Здравствуй, сестра!..

Ю.В.К.
Зодиакальный круг завершился. Стоящее перед Леонидом Григорьевичем новенькое кресло еле сдерживало расплывшееся тело женщины. Глядя в сторону, она демонстративно пускала в потолок струйки седого дыма, даже не думая прятать подернутые желтизной зубы за излишне обмазанными помадой полосками губ. Уши отказывались принимать ее визгливый смех, мстя за него тупой головной болью. Взгляд притягивали обильные — по женским меркам — смоляные волосы над потрескавшейся верхней губой.
Леонид Григорьевич всматривался в ту, что двенадцать лет назад была его сестрой — высокой и чернобровой Галиной. Ее, по паспорту русскую, со школьных лет дразнили «хохлушкой», и она, вживаясь в роль, не обижалась, лишь заразительно хохотала, показывая ровные белоснежные зубы.
Казалось — Галка никогда не унывала, ее трудно было свернуть с дороги — пусть мелкими шажками, но всегда продвигалась она к намеченной цели. И ее неизменная вьюжная улыбка, и мягкий смех, и ямочки на щеках, и даже легкий пушок над верхней губой, придававший определенную пикантность, валили к ногам «русской хохлушки» все новых и новых поклонников...
Но Галина положила глаз на художника Пашку. В комнате Леонида Григорье-вича по сию пору висит портрет сестры, нарисованный ее ухажером. Рамка — излишне скромная, но, кажется, еще немного — и Галина подмигнет, заразительно рассмеется...
Замуж сестра выскочила рано — в двадцать. И укатила за мужем в Челябинск — в двухкомнатную квартирку, где, кроме них — Пашкины мать с отцом. Присылала брату редкие письма — раз в полгода-год. В последний раз сообщила новый адрес; что, наконец-то, переехала в вожделенную четырехкомнатную, что сейчас делает ремонт, что письма писать некогда, и вообще...
Откуда взялась квартира, было неясно. Леонид Григорьевич подумал, что Галка, работая в жэке, вычислила одинокую старушку, кормила-убирала, книжки читала, за что и получила награду — завещанную в ее пользу квартиру. Вероятно, однокомнатную, потом — обмен, и...
Мысль эта вспыхнула и угасла, затоптанная мелюзгой дел.

I
Леонид Григорьевич слишком долго не возвращался к себе. Пора. Вагонные колеса навевали колыбельную, что пела когда-то мать:
У котишки, у кота
Колыбелька золота...
Где тот кот-Баюн?.. Давно в земле, под вечным камнем в глубине двора, упокоенный безутешными руками шестилетнего Леньки и девятилетней Галинки.
...Пыльный июльский проселок. Туча, налившаяся болью, точно роженица на последних минутах, звонкий крик грома и улыбка теплого дождя, явившегося в мир будто впервые.
Леонид Григорьевич, скинувший три десятка лет и превращенный дождем в семилетнего пацана Леньку, подставляет лицо летним струям. Они смывают городскую пыль и запах дешевого одеколона. От проселка пахнет хвоей и дымом печей — не заводских, а тех, что дарят тепло и горячий домашний хлеб.
Отчий дом на взгорке встретил нежильем. Скрипнула давно не мазанная, когда-то массивная (у семилетнего Леньки недоставало сил ее открыть, да и десятилетняя Галка делала это с трудом...), а ныне истонченная жуком дверь. Двор — все тот же. Правда, за девять лет постарел. Поленница у сарая... За углом дома — бочка, в которую струится дождь и, переливаясь через край, бежит ручейком прямо под ноги Леониду Григорьевичу. Полканова будка с едва залатанной крышей... На земле рядом — цепь с расстегнутым ошейником. И, в контрасте с запустением, на грядке алой гвоздикой торчит розовый куст. Его тоже побил дождь, точно пытаясь привести к общему знаменателю и эти абсолютно нелепые на фоне покосившегося дома цветы, и напившуюся до отвала бочку, и опустелую будку, и самого Леонида Григорьевича, городской одеждой схожего с невесть как появившимся на затянутой мокрицей грядке розовым кустом. Выцветшие занавески, закрытая дверь... Безжизненная пустыня.
