Тимошка

Илья ХАРЛАМОВ

Как Тимошка в революционеры ходил

быль


Как-то раз,  в 1905, возможно, году, в Шептуновском уезде, окрест деревни Малые Шептуны прошла, стало быть, молва народная. Завелась, дескать, в той околице банда навроде, либо шальные люди беглые бесчинство разное творятути. Сбирают, дескать, пеню с трудового крестьянства, – кто пойлом хмельным, кто серой капустой квашенной, а кто… душами человеческими.
Народ, понятное дело, первое время ухо востро держал-ходил, настораживался, но, лиха беда начало, кто ж рассейского крестьянина не знает – забот полон рот. Да и время маятное наступило – урожай впору сбирать, а его где животина потоптала, где огонь-изверг повыжег, а где и сельский плут потырил. Пора знойная,  пот градом с телес дебелых – словно дождем омыло.
А места, надобно заметить, дивные вокруг, кто ж шептуновские места не знает – луншафты они и есть. Зори алые, небеса синие как океан, соловей трелью заходится. А выйдешь поутру спозорань в чисто поле, омоешь мозоли заскорузлые росой-капелью, руки вверх вскинешь – у-у, благодать. А там косу настучишь, серп молотом выправишь и – жать наливной колос.
Беда только, клячонка старая, исхудалая, цыганами перед продажей дутая – еле воз потянет со скарбом незамысловатым. Молоком крыночным в обед натрескаешься – э-эх, солнце палит – краюхой хлеба горчичного закусишь и жнешь-пожинаешь до сумерек.
Баба дома тем временем курей подкармливает, свинюх чистит, по воду до колодезя ходит – всё, словом, чередой идет. Жизнь-то она – не мед единый. Без труда, говорится, не выловишь и из пруда.
Вот едет один шептуновский крестьянин, Тимошкой по имени, с работ будничных до хаты и предвкушает себе сытный ужин нехитрый – картоха в мундире вареная, огурцы малосоленые, лук-репка синеватого отблеска, да и стаканок-другой первача еще теплого, прозрачного, как слезинка младенца-первенца.
Распаренный весь Тимошка, усталый после жнивья полуденного; лежит себе, посвистывает в телеге – руки поверх влажной рубахи ситцевой скрестил, только из бороды мух да слепеней выуживает и клячу свою старинную так легонько, тихонечко понукивает – «н-ну, мол, кикимора, н-ну тебя.»
Глаза такие тусклые у него, во взгляде безразличие – устал поди. Склонил набок Тимошка буйную свою тяжелую голову, а там глядь…
…мужик тож бородатый из-за дерева щерится, да пальчиком указательным так ласково вроде, но и повелительно поманивает.
«Дело бывалое, – Тимошка думает, – може беда какая стряслась, пособить надобно». И, не долго думая, «тпр-р-ру» лошаденке приказывает, а сам скок с телеги, да и к мужику. «Здравствуй, – тот говорит, – крестьянская твоя душа, а зовут-кличут меня Радищевым Микитой, а сей вот – друг мой Николай Белинской. Давай с тобой, крестьянская душа, побеседуем – нужда, мол, в том присутствует.» «Что ж, погутарим, – ответствует Тимофей, – а величают меня Тимофеем, сыном Прохоровым, Тимошкой, стало быть, по-сокращенному».
Сели они на траву вечернюю сочную, влагой набухшую, достали бутыль литровую, хлебом-солью сопроводив оную. Крестом православным осенили себя да выпили-закусили по-средненькой.
Ели вокруг скрип-поскрип, грай вороний потрескивает, листва над челом шепчется – шептуновской трелью зовется. Говорили они про многое, в основном Тимофей выкладывал, а Радищев все спрашивал-расспрашивал, глазом да ноздрей левыми только подергивал и спину еловой веточкой неловко, несподручно так почесывал.
