Этюдник
или обзорные лекции моей жизни в период цветения деревьев
Эта любовь возникла из ничего. Из пустых разговоров, из чужих воспоминаний, ночных попоек, случайных прикосновений, трепетных взглядов, красноречивого молчания...
Я искала там, где тепло, и я нашла ее. Она была случайна и неизбежна. Она завязалась столькими узелками, что развязать их нам было уже не под силу. Да разве нужно развязывать то, что связалось само собой, без нашей воли и участия – оно от этого не менее, но более ценно.
Белая богиня.
В воздухе повис сумрак и зимняя прохлада. Луну не было видно за застилающими все небо низкими облаками, но я остро кожей чувствовала ее присутствие. Холод пробирался в рукава легкого пальто, но я дрожала не от холода, а от почти болезненного сознания ее присутствия. Я чувствовала: где-то там, за этими низкими облаками скрывается она – Царица ночи.
Начало.
Окинув взглядом полки в магазине, я выбрала сладковатый сыр и бутылку красного вина и решила как аристократка целый вечер питаться только этим. Я опоздала, и, когда вошла в зал, пахнущий елкой и оливье с колбасой, все уже сидели за столами среди звона бокалов, тостов и хвойного запаха. Я переобулась в туфли на высоком каблуке и так высоко задирала подбородок, что не сразу заметила, что он тоже за нашим столом. Почему-то среди сервированных столов с салатами, тарелками и бокалами не было ни одного ножа, и нам с Олькой, севшей рядом, пришлось пилить сыр ручкой вилки. Куски получались толстыми со сладковатым тонким вкусом, и я ела их и пила вино, пока мне не стало плохо. Тогда я пошла танцевать.
Я помню музыку и сцену перед освещенным огнями зимним деревом. Помню, что разулась, и мы танцевали и выделывали с Олькой разные штуки. А потом он подошел ко мне, и я была пьяная и потому веселая, а он еще пьянее, и потому еще веселее. А потом музыка стала медленной, и мы начали танцевать и были так близко, что, мне казалось, он вытягивает из моей груди сердце по жилкам, и оно становится пустое, как маленький темно-красный глиняный горшочек под крышечкой. И мне так хотелось положить голову ему на плечо, что я держала ее как можно прямее, и смотрела не на него, а на мигающие крутящиеся огни под потолком.
А потом он сказал:
- Я заберу тебя. Поехали ко мне домой.
И мое сердце подпрыгнуло, но я тут же прикрыла его крышечкой, как маленький глиняный горшочек. Шутка. Он пьян.
- Ты с ума сошел.
- Я серьезно.
- Я не поеду.
А потом он взял меня за руки и вытащил на улицу, на мороз. И я стояла, укрытая его курткой, его теплом и поцелуями над маленькой пропастью в три метра на вершине ступенек у балюстрады. И он спрашивал:
- Ты хоть сама знаешь, чего хочешь?
А я все время отвечала – Нет.
Я убежала от его тепла и его поцелуев в зал, к запаху елки и домашних салатов. Но когда я танцевала, он был рядом и наблюдал за мной, а когда мне надо было куда-нибудь выйти, он стоял в дверном проеме, упершись в косяк одной рукой, и полусерьезно-полушутя смотрел на меня на меня из-под светлой челки и брал за руки.
- Я тебя сегодня забираю.
- Ты же знаешь, я не поеду.
- Секса сегодня не будет, а то я пьян. Мы просто будем спать вместе.
- Ты с ума сошел.
Я знала, что эта зимняя ночь кончится. И не будет ни музыки, ни огней, ни запаха хвои и оливье с колбасой. И что я к нему не поеду. Поэтому, когда он не попросил как по обыкновению остановиться, и такси проехало мимо моего дома, я сказала:
- Ну что ж, придется пройтись пешком.
Я вышла и тут же направилась вниз, в темный длинный проход между домами. Он подумал, что забыл свою барсетку, кинулся ко мне, я не помнила сама, где она, бросился к такси, нашел ее, расплатился. Я отошла уже метров на тридцать, потому что было холодно и скользко, и я была на высоких каблуках, и еще потому что хотела, чтобы он догнал меня и проводил. Он меня догнал. Но не проводил. Вместо этого он взял меня за руки и потянул за собой к подъезду. Я смеялась, злилась, сопротивлялась. Он, конечно, был сильнее. Ноги сами ехали по стылой, скользкой земле. Двое незнакомых, заходивших в соседний подъезд, увидели нас и, в такой поздний час, неизвестно что подумали; они громко окликнули его издалека, и я тут же покорно затихла, не желая привлекать внимание. Он притянул меня к себе поближе:
- Ты меня боишься?
- Ни капли.
- Чего тогда?
- Я не хочу.
Те двое еще постояли, а потом скрылись в подъезде.
И опять началась тяжкая, долгая, сладкая пытка, ступенька за ступенькой, уговоры, отказы. Мы остановились между вторым и третьим этажом, и я долго и напряженно посмотрела ему в глаза.
- Посмотри на меня, нет, посмотри мне в глаза, понимаешь? я не хочу, посмотри на меня, я действительно не хочу, понимаешь? ну посмотри на меня…
Он посмотрел, понял, изменился в лице, сжал губы… и снова ступенька за ступенькой. Он был сильнее, я, как всегда слабее. Когда мы почти поднялись, я вырвалась. Если бы понадобилось, я бы добежала до самого верха, к люку на крышу, но я остановилась на один пролет выше его этажа и смотрела на него сверху. Он открыл решетку перед квартирой, сел на ступеньки и наклонил голову к коленям. Слабый свет от лампочки над дверями падал на его волосы и шею сзади, так что мне до боли хотелось подойти и поцеловать его затылок.
- Пожалуйста. – сказал он, не поднимая головы.
- Зачем я тебе? Для полноты коллекции? – спросила я как можно жестче и тут же сама об этом пожалела. Он посмотрел на меня чистым взглядом ребенка.
- Зачем ты так? Ты же знаешь, что я не такой.
- Прости.
- Просто.. – он прервался, потому что ему было трудно говорить, и посмотрел на мерцающую тусклым металлом связку ключей, которую он вертел в руках. А потом он сказал то, что я так ждала и из-за чего пошла бы за ним куда угодно. – Просто когда чего-то по настоящему хочешь, это всегда труднее всего получить.
- Я тебе нужна?
- Да.
Я спустилась на пролет вниз, он поднялся, заглядывая мне в глаза. Я не смогла не коснуться рукой этих светлых легких прядей, спадающих на его лоб.
- Только спать?
- Да, только спать. Обнявшись.
Он включил свет на кухне, и через полупрозрачное стекло на двери электрические лучи, истончаясь, падали в коридор, мягко ложились на его лицо, когда он опустился на колени, чтобы стянуть с меня высокие сапоги. Он, все так же легко улыбаясь, смотрел на меня снизу, приподнимал мою ногу, медленно стягивая сапог, и прижимался щекой к моей коленке.
А потом его комната и темнота. Он сказал:
- Думаю, не надо зажигать свет.
И я ощутила под пальцами одеяло, а вокруг была темнота. А потом он сказал, что в свитере спать неудобно, и снял его с меня. А потом он сказал, что и в брюках неудобно спать, и снял их тоже. И притянув меня к себе, обнял одной рукой. Но не заснул, как обещал, а потом и все остальное стало мешать ему.
И была ночь, и я была с ним, и я так давно все это себе представляла. Но все было совсем не так, как я представляла, и в кромешной темноте так странно было дотрагиваться до него, потому что он был одновременно реальным и нереальным. А потом:
- Нет, нет, нет, нет. - Почему? - Нет, нет. – Ну почему? - Я не хочу. – Тебе будет хорошо, обещаю. – Я не хочу, нет.
И мучительно сладкая борьба в первозданной темноте.
А потом была бесконечная ночь, бесконечно долгая, но такая краткая, такая хрупкая, что каждое мгновение проходит безвозвратно и исчезает вне времени, так что я старалась пропустить каждый миг через сердце, не позволить просочится ни одной драгоценной капли памяти, запечатать их все в маленьком глиняно-красном горшочке под крышечкой. И бесконечное время. И бесконечная темнота.
А утром мне надо было рано уходить. И он проснулся. И утро было морозное и светлое.
- Ведь ничего не было, а все теперь по-другому.
- Да, по-другому.
- И никогда уже не будет так, как раньше?
- Не будет.
Он долго не отпускал меня, как капризный ребенок, не желающий расстаться с игрушкой, и целовал руки, губы и лоб. И крепко прижимал меня к себе, чтобы убедиться в моей реальности. А потом он отпустил меня быстро и легко. Легко. И я так же легко ушла. Я не знала, когда я увижу его еще. Но я знала, что игра началась. И что поэт здесь я. Так что все так и должно было быть.
Чайки.
Море было зеленое, волнующееся от ветра, а у берега грязное, в водорослях и обломках ракушек. Зато небо над ним представляло собой картину замечательную: окаймленное внизу едва начинающими покрываться зеленым весенним пушком горами, оно широко раскинулось над этим весенним днем, бледно-голубое, предвечернее, украшенное посередине прозрачным полудиском молодой луны – вдали от берега с его шумом волн и прохладным весенним ветром в воздухе был разлит мед закатного солнца.