Леонид Григорьевич в отчаянии колотил по не пускавшим в отчий дом потемневшим, будто осунувшимся, доскам. Ничего не добившись, сел на крыльцо и обхватил руками начинающую лысеть голову.
— ...Здоров, Ленька!
Рядом примостился невесть когда явившийся во двор сосед. Узловатыми пальцами вскрыл пачку «Беломора», протянул Корнееву. Леонид Григорьевич не двинулся.
— Ну, как хочешь... — сосед затянулся и продолжил, — Галка была дён десять назад, мать в город забрала. Да-а... Полкашку бросила, а вот ключ — аккуратненько так — в карман... Говорю — на кого псину бросаешь? А она — на что мне этот кобель в городе? От дочериных, дескать, продыху нету... Так и бросила. Да-а... А Полкан со мной не хотел идти, нет. Носил я ему похлебку, он на меня, бывало, посмотрит... Взгляд — ровно как у тебя сейчас... А есть — не ел. Да-а... Так и помер у родимого порога. Схоронил я его. Хоть псина, а все одно — живая душа.
...Выходит, Галка увезла мать в Челябинск.
— ...И ведь даже ключ забрала — не переночевать тебе в гнезде родимом. Так что одна теперь дорога... Оставайся у меня, постелю. А завтра съедешь. Чего тебе тут делать?...

II
И снова — перестук колес, на этот раз они звучат далеко не колыбельной:
...Семья — ералаш, а знакомые — нытики,
Смешной карнавал мелюзги.
От службы, от дружбы, от прелой политики
Безмерно устали мозги...*
Теперь он ехал на встречу не только с матерью, но и с сестрой. Барабанные перепонки тупыми зубцами распиливал перестук колес. В глазах рябило от осин, рябин и берез, потрепанной колодой тусовавшихся за подернутым пыльной плесенью окном.
Леонид Григорьевич опустил веки. Перед глазами проявилась фотография, с которой поделилось своим светом солнце. На ней — добродушная Стрелка, мать Полкана, жмурящаяся от яркого светила, и Галка, прижимающая к ее морде счастливое лицо.
Что ж ты, сестра?.. Леонид Григорьевич спохватывается: все верно, собаке в городе — не жизнь, он сам, как пес, со всех лап летит, увязая в ногах и мыслях спешащих неизвестно за чем прохожих. ...Летит, высунув подернутый белым налетом язык, но не продвигается вперед ни на йоту. А перед глазами — как в беличьем колесе — магазины, дома, лица...

Березы, рябины... Вокзалы...
...За окнами такси — невысокие, будто опаленные, свечки домов; вечерний ветер задувает огни фонарей.
Леонид Григорьевич на несколько секунд, застывает у стальной двери, заглядывает в глазок, словно пытаясь предугадать, что ждет за нею, но, так и не разобравшись, отрывисто давит на кнопку звонка.
— А, это ты... — равнодушно произносит та, что двенадцать лет назад была его сестрой. Произносит так, будто рассталась с братом лишь вчера. — Что ж — без телеграммы, без звонка? Уж как-нибудь встретила бы...
Стоптанные тапки, словно мяч, небрежно отправляются в сторону Леонида сильной ногой.
— Проходи.
И, не дожидаясь брата, уплывает в залу.
Корнеев видит, что Галина изменилась. Он еще не знает, в чем это выразится, но чувствует повисшую в воздухе напряженность. Не пытаясь понять ее причину (в этом нужно будет обязательно разобраться, но не сейчас!), стремится к самому дорогому в этом городе человеку.
— ...Где мама?
— Успеешь наговориться. Надоест еще!.. Поешь сначала с дороги, сполосонись...
— Где?..
(Неужели она не понимает?..)
— Там, — недовольно махнула рукой Галина.
В маленькой комнатке на кровати полулежала мама. Годы заострили ее подбородок, по лицу пролегли овражки — пока еще узкие и короткие, но с каждым последующим днем они неизбежно должны становиться глубже и длиннее. Леонид Григорьевич едва не задохнулся от спертого воздуха.
— Ну, здравствуй, мама! Неплохо выглядишь.