Долго ли, коротко, а беседа вышла сурьезная. Рассказывал Тимошка, душа его одинокая и ищущая, про разруху сельскую, про лошадиный мор, про бесчинства самоуправителей да про то, как соседка евоная, Дунька-девка, зерно общее подтыривает.
Слушал сие и Белинской Николай до поры до времени, да сморил его богатырский сон и хмельное марево – прикорнул, уложив голову рыжей солнца на пенек трехвершковый, мхом подернутый.
С тех пор стал Тимофей пропадать по ночам, дома носу, считай, не казывать. Жена изнурилась в ночных влажных томлениях. Сынишка тем самым временем азбуку русскую учить позабрасывал, а дочурка в малолетстве своем замуж за паренька местного выскочила. Пошли, стало быть, слухи по Шептунам, что, стало быть, Тимошка разбойником стал и «риволуционером». Злые языки, что и говорить, бабам и в аду покоя не дают.
А там о-о-оп, и еще один мужичок запропал, по прозванию Додунов, и еще один. Дошло дело до губернатора уездного, мужчины бывалого, почтенного нрава и веса, почитай, десятипудового. Именем-отчеством был он Григорий Виссарионович Шепетилов.
Вот прибегает к нему писарь шальной без доклада, сапожищи пыльные, лошадина евоная под окном ржет, как ошпаренная – загнал небось. Поправил тот писарь, стало быть, рыжую шевелюру свою кудрями мащеную, сплюнул в атласный платочек пыльный сгусток какой-то и говорит губернатору:
– Беда, Ваше-ство, в нашем территориальном управлении. Некоторый люд деревенский сказывает, что завелись окрест Малых Шептунов какие-то «риволуционеры». Хитят, мол, трудовых мужиков, урожай, дескать, гниет, да бабы по рукам загребущим ходють!
– Что тако-ое, – возмутился губернатор, – какое тако-ое?
– А то, В-ство, что в кабаке уездном незнакомый, стало быть, бородач на деревянной ноге пьянчужкам да бездельникам рассказывает, что вы, мол, тиранизируете своим, простите за грубиянничество, бестолковым физиогномием сельский ход вещей. Надо, дескать, вас, Ваше-прство, в отставку выкинуть да в кандалах чугунных в Сибирь!
– Да как ты… Что тако-ое сие есть сказать? – было начал Григорий Виссарионович, да призадумался. «Недоброе, стало быть, время чуется, - думал он, – суета-маята людская. Впрочем, и у меня пятеро детишек: Петюнька в гимназию, глядишь, поступает. Феодора, мол, в университетуру отправка, в славный город Сызрань, подбирается, а остальные-то – у-ух, забот с ними невпроворот – Господь мне свидетель. Надобно меры принимать чуйственные и надобность свою государственную оправдывать».
С теми мыслями Его Превосходительство поправил крест свой Георгиевский, золотом червленый. Этакой тяжелой, скорбной рукой со лба высокого, как скала-твердыня, капли горячие утер и молвил грозно так, с усмешкой ух зловещею:
– Что тако-ое! Какое тако-ое! Всем секир-башка не сносить с плеч! Леса прочесать, сумнительных личностев на чистую воду повывести, в кабачишку сию распутную заколотить двери! Баб же пристунить, чтоб помалкивали, неугомонные! Выполнять мое приказание!
С тем придворный писарь и выскочил, как угорь со сковородки, в канцелярию. Приказ обнародовал чиновному собранию и началась суматоха. Караул, понимаешь, в ружье! Пожарная команда прекратить пьянство, да и с каланчи в леса шеренгой марш! Шпиёнов из шептуновских крестьян обезвредить, а своих на их место! Курьера с донесением в стольный град! А мужика с деревянной ногой полицмейстеру поймать, четвертовать, на кол посадить и чтоб всенародно секир-башка с плеч!
Тем же самым временем в Малых Шептунах жизнь закрутилась – в вихрь! Уездный дознаватель Карабей-Мурза-оглы, из обрусевших турок, к вящему ужасу своему обнаружил, ясное дело, странную картину шептуновского сельского обстоятельства.
