Индейская колыбель

Он чувствовал, что съеживается сам в себя, и поминутно открывал глаза, чтобы не исчезнуть, не умалиться окончательно. Каждый раз умаление длилось четкий срок, нарастало нетерпение, сердце нестерпимее колотило в грудь и, боясь, что дверь вылетит из петель, он распахивал глаза, но всегда – всегда - слышал только ровный и добрый голос мамы, напевающей колыбельную. Он снова и снова замирал, умалялся и видел, что на самом деле все остается по-прежнему. Только его барабанчик булькал то медленнее то быстрее. Пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум. Но все оставалось по-прежнему. Старыми были слова, совсем старым был напев. Мама покачивалась из стороны в сторону и каждый раз встрагивала дощку, к которой он был припеленут. Он видел два сна, изо дня в день это были одни и те же две картинки: сперва он невероятно распухал, увеличиваясь и увеличиваясь, пока не становилось трудно дышать, он чуть просыпался, мама легонько толкала по досочке и начинался второй сон, в котором он уменьшался и уменьшался, пока не оставался только его работник, булькающий то быстрее, то медленнее. Боясь совсем пропасть, он снова немного просыпался, мама снова ударяла по дощке и он снова начинал расти.

Стала земля холодней, холодней…

Какими длинными были эти два времени – он не знал, из них складывалось все его существо и очень приятно было слегка умаляться и слегка дорастать.

И чинук на холмах траву ломкою сделал…

Оба времени пропитывались одинаково запахами и звуками: где-то ходили (собаки) и вздыхали (лошади), без умолку болтал огонь и иногда его было видно самым краешком; пахло и пряно и остро. Третье время было часто, но не долго, оно было страшным и неприятным, оно жгло низ живота, ноги, и от этого трепетало все тело, он терялся и в отчаянии вмешивался в песню.

Уата-колдун посылает снега…

Тогда внезапно приходило четвертое время, становилось нестерпимо холодно, потом все терзало его кожу, не чувствуя себя он горько плакал, жалея, что все так быстро кончилось для него, метался в воздухе, путался в новых и странных и каждый раз непривычных оболочках и бесконечно грустил, утопал в грусти, где-то вдали слыша мамину песню, треск очага, хождение и вздыхание.

Спрячет ручьи, станет все белым.

Его подхватывало, несло, качало и вертело. Это не было новым временем и со всем страхом он не мог припомнить, что все это уже бывало. Он боялся до тех пор, пока чье-то красивое, доброе лицо не застилало ему глаза, дрожа, сквозь дрожь влаги он вдруг удивлялся, и радовался, и вдруг чувствуя силы, тянулся, и жаждал, и звуки становились нежнее, ласка касалась всего его тела, каждого его кусочка, он не боялся, не робел, не плутал, становилось тепло, и добро переполняло его и проливалось во внутрь.

Я же тебя потеплей, потеплей…

Не его доброта стирала всякое время, оно было и его не было, он сам то ли был, то ли не был, он вяз в доброте и очень, очень медленно выплывал из нее, снова чувствуя всего себя, готовый к встрече с первым своим временем. Бульканье барабанчика отделяло его от вязкости добра и все стремительней и стремительней каждым ударом побуждало его расти.

Укрою мой сын, спи же мой милый!..

Он немного подождал ощущение, обмер, останавливая холодок в груди, и открыл глаза. Его мир вздрогнул и начал умаляться. Плум-пулум, плум-пулум, пулум-плум, булькал работник, а он все сжимался, умалялся в блестящую искорку, приятно щекотавшую его изнутри, и перед тем как искорка погасла, сердце участило удары и разгоравшееся тепло уперлось в ребра.

В нашем дому не погаснет огонь…

Он замер и сжался, он ждал, чтобы опять слегка испугаться, распахнуть глаза и видеть краешком, услышать хождение и вздыхание.

Ты не один пока я с тобою…

Он замер и сжался, он ждал, боясь за себя такого маленького и радуясь, что скоро опять начнет расти, но вдруг не услышал ничего. Он тут же открыл глаза, но увидел только черное пятно наверху. Плум-плум, стукнулось обо что-то сердце. Он поскорее закрыл глаза, но только быстрее стал умаляться и тогда снова их открыл. Плум-плум, плум-плум, плум-плум, плум-плум. Песня непостижимо окончилась и ничто не помогало ему больше выскочить из по-настоящему страшно обжимающего его времени. – бешено забарабанило сердце. Стало невероятно тесно, а он все продолжал проваливаться в себя. Его становилось меньше и меньше, а круг над головой делался все светлее и светлее, и опускался все ниже и ниже, и раскрывался все шире и шире. Он заплакал, но ждал, что все наладится, что мир качнется и опять возьмется расти, и не кричал, а когда его стиснуло и работник перестал булькать, крикнуть не смог, хотя уменьшаться уже было нельзя. Свет наверху стал гораздо больше его самого, и внутри уже не хватало места даже для работника. Когда же свет замельтешил хлопьями, его вывернуло наизнанку.

Будет зима много дней, много дней,
Только с юга опять теплый ветер подует,
Лица свои нам покажет трава,
Солнце придет желтым и юным…


Рецензии