Сидя на старом, выбеленном морской солью и ветром бревне, я испытывала весьма двойственные ощущения: лицу было холодно от свежего ветра с моря, а спина приятно нагревалась заходящим дневным светилом. В мое поле зрения, ограниченное сверху козырьком ярко-оранжевой кепки, попадал лишь кусочек скучного моря, омывающего белые каменистые утесы с другой стороны бухты, и такой же кусочек неба, оживленного бледным пятном луны. Вдруг какая-то большая птица, попавшая в замкнутое пространство линий козырька и линии берега, пролетела, быстро и сильно взмахивая крыльями, влево и слегка вверх., на мгновение закрыв собою луну и оставив после себя ощущение силы и жизни. Чайка. Пока я раздумывала, что это значит, она, или уже другая чайка, снова показалась в небе. Теперь она летела от меня, на секунду показалось, что прямо к луне, но потом свернула в сторону.
Я вгляделась в море: чайки были повсюду. Они сильно и бесцельно рассекали небо над морем, одна, пролетев наискосок, слегка завалилась набок, продемонстрировав мне свое белое брюшко. Слева целая стая белым рассеянным пятном летела низко над водой. Небо над морем, совсем недавно казавшимся таким скучным и грязным, было полно жизни. Одни элементы пищевой цепочки искали другие элементы, для того чтобы продолжить вечный круг жизни. Зеленое и хитрое море скрывало в себе все тайны. Ветер принес каплю морской влаги мне на щеку, я сняла ее пальцем и, глядя на крошечный мирок жидкости и минеральных солей, я думала, как жестока вода: она одна может отразить все на свете – и полукруг луны, и горы, и чаек, и меня. Вместо этого она предпочитает морщинами волн скрывать от мира его истинное лицо.
Если ты проникнешь когда-нибудь на морское дно, то там, в ракушках-жемчужницах, ты найдешь ответы на все земные загадки.
В машине.
Развезя всех по домам, мы остаемся одни в машине. Конспирация. Хотя только дураку может быть непонятно, отчего это он проехал мимо моего дома и предусмотрительно развез всех остальных.
В машине темно. Он не включил музыку. При свете уличных фонарей я могу видеть его слабо освещенный профиль. Долго гляжу на его губы.
- Куда поедем?
- Не знаю. Все равно.
- Но ты куда-нибудь хочешь?
- Никуда особенно.
Он останавливает машину у ночного магазинчика.
- Тебе что-нибудь взять?
- Джин с тоником.
Меня слегка трясет и трудно сосредоточиться. Мысли цепляются за мелочи и повисают на руле, зеркальце заднего вида и голых ветках ближайших деревьев. Но лихорадочное состояние проходит с первым глотком горьковато-сладкого напитка. Пузырьки поднимаются вверх, и голова становится легкой-легкой. И думать больше не надо.
- Куда сворачивать? Налево, направо?
- Не знаю.
- Тогда прямо.
Машина шуршит колесами по мелкой гальке и останавливается. Когда я открываю дверцу, шум моря становится ясней, и свежий, морозный воздух обжигает лицо. У воды я намочила кончики пальцев и провела рукой по губам. Вот и море.
- Так что ты писала в этой sms-ке?
- Для того и писала по-французски, чтобы ты не понял.
- И все-таки, что?
- Не скажу.
- Да ладно, я уже знаю. Мой начальник владеет французским. Пришлось просить его перевести. Видишь, на какие жертвы я иду.
Сердце бьется в груди мелкой предательской дрожью, меня опять начинает трясти.
- Так что?
- Он же тебе перевел.
- Что-то про чувство?
- Что-то такое.
- Скажи.
- Нет.
В машине волшебный джин из банки развязывает мне язык. Я безостановочно несу всякую чушь вперемешку с ценными мыслями. Он слушает, то сложив руки на руле и положив на них подбородок, то откинувшись на сиденье. Слушает внимательно и молчит.
- Я не слишком много болтаю?
- Я слушаю. Интересно.
Я говорю и говорю. Я хочу стать писателем. Больше всего на свете хочу стать писателем. Что значит легкость в романе Кундеры и что значит быть обреченным на бесконечные повторения. Что я думаю об экологии и жизненных принципах. Что я думаю о море и джине с тоником. Я не говорю, что я думаю о нем. Открываю дверь и бросаю пустую банку на землю.
- Ну вот, и где же защитница природы, где Гринпис?
- Да куда я ее дену? – смеюсь я.
- Приехали, допилась и хулиганишь.
- Я не допилась, я совсем слегка.
- Я вижу, – мягко говорит он.
Время, чудное, краткое, быстротечное время подходит к концу. Он выводит машину на дорогу, и вот она выхватывает фарами дорогу с белой разметкой. Дома. Деревья. Я откидываюсь на спинку кресла и украдкой наблюдаю за ним. Его профиль. Хочется откинуть светлые волосы со лба и мягко провести рукой по его губам. Хочется сильно. Хочется до боли. И чем ближе мы к дому, тем сильнее это настойчивое желание. За поворотом я не выдерживаю и, когда он останавливает машину, протягиваю руку и провожу пальцами по его щеке. Вниз подушечками пальцев и вверх тыльной стороной. Касаюсь его губ. Он вздрагивает, мягко улыбается, немного смущенный, немного растерянный.
- Вот как – ты смелее оказалась. Я не мог решиться.
И это после того, как мы провели одну бесконечную ночь вместе. Обнявшись.
- Просто очень захотелось.
- Делай всегда то, что тебе хочется.
Что это? нежность в его взгляде, или так мягко подсвечивают его лицо сквозь стекло ночные уличные фонари?
Я первая тянусь к его губам. Запах зимы и ночи вокруг. И некому подглядывать за нами – слепое небо повисло над машиной и заглядывает в окна, но ночь безлунна. И только море, там далеко, тяжело дышит полной грудью. Поднимается, падает ничком на берег, и снова поднимается, и снова падает в ночи.
На морском дне.
- Директора нет, и не знаю, когда будет, - пробурчало недовольное помятое лицо и снова уткнулось в экран компьютера. Дверь за мной захлопнулась со стуком, возвещавшим очередную неудачу. Неудачные будни рекламного агента… Самое противное – это ощущать себя надоедливой мухой или жалким просителем, сиротливо протиснувшимся в дверь и не решившимся пройти дальше порога. Поганое чувство…
Я свернула в первый же переулок и пошла, куда глаза глядят, вверх по буграм. Все, бросаю к черту эту работу. Солнце. Солнечный и ветреный день. Слегка прохладно и ветер забирается в рукава, норовит сорвать кепку. Все равно с таким настроением у меня ничего не выйдет. Цветущие деревья кругом. Деревья в белом, на залитых солнцем холмах, у деревянных заборов домишек залитого солнцем города. Моего города. Но этот город чужой для меня. Все будут смеяться, я сама первая ткну в себя пальцем – не смогла довести до ума, не продержалась даже неделю. Впереди смутным призраком маячит парк. Я не знаю его, не помню его названия, но он точно должен быть где-то здесь, среди этих ветреных холмов. Ничего у меня не выходит. Жалкое подобие рекламного агента (тут следует горький смешок: ха-ха). Названия улиц какие-то сплошь литературные: Грибоедова, потом свернула на Гоголя, потом на Горького. Даже не знала, что такие есть в этом незнакомом городе. Все литературные и все на Г. День с большой буквы Г, потому что гадкий. Литературные улицу на букву Г петляют вверх-вниз по холмам среди маленьких беленых домишек, залитых светом солнца, заполненных цветущим безумием деревьев. Засилье ветра, голубого неба, нежных абрикосовых цветов и синеватого в дымке силуэта гор над морем, безучастно раскинувшимся далеко внизу. В такой ветреный день, должно быть и прилетела Мэри Попинс.
Город карабкается вверх по холмам, некоторые домишки, поднатужась, извергают из себя вторые этажи, стремясь вверх печными тубами и антеннами, на крышах ленивые кошки стремят свои хвосты вверх, а ветер волнами колышет их шерстку цвета моря, цветущие деревья рвутся вверх из земли, недовольные упрямым нежеланием своих корней увидеть солнечный свет, лепестки цветов с этих деревьев сладострастно и предательски отдаются ветру и тоже летят вверх, к солнцу. Я поднялась на самый высокий холм. Весь город подо мной, но я на дне. Теперь понятно, что чем выше поднимаешься, тем глубже морское дно, а на дне всегда можно найти жемчужину-другую.
Законченная неудачница. Не желая возвращаться на работу, сворачиваю в первый переулок. И передо мной открывается он. Я сразу узнаю его, хотя никогда не видела раньше. Деревья парка расступаются, чтобы открыть мне белую стелу, стрелой уходящую вверх. Посвященная бог знает каким героям войны, она как и все стремится вверх – белая стела на вершине самого высокого холма… моего города. Мир переворачивается обратно – я вверху, внизу далекое невидимое плещется море. Я стремлюсь к нему.
Среди стволов старых деревьев незнакомого парка я начинаю свое восхождение. Вниз, к морю.
Его руки.
Я точно знаю, что я любила его в тот вечер.
... – Мы еще ничего не решили... Точно будут две машины, больше я не договаривался. Еще не решили.
Кирилл в предсвадебной суматохе безуспешно пытается подвести итог своей бурной деятельности – пока только две машины. Уже только два дня до свадьбы. Он за рулем, и время от времени я украдкой поглядываю на его руки и кусочек шеи, скрытой под волосами. Его руки сильные и одновременно тонкие, его светлые длинные волосы, его лицо, серьезное, сосредоточенное, отражающееся в зеркальце над лобовым стеклом, не отпускают меня, волнуют как никогда раньше. Пустой разговор в машине – удобный предлог помолчать и, почти не скрываясь, – о моем существовании временно забыли – осмотреть его всего. Всего не выходит. Он за рулем, и только его руки, светлые волосы и отражение лица в зеркале принадлежат мне без остатка. Мне и этого хватит.