Она слабо улыбнулась.
— А ты все такой же. Как там в книжках-то раньше говорили? — дамский угодник...
— Добралась-то как?
— Нормально. Нормально добралась. В трамвае вот только... когда с вокзала ехали... Пацаны никак место не уступали. Но Галинка на них прикрикнула... Строго так прикрикнула. Они и встали тут же. Оба встали. Так что я, как королева какая...
— По Александровке-то по нашей скучаешь?..
На миг, на долю мига изменилось лицо. Мелькнули в глазах уходящие в землю избы... огрубелая, в трещинах, пашня... висящие на стенах аляповатые урбанисти-ческие пейзажи... чеканки...
— Хорошо мне здесь. Только хлеб-то городской больно жесткий. Да глаза вот почти совсем не видят, — произнесла виновато, будто забыв ответить на вопрос сына. Мол, чего взять — стара уже стала... — Так Лина-то, внучка, спасибо доброй душе, мне всё книжки твои читает. Я уж, почитай, половину наизусть выучила. Вижу — помнишь Александровку-то нашу...

...Запад наливался сукровицей, будто день и ночь, столкнувшись в базарной драке, тянули каждый на себя странное нечто. Леонид и Галина все так же сидели в шикарной зале, по стенам которой, стыдливо прикрываясь по меньшей мере недельным слоем пыли, висели выбитые на латунных листах крутобедрые девицы. Игривые чеканные профили перемежались выделанными, будто под копирку, пейзажами. Безвкусица выпирала, наступала на Леонида, сжимая комнатное пространство. Картины будто высосали из воздуха кислород. Дышать было нечем.
— Кто оформлял? — кивнул на стенку Корнеев.
— Я, — гордо ответила Галина. — Разве он на это способен?.. А ты? Чего ты добился своими стишатами? Ну, печатают тебя... Ну, тешишь ты свое самолюбие... А ты продаешься? Нет? Видишь... Неудачник... Сделала бы я из тебя человека... вон, как из Пашки. На пленэр (у нее вышло издевательское «плэнэр») выползал, пейзажики расейские малевал! Березки там, рябинки всякие... Да кому они сейчас, на хрен, нужны? Не перебивай, я еще не все сказала! Наставила я его на путь истинный — по чеканке вдаряет, и не Пашка он теперь никакой, а Пал Андреич! Американцы там, французы любят чеканочку «под Армению». И не вшивые «деревянные» кидают, а родимые «зелененькие»...
— Где трудишься? Все там же, в жэке?
— В жэке! — хмыкнула Галина. — Бери выше. Торгую. Иначе такую ораву нахлебников мне и не прокормить! Думаешь, откуда эта квартирка, а?
— А я думал, за старушкой одинокой ухаживала.
— За стару-ушкой, — передразнила Галина. — это ж ей подай-принеси, подмой, с ложечки накорми... Не-е, это не по мне. Я ж с утра по вечера, как белка, за матерью даже некогда последить... Нет, конечно, я слежу, — поправилась она. — Пашка помогает. Линка все еду ей носит, книжки там всякие читает... Как только еще не задохнулась, ума не приложу...
Что ж случилось, если Галка, влюбленная в мать с детства, сейчас вот так говорит о ней?
— А ты в мою жизнь не лезь! Я в твою никогда не лезла.
— Мы же все-таки родные друг другу, — попытался оправдаться Корнеев.
— Мы? Родные? Не смеши! За двенадцать лет столько вод утекло. Оглянись, братишка, на дворе давно — капитализм. Не до родственных чувств. Я и так опоздала на раздел этого пирога. Говорили же мне: «Куй деньги, пока Горбачев». А я в то время в своем жэке драном сидела. Все решиться уйти не могла. Ушла б тогда — жила бы сейчас в собственном коттедже... Ладно, пора укладываться. Устала, как цуцик на базаре.
Галка стелет брату в такой же небольшой, как у мамы, комнатке.
— ...Ты уж извини, что новый не купили. Держим пока эту развалину, мало ли кто из гостей появится... Сюда-то переехали сам знаешь когда...