Общинное, стало быть, зерно нещадно неслось с деревенского неохраняемого гумна, а несунам несть было и числа. Скотина бродила по деревенским улкам и закоулкам нечесана, нестрижена, с непромытыми хвостами и злыми такими рожами. «Бабы власы распустили черны и белы свои, – констатировал опосля Карабей-оглы в уездном одном, стало быть, ведомстве, – косы плести плюнули и платков не носят».
Мужики вечерком одним погожим, приятственным собрались на завалинке, да и порешили: «пожгем, хлопцы, лапоти свои, чего уж с ними маяться, лучше босиком-ногой по свойской земле ходить-мыкаться». И скинули-таки свои трепаные, виды видавшие лапоти, покидали их в кучу-малу и пожгли, нимало ни сумняшися в энтом деянии.
Бурьян-трава встала нескошена, смрадна духом – притупились, видать, крестьянские косы-сестрички. Того и гляди покосятся, говаривали старики ихние, наши хаты да сараи хозяйские. «Ан нет, не срок им косыми быть», –ответствовали мужики молодые, что из деловых будут.
Уж и осень на дворе, и леса пожарными командами прочесаны, и дядька с деревяшкой-ногой пойман, да в темницу сырую каменную заключен до расследования, а благодати в домах поселян нет как нет.
Власти губернские притупили бдение и тут как раз обьявился на деревне Тимошка, прозванный «Блудной» за глаза всякими старорежимными. Вкупе с ним, стало быть, Радищев Микита, друг его Белинской Николай, и какой-то Герман Герцен.
– С немецкой земли, - говаривал один пьяница лихой, из пришлых, - выходец.
Зашли, ясное дело, в домину Тимошкину. Жена рада-радешенька, запричитала-заплакала, на шею мужнину бросилась, от детей гвалт несусветный,  но Тимофей серьезно ей:
– Потчивай, хозяюшка, нас вот всех зашедших кушаньем. Чем, как говорят, Бог одарил.
Ну та, ясное дело, горшками застучала, ножичком затесала и – как в сказке – чан, да со свежей окрошкою. Поели-угостились они и говорит сей бабе темной Радищев, цепкой кляшней крошки с брады смахивая:
– Как, мол, здесь, хозяюшка, настроения народные. Что, дескать, люд говорит-сказывает, как про нас, грешных пасынков, так и про жизнь крестьянскую?
Жена же Тимошкина, хоть была и темная, необразованная, но смекнула, с кем мужик ее яшкается и юрк – в распахнутое оконное отверстие. И к приставу. Тот на чеку был, хвать с собой двоих сподручных: «по моим пятам бегом а-арш!». Прибегают – дома уж никого, только из леса слышится этаким густым басом эхо печальное рассейское: «э-эх, предательница…»
Сами знаете, по наивности вроде всё утихомирилось, да опять кутерьма в уездном городе. Обьявились, мол, из небытийственности «риволуционеры». Губернатор послушал доклад вольных доносителей, почесал медлительно за ухом, глотнул чая сызранского (сынишка прислал), насупил брови как сам царь-государь в моменты тревожные, да как в крике развернется:
– Гонца ко мне! Сию же!
Гонец тут как тут, сапоги перед дверью обстучал яловые, портупею свою трофейную подправил важно так – из военных был – и р-раз, уже перед губернатором с почтительным полупоклоном:
– Чего изволите, Ваше Превысокородие?
– Снаряжайся, – Шепетилов приказывает, – вестовым в стольный град помчишь. Выделяю тебе для целей этаких лошадь вороную лучшую, а вернее трехгодка мерина, пять колов червоного золота и свое личное покровительство. Поедешь к самому царю-батюшке с этою вот депешею, там уже телеграфом предупреждены о твоем наискорейшем прибытии. Ступай, ступай с Господом!
Только гонец оседлал покорного мерина, как губернатор Григорий Виссарионович снова в крик:
– Писчую братию ко мне, немедленно!