Пустой разговор Кирилла, поддерживаемый кем-то еще, заглушает частые удары моего сердца, но беззвучное чувство еще сильнее заполняет душу и тело. Его случайный взгляд перехватывает мой в зеркальце, и что-то острое, томительное, почти болезненное вспыхивает во мне, неумолимо нарастая. Он обещал закинуть всех по домам, значит, мне выходить первой, или он не отпустит меня так рано сегодня?
Чем ближе мы подъезжаем к дому, тем сильнее тоска и смятение. Не в силах думать, только хотеть, я неотрывно смотрю на его руки на руле и безумно желаю лишь одного, чтобы машина, подчиняясь его сильным рукам, проехала мой поворот, чтобы я могла смотреть на его светлые волосы и серьезные глаза, отраженные в зеркальце, снова и снова. Прямая дорога делает неумолимый поворот. Мой взгляд отчаянно цепляется за его руки на руле. Больше я не вижу ничего, сердце бешено стучит, грозя выпрыгнуть из груди, кровь бьется в висках, в голове лишь одна мысль. Перед глазами лишь его руки. Последний поворот. Его руки на руле. Что он сделает? Его руки. Что же он сделает? Его руки. Что же, что… мой поворот… и мир выворачивается наизнанку, когда он, не останавливаясь, проезжает мимо. В зеркальце я ловлю его взгляд, понятный лишь мне, - сегодня мы будем вместе.
Забыв об окружающих, забыв о необходимости притворяться, забыв о времени и вечности, меня заполняет огромная, переполняющая душу радость. И опять его руки на руле.
В тот день я нашла в подъезде серого котенка и подумала, что его надо звать Грисгрей, потому что он дважды серый. Я прижимала к себе маленькое мурлыкающее создание, а Гриси мне рассказывал, кто он и что он пришел издалека..
Сказки Грисгрея.
Моя бабушка была китайской принцессой, желтой и круглолицей. Мой дедушка пришел с Севера, из Скандинавии. Он был настоящим храбрым воином и моряком. Сто двадцать дней он с товарищами боролся со стихией, когда его корабль попал в бурю в открытом море. На сто двадцатый день небеса разверзлись, изрыгнули из себя солнце, море успокоилось, и мой дедушка ступил на китайский берег. Все вокруг было желтым, и небо, и море, выплюнувшее корабль на сушу. И маленькие желтые птички порхали по желтым веткам апельсиновых деревьев. Чужестранцев провели во дворец императора, и дедушка был покорен желтой грацией и маленькими лапками моей бабушки. Она всегда молчала, но когда смотрела на него, желтизна сгущалась, и у него перехватывало дыхание. Однажды в лимонном утреннем тумане он взял ее за руку и поднялся на борт своего корабля. Она пошла за ним молча, не возражая, но ее отец, император, отрекся от своей дочери и запретил ей приближаться к дворцу. Где-то в районе островов Зеленого мыса ему осточертела эта проклятая желтизна, и он ссадил бабушку на небольшой обитаемый остров. Потом он жалел об этом, и, начав много пить, заработал болезнь печени, так что он умер совсем желтым.
Бабушка осталась одна. Она жила у туземцев, помогала им по хозяйству и так за всю свою жизнь не проронила ни одного слова. Однажды мимо островов проходил корабль китайского императорского флота. Моряки, сойдя на берег, склонились ниц перед бабушкиной царственной грацией и императорской желтизной. Они звали ее ехать с ними на родину. Но она только молча покачала головой. Ее отец, император, много лет спустя прислал ей голубую нефритовую брошь, на обороте которой было выгравировано: «Небо над Поднебесной империей голубое с тех пор, как ты покинула нас. Ты унесла с собой желтое солнце». Бабушка тогда лежала при смерти, она лишь загадочно улыбнулась, стиснула брошь в руке и умерла, унося с собой свое желтое спокойствие.
На этом острове родилась моя мама. Своей белизной она была в северного дедушку. А такого легкого и веселого характера не было ни у кого из нашей родни. Она проводила целые дни у моря, вглядываясь в голубую даль и ожидая, когда появится тот, кто увезет ее отсюда. И он появился. Он был настоящий пират и английский лорд. У себя на родине он боролся за права угнетенных, боролся за права угнетенных в Греции и на Кипре и еще во многих станах. Его преследовали правительства всего мира, но угнетенные так и не оценили принесенной им ради них жертвы. Он появился в день, когда синие волны с силой били о берега острова, и его глаза были серые, как штормовое небо. Это был мой отец.
Когда он посмотрел в синие глаза моей мамы, синие, как небо над поднебесной империей с тех пор, как ее покинула моя бабушка, он сразу влюбился и, взяв ее за руку, поднялся на свой пиратский корабль, чтобы скитаться по океанам и морям. Я родился, когда они пересекали экватор, и меня сразу же искупали в шампанском. Поэтому моя шерстка стала серебристо-серой и такой и остается по сей день.
Мы путешествовали по морям, топили фрегаты с золотом и брали на абордаж военные суда. В мелких лагунах у коралловых островов я научился нырять и доставал из раковин в песке крупные белоснежные жемчужины для маминых ожерелий. Небо над нами всегда было голубое, море синее и теплое, а песок на островах, мимо которых мы проплывали, золотистый и мягкий. И пальмы покачивали своими зелеными головками, посылая нам приветы. Однажды я издалека видел полярные льды, и все вокруг было белым. Белое море сливалось с белым небом и сверху падала замерзшая белая вода. Но эта белизна была другой, чем у моей мамы. Она была холодной и чужой. И я подумал о моем дедушке, приплывшим из таких же белых краев, где острые скалы изрезаны глубокими фьордами, и суровые северные боги взирают с низких серях небес на печальный, холодный мир. Мы недолго были там и снова отправились к экватору.
Но когда мне было три года, недалеко от побережья Черной Африки пираты атаковали наш корабль неожиданно для моего отца. Меня захватили в плен, а корабль сожгли дотла вместе с командой. Меня продали туземному царьку, и сто дней и ночей я стоял над ним, обмахивая его опахалом из павлиньих перьев, в котором было ровно сто черных глазков в золотистой оправе. На сто первый день мне это надоело, и я убежал.
Я бежал на север, в страну своего дедушки, потому что хотел еще раз увидеть белое небо и белое море и убедиться, что действительно существуют такие печальные земли с таким низким небом и суровыми богами.
Я бежал через Африку, я видел пигмеев, я чуть не умер от жажды в пустыне, но нашел оазис. Там росли пальмы и тропические цветы, и караваны верблюдов приходили на водопой. Они подгибали ноги, наклоняясь к воде, и долго пили, поводя коричневыми ушами. Их шерсть была длинной и шелковистой, а между горбами они несли тюки с заморским шелком и кувшины с душистым шербетом.
Когда я подошел к берегу моря, я узнал, что я в Алжире, и долго шел по берегу до Египта, чтобы снова не попасть на невольничий рынок. В Египте я видел треугольные пирамиды и сфинкса. А когда настала ночь, я лег спать между его лап, и он долго рассказывал мне о пустыне и о династиях, которых покрыл песок т скрыли от глаз камни пирамид. Он говорил мне о священных жуках-скарабеях, которые катят перед собой свой шарик, пока из него не вылупятся новые жучки, и о том, что в тихие осенние лунные ночи можно слышать, как в зарослях камыша Исида оплакивает своего погибшего мужа. Он говорил, а я слушал, как за холмом мягко шумит священная река, и крокодилы рассекают камыши своими хвостами.
Как только над вершиной пирамиды показалась утренняя звезда, я оставил его и ушел, я встретился с амазонками и видел их блестящие копья и мечи. У всех них были длинные волосы, и они стреляли из лука лучше, чем мужчины. А потом я пришел в Колхиду, и жрец их храма Ареса показал мне несколько золотых волосков из руна, похищенного аргонавтами.
В Армении я видел виноградники, а старец из горного аула рассказал мне о Хайке – небесном лучнике и о том, что у каждого человека есть своя звезда на небе, которая меркнет, когда ему угрожает опасность.
Когда я почти дошел до теплого и мелкого Азовского моря, которое здесь называют Меотидой, я понял, что не могу идти дальше. И я больше не хотел видеть белое море под низким белым небом.
Я остался здесь, потому что эта голубая бухта совсем не напоминает мне вырезанные в острых скалах глубокие фьорды, а море здесь никогда не бывает белым.
Я жил один, но потом ко мне пришла тоска, и я вспоминал долгими вечерами истории моей бабушки и дедушки, и белую шерстку моей мамы, и серые, как бурное море, глаза моего отца.
А потом пришла ты. И ты кого-то мне неуловимо напомнила. Твои глаза были карие, а я таких не у кого еще не видел, и у тебя были теплые руки и мягкий голос. И я решил, что если буду жить с тобой, то смогу рассказывать тебе свои истории долгими зимними вечерами. Я расскажу тебе о своей бабушке и дедушке, и белой шерстке моей мамы, и серых, как бурное море, глазах моего отца. И о коралловых островах, и о жемчужинах, и о сфинксе, и о далеком небесном лучнике, который все никак не отпустит вверх свою стрелу. Как ты думаешь, тебе понравилось?
Снова в машине.