На новом месте не спится, древний диван скрипит при любом движении. Хлопает входная дверь и вслед за этим визгливый голос сестры что-то выговаривает пришедшему. На кухне шумит вода.
Леонид задремывает, но ненадолго: дрему взрывает длинный нудный звонок — будто кто-то стоит, задумавшись и намертво приклеив палец к кнопке. На этот раз Галина, открыв дверь, не визжит, а причитает.
Потом кто-то, сопя, натыкаясь на мебель, топает в Ленькино пристанище и валится на соседнюю кровать. Это не похоже на Пашку. Значит, Галкин сын Вовка.
Под утро чьи-то, явно женские, шаги тихо шуршат по ковру. В маминой комнате загорается ночник. До Леонида доносятся неясные обрывки разговора. Один голос — мамин, а другой... Должно быть, его племянницы, Лины.
Утро встает мучительно, то закрываясь от ослепляющего солнца одеялом туч, то на несколько секунд отбрасывая его, словно пытаясь привыкнуть к яркому свету. Кто-то на кухне недовольно гремит кастрюлями, за стеной слышен чей-то храп.
Сквозь дрему чудится шум снующих ухватов, тепло печи и неистребимый, не сравнимый ни с чем деревенский дух.
— Ленька, вставай! — окончательно будит Корнеева громкий стук в дверь. — Кто рано встает, тому бог подает...
Вот, кажется, и все, что осталось от детства — извечная мамина поговорка. Но Галкин тон отличается от маминого как деревенский хлеб от городского.
Корнеев, собравшись с силами, встает. Плещется в холодной воде, отгоняя сон, шлявшийся где-то всю ночь и явившийся только под утро. Галка из кухни требует всех к столу.
Сползаются — Леонид с больной от недосыпа, будто похмельной, головой; Пашка — без тени эмоций на лице; зевающая Лина; мрачный Вовка...
— Так, я ушла, — констатирует Галка, на ходу дохлебывая чай. — Вовка и Линка — спать, Ленька — сам найдешь, чем заняться. За матерью следи. Павел Андреич, с тебя сегодня — две чеканки. Вечером проверю!
Она шумно исчезает, и квартиру, наконец, посещает тишина. Павел молча убирает со стола и моет посуду. Лина аккуратно ставит на поднос тарелки с едой и несет в свою комнату — кормить бабушку.
...Леонид с Павлом сидели в зале, на угловом диване.
— Знаешь старую поговорку? — внезапно спросил Пашка. — Перед свадьбой: «Мне нужна только ты!» После — «Ты нужна только мне...» А ведь я летать хотел! Вышел на взлетную полосу, разбежался... И носом — в землю. Мы всю жизнь были андерграундом. Пробивались ростками, а по нам то и дело — туда-сюда — газонокосилка.
— Сейчас-то — ни газонокосильщиков, ни бульдозеристов... — заметил Леонид.
— А сейчас, — перебил Павел, — инкассаторские машины... Вон — моя, тоже. Ей все — «бабки», «бабки»! Жил для себя, творил для себя. И ведь доволен был, хоть в кармане — ни копья... Один мой пейзаж в музее висит... в краеведческом. Вот только не помню, в каком городе.
— А это?.. — Леонид кивнул на висящие по стенам чеканки.
— А это все — Галка твоя... Мало того, говорит, что кормлю, так еще на краски и на холсты денег подавай! Дескать, зарабатывай сам. Я, мол, не требую от тебя торговать — на это дело не твой ум нужен... В общем, отчеканила...
— Согласился, — полуутвердительно произнес Леонид.
— Куда деваться? Понимаю — детей поднимать надо.
— Линке-то вашей сколько? Лет двадцать?
— Девятнадцать.
— Все равно, взрослая деваха. Неужто не заработает?
Павел теребил в руках зажигалку и молчал, будто сомневаясь, стоит ли... Усмехнулся:
— Уже зарабатывает... Опять явилась под утро! Вовка вон тоже вчера притащил-ся после двух. Надо бы поговорить, да чувствую — бесполезно все... Наши ценности им — как собаке пятая нога.
Павел безнадежно махнул рукой.
— Плевать им на искусство! Все что-нибудь материальное подавай.