Секретарь, стало быть, руки в ноги и с прыткостью, покорной лишь детям малым в шаловстве их – в газету уездную – «Шептуновские последние события». Не прошло и пол одного часа, а может, и того менее, как двое «репортеров» - сами себя рекли так – как по струнке стоят перед губернатором Шепетиловым. Тот же, привстав из-за стола своего резного, дубового несколько, да нахмурившись до неузнаваемости говорит им, специально медленно и чеканяще:
– А вы, бездельники, чем порты казенные тереть да перья ломать ежемесячно,  дайте-ка в газету одно сообщения безо всяческой волокиты вашей там. Текстура готова уже, возьмёте у моего столоначальника под сукном. Он вам заодно даст некие безотлагательственные поручения. Ну, идите, племя бесстыжее.
Тех уже и след простыл. Закрутилась-завертелась машина по-новой. Художником местным, шептуновским, Павлом Агеевым, был по приметам нарисован портрет этого самого Радищева, да и про остальных умелец-сельчанин забыть-не-забыл.
На следующий день же в газете портреты сии публикованы были, а под ними следующее письменное сопровождение:

«Разыскиваются сии рассейские граждане, которые, растоптав государственное уложение, сеют раздор и смуту в крестьянские головы, а также совращают порядочных женщин к богопротивному сожительству. А также укрываются от закона в лесах и болотах. Сиим революционерам предписывается в однодневный срок прийти в шептуновскую судебную управу с повинной для последующего разбирательства. Иначе за их голову не препоручается даже Его Превосходительство г-н губернатор. Каждый честный селянин, знающий о их местоприбывании и зловредной деятельности, придя лично к г-ну губернатору и рассказав о сем злопакостном обстоятельстве получает в вознаграждение три алтына чеканного золота и пол-пуда ячменя озимого»
                подпись репортера

Ну, понятное дело, у губернатора толчея создалась, суматоха, сутолока. Каждый свое лепит – кто правду-истину, а кто так – за вознаграждение. Губернатор Григорий Виссарионович послушал их, посмотрел на беспорядок и, разгорячившись, плюнул на все, признав эти меры недейственными.
– Охрана, прекратить эти посягательства, всех по хатам и к плугам! – были последние его слова.
 В это же самое время посыльный от лично губернатора добирался в стольный град, кишащий кишмя то – народом, то – экипажами, то – мошкарой назойливой, а то и всем этим одновременно. Строжайший запрет на непредусмотренные путевые сношения с девицами поведения наилегчайшего, коими славится тракт от шептуновского уездного столба до стольного града на Бушуй-реке, впоследствии переименнованной как-то иначе, а также питие рассейской огонь-воды в кампании с кабацкими, прислугой, отставными подпрапорщиками и прочими бесенятами, вестовой выполнил точь-в-точь.
Однажды-было, в кабаке Небска, уездного одного городишки, почитаемого в купеческой кондовой среде за знаменитую Небскую Биржу Сортов, вестовой засиделся за тарелкой маринованного чеснока и кружкой кваса, да отборного, да из хозяйского погребка, – как к нему подсели два бородатых дюже мужика, из крестьян, видать. Ну и давай муку молоть, то да сё, аты-баты, выпьем да закусим, мол, давай.
Однако вестовой, будь не дурак, взял тихонечко свою папаху из отборной горной овцы кавказской, нащупал зашитую в ней депешу и был таков – растворился, стало быть, в воздухе. Те только его, приопешив, и видели. Ну и, ясное дело, на коня он прыгнул и фю-юить – уже мерцает впереди стольный град.
Купола позолоченные, камень снежно-белый, мостовые булыжником уложены и у-ух, шум, говор, конский чих, изобилие плодов, рыбной продукции, шляп, женских черевичек, сладостей в витринах – глаз остерегается – велик соблазн!
Вот и хоромы царские, пышны убранством, величественны размером, да и возрастом, видит Бог, древние.
«Тпр-р-ру, лошадина-молодчина» – вестовой соскакивает с мерина и степенно так, не угодливо вовсе подходит к ратникам, да к тем, что покои царские от вражьих проделок стерегут.