И снова. Ночь. Море. Хлоп-хлоп – дверцами машины. Скорее туда. Ветер от воды. Волны поднимаются и опадают. Океан – хочется сказать именно океан, а не море – неистовствует. Шум, рев. Вперед-назад. Вода захватывает камушки, затягивает их в маленькие яростные водовороты, покрывает, обжигающе холодная, пенящаяся, и увлекает в темноту. Хлоп-хлоп-хлоп. Маленькие камушки вперед и назад. Пш-ш-ш-ш – шумит море и глухо ворчит, отползая в глубину. Вода, должно быть, очень холодная. Не решаюсь даже к ней прикоснуться. Он подходит. Близко. Рядом. – Тебе холодно? Обнимает. Счастливо и слепо смотрю. В беззвездное ночное небо. На горы, тонкие очертания которых прорисовываются на этом небе через бухту.
Ночь. Ветер холодный. С моря. Пальто разлетается, и его полы – хлоп-хлоп – по ногам. Волосы по его лицу – вжить-вжить. Ветер холодный в виски. С моря. Греться в машину. Пустая банка от джина с тоником – хлоп! – на камни. Смелость моя, ко мне. Рассказываю ему, как смотрела на его руки, если бы завез меня не домой, точно об этом написала бы. Жаль, не дал свободы перу. Ерунда. Еще напишу.
Запах машины. Особый. Разогретый пластик. Обивка салона. Так всегда здесь пахнет. Я это запомню.
Устроиться в машине надо так, чтобы быть к нему поближе. Перевернуться на сиденье. Так, чтобы колени упирались в спинку. И я уже в его руках. Тепло. Его тела. Глажу пальцами. Губы. Люблю. Безумно. Руки под свитер. Его кожа. Такая теплая. А на вкус? Здесь ты, мое море. Разливаешься горячей волной от мгновенного прикосновения. Через губы, через пальцы. По венам. В сердце бушует море. Горячее. Яростное. Хлоп-хлоп-хлоп – воспоминанья камушками откладываются на самое сердечное дно. Их все больше. С каждым приливом. Память через край. Любовь. Сквозь кожу. Выходит с влагой, с легким дыханьем. Ветер уносит ее. Прочь от моря. В ночь.
В парке.
Голубь слетел ко мне прямо с солнца и, легко взмахивая крыльями, пролетел вправо наискосок. Гадание по полету птицы. Поднялся ветер, который треплет мои волосы и кроны деревьев – в этом мире все равны. Древний римлянин сказал бы, что, судя по полету птицы, мне суждена хорошая жизнь. Когда-нибудь кто-то будет также по моему полету судить о своей жизни. Сидя на второй скамейке справа в весеннем парке под лучами заходящего солнца.
Машины.
Много минут прошло с этого момента, еще больше секунд. Долгие дни. Но я, увидев на улице машину, похожую на его, всякий раз вздрагивала. А летом, когда из опущенных окон до меня доносился густой автомобильный запах, горло перехватывало. И в сердце, как тогда, разливалось горячее море.
Туман.
Очертания предметов теряются в жидком белом тумане. Волшебное царство. Впереди маячит смутный силуэт стелы и купа деревьев чуть правее, а слева суша обрывается в неведомую молочную загадку. Туман проглотил море легко, как чашечку соленого чая, и теперь узкая полоска берега – это край земли, за которым начинается провал в неизведанное.
Туман покалывает влажными иголками лицо и повисает на ресницах, так что глаза начинают слипаться. Над невысокой травой летают невидимые в тумане птицы, и раздается вьють-вьють одной из них как предупреждение о близости конца земли: не упадите в туман – мы будем скучать по вам. Все цветы, появляющиеся на моем пути из тумана, белые – он не терпит другого цвета – а над скошенной местами травой витает запах яблок и влаги.
От пагубного круговорота белых цветов начинает кружиться голова и странно искажается перспектива. Но когда я начинаю смотреть себе под ноги, становиться еще хуже: понимаешь, что не в голове дело, а это кружиться, центробежно ускоряясь у края бесконечности, земля.
Показывается галечная коса с выбеленными морем корягами, но самого моря по-прежнему нет. Тридцать, двадцать, десять метров до бесконечности, и тут, как по мановению волшебной палочки, появляется тихая прозрачная вода, обессиленная, едва накатывающая на берег. У самой кромки берега видно каждый камушек, но дальше все теряется в молоке тумана. Если сейчас к берегу причалит лодка, увозящая всех желающих сквозь вечные туманы к таинственному Аваллону, я не колеблясь поднимусь на борт, чтобы потеряться в несуществующем.
Вглядываясь в волны, в из тихую сонную рябь, я вдруг замечаю странную вещь. Чем дольше смотришь на воду, тем сильней кружиться голова и тем явственнее, как в галлографической картинке встает сетка волн, уходящая не к берегу, а в туман. Прорисовываются какие-то смутные полосы, идущие наискосок от моря к берегу, и волны, убегающие вопреки всем мыслимым и немыслимым законам в бесконечность.
Что-то большое, неизведанное начинает медленно прорисовываться в тумане… Что?
Ночь.
Удивительно, как мы все влезли тогда в машину. Я забилась в самый дальний угол и уставилась в ночь за окном. Он сел рядом, на коленях Ольга, дальше еще кто-то, кто-то сел на переднее сидение и мы уместились. Они сразу начали целоваться, и от Олькиных стонов в машине стало еще теснее. Одной рукой он поглаживал ее по заднице, а другую положил мне на колено, сжимая его почти до боли. Я не обращала на это внимания. В конце концов все были очень пьяные, я тоже. Сухими, почти трезвыми глазами я смотрела в ночь за окном. Там были деревья, еще серо-коричневые, не одевшиеся в листву, и еще редкие огни, когда мы проезжали по ночным проспектам. Время от времени Олька поворачивалась ко мне, совсем пьяная, и вопрошала дружески: «Ты не в обиде, нет?» Это ее «ты не в обиде» засело у меня в печенках. В конце концов, если целуешься с ним, так и не прерывайся. Это ведь так приятно. Я сама знаю. Даже когда он пьян. «Ты не в обиде?» Я не была в обиде. Своей рукой на моем колене он говорил мне: крошка, я о тебе не забыл, тебе тоже есть здесь место. Но я не «тоже» и не служу дополнением. Сквозь запотевшие окна машины я смотрела в ночь, и мне было все равно. Черт с вами, целуйтесь. Но сил оттолкнуть его руку не было, я так и сидела отрешенно.
Наконец мы приехали. Освещенное кафе на пляже. Ранняя весна. Справа ночное море. Еще прохладно, и я еще в пальто. Заходим и раздеваемся. Интерьер соответствует названию. В глубине за танцплощадкой бюст Ленина, на стенах красные флаги с серпом и молотом, официантки в пионерских костюмчиках. Играют какую-то галиматью. Но довольно громко. И несколько фигур на танцполе в свете вспыхивающих и гаснущих огней кажутся неживыми куклами..
Вова заказывает водку и Pepsi. И он и Ирка пьяны, но по ним это особенно не видно. Что я буду пить? Отвертку, конечно. Никогда не пейте водку с Pepsi. Отвратительная микстура легко побьет по своим вкусовым качествам застарелый пектусин. Я выпиваю все до дна из тонкого граненного и неудобного стакана. Надо поддерживать это головокружительное состояние. Момент опьянения так хрупок, так неуловим. Стоит упустить его – и вот ты уже смотришь на мир трезвеющими глазами. И понимаешь. Бесполезно запоздало накачиваться спиртным. Легкость, момент парения уходит. Я уже знаю, что сейчас самое время помочь моему организму в борьбе с неизбежно наступающей трезвостью.
На танцполе мне не нужен никто. Я знаю, танцую я хорошо. Редкие девушки уже смотрят на меня с завистью, мужики, сами понимаете, косятся и распускают слюни. Но я могу отрываться по полной. Здесь, в танце, свобода. Он опять целуется с Олькой за столом. Точнее это она в него вцепилась и виснет на рукаве, так что ему приходится тащить ее за собой на площадку. Он пытается танцевать со мной. Бедняжка, ты слишком много выпил. Где тебе за мной угнаться. Ему приходится вернуться к Ольке. Господи, да я совсем не в обиде, благословляю вас, дети мои!
Дальше они в основном пьют, а я в основном хочу танцевать. Ира удерживает меня за локоть: подожди, не ходи туда одна, это опасно. На площадке действительно несколько лиц далеко не славянской национальности в глубоком алкогольном опьянении. Один раскручивает свою бедную совсем русскую девушку в немыслимом мини, потом зажимает ее у стенки. Ситуация не из внушающих излишнюю безмятежность, на мне на все наплевать, когда я танцую. Тот самый «шкафчик», уже куда-то задевав свою девушку, хватает меня за локоть и разворачивает к себе. Я вежливо пытаюсь освободиться – чего вам надо? Но он обижается, словно не понимает, разве он не имеет права хватать за локоть всех понравившихся ему девушек? Хватка у него действительно железная, самой мне вырваться не под силу, и я бросаю беспомощный взгляд на наш столик. Бесполезно. Он опять целуется с Олькой и ничего не видит. Да отстанет от меня, наконец, эта обезьяна? Подходит Вовка и плечом оттесняет его от меня – пойдем, посидим, тут небезопасно.
