все свалится на ее непокрашенную голову…
Практически, кстати, седую голову. Баба, баушка. Совершенно это ее не расстраивало, наоборот, облегчение – уже бабушка, уже не должна ничего добиваться, доказывать, имеет право оставить жизнь в прошлом и побыть никем. Ей почему-то хотелось – быть никем, и она все годы жила, пока уже будет можно, и все ездила в командировки, участвовала в семинарах, договаривалась, даже брала взятки, да, было и такое… Но теперь все по-другому, все, как она говорит Захару, «понарошку», она уже бабушка, и капельки оставшейся жизни будет расходовать экономно. Деду, ему тоже понравилось быть дедом, иногда они забирали Захарку на выходные, читали книжки ему, хотя книжек Захарочка не любит, сообща отнимали у него вещи, которые он пытался швырять на пол, то электронные часы, то кувшин, то банку с огурцами… Сидели вдвоем у Захаркиной кровати, он спал прихрапывая, сытое такое животное, ел картофельное пюре, йогурты, печенюшки, все подряд ел. И такими вечерами получался у них какой-то особенный секс, непонятно почему, может – потому что в соседней комнате спал зримый результат таких занятий, то есть время-то идет, или наоборот, время растворяется, и десятилетий как будто нет … И она брала Захарку у дочери как сексуальный допинг напрокат.
Ну вот. Вернулись. Тронулись. Окна лениво пролистали какие-то трубы-бетонные заборы, какие-то мосты-дороги, и опять поля, неровные погрызенные верхушки деревьев, поля, речки, квадратики картофельных соток, поля… Радостно вытащили еду из сумок, стопку лапшей, помидоры в мешке, туда, правда, просыпалась соль (Вот сволочь, сказано же тебе было соль отдельно положить в кармашек!), но это ладно, это не страшно… Вспомнили про старушку сверху, что-то уж больно тихо она там валялась.
– Спускайтесь, садитесь, обедайте!
Но старушка так торопливо отказалась, скороговоркой, может, испугалась, как они орали друг на друга из-за соли? Ну и что ж, благородная мадама, обойдется.
- Захарочка, будешь яйцо? Кушай, вот. – даже не сказала, между прочим, тетка эта на верхней полке, куда едет. Тоже хамка. Подцепила свою книжку, и брезгует даже поговорить с людьми. Ну и ездили бы в купе, такие умные.
- Санька, ты чо Захаров йогурт жрешь? Мы чем ребенка-то кормить будем? - кричит Верка.
- Что, нечем? – отругивается он, - Вон твой Захар все подряд жрет!
- А не твое собачье дело, что он жрет! Сказано тебе – это ему покупалось.
- Не сдохнет твой Захар с голоду!
- И ты не сдохнешь! Ну-ка отдай, урод!
- Ой да забери, дура.
- Козел.
Все. Тишина в вагоне. Вагон в тишине. Казалось бы, какой позор, весь вагон слушал, как дети ругались, ну и ладно, не хочется сейчас на них орать, просто посмотреть на них, сидят оба надутые, Веруська помидор ест, Санька в окно смотрит, за окном пролетает болотце и мшистые домики кругом, как во сне, и сейчас бы стоп-кран, сойти здесь и остаться, навсегда. Секунда – и нет, но вспоминается, всплывает не перед глазами, а где-то в горле. А Санька, как будто ничего, говорит Верке:
- Кружку дай. – и она дает, все проехано и забыто, загорелая рука, похожая на окорочок, тянет к нему этот самый Захаркин йогурт, ой, ну дети, дети, дурачье. Верка, она же дите, она еще ждет сама, что все это недоразумение, муж-семья-ребенок, как-нибудь само пройдет, и снова подружки все эти, гаданья, целый вечер болтать и наряжаться, а куда – да никуда, сами не знают, потом может выйдут к подъезду. А этого не будет, и Верка, ее дурочка, которая навсегда будет ребенком похлеще Захара, станет ждать-ждать и постареет, и сама не заметит. Ведь сама не заметила, как замуж вышла, гадала-гадала, писала какие-то палочки в тетрадке, и вдруг потом привела этого Колю, мама-папа, я замуж выхожу. И ей, матери, это было страшнее, чем климакс (тут же, кстати, начался), страшнее взрыва атомной станции, который несколько лет назад ей приснился, Верка стояла счастливая, наглая. И хотелось схватить ее за хвостик, мотать по всей квартире, чтобы она верещала, чтобы треснулась башкой хоть об зеркало в коридоре и потекла кровь, а потом спрятать, спрятать дуру от этого проклятого замужа… И не то чтобы хотела для нее уж какого-то будущего, умом не блещет, в университеты не собирается, не в том дело, а просто тайно всегда безумно надеялась себе их оставить, Веру и Сашку, тоскливая надежда… Очень рано, Веруське тогда было лет пять, шумная глазастая, с длинным хвостиком, и упала с качели, шлепнулась на камень, нос разбила – тогда еще вдруг подумалось, ну почему ее дети не калеки, вечно бы при ней. И как мать подлавливала себя на кошмаре таких мыслей, прижигала, но ненадолго. Поэтому вдвое пугалась, когда они только заболевали, ругалась, орала, кстати, и в день Веркиной помолвки с этим отсидевшим за хулиганство Колей она, мать, прошипела:
- Залетела небось, вот и замуж выскочить хочешь побыстрее, признавайся!