– От кого будешь, ездок, – говорит один из них, поправляя меч свой булатный неторопливо и щурясь довольно пристально, – каких кровей, спрашиваю?
– Рассейские мы, – отвечает вестовой и папаху свою прощупывает, так, на всякий случай, – а будем от губернатора шептуновского уезда по спешному и безотлагательному делу. Царь-батюшка загодя оповещен, так что вели доложить. Я же сам – вестовой с важной депешею.
– Добре, добрый молодец, жди ответа.
Не проходит трех минут времени, как с крутой лестницы, что ведет в те самые, стало быть, государевы чертоги, спускается человек, да виду-то не менее, чем боярского. Камзол золотом шит, теснен искусным способом нитью серебряной, сапоги, носками по-восточному вверх загнутые, блестят как красно солнышко. Лицо у него мужественное, борода в две ладони длинною, а поверх лица – шапка черная, как вороное крыло, внушительная, немалая.
– Ну, идем, – говорит сей господин, – за мною, чудо-путешественник, государь уж ждут.
Проходят они несколько царских покоев, что и говорить, шибко красочных. Всё лазуревые да пурпурные тона.  Входят они, стало быть, в приемный покой Его Величества Императора.
Ну тут вестовой, понятное дело, оробел да застеснялся, как же – перед царем, чай, стоит, – но быстрехонько оправился, папаху с головы хвать, – раз, два, – подкладку оторвал легким движением и протягивает Государю то самое послание.
Царь прочел сию грамоту, отхлебнул из тяжелого кубка серебряного холодной густой жидкости и спрашивает посланца:
– Ну а сам-то ты, Иван, что имеешь сказать по прискорбному сему поводу?
– А то и скажу, Батюшка, что бунтарный сей люд, – и Микитка Радищев, и Тимошка Блудной, и некоторые другие, – большая для нашего государства опастность истинная. Шутка-ль сказать, мужиков-селян наших, работников отборнях, хитят, обучают грамоте, буквицам разным, заставляют читать неизвестные книжки, обсуждают вслух, Государь мой, непотребные темы про женский пол или самоуправство наших управителей. Мужики пьют, ругаются сквернословием, лезут в драки без толку-разумения, да не признают ничего святого. К тому же уходят из дому, а бабы от того душой хворают, а некоторые блудодействуют. И еще скажу, что…
– Поостынь, Иван, – ответствует Его Величество, – знаю, брат, всё ведаю. Да ты пойми меня и передай тож губернатору. Ты пойми, сколько у меня в государстве хлопот, – видимо-невидимо. И армию вооружи по европейскому уровню, и невест княжеских сосватай за принцев заморских, и дворянскому собранию удели внимание, чтобы головные внутренности не поддавались опасному брожению. Не говоря о различных целеустремлениях Отечества. Так что, Иван, помяни моё слово, дойдет и до Микитки Радищева и до других дело в скором-наискорейшем времени. А губернатору вашему передай сей перстень в знак благодарности за верную службу и сделай наказ, чтобы отслеживал подобных личностев, нещадно в кандалы их заковывал и бросал злых ворогов в клетки птичии. Ну, ступай, молодец, собирайся с моим царским наказом в путь-дороженьку до дома отчего. 
Опечаленный несколько вышел из хором царских вестовой, да делать нечего, вскочил на сивого мерина – и галопом в родные края из града стольного-шумного вон. Опять рынки да ряды калашные, мостовые да набережные Бушуй-реки, а там – и-ить – полюшко раздольное, да ветродуй степной едины сотоварищи. Мчись-скачи душа разгульная, вейся грива лошадиная, проноситесь мимо очей дали безбрежные.
А в это самое время на самой что ни на есть захолустной деревенской окраине, у овражка Лебяжьего, собирался люд разношерстный, да тайком шел, извилисто, с шибко опасливой оглядкою. Суть да дело, пока народ подтягивался, настругал Тимошка Блудной полешек кучку невеликую, чиркнул огниво и от искорки разгорелось пламя неважнецкое – так, чтоб только лица виднелись сельские, и особливо их выражение.