Мы снова пьем, они снова целуются. Вовка с Иркой вышли, Олька пьяными глазами смотрит в пустоту, потом не него – они улыбаются друг другу – потом на меня – «Пойдем, выйдем». Чего ей надо? Из того бреда, что она несет, я мало чего понимаю. «Ну так ты согласна?» – «На что?» Она открывает дверь на улицу и просто падает спиной вперед на влажный ночной асфальт. Вода слева совсем черная, противоположная сторона бухты вся в огнях, и пьяное, светлое Олькино лицо улыбается мне снизу. Она тянет ко мне руки, я помогаю ей подняться. «Господи, нельзя же быть такой пьяной». Меня качает, но я твердо держусь на ногах. «Так что, ты согласна, втроем?» «Что-что?» «Втроем. Он хочет, я не против. Давай? Сейчас поедем к нему» «Да вы там с ума посходили». Я разворачиваюсь и, не глядя на нее, захожу обратно. Блики света, громкая музыка. За столом только он, Ирка с Вовой еще не вернулись. Я не могу не взглянуть на него. Какое у него светлое лицо, когда он пьян. Выражение глаз бессмысленно, но так мило. Мне хочется запустить пальцы в его длинные волосы, с силой стянуть их у висков, так чтобы его голова запрокинулась, и долго изучать это светлое, бессмысленное выражение на его лице. При виде меня, его глаза фокусируются, он улыбается мне пьяной светлой улыбкой, ожидая моей реакции. «Ну что, вы договорились?» Вваливается пьяная Олька и плюхается на соседний с ним стул, вцепляясь в него мертвой хваткой. «Идите вы к черту, совсем с ума сошли» Они оба смеются. «Ну что, едем ко мне? Я вызываю такси» «Делайте, что хотите». Приходят Вова и Ира. Он опять начинает целоваться с Ольгой. Я не хочу на это смотреть. Выхожу на площадку. Пол плывет под ногами. Со всех сторон музыка и разноцветные блики. Я закрываю газа и кружусь. Я танцую. Вовка. Что ему надо? «Сейчас они уедут, я вызову такси для жены. Давай поедем после этого еще куда-нибудь?» Этого мне еще не хватало.
Я танцую. Он тоже вышел танцевать вместе с Олькой. Я не с ними. Легкое головокружение вкупе с опьянением уносят меня дальше и дальше. За шестом у стены тот самый «шкафчик» прижимает сою девушку к стене. Я поворачиваюсь к ним спиной. Я танцую.
Когда я повернулась, площадка так же была залита перемежающимся светом ярких огней, так же гремела музыка, и оттого движения фигур в этом призрачном мире казались нереальными. Я только увидела, как этот верзила подошел к нему, слегка пошатываясь, и, не говоря ни слова, легко ткнул его кулаком в лицо. Толчок был такой легкий, что мне захотелось рассмеяться, как это всегда бывает некстати, когда выпьешь. В этом безопасном пьяном мире ничего не может быть серьезно. Но музыка сразу смолкла, кинопленка, прокручивающаяся в замедленном режиме остановилась – стоп!
Он отлетел слегка назад, с его лица еще не исчезло счастливое выражение, блуждавшее на нем во время танца, но уже появилось другой – растерянное, как у ребенка, который не понял, за что с ним так поступают. За что? Он уже кинулся к верзиле, хотя тот был на голову выше его, но на руках у него повисли подскочивший Вовка с охранником. Драчливую обезьяну увели его нерусские друзья.
Его усадили на стул. «Черт, он выбил мне челюсть!» Вокруг забегали официантки, возникла охрана. Вовка с Ирой объясняли обстановку, долго и нудно ругаясь с владельцами клуба. «Что вы меня успокаиваете, моему брату челюсть выбили, а вы меня успокаивает! Успокаивайте этих гадов» – кричала протрезвевшая Ирка. Олька, теперь уже испуганная, но все еще пьяная, снова повисла на нем, утешая и обцеловывая. Мне показалось, что она его уже раздражает. Периодически он порывался встать и набить морду этой сволочи, его держал Вовка, потом Вовка порывался набить морду ей же, и его держали охранники.
Один раз я подошла к нему, когда вокруг почти никого не было и, запустив пальцы в его длинные светлые волосы, стала гладить его по голове. Он, как ребенок, уткнулся мне в живот лицом и молчал, пока я перебирала светлые пряди.
Потом приехало такси, и мы в него загрузились. Потом ночь, голубые ветки деревьев, похожие на вербные. Ночь очищения, ночь бесконечных метаний в больницу, в отделение милиции, в бар, опять в больницу, опять в отделение. Мотался Вовка, Ирка осталась в больнице. Мы с Олькой мотались прицепом, потому что некому было нами заниматься. А еще как особо важные свидетели. Если учесть, что из нас двоих Олька вообще ни черта не помнит, а только воет всю дорогу, размазывая слезы «Это я виновата!», а остальные ничего не видели. Только я, сколько ни пью, не могу отключить надоедливое сознание, не могу стереть память. Я-то помню все. Олька уже достала меня своим «расскажи, как все было». «Если не помнишь ничего, ничего не говори» - «Нет, ты расскажи, как все было». Перебарывая раздражение я снова пересказываю ей все. Но ее пьяное сознание улавливает лишь «мы танцевали – он подошел и ударил». И снова ночь, снова такси. Снова холодные весенние звезды в небе над нами, куда тянут свои тонкие голые ветви ночные деревья. Вовка на переднем сидении бесконечно звонит по телефону. Олька рядом снова безутешно воет. С раздражением я думаю, что пора завязывать с ней общаться, но сама в сотый раз говорю «ты не виновата».
У него сложный перелом челюсти в двух местах. Олька ревет в стоящей машине «Все же было так хорошо, так хорошо. У него день рождения. Мы веселились, а он подошел и его ударил. За что, за что? Перелом в двух местах… в двух местах! За что?» Водитель, добродушный малый, роняет через плечо «Не переживай! Зато выздоровеет он, еще так нацелуетесь!» Они нацелуются! Они!
Бедный. Тебе сегодня двадцать пять. И тебя всегда бьют. Ты никогда ни к кому не поворачиваешься спиной. Если бы ты жил в древней Спарте, тебя бы никогда не принесли домой на щите. Но тебе двадцать пять сегодня. У тебя светлые длинные волосы. Когда ты напьешься, у тебя на лице такое детское светлое выражение. И тебя всегда бьют. Со щитом или на щите.
Машина едет по улицам ночного города. Мы едем домой? Олька, как бывает с пьяными, уже успокоилась «А теперь же ему можно только что-то жидкое? А какой сок он любит?» И она уже смеется. Мне хочется сломать ей челюсть. В машине, везущей меня домой по улицам ночного города.
Луна.
Из молочной пелены поднимается круглая белая луна. Она холодна, и прохладны морские волны, из которых она появилась. Ее тусклого света не хватает, чтобы рассеять туман, но по воде к берегу ложиться тонкая лунная дорожка. Я ступаю на нее и иду к луне в жидкий, призрачно-белый туман.
По бокам дорожки сонные рыбы почти на поверхности воды вяло шевелят плавниками, уставившись на меня круглыми мертвыми глазами. Лунный свет заливает все вокруг, и вот уже везде молоко, а рыбы вдоль дорожки превратились в коричневые обжаренные сухарики, плавающие в жидкой бесконечности.
Я подхожу к луне – она оказывается не больше тарелки для торта – осторожно снимаю ее с тумана, складываю вчетверо и прячу в карман. Она слегка жжется холодом и покалывает пальцы. Я вылавливаю несколько рыб-сухариков и кладу в другой карман – пригодятся, если придется подкрепиться в дороге.
Луны уже нет, но лунная дорожка так и ведет сквозь туман по молоку в бесконечность. Туда я и собираюсь.
В больнице.
Смятые простыни на кровати. За окном нудный ранневесенний дождь. У него лицо опухло за ночь. Волосы слиплись. На лице светлая щетина. Надо же, не любить его вот таким так легко. Как всегда внимательно его изучаю. Запоминаю. Этот сонный больной взгляд. Эту болезненную помятость. Эту отрешенность. Он отрывает голову от подушки, спрашивает, очень ли плохо он себя вчера вел, но видно, что на самом деле ему все равно. Я помогаю ему перестелить постель: голубое белье нежного успокаивающего цвета. А он устал, он выдохся в ночном сражении с ветряными мельницами. Спи спокойно, я ухожу. Спи сном праведника…
Через день он уже бодр и полон сил, насколько может быть больной. Мой пакет с соком он ставит в тумбочку, и, когда он приоткрывает дверцу, видно, что таких же ярких пакетиков там полно: все его многочисленные друзья и знакомые считают своим долгом его подкармливать. Когда мы прогуливаемся до площадки на лестничной клетке, где ему можно будет покурить, он непринужденно обнимает меня за талию: Ну и как ты? - Это ты как? Ты же у нас больной. У большого окна в деревянной раме мы останавливаемся. Он курит, втягивая дым сквозь зубы, а у меня слова не идут с языка. Он пытается говорить, видно, что ему это трудно дается, со скобами во рту, но проклятое присутствие духа снова меня покидает, и я не могу выдавить из себя ни фразы. Он шутит, как всегда смешно, стряхивает пепел на пол, а я стою, прижавшись лбом к прохладному стеклу, и смотрю на бетонный козырек внизу над подъездом. Там какие-то палки, окурки, обрывки пакетов, и среди этого мусора разгуливают два голубя, по-весеннему грязноватые, серые под низким пасмурным небом. Четыре этажа вниз и немного вперед, за больничной каменной оградой, за голыми мокрыми деревьями машины разгоняются по автостраде вверх и исчезают за холмом, за маленькими домиками с пустыми садами, где камень и дерево, все одинаково серое, все одинаково мокрое, все одинаково весеннее.