— А Лине-то вашей разве нужны материальные ценности?
Пашка произнес раздумчиво:
— Пожалуй, ты прав. Книжки домой таскает. Правда, не Гоголя, не Достоев-ского — все Стивена Кинга да Желязны. Ну, поколение такое... Но ведь все равно — книги! Вон, на днях опять принесла, Галка аж скривилась вся, позеленела — деньги, дескать, не на то тратишь! А Линка ей: «Я покупаю на заработанные собой...» — Павел запнулся, как запнулась, вероятно, сама Лина, когда из нее вырвалось это слово, — «...мной деньги.»
— Кто тут что обо мне?.. — с деланной улыбкой спросила Лина, проходя через залу с подносом, полным пустой посуды.
Вернулась из кухни, пристроилась в кресле и, подперев рукой щеку (совсем как бабушка...), приглашающе распахнутыми глазами посмотрела на Корнеева.
— Дядя Леня, почитайте свои стихи...
И пошло горлом:
Пора, пора...
Всему выходят сроки,
Тряпье ботвы лежит на борозде.
Звенят стеклом промерзлые дороги,
Спускаясь к металлической воде.
Густеет жизни легкое теченье,
И труден воздух, солнечный вчера,
И облаков тройное оперенье
Падучим снегом кроет вечера.
Почти привычны эти перемены —
Глухих времен морозная качель, —
Дуга зимы...
А там уже на смену —
Обратный посвист каплющих недель...*
Тишина. Только протопал в ванную Вовка.
— Опять стихи, — скривился он, хлопнув дверью. Затвором передернул шпингалет.
— Еще, — попросила Лина.
Глянув на часы, Павел вздохнул, ушел к себе и вскоре вернулся с инструментом и латунным листом. Леонид, читая стихи, заметил, как переглянулись дочь с отцом: она — презрительно, он — виновато. Принялся очерчивать крутые формы очередной девицы, но, заметно нервничая под взглядом дочери, дернулся, молоточек сорвался, вдавив полную грудь восточной красавицы... Павел чертыхнулся, собрал инструмент и вышел из залы.
День прошел почти бездарно. Не родилось ни строчки. Душно. Пылают щеки. Леонид долго ждет своей очереди в ванную, наконец, оттуда выходит Вовка — выносит свое бессмысленное лицо. Нетвердой походкой, не замечая Корнеева, плывет мимо.
Что-то поблескивает под ванной. Леонид наклоняется и двумя пальцами, осторожно, вытаскивает только что использованный шприц. Кидает его в мусорное ведро и спешит на требовательный, абсолютно однозначный, дверной звонок...
— Ну, как тут без меня? — шумно заполняет собой прихожую Галина и, не дожидаясь ответа, спешит на кухню.
Едят молча, словно говорить не о чем. После ужина Леонид уходит в их с пле-мянником комнату. Вовка автоматически натягивает нелепого оттенка джинсы, мятую рубашку, дикий серо-голубой пуловер.
— Куда опять навострился? — на пороге возникает — руки в боки — Галина. — Ну-ка, братишка, пойди погуляй, мне с сыном поговорить надо!
Из-за плотно закрытой двери до Леонида доносится визгливый голос сестры и монотонное бубнение племянника, постепенно повышающееся и вскоре грозящее перейти в крик. Тон Галины становится все более просительным.
— И вот так — каждый божий день, — тихо произносит Лина.
Она стоит у окна, вглядываясь в осенний вечер. Клетчатое мини едва ли в силах скрыть нервно пульсирующую под коленом артерию и по-деревенски сильные икры.
Корнеев отвел взгляд. Шурин сидел рядом, ерзая на стуле, словно школьник, которому не терпится подложить своему соседу по парте пару кнопок.
— Лина, до меня дошли слухи...
Она подобралась, словно готовясь к прыжку; подошла к висевшему на стене зеркалу, в котором отражались крутобедрые красавицы, и, рассматривая свои длинные ресницы, осведомилась:
— Ты веришь слухам?
— ...Слухи, что ты продаешься за деньги...
