Шесть лет

Мне шесть лет. У меня солдатская пилотка и ремень с пряжкой. У нас в квартире, сегодня, в первую субботу июля, началась война и имя ей – генеральная уборка. Я облачаюсь в свои военные доспехи и выхожу на тропу войны. На этой тропе мои обязанности ограничиваются приношением-уношением нужных маме – главному воину – мелочей, вымыванием грязи из самых тесных уголков квартиры, куда никто, кроме меня, уже забраться не может, а также поддержанием общего боевого духа убирающихся.

Наш дом похож на оккупированную врагами территорию, где все разбросано, раскидано, либо свалено в огромные кучи. По этим кучам можно скакать ногами. И я скачу. Сегодня можно взбираться куда угодно. И я взбираюсь. Можно прятаться куда вздумается. И я прячусь.

 Супружеское ложе моих родителей – это огромный матрац, заключенный в деревянный каркас на ножках и со спинками. Матрац этот большущий, тяжелый, зеленый, «как купорос», и полосатый, как уссурийский тигр. Сегодня у него прогулка на балконе. Мама  с папой вытащили его из деревянного плена, вынесли на солнышко и прислонили к стене. Он закрыл собой все окно, и наступили сумерки. Сумерки мне не нравятся, в них я слепну. Поэтому я иду на балкон. Пространство, образовавшееся под матрацем, похоже на нишу, я люблю ниши. Чтобы не лежать на холодном бетоне балконного пола, я приношу папино любимое розовое покрывало, когда-то подаренное ему матерью – бабушкой, не дожившей до моего рождения каких-то десять лет.
Итак, я в нише; здесь очень хорошо – чуть прохладно от бетона, а снаружи июльская жара.  Внизу, у пола, есть дырки, такие длинные полоски реальности в пространстве неестественно висящего в воздухе балкона. Я в них смотрю и вспоминаю еще не далеко убежавшую от зимы весну этого года.

Бешеные снежинки со всего хода врезались в теплое стекло, быстро таяли и стекали вниз последними слезами изгоняемой зимы.
Люди, испугавшись возвращения белой холодной дамы, спрятали головы сначала в капюшоны, а потом в плечи, трусливо жались к хранящим вчерашнее тепло бетонным стенам зданий, но те жадничали и не давали им ни капли спасительной энергии солнца.
На остановке милая собачка-бродяжка с оборванным правым ухом провожала очередную партию людей, дождавшихся автобуса, этих добрых, замечательных людей, сначала взявших ее милым щенком домой, а потом пинавших под живот, редко кормивших и заставлявших лизать грязные ботинки. Этих хороших, жалостливых людей, которые раскаленными железными щипцами на какой-то стройке подкоротили ей хвост, людей, бросивших ее, еще совсем крошкой, на ринг сильных породистых кобелей, которые из жалости ограничились отрыванием половины уха и прокусыванием правой задней лапы.
Они спрятались в автобусе от того, что называют «у природы нет плохой погоды», уехали от нее, оставили в одиночестве ловить, клацая сточенными клыками, надоедливые колючие снежинки, бьющиеся  в стекло ее уставших слезоточащих глаз. Она ждет следующих. Они скоро придут и подарят ей еще пять-десять минут своих сочувственных брезгливых взглядов. Еще одна  старушка с добрыми-добрыми глазами достанет из авоськи булку, отломит немного и бросит ей на землю. Еще один юнец попытается поддеть ее зад носком стоптанного ботинка, а другой плюнет мимо, случайно попав в нее.
Бешеные снежинки припорошили ее холку, уши, морду, но она не против, ей снег тепло.


Я лежу в нише и утираю слезы, теплые, как вода из крана, и соленые, как куриный бульон в кубиках. Внезапно у меня портится настроение. Я смотрю на двух молодых людей, сидящих на скамейке около нашего подъезда, и мне кажется, что это они пинали собаку и плевали в нее желтой от никотина слюной. Я злюсь. Иду обратно в квартиру. У меня есть свой стол – маленький, белый, испещренный ломаными серыми полосками. Он стоит в углу нашей с братом комнаты. Еще у меня есть большой пластмассовый стакан, в котором хранится все, что может понадобиться настоящему бойцу – маленькие металлические шарики из небольших подшипников и большие – из больших, шпильки для волос, превращенные моими умелыми руками в крохотные рогатки, заколки-невидимки, огрызки цветных карандашей, несколько комочков стирательной резинки и прочие атрибуты военного времени.
Я набираю полные ладошки боеприпасов и возвращаюсь на балкон, моя задача – артобстрел заклятых врагов замерзших собачек. Забираюсь в нишу, ловлю в прицел свои мишени и обрушиваю на них град содержимого моего стакана. Минут через пять, утомленные манной небесной с четвертого этажа, молодые люди встают и исчезают из моего поля зрения. Я ликую. Наша взяла!

Звонок в дверь. Открывает мама. Я не слышу, о чем именно говорят, но по интонации понимаю, что разговор не из приятных.
Через пару минут:

- Наталья! Поди сюда.

Натальей меня зовут редко, как Тома Сойера Томасом. Я думаю: интересно, кто там еще ко мне? Но это не совсем ко мне. Меня зовут Наташей, в минуты хорошего настроения Наталюшкой, брат Наташкой, а эти люди пришли к Наталье. Анатольевне еще, небось.

- Наташа, эти люди говорят, что ты бросала в них с балкона всякую гадость.

Молодой человек протягивает ладонь, полную улик. Я медленно стаскиваю пилотку с головы и опускаю глаза, но не потому что мне стыдно, а чтобы никто не увидел в них ненависти к врагам замерзших собачек. Я молчу.

- Ну, что молчишь? Нужно извиниться.
Я, очень тихо:
- Извините.
- Что? Наташа, не слышно.
Громче:
- Извините.

Молодой человек протягивает руку и отдает мне все, что насобирал. Я беру, надеваю пилотку и ухожу. Мама извиняется еще раз, закрывает дверь и мгновенно забывает об инциденте.
Но настоящие солдаты так просто не сдаются. Нельзя унижать побежденную сторону, это чревато местью.
Как они наивны, эти молодые люди. Почти так же наивны, как я. Они возвращаются на скамейку в полной уверенности, что войне конец, что все боеприпасы исчерпаны, враг повержен, договор о капитуляции подписан и заверен гербовой печатью.
  Они ошибаются.


Рецензии