- Хочешь, я принесу тебе что-нибудь хорошее почитать?
- Приноси, надо когда-то начинать знакомиться с серьезной литературой :)
- Тогда я принесу тебе книжку, о которой рассказывала зимой, помнишь? «Невыносимая легкость бытия»?
- Не помню… Приноси, хочется чего-то такого почитать.
Ухожу. Ухожу в весенний мелкий дождь, ухожу, чтобы вернуться опять. Чтобы разрешить в себе это непримиримое противоречие, чтобы понять, отталкивает меня или привлекает это лицо, эти запавшие щеки, покрытые светлой щетиной, эти длинные светлые волосы. Странно, я так редко решаюсь смотреть в его глаза – теплые, голубые, с маленькими коричневыми крапинками. И еще реже на его губы…
Бесконечность.
В полумраке я смотрю на его губы, как они вздрагивают, открываются, изгибаются, кривятся, снова смыкаются, но слов не слышу. Хорошо, что мы сидим так близко и всегда можно нечаянно коснуться его руки, когда берешь чашку со стола и ставишь ее обратно на круглое блюдце. Он вертит в руках зажигалку, а его губы все так же подрагивают, открываются-закрываются.
Теперь я смотрю на родинку слева под его губой – она для меня сейчас самая милая вещь во всем свете, средоточие мира, вокруг которого спиралью закручивается галактики. Хочется ее поцеловать. Я приподнимаюсь, перегибаюсь через стол и целую.
Ты чего?
Ничего. Не стоит этого делать, люди кругом. Но мы сидим в нише стены, укрытые сумраком и вечностью – вряд ли кто-то нас увидит.
Я беру в руки чашку, а на дне ее плещется прозрачное море чая. Маленькое море с рыбными чаинками. Чайные рыбки застывают, отчаянно начинают биться на мелководье, когда я одним глотком осушаю их море, потом обречено замирают замысловатым узором по стенкам чашки – еще один знак. Их тихий предсмертный стон достигает моих ушей, а вот его слова нет. Слова не важны. Не важны его глаза – пусть все тонет в полумраке. Пусть будут только его губы, я хочу видеть только его губы, вздрагивающие, приоткрывающиеся, изгибающиеся, искажающиеся. И родинку под нижней губой.
Где-то в полумраке холла тикают часы. Тикают тихо, ненавязчиво, но время, создаваемое ими и ими отмеряемое, неумолимо утекает прочь в туман. Бесконечность его губ, бесконечность зажигалки в руке, бесконечность мертвых чайных рыбок – все против времени. Где-то в холле, зацепившись за стрелки часов, оно устало повисает и молчит. Говорят только его губы, беззвучно говорят в бесконечности.
После спектакля.
После этого спектакля все возвращались радостные, разочарованно-возбужденные. Разочарованные, потому что ожидали от звезд такого масштаба большего. Радостные, потому что наша версия несравненно лучше, даже если отбросить соображения субъективности и «национальной» гордости. Такое дело надо было, конечно же, отметить.
Все время в театре я не поднимала на него глаз. Ни разу. И хотя ужасно хотелось взглянуть налево, вверх на крайние места в ложе, я все два часа спектакля демонстрировала вышеупомянутой ложе исключительно свой гордый профиль. За столом я тоже держалась с подозрительной высокомерностью и чопорностью. Меж тем отвертка делала свое дело. Когда кровь стала горячей, и сдерживать смех при его шутках стало трудно, он пересел поближе ко мне, почувствовав, видимо, смену расстановки сил. - Что это ты, … …, такой веселый сегодня? А вчера так же пили, так ты сидел насупившись, - весело замечает режиссер. В сердце вспыхивает и обдает жаром радости мысль: вчера. меня не было. поэтому ему не было весело. ах, если бы так!
Его присутствие, совсем рядом, слишком настойчиво, слишком требовательно. сердце стучит, не смолкая ни на минуту. Он не умолкает ни на минуту, шутит, мерит мою кепку, пытается положить руку мне на колено. И все это с только для него характерной непосредственностью и легкостью, так что назвать это навязчивостью язык не поворачивается. Эх, сейчас бы машину, поехали бы к морю – он с прямолинейным лукавством пьяного смотрит на меня из-под козырька моей кепки. Наталкиваясь на мою улыбку, продолжает, почти нежно. – Мне было очень приятно. Помнишь? – Помню. Больше у меня об этом слова клещами не вытянешь. Алкоголь вместе с пузырьками липнет к стенка стакана, к моему горлу. Его рука липнет к моему колену. У меня нет ни сил, ни желания отталкивать ее. Легкие, сладковато-горькие пузырьки. Голова легкая. Мысли, выплывая из нее, теряются в окружающем пространстве, освещенном мягким светом ламп на стене. Глаза сами собой закрываются. Моя голова у него на плече? Ну и пусть. Я чувствую, как он целует мои пальцы, но это слишком приятно, чтобы сопротивляться. Ольга зло шипит через стол - Да она уже никакая, фригидная, вези лучше ее домой. Я не открываю глаза – пусть она думает, что я уже сплю и ничего не слышу, – слишком утомительно вступать в бой за свое достоинство в таком состоянии. Он вызывает такси. Долго болтает о чем-то с Игорем. Игорь едет с нами. В прохладной весенней ночи мы садимся на заднее сидение, он кладет голову мне на колени, протягивает руку и начинает легко гладить мою шею. Его пальцу скользят по моим волосам, касаются нежной кожи под подбородком, губ. Я откидываю голову на спинку сиденья, закрываю глаза и отдаюсь его рукам, мерному покачиванию машины, безлунной ночи за окном. Равномерное движение и его ласковые пальцы убаюкивают меня, поэтому, когда я открываю глаза, то вид чужого подъезда незнакомого дома пугает меня. Я думала он везет меня к себе, вместо этого мы приехали к Игорю. Остатков разума хватает, чтобы выбраться из машины и, пока они расплачиваются с таксистом, на негнущихся ногах отойти метров на десять в том направлении, где, как мне кажется, мой дом. Они догоняют меня - куда ты, ночью, одна, с ума сошла? Сейчас такси вызовем. Заходим в подъезд, вернее меня почти заносят, и он обнимает меня, чтобы не сильно шаталась.
- Ты домой хочешь?
- Я хочу спать.
- Домой - спать?
- Хочу спать.
- Тогда, может, здесь будешь спать?
- Спать хочу.
- Так ты куда хочешь? – встревает Игорь, пытаясь понять меня правильно. Без толку, хотя это до него пока еще не дошло.
- Я хочу спать.
- Ну так давай поднимемся, поспишь тут.
- Хорошо.
У Игоря они укладывают меня не его диван и, поняв, что от меня толку мало, вызывают по телефону Светку. Пока я в полудреме кутаюсь на неудобном диване в плед, они на кухне варят макароны и режут салат для очень позднего ужина. Свет из кухни сквозь прозрачные стеклянные двери режет глаза даже сквозь закрытые веки. Я встаю и иду на кухню. Выспалась? – Ага. Светка чистит помидор и весело мне подмигивает.
- Мне сегодня сказали, что я толстая. Ну и в каком месте я толстая? Покажите. Ну в каком? Где я толстая? – и она задорно крутит попкой, демонстрируя свою плоскую, почти мальчиковую фигуру. Когда он выходит с Игорем, она еще раз мне подмигивает:
- Ольга злится на тебя, ну и пусть. Не обращай внимания. Мне вот лично все равно, что у тебя с кем. Не мое это дело.
Я тут же преисполняюсь в ней пьяной любовью и величайшей благодарностью.
Потом мы едим и еще пьем. Потом Светка уезжает домой, он идет проводить ее до машины. Игорь ложится на свой диван, для меня раздвигает другой. Я закутываюсь в простыню и закрываю глаза. Сквозь закрытые веки видно, как квадрат света из коридора, куда он вошел, тает, и я слышу его шаги по ковру. Он ложится рядом в ночи. И я клянусь себе не открывать глаза. Он думает, что я сплю, и начинает осторожно прикасаться ко мне, целует губы, стягивает юбку. Я воплощение покорности под его руками, в открытые губы выплывают и растворяются в воздухе легкие стоны. Мне уже все равно, что будет. Я не открываю глаз. Но в последний момент он останавливается, я слышу, как какое-то время он сидит на краю дивана, опершись локтями в колени и спрятав лица в руках, потом просто ложиться рядом и обнимает меня. Мы вместе засыпает, как и раньше засыпали вместе. Просто обнявшись. Во сне я думаю, что же все-таки случилось и почему он так и не решился. А он сквозь сон обнимает меня крепче и прижимает к себе.
На горе.
Идти по мелкой морской гальке в черных лаковых туфлях на высоком каблуке было неудобно и больно. Я оставила квартиру открытой, лишь плотно прикрыла за собой дверь в надежде, что до того момента, как они проснуться, ничего не случиться. Это надо же было умудриться так напиться, чтобы, очнувшись, весьма смутно помнить, как я попала в чужую квартиру. Пройдя через туманную ложбинку меж прудов и золотистых куполов новой церкви, покачиваясь от похмелья и усталости, я вышла к морю.