— А ты? — спокойно спросила Лина. И, по актерски выдержав паузу, продол-жила. — Я, по крайней мере, кроме денег, от этого еще и удовлетворение получаю... И не выставляю свое тело напоказ.
Она кивнула на стену...
«Получил,» — горько усмехнулся Корнеев. Из-за стены слышались злобный крик Вовки и визгливое упрашивание Галины.
Леонид чувствовал себя ворвавшимся в чужую жизнь. Выпроваживая Лину, хлопнула входная дверь.
— ...Вот ты говоришь — брось... — твердил Корнееву Павел. — А я привык. Это ты там — впроголодь, и тебе хватает. А мне уже тяжко без ветчины, без сыра...
— Проешь ты свой талант, — сказал Леонид. — Вот попробуй, завтра же нарисуй Лину. Одна она тебе здесь родная душа, хоть и...
Сдержался вовремя, проглотил слово.
— Можешь не продолжать, — усмехнулся Павел.
— ...Или маму, — продолжил Корнеев с тайной мыслью после выпросить портрет и повесить дома рядом с Галкиным.
— Попробуем... — не совсем уверенно сказал Павел.
Назавтра втроем выезжают на пленэр — дабы запечатлеть Лину на фоне сентябрьского, почти обнаженного, леса.
Лина в потрепанных джинсах мостится на поваленной березе, длинной палкой задумчиво двигая к центру костра рассыпающиеся головешки. Корнеев сидит с ней рядом. Напротив с мольбертом расположился Павел. Снегирями сидят на ветках осиновые листья. Порыв ветра, и вот то один, то другой вспархивают, медленно опускаясь на прохладную землю.
...В голове у тебя такой беспредел...
Ты такого врагу пожелать не хотел...
Все пройдет, скоро все пройдет,
Все пройдет, ты знаешь, время лечит...*
— тихо напевает Лина. Сегодня она кажется Корнееву совсем девчонкой, не знающей, куда податься. Да и как иначе, если даже ее сорокадвухлетний отец мечется меж творчеством и деньгами?.. Сейчас он хмуро кладет акварельные мазки на лист ватмана. Лина все так же молча подбрасывает ветки в затухающий костер. Он радостно вспыхивает, болтает что-то, словно благодаря сидящую перед ним девятнадцатилетнюю девчонку.
— Вы недавно из Александровки? — вдруг произнесла Лина. Леонид от неожи-данности вздрогнул. — Как там? В последний раз я была у бабушки, когда мне было семь... двенадцать лет назад. Как Полкан? Только говорите мне правду. Всегда. Я люблю правду. Какой бы она ни была.
— Твоя мать бросила его. Он ждал. Не дождался и умер.
Лина, сгорбившись, наклонилась ближе к костру.
— Откровенность за откровенность, — тихо, чтобы не услышал Павел, произнес Корнеев. — Зачем ты...
— Уже знаете?.. Да ладно... Вы любите свою сестру? А я свою мать ненавижу. Однажды я сказала ей: «Хочешь денег? Ты их получишь. Только потом не пожалей...»
Лина вскочила, перепрыгнула через костер и встала возле хмурого отца.
— Это я? — удивленно спросила она, глядя на портрет.
Павел сдернул с мольберта ватман и, скомкав, швырнул в костер.
— Ты прав, Леонид, — сказал он Корнееву. — Полный деграданс. Проел я свой талант. Лина, вытаскивай жратву.
Возвращались молча. Леонид понял — пора уезжать.
— И езжай, — сказала Галина, кажется, впервые за последние дни немного успокоившись. — За мать не волнуйся, Линка за ней хорошо присматривает.
Леонид толкнул дверь в мамину комнату. Спертый воздух отбросил было его за порог, но Корнеев, преодолев сопротивление, шагнул вперед и присел на кровать, где полулежала мама. Ее руки теребили старый, вышитый крестиком по краю, платок.
— ...Прости уж меня, грешную. Недолго мне свет застить. Люблю я тебя, Ленечка. И Галинку люблю. И, значит, все, что останется... когда я... поровну вам... значит...
Смахнула явившуюся нежданно слезинку и продолжила:
— Езжай покойно. В завещании — вся моя воля... Значит, пополам вам все — и тебе, и Галинке. Не обидит сестра брата. Чай, не гражданская война...