Ну, собирались, понятное дело, разные там досужие, как-то: звонарь местной звонницы, ключница одна барская, пара плотников-золотые руки, да еще некие. Однако были и сурьезные, например пастух шептуновский, лет осьмнадцати, что на дуде кренделя не в пример выделывает, или санитар местной клиники – из интеллигентных. Да еще Филимон Дроздов – лодырь по шептуновским понятиям, да башковитый – у-ух, сатана – кого хошь заговаривает. Ну, стало быть, не сенат собрался, кучка всего, но удаленькая, ума там, что называют, чуть не палата была. В центре, однако же, уселся Микитка Радищев, слева от него поодаль друг Белинской, а справа чуток спереди Герцен притулился, который из пришлых немцев будет.
Тимошка же за костром следил, да за порядком в обчестве. Вот Микитка снял валенки свои – зима уж царствовала – перемотал внимательно портянки, это чтоб свежее ногам было, и заговорил следующим образом:
– Здравствуй, дорогой сердцу моему сельский люд! Бог помощь вам в ваших трудах-заботах. Гляжу я на вас и видится мне картина живая-живехонькая, как на ладони высвеченная: жизнь ваша, сельчане, не сладкая, не маслом мазанная. Оброк барам платите? – платите. А пошлину неподьемную? А ведь, небось, и чересполосица, злая ведьма, замучила? То-то и оно. Весь день в поле, пот градом катится, барин хлыстом погоняет и хлещет, изверг, совместно с этим горькую. Мухи, стало быть, лезут в разные там отверстия – то чихнешь, то плюнешь с тоской окаянною. А домой ввечеру придешь, ноги приплетешь, а там – одно бедствие. Крышу латай, поленницу выправи, да детки-горемыкалки как птенцы клювики выпятили – каши им дай, да редьки с сахаром. А где ее взять-то, насущную? Всю червь погрыз, да разные там жужелицы. Вот и бросаетесь вы от таковской жизни-маяты в пьянство безудержное, хмелем головы дурманите свои светлые. А нахлещетесь до светопреставления сивухой-бормотухою и кулаки покоя не дают – чешете бабам своим ребрышки-косточки. Разве ж можно так, селяне мои родные, голубчики? Вот для начала возьмите эту книжицу, что «Алое пламя нашей борьбы» называется. Автором у нее башковитый мужик был – немчура этакий – и почитайте, примертесь. А потом соседу передайте, да тихонечко, чтоб кто завистливый не приметил. Бери ты первый, пастух-человек, набирайся уму-разуму.
Так сидели они высижывали до первого петуха, а как третий проквахтал – их  и след простыл, только головешки еле теплятся.
Много тогда крестьяне шептуновские и прочие жители узнали нового, манящего своей неведомой силищей. И пошло всё на селе дело делаться – мельница общинная набок завалилась с безысходной покорностью, волостной старшина – видный такой человек – запропал Бог весть куда, не сыскать и концов. Поля стоят несеяны, лошадкам бы овса-сена дать – да нема, бабы детвору свою побросали, да поехали в Небск кухарками-посудамойками. Губернатор, понимаешь, руки опустил, вески евоные сединой-инеем покрылися, грязь на улицах несусветная, а дворники всё на собрания, да на митинги какие-то лыжи вострят.
И вот увидел, прослышал от добрых людей сие происходящее я с нашим Отечеством и взялся за гусь-перо, да чернильницу дедову повытащил, – чтоб знали мои внуки-правнуки, как ни за понюшку табака пропадает благостность наша шептуновская, и на ус сие наверчивали. Сам из крестьянского роду я, с литературной склонностью и грамоте сызмальства обученный.
За сим складываю свои нехитрые орудия да принадлежности и иду на двор смотреть, что там за шум-гомон поднимается на Первой нашей улице.



Рецензии