Кристально-чистая вода мягко и чисто плещется о берег. Видно каждый камушек на дне. Над водой висит молочный туман, покрывающий собой корабли на рейде. Все цвета этого утра свежие, прохладные и очищающие. Нет ничего чище ясной, тонкой линии гор на другой стороне бухты, ничего чище прохладной утренней воды и ничего грязнее и непотребнее, чем моя скромная персона на берегу этого чистого по-весеннему морозного мира. Там, где встречается прозрачное море, прозрачное небо и прозрачный от ясности берег, сижу я, и разве что только не кидаю в воду камешки, в попытке нарушить это утреннее спокойствие.
Все просто и ясно в чистоте этого весеннего мира. Природа не терпит лишних деталей, и главные действующие лица этого утреннего представления – небо, море и прозрачный силуэт гор с таящими в молочном тумане скелетами военных крейсеров, коряга, выбеленная морем и солнцем до гладкого сказочного совершенства немного слева от меня, а еще левее старый рыбак с выбеленными тем же море волосами в потрепанной тельняшке. На прибрежной гальке несколько длинных полукругов – следы от колес любителей ночного моря, а в одной борозде белое сухое перо чайки – на счастье. На дороге сиротливо суетятся чибисы с маленькими коричневыми хохолками, но как сложно идти по твердой гальке в черных лаковых туфлях на высоком каблуке.
Я разуваюсь и вхожу в море – оно омывает меня, обжигая холодом, – значит очищает. Я знаю, я на самом дне, но я у моря, а значит я так высоко, как никогда не вздымались эти прозрачные сказочные вершины на другом берегу. Я так высоко, как не поднималась ни одна гора в этом городе. Я смотрю на свои руки, ноги – они чисты, я осталась незапятнанной. Чайка, пролетая над головой, роняет мне в ладонь длинное белое перо. Приглашение к полету. Я уже достаточно чиста, чтобы не ходить по земле.
Но я оставляю приглашение на будущее – я еще не все видела.
Чужой день рожденья.
Он свалился на голову, неожиданный, как счастье. Должен был быть в другом месте, должен был быть далеко. А он здесь. Улыбается мне с другого конца стола. Вдруг все вокруг другое, все становиться легче и ярче. И на каждую капельку вдыхаемого мной воздуха атомов счастья прибывает вдвое. И на каждую его улыбку – моя. Его сестре уже надо идти, Аленка спит у нее на руках, но он говорит: посидим еще. И я знаю, что это для меня. И сейчас он для меня здесь, хотя должен быть совсем в другом месте. Когда мы уже достаточно набрались, идем домой пешком с друзьями. Берет меня под руку - С тобой можно серьезно поговорить или ты уже совсем? Делаю вид, что я еще хуже, чем совсем – Поговорить? О чем? Кто-то вмешивается, и его вопрос повисает в воздухе. Мне хорошо, как давно не было. После таких вечеров не остается воспоминаний. Лишь общий фон. Интересно, какой текстурой покрываются счастливые воспоминания в моей памяти? Яркой, но мягкой, со светом ночных фонарей, теплыми шершавыми стволами деревьев вдоль дороги, машинами, летящими по проспекту мимо, с теплом летней ночи, с его улыбкой рядом. Вдруг, когда Ире надо сворачивать к своему дому – Ты же меня проводишь? И он неохотно, но легко, небрежно, чтобы никто не увидел, как трудно – отпускает мою руку.
До дома меня провожают другие. В голове верится только одна мысль. Сейчас. Подняться к его дому. Ведь он живет совсем недалеко. Дождаться его. Сказать, что он мне нужен. Сделать что-то. Сделать хотя бы что-нибудь. Впустую.
Лето.
Пришло душное сухой злое лето. Пока еще не очень жарко, но злость летнего солнца уже чувствуется повсюду. Лето завидует цветущей весне и золотой осени, идущей следом за ним. Оно выпило у моря все глаза, и я уже не могу разговаривать с ним, как раньше. Море теперь желто-коричневое у берега и беспокойно, обречено плещется у прибрежных камней. Кажется, оно стало меньше. И злое солнце выпило его глаза. Оно нечистое, оно летнее. Его священную неприкосновенность оскверняют своими телами тысячи людей, тысячи бесполезных бледно-розовых отбросов плещутся у самого берега, не в силах даже заглянуть в твою глубину. Узкая плоска пляжа, десять-двадцать метров воды, песок или камни, надувные матрацы, общественный туалет и злое летнее солнце их вполне удовлетворяют. А я теперь не могу говорить с тобой.
Разве в море надо купаться? Его достаточно просто видеть, заглядывать в его глаза. Но теперь я не могу говорить с тобой.
Ты позвало меня. Выйдя из дому, невозможно было не увидеть бледной стрелы облаков в ярко-голубом небе, широкой дорогой уходивших на восток. К тебе. Я пришла, но зачем ты звало меня? Чтобы я увидела твое бледное желто-коричневое бессилие? Чтобы я прокляла злое солнце, выпившее твои глаза? Зачем?
Нет жрецов, способных провести подобный ритуал очищения. Тебе придется ждать осени. Ждать прохладного ветра и красных с золотом листьев. Злое лето завидует тебе. Злое лето – это пыль города, сухая желтая трава, жадные бестолковые голуби на парапете передо мною и розовые тела на пляже. Мы будем вместе ждать осени.
Конец?
На этом празднике все не так. Еще в начале вечера Игорь вытаскивает меня из-за стола и ведет танцевать в уголке за ширмой. Разумеется, уединенность места только способствует привлечению любопытных взглядов. Все как по команде поворачиваются к нам, кто развеселенный, кто со злостью. Он, конечно же, растерян, смущен, разозлен. Игорь заговорчески хлопает меня по плечу - Да не переживай ты, все равно твою репутация уже потеряна. Я так и взвиваюсь от возмущения. – Шутка, не переживай. Но я не верю, что это шутка.
Я пью в этот вечер слишком много, он совсем мало – самая скверная комбинация. И я перестаю на что-либо надеяться. Вчера – мы не виделись, наверное, месяц – Давно тебя не видел. Лет сто. - и смотрит не отрываясь. – Почему так смотришь? – Запоминаю. – Чтоб еще на сто лет?.. – Ну уж как получится… А сегодня.
Мы с Олькой много и хорошо танцуем у музыкальной колонки. Вдвоем, все пьют за столом. Он облокотился о колону за своей спиной и закинул ноги на скамейку, на которой сидит. И я постоянно чувствую на себе его ленивый любующийся взгляд из-под полу прикрытых глаз, в котором так явственно и неприкрыто горечь соседствует с усталостью. Я как можно эротичнее изгибаюсь в своих коротких шортах и босоножках на каблуке, на ходу изобретая новые движения, но та же неотвязная горечь незаметно, но верно хватает и мою душу, начиная выжимать их нее по капле крошки надежды. Когда он поднимается и прощается со всеми – такси уже приехало – я в исполнении акта чистейшего отчаянья спрашиваю – Можно я с тобой? Он грустно улыбается – Конечно. Я быстро, почти оживленно, хватаю свои вещи и прощаюсь со всеми.
В такси мы молчим. Но когда он подводит меня к дому, обессиленный, уставший, неспособный на действие, даже желаемое им, я понимаю, что не вынесу такого вот будничного расставания и сухого скупого поцелуя. Я быстро поворачиваюсь к нему, так что он может видеть только мой профиль, и сглатываю - слезы? – Что с тобой? – Ничего. –Да нет, что с тобой? – Не хочу домой, - говорю я сквозь зубы, потому что слова застревают у меня в горле, еле слышно, так что он не сразу понимает. – Что? – Не хочу домой. Он слабо оживляется, вроде даже рад. – Ну так пойдем куда-нибудь. Предлагает мне руку, и мы идеи по ночной улице. – Куда пойдем? спрашивает он. – Не знаю. – Ну, куда ты хочешь? – Все равно. Пойдем к морю. – Может, куда-нибудь в другое место? У моря сейчас холодно. – Пойдем к морю. У ночного магазина он останавливается – Тебе что-нибудь купить? Я долго упираюсь. Он пробует шутить, но слишком устал. – Ладно, джин с тоником. Когда он отворачивается, я вспоминаю такую же ситуацию полгода назад. Этот же магазин. Этот же джин с тоником. Только мы были в машине. И все было совсем по-другому.
Каждой клеточкой своего тела я чувствую, как реальность встает на дыбы и противится мне, ощетиниваясь каждой минутой. Минутами, которые я украла сама у пустого одинокого вечера, заполнила каждую их них его присутствием, а теперь им вовсе не рада. Он рядом скучный, сонный, почти равнодушный. Слабая его радость куда-то испарилась. У моря ему холодно, и, когда мы присаживаемся у воды, он обнимает меня сзади и вздрагивает от холода. Он даже не пытается прикоснуться ко мне по-другому.
Мне совсем не холодно, мне хорошо у моря, и, хотя темнота скрадывает все, я смотрю туда, где горизонтальная плоскость соединяется с вертикальной. Кажется, что совсем близко. Он безысходности и пустоты я начинаю говорить. -… я много пишу сейчас. Для того, чтобы писать, нужны эмоции. Я ищу их. – Ищешь эмоции? – Ну да, - самой понятно, как это глупо звучит. А он, стало быть, источник этих эмоций. Эмоции в отрыве от реальности, эмоции как слово звучит донельзя глупо и пусто. Мне бы самой стало неприятно, если бы кто-то искал в моем присутствии лишь нужные «эмоции». Лишь чтобы писать. – Пойдем, тебе холодно. – Ты уже захотела домой? – говорит он, когда мы идем по набережной. – Нет, - я опять цежу сквозь зубы и проклинаю свое малодушие. – Тогда пойдем ко мне? Я нахожу в себе силы лишь молча мотнуть головой в непонятном направлении. Чем ближе мы к дому, тем больше безысходность, тем глубже горечь. Когда он увлекает меня к своему повороту, я мягко его останавливаю. – Идем ко мне? – Нет, я лучше домой. Больно резануло по сердцу то, что он даже не попытался увлечь меня за собой. Хотя я этого от него и не ожидала. У моего дома во дворе меня ждут. Так что он мягко, устало улыбается, легко касается моих губ своими и – Пока! – Пока! Чего я этим добилась?