О чем ты, мама? Самая война и есть... Как же не война, когда мать доживает дни не в родимом гнезде, а в чужом (пусть в дочерином, но все равно — в чужом!) углу? Когда самому не вернуться в дом, где с детства знакома каждая трещинка на стене?
— О чем ты? — скривилась та, что когда-то была его сестрой. — Какие корни? Мы же цивилизованные люди, брось свой патриархат! Прямо как б-баба сентиментальная. Пис-сатель!.. Сейчас еще, небось, и ностальгию приплетешь, и эмиграцию... Нет нынче таких понятий. Вот «свобода передвижения» — это я понимаю. И уважаю.

III
В который раз — перестуком колес:
Старое русское кладбище,
Глыбы купеческих плит,
В самую душу, не давяще,
Ангел покоя глядит.
Надписи временем стоптаны,
Вместо венков — лопухи...*
На вокзале встречает повзрослевшая на месяц Лина. Корнеев не спрашивает о сестре — все ясно и так, предпохоронные хлопоты... Но Галки  в городе нет.
— В Александровку уехала, — сообщает Лина.
— А после... нельзя было?
— Торопится. Дом продает. Меня продала. И вас еще продаст, — спокойно констатирует племянница и умолкает.
— Не наговаривай на мать. Она, конечно... Но не настолько же!
— Настолько, — жестко говорит Лина.
— ...Ну и старика же ты себе нашла, Линка! — скалится, бесцеремонно разглядывая Корнеева, какой-то парень. — Отработаешь, приходи.
— А денег хватит? — огрызается Лина и, подхватив Леонида под руку, увлекает его к стоянке. — Достали уже!
«Ты сама этого хотела,» — подумал Корнеев. А вслух спросил:
— Как Вовка?
— А чего ему?.. Все колется. С меня тянет, с матери тянет... Ну почему бабушка? Почему не он?!
— Лина, как ты можешь?! О брате...
— Самое паршивое, — медленно произнесла она, — что и ему осталось совсем немного... Такая болезнь, как у него, не излечивается.
На поминках сидели вчетвером. Пашка глушил рюмку за рюмкой, у Лины комом в горле стояли салаты. Вовка мрачнел с каждой минутой, пока, наконец, не сорвался из-за стола и не заперся в ванной.
Лина, подавив всхлип, бросилась из залы в свою комнатку.
...Леонид сидел на кровати племянницы. Линкины плечи вздрагивали.
— Заберите меня отсюда, дядя Леня, — глухо, сквозь слезы и колючую накроватную накидку, попросила Лина. — Я здесь сойду с ума. Сопьюсь. Повешусь!
— ...Ну что, похоронили? — буднично спросила Галина, снимая в прихожей черный кожаный плащ.
— Где была? — хмуро поинтересовался Корнеев.
— В Александровку ездила, дела улаживала, — скороговоркой произнесла сестра. — Ты, что ли, это делать будешь?
Лина ушла к себе, хлопнув дверью.
— Деньги где? — спросил Корнеев. — Моя доля.
— Какие деньги? — искренне удивилась Галина. — Какая твоя доля?
Леонид подумал, что слово «сконфузиться» выходит из обихода. Кажется, даже понятия такого уже не существует.
— Короткая же у тебя память... сестричка...
— Ах, ты о доме... Да, продала. С разрешения матери. Только ведь тебе-то нельзя деньги на руки выдавать. Ты же ровно как алкоголик — на всю сумму сразу книжек накупишь... или свою в типографию унесешь. У меня сохраннее будут.
— Ну и сволочь же ты, сестренка!..
— Жизнь меня такой сделала, братишка, — в тон Леониду сказала Галка.
— А ты на жизнь-то не пеняй! Мы сами свою жизнь делаем.
В проеме залы возникла Лина. Пронзительно глядя на дядю, твердо произнесла:
— Мама, я уезжаю с дядей Леней. Возьмете?
Леонид Григорьевич, поймав отблеск отчаяния в Линкиных глазах, ответил:
— Собирайся.
20 октября — 16 декабря 1999 г.


Рецензии