Друг
Рассказывает мне, что я не имею права ее бросать — она больна, и у нее ребенок. Говорит: «Ты же знаешь, как ей тяжело — одной с ребенком».
«Это не мой ребенок», — отвечаю, совершенно честно — ребенок, действительно, не мой.
Но он не унимается, смотрит на меня своими честными глазами и рассказывает мне про альтруизм. Тогда я не выдержал и дал ему в голову. Крепко так, со всего размаху, от плеча всей рукой размахнулся, вложил всю силу в удар и вмазал ему в голову. В ухо, если быть точным.
Потому что достал. Невыносимый, нудный, бесчеловечный сукин сын называвшийся моим другом. Он это заслужил.
Когда я ударил его, он сидел на скамейке. От удара он не упал — только повалился на бок и выронил из руки бутылку пива. Она разбилась об асфальт и пошла белая, будто от химической реакции пена.
У меня не очень сильный удар, так что свалился он больше от неожиданности — не думал, что я все-таки врежу. Теперь он сидел и дикими, удивленными глазами смотрел на меня.
Потом вскочил, схватил рюкзак и быстрыми шагами, держась одной рукой за ушибленные полголовы, пошел от меня по аллее.
«Извини, Серега», — сказал я.
Сказал очень тихо, и он уже, конечно, не услышал. Мне стало вдруг не по себе. Он ведь никогда никого не обижал — просто у него своя, какая-то болезненная, гипертрофированная система ценностей, в которую я совершенно не вписываюсь. Вообще никак. И он меня за это критиковал.
Что-то в его критике я признавал, что-то было совершенно диким и дурацким, и я уставал спорить и говорил: «Серега, оставь это», и он замолкал.
А в тот день не замолчал. Может, потому что был немного выпивши — когда пьян, он всегда делался нудным как хрен знает что.
Я стоял возле белой, пенистой лужицы пива и думал о том, как минуту назад ударил его. Тогда я представил себе нас, как мы есть — вот я, а вот Серега, мой друг.
И я понял, что ничего этого больше нет. То есть я могу позвонить, извиниться, он скажет, что простил, но больше уже ничего не будет.
Мы никогда не сможем с ним говорить о чем-то, чтобы в голове не сидел этот день. Кранты.
Он считал, что я должен лучше относиться к людям. Постоянно мне что-то рассказывал, про какую-то мораль, самопожертвование и что надо думать о людях, как о ближних.
Еще он рассказывал, что было бы здорово жить в лесу. То есть вообще в лесу, без электричества, без домов, без транспорта, без ни черта.
«А на хрена оно все нужно?», — говорил Серега.
Одуреть можно. Идиотская до невозможности мысль, но в этом был весь он.
Патологически честный, бескомпромиссный, щедрый, мягкий и недалекий. Мой антипод.
Теперь мы разошлись по разные стороны планеты, и останемся на них навсегда.
* * *
Я лежал под старой 50-ти ваттной колонкой и с открытым ртом смотрел, как в такт импровизации ударных бьется и трепещет ее внутренность. Черная материя, опоясывающая динамик, дрожала уже от прикосновения щеточки к хету, а когда Шелли Менн где-то там, в 63-ем, прикасался к бас-бочке, внутри у колонки все взбухало, изгибалось в истоме.
А потом снова ф-но и она спокойна, она реагирует только на бас, и это, наверное, несправедливо…
Мы с Серегой тогда вместе ходили в училище. Он занимался музыкой, а я так, в общем, ничем особо. Торчали все время в темной подсобке. Комнатка маленькая, четыре на пять метров с крошечным щелью-окном.
Там куча старых инструментов — в основном, древние меха аккордеонов и виолончели. Аккордеоны повсюду, на полках у стен, до самого потолка, а рядом иссохшие чрева виолончелей, на которых уже никогда никто не будет играть — потрескавшееся дерево и длинные усищи, словно гигантские тараканьи усищи — струны запутались и шевелятся в такт плавному движению джаза и табачного дыма, выдуваемого нашими легкими.
Я лежу пластом на мате, притащенном из спортзала, и смотрю на колонку и ни черта не могу соображать — устал и хочу спать, но не могу, когда джаз, а выключить его выше моих сил.
Так мы валяемся и ни о чем не говорим, а потом Серега из другого угла произносит протяжно длинное непечатное слово, в котором и восторг, и удовольствие и зависть и щемящая какая-то тоска.
Так мы кочумаем дальше, а трио в колонке щупает струны и мою душу.
В щели-окне ветер шерудит веткой по опрокинутой форточке и бледнеет августовское небо, собираясь сделаться утренним.
«Почему я люблю эту суку?», — спросил у кого-то лежа в углу 18-ти летний, волосатый до невозможности Серега.
Он всегда был влюблен в кого-то тоскливо до потери пульса, всегда трагично и безответно — всегда как в первый раз, когда в третьем классе нравится ужасно старшеклассница, с уже повязанным на шее красным галстуком.
«Да пошло оно все к чертовой матери, старик», – я говорю Сереге, и мы слушаем дальше джаз, лучше которого нету — альбом Била Эванса «A simple matter of conviction» 1967 года.
Что-то все-таки было у нас общее с ним: мы оба всегда любили джаз и часто девушек, со сложными характерами.
Алексей Бобровников
Свидетельство о публикации №203112000171