Каждое мгновение неповторимо и не терпит насилия. Мир такой, какой он есть, его не переделаешь. Каждую ситуацию надо моделировать еще до того, как она сложилась. Кусая губы, я учусь на своем же опыте. Насилие над неповторимым мгновением не рождает ничего кроме противодействия, равного действию и направленному противоположно ему. Я сама сделала еще хуже. И тут же, не позволяя себе забыться сном, не позволяя памяти попустительно спустить эти воспоминания куда-нибудь этажом поглубже, я снова и снова прокручивая в голове острые до боли картинки. Чтобы запомнить. Чтобы никогда так не делать больше. Я клянусь в этом. Себе.
Любовь.
Я иду по вересковой пустоши – внизу цветущие душистые травы, спутанные, вьющиеся по земле, обнимающие редкие серые валуны, разбросанные среди цветов, а над землей низкое, легкое небо все в тонкой, нежной прослойке дождевых облаков, через которых местами пробивается рассеянный свет невидимого далекого светила – и чувствую, как медленно, но с все возрастающей силой меня душит, захватывает, заполняет до самой души чувство. В кого я влюбилась? Еще не знаю.
Любовь – одна из чистейших абстракций, с которой человек живет уже многие тысячелетия. Любовь наименее конкретна и обращена на объект лишь в силу необходимости конкретизации. Как каждое чахлое деревце среди этих серых валунов имеет в зародыше свое идеальное подобие, но вырастает среди этой пустоши под дикими ветрами склоненное и измученное борьбой, так и любовь имеет свой идеальный прообраз, носимый в себе каждым, но, налагаемая на живых людей, не может реализовать в них свое идеальное подобие.
Везде мелькали знаки – то, что называется поэтической деталью – то белые лужицы цветов, то маленькие лужки трехлистных триединых стебельков клевера, то большие, с острыми краями гранитные валуны, обступаемые со всех сторон травами, но не уступающие им. Грудь томила какая-то странная тоска, легкие спазмы сжимали то сердце, то живот, как в предвкушении чего-то радостного или пугающего, неровное, частое дыхание легким облачком вырывалось из груди – всё признаки этого пагубного разрушающего чувства. Моя поэтическая чувствительность здесь не следствие, а причина. Слова, невысказанные, заполняющие душу, требуют выхода, и они либо его находят, либо убивают. Поэзия, как маленькая ласковая кобра, зашевелилась в душе, очнулась и ищет выхода, но единственный выход для нее – через воплощение в любви, и неважно к кому, лишь бы он хотя бы частью соответствовал поэтическому идеалу. Остальное допишется, придумается, исчезнут ненужные черты - и вот – идеальный чистый и гладкий путь, широкая дорога через все сердце от чувства к его выражению в словах, а образ возлюбленного, увлекаемый дикой первобытное силой по этому пути, оставит глубокие борозды на нежном вместилище огненно-алой жидкости, но так и останется образом, всего лишь средством на пути к цели.
Любовь есть болезнь, но она опаснейшая из болезней. Очень легко обезопасить себя от нее – только поэт живет с этим чувством – но тогда жизнь, настоящая жизнь под низким легким небом среди цветущего вереска пройдет неживой картинкой мимо, и я не почувствую аромата тех красных цветов, которые скрываются среди серых гранитных камней и которых так трудно бывает найти, цветов, выросших, должно быть, из прожигающих даже серый гранит капель крови влюбленных поэтов.
В кого же я все-таки влюбилась вчера?..
Все-таки конец.
Все-таки он настал. Да он и был неизбежен.
В тот день он появился, когда радость померкла с последними лучами солнца, когда надеяться было больше не на что и незачем. Он вышел из ночной темноты, и все было не так, хотя я сначала даже обрадовалась. Такой уставший, такой разбитый, отрешенный, он пробовал шутить и веселиться, и всякий раз выходил, когда входила та девушка, с которой он был до меня. И думал о ней, я знаю. Мучение на двоих. На троих. Я не знаю, что чувствовала она, но по всему видно ей было неловко. Потому что не любила она. И я почти сочувствовала ей и знала что я не смогла стать ему дороже, потому что любила слишком. Сильно. Он проходил мимо, не видя меня, не видя ее. Я проходила мимо него, как мимо безжизненной тени из царства мертвых, не глядя. Но он чувствовал себя и ее, а я чувствовала за троих.
Только один раз, у стола, стараясь, как можно, на него не смотреть, совсем рядом, убирая тарелки, – он взглянул, почти весело – Ты не уходи никуда. – Не уйду. Он же попросил. Потом сидеть на скамейке напротив его, все так же не замечая, но болезненно остро чувствуя. Его натянутая веселость. Воздух, как натянутая струна. Подходит к музыкальному центру, говорит с Кириллом. Сейчас будет медленный танец, я знаю. И могу думать только об одном. Все мысли – прямой туннель к одному единственному желанию – поднять глаза – и он протягивает руку – и – Пойдем, потанцуем. Медленно, так что внутри затягивается узел все сильней и сильней, он отходит, улыбается легко, светло, грустно, проводит рукой по волосам. Медлит. И медленная музыка. Я закрываю глаза – по зрачкам как стеклом режет – его рука – к ней – Пойдем, потанцуем. В полумраке площадки он едва-едва прижимает ее к себе, так бережно, словно она фарфоровая. Поднимаю глаза – Кирилл – протягивает руку – Пойдем, потанцуем.
Как две тухнущие, догорающие свечи в восковой агонии в полумраке. Музыка вздымается и опадает вместе с биением сердец. Не могу на него смотреть. И все-таки поднимаю глаза из-за спины Кирилла. Он тоже смотрит на меня. Что в этом взгляде? Теперь я уже не решусь судить.
Когда она уезжает, он роняет голову на руки за столом и молчит. Засыпает? Я так же молча, как в полусне, не могу оторвать взгляд от его светлых волос. В такси домой мы едем втроем, он, я и еще неважно. Молча.
Я знаю: ни слова. Ни жеста. На взгляда. С ним не говорить. К нему не прикасаться. Уйти навсегда, потому что так надо. Так тихо уйти, что не надо прощаться. Кусай свои губы, ломай свои пальцы – сама неизбежность в его появленье. И время на круглых рассыпчатых пяльцах выводит узоры: сомненье, забвенье… любовный узор, как всегда прихотливый, распустится, я узелки перережу. Так надо мой милый, так надо любимый, дышать не тобой, в полгруди лишь, пореже. Мне надо забыть, чтобы освободиться, мне надо забыть, чтобы не было больно, чтоб в небо большою изломанной птицей… Так я не любима?.. Довольно, довольно.
Открыть дверцу. Сказать ему пока. И закрыть. Так просто.
Конец. А я так и не была его до конца.
Свобода.
А много позже… осенью… на закате
Солнце за моей спиной
У меня над головой
И закатными лучами
Вдоль скользит по мостовой
Тень моя передо мной
Кажется, коснись рукой
Зазвучит под пальцем живо
Как кларнет или гобой
А меня зовет прибой
Весь небесно голубой
Я иду к нему тихонько
Я одна, я не с тобой
Пой же море, чайка пой
У меня над головой
В час закатный, час предлунный
С солнцем за моей спиной
Маленькая красная яхта в море под низкими лучами заходящего солнца. Темно-красная. Только белая мачта, а от мачты к носу тянется белый канат с красным флажком. И вода и небо цвета пастели. Море необычайное, матово-гладкое, почти неподвижное, и едва-едва заметно, как проходят по его пастельной поверхности маленькие волны.
Камушки подсвечиваются снизу и сбоку заходящим солнцем. Красноватая подсветка. У мелкого морского заливчика с пучками желто-зеленой увядающей травы бродят две черно-белые вороны. А вдалеке, у излучины мыса, то ли чайка, то ли поздний лебедь плещется в воде. Расправила свои ломанные серые крылья. Чайка.
Справа в прохладной осенней воде плещется усатый отец маленькой девочки на берегу. Она кидает ему в воду надувной красно-синий мячик и смеется. Он приносит его, она снова кидает и снова смеется.
Солнце садится за низкие горы, заливая нежным красноватым светом морские камушки, мою щеку и подсвечивая красным пучки травы у лиманчика. Красная яхта уходит в сою гавань. Вечер.
Памятка.
Для тех, кто еще не понял, как это надо читать. По сути, все нечетные отрывки – это одна история, все четные – другая. И из них складывается моя жизнь. Зимняя нечетная история начинается намного раньше, тогда как четная – это весенние этюды об истории зимней. В какой-то момент одна история догоняет другую, и они начинают развиваться параллельно. Написано это методом импрессионизма, т.е. это сборник впечатлений и зарисовок. Вот и все.
Самое интересное, что история на этом не заканчивается, но эта уже совсем другая…
Свидетельство о публикации №203103100039