- Да ты чо, мамка! Я с ним еще ни-ни, фига ли надо! – и так было еще хуже, значит, замужество как таковое было ее новой игрой, и не отговорить.
А сейчас лежит на полке, пялится в потолок, где какой-то серый вентиль, - зачем прицеплен? – Захара придерживает одной рукой, даже не смотрит, что он там копошится, и больше всего хочется вернуть себе дочку, а вместо этого:
- Да он у тебя кряхтит, не слышишь что ли? Ведь не какал же он у нас сегодня.
- Вчера вечером какал.
- Ну и что, это же вчера вечером, ну-ка дай сюда, ни черта не умеешь с ребенком делать, горшок из-под полки дай.
- Вот ведь не лежится спокойно, а! Санек, ну ты посмотри на нее! – и свешивается Санек, и радостно они подзуживают, она отгавкивается, пока сажает Захара на горшок голой попой, а тот радуется, тянется к резиновому ежу, чуть не опрокинув горшок-то и не расплескав месиво. Получает по башке:
- Мать, ты чо Захарку трогаешь? – это Санька, вот он-то любит Захара без памяти, вот у кого проснулись материнские чувства вместо Верки, даже спать ребенка не дает укладывать днем – «без него скучно», любить-то любит, но ведь не кормит, морду запачканную не вытирает, и задницу тоже…
- Горшок вынеси, Верка, мамаша называется!
- Неохота… так лежу тут хорошо… Тебе ближе, вот и вынеси.
- Ну надо же, дрянь какая! Скотина бессовестная, ребенка своего совсем на меня повесила и радуется!
- Это еще что, - хихикает Верка, - вот подрастет, в школу пойдет, совсем тебе отдам, от тебя в школу ближе!
- А хера ли тогда рожать было? – свешивается с верхней полки Санька, а за окном опять елки, и мимо тащится с мисочкой старик в трико, но это все равно.
- Да уж надо было, - хвастается Верка, а чо, муж-ребенок, все путем, сбежала от мамки раньше него, бе-бе-бе.
- Вот и вынеси говно за ним! – вопит Санька, завидует, конечно, а с другой стороны – как бы хотел вернуть сестру с Захаркой домой, к мамке, и все, и больше никаких женщин ему не нужно, вообще людей больше не нужно, правда.
- Неохота… Сам вот вынеси…
- Чо ты дразнишь его, чо дразнишь? – злобным крещендо вступает мать, - Щас как выплесну тебе в рыло это все из горшка!
И тут оказывается, Захара нет в купе, а есть он где-то в проходе, и с огурцом в лапе, снова все ржут – Захарочка, ты украл огурец, ты ворюга, что ли? – и это кажется так смешно, и отпуск в конце концов получился ничего себе, и за окном напоследок мелькают какие-то песочные насыпи, на которых контуры человеческих лиц, веселых, злых и печальных, а потом свет на потолке вспыхивает, и все, стекла больше не пропускают ничего снаружи, одни только отражения. И эти отражения не спеша, в шуме колес, подкрадываются ко сну, и спят, только Захарка помычал-помычал, швырнул игрушки на пол, швырнул огурец, но и он теперь уже спит, и баба его засыпает. Страшно, лишь бы вещи не украли, вроде все запрятано под подушки-матрасы, а все равно боязно засыпать, а поезд едет-едет-едет… Говорят, молитву прочитать полезно, но какие там молитвы, только Аве марию и знает, вспомнила, последний раз ее вспоминала, когда Верка была в роддоме, два, значит, года назад.
Богородица, Дева, радуйся… Пресвятая дева, Господь с тобою…
Бедная ты женщина, вроде и с тобой ребенок, а все время с кем-то еще, кому-то еще нужен, и все у него требуют, а ты столетиями, может быть, только и мечтаешь – заполучить обратно своего ребенка, его пальчики, глаза, волосы, пусть уже седые, и катись мир в пропасть. Все равно. Нет, ибо Спаса родила ты яко души наши… Не знаю, что такое это «яко», но значит – ты для нас его родила, хотя нам это без разницы, мы как-то не оценили… и я, понимаешь, я тоже ведь для мира их рожала, только в последний момент так жалко стало отдавать, отпускать, потому что я ведь тоже мир, из которого, кстати, они пришли и в котором навечно останутся, и может, ты договоришься там как-нибудь, Богородица, Дева, чтобы их оставили мне совсем? Даже если против правил, ну один-то раз, в порядке исключения, можно, чтобы поезд вечно ехал и ехал, а колеса все стучали и стучали… И все время бы Захарка воровал огурцы, мы бы не умерли с голоду, а на Саньку спящего можно накидывать одеяло, хоть он и просыпается сразу и ворчит, а весь остальной мир – это все равно.
Ты ведь не знаешь, как я их люблю, если вдуматься – не за что их любить, скверные недалекие людишки, но ведь и я сама… И мы будем любить, как умеем, и за это будем вечно друг перед другом виноваты, потому что тебе конечно, Богородице, виднее, что можно назвать любовью, но мне кажется – все можно, все что угодно…
И пусть нас обойдут вагонные воры и все несчастья.
Вот так.
Свидетельство о публикации №203080500048