Рука с отражающим шаром
...Было время, когда все племена говорили на одном языке. Даже чужие понимали друг друга, и никто не спотыкался на незнакомых словах, и никого не считали глупым, как считают теперь, когда человек не может объясниться с другим человеком и оба они молчат...
Австралийская сказка.
В некий определенный (или неопределенный) момент, я вдруг совершаю некоторое действие, совокупность движений, повинуясь неожиданному порыву, внешнему или внутреннему - невозможно установить, но факт: я заправляю в машинку чистый листок бумаги, и начинается нечто - своеобразная пытка, или поединок, события переносятся на новую территорию, неизвестным (или неопределенным) образом соотносящуюся с только что окружавшей меня реальностью, и я оказываюсь как бы пойманным в клетку с невидимыми прутьями, нанизанным на струны неведомого музыкального инструмента, диктующего законы непонятной и недоступной мне гармонии, так что невозможно определить, что исходит здесь от меня, а что является разрешением и (или) последствием процессов, в ходе которых я предстаю лишь орудием, может быть, зрителем (званным или не званным), но определяющей роли не играю, и сам себе больше не принадлежу; единственное, что, по большему счету, мне еще дозволено, это смотреть, наблюдать в себе это завладевшее мною нечто, в меру своих возможностей пытаться понять его и отразить, запечатлеть бледный, превратно истолкованный отпечаток этого нечто на белой бумаге черными буквами - все, что я могу.
Но перед этим, прежде чем отдаться в руки неизведанного, необходимо еще переступить некий порог, перевалить через Альпы, прежде чем пальцы начнут свой нервный танец десяти неразлучников, необходимо предстать перед этим белым листом, почувствовать себя безоружным, доисторически голым перед его разъедающей волю белизной, и необходимо устоять, голыми руками, единым обнаженным усилием подчинить себе эту грозную tabula rasa, совершить беспримерный подвиг зайца, ступая от порога своей норы, преодолевающего беспощадное полотно первого снега, на котором его следы являют собой столь веские и всем открытые улики его столь уязвимого существования...
Задержись на мгновение, соберись с силами, раз, два, три, четыре, пять, а теперь беги, заяц, по белому снегу, без сомнений, без божьей помощи, без всякой свободы, но с полной ответственностью за все тобой совершенное - беги, заяц, беги.
Беги, ускользай, перемещайся в пространстве. От одной удаленной точки к другой - во времени. Путешествие из пункта А в пункт В, от заглавной буквы к точке в конце строки, от заглавия к последней точке, замыкающей текст, как последний камень замыкает арочный свод - теперь слова не обрушатся. Точки в пространстве связаны возможностью перемещения из одной в другую. Это - один из принципов лабиринта. Я в лабиринте.
Что-то происходит - случается по пути - каждая новая точка на моей траектории вносит свои коррективы, и все изменяется на ходу, потому что я очеловечиваю пространство и оно вступает со мной в диалог - слово за слово, и речь потекла, и я не могу отказаться участвовать в этой игре. Что-то происходит - и появляется смысл, смыслы, которых раньше не было.
Я уже в лабиринте (я изначально в нем находился), осталось только оформить его, укротить, что бы он превратился в текст - запечатленный черными буквами на белой бумаге. Оформить, разметить, расставить знаки препинания, запятые и точки, вопросительные и восклицательные знаки. Для начала обозначить исходную точку - пункт А - наугад, произвольно, лабиринт сам обрастет, обовьет его и сам будет расти и усложняться, пока я - произвольно - не обозначу другую точку, конечную - пункт В.
Итак, пункт А:
смущение... удивление... робость... оторопь:
Позавчера, а точнее, в понедельник, седьмого октября, мне подарили (вот он, тот сакральный путь, по которому к нам приходят все эти хищные вещицы, имеющие значение скорее метафизическое, нежели практическое) электробритву, наделенную пугающей автономностью от электросети, лишенную шнура, этой связующей пуповины, электробритву, деловито жужжащую, плохо бреющую электробритву "Олимпия", которую можно просто достать вдруг из кармана или из сумки и побриться, находясь при этом где угодно - в уборной, в поезде дальнего следования, в троллейбусе или в степи, где кроме тебя (и бритвы) только снег да полынь.
Вот она лежит в моей ладони - легкомысленно легкая, проделавшая долгий путь из Индии и через моего отца перекочевавшая из черной, бесформенной (словно весь мир в ней хранится) сумки коммивояжера в мои удивленные руки. Маленький механический Адам. Если ее включенную положить на гладкую лакированную поверхность стола, она поползет по нему, как глупое гигантское насекомое, тычущееся из стороны в сторону в поисках чего-то, для меня не доступного. Тщетно я пытаюсь постичь эту вещь-в-себе, понять тайное значение которым наделило ее мое сознание, или, может быть, некая внешняя сила, требующая от меня чего-то, что я, скорее всего, совершу, но так и не осознаю - и буду жить дальше, и вовлекаться жизнью все в новые и новые игры, смысл которых будет оставаться неясным.
Короче, не бритва, а знак, пришедшее извне побуждение, послание из космоса, а вовсе не "praktical gift", как значится на упаковке. Для чуткого (и, возможно, немного безумного, а как же иначе) глаза жизнь переполнена такими знаками, или, может быт, скорее намеками, указателями в бесконечно сложной, постоянно меняющейся структуре субъективной реальности, в которой мы толи игроки, толи игрушки, невозможно определить, кто здесь верховодит - и даже мысль о существовании некого бога перестает тут казаться такой уж абсурдной. Но если так - бог этот должен быть похож на котенка, черного игручего котенка, ласкового и жестокого, неразумного и лишенного какого бы то ни было представления о милосердии или справедливости, просто играющего самозабвенно, спутывающего и, порой, разрывающего нити судеб наших, свитых для него неусыпными мойрами.
Все это смешно, но необъяснимо. Действительно, можно ли объяснить простым стечением обстоятельств то, что как раз после прогулки по Городу (в пространстве кортасаровского "62"), я обнаруживаю на пачке "Петра I", посреди Российского герба (там, где всегда был, насколько я помню, Георгий Победоносец) крошечного василиска, черного на красном фоне? Думаю, можно. Но я-то как раз этого и не делаю, и это объяснить уже гораздо труднее. Лично я не берусь. Ибо я в лабиринте.
Точки, на которых останавливается взгляд, точки на пути. Слова - точки, события - точки. Вещи, задетые мимоходом, невзначай обретают значимость, и тоже становятся точками - ключевыми точками, открывающими пространства. Знаки связаны между собой, образуют бесконечно ветвящиеся цепочки, прокладывают тропки в саду. Где василиск - там и замок с кровью, и бутылка сильванера, и все, что из этого разворачивается - еще одна модель для сборки. “Все страньше и страньше”...
Останавливаясь и замирая (словно в нерешительности), я, выгадав себе мнимую передышку, на самом деле пристально всматриваюсь назад, сквозь себя, сквозь взъерошенный затылок и время - в (как всегда, видимо, тщетной) попытке задним числом определить неизменно ускользающую начальную точку нового моего пути, тот незаметный, ни чем не примечательный шаг, который вывел меня на тропу войны. И хотя всё предельно просто (просто, как “я тебя люблю”, сказанное в накатившей вдруг тишине - безумная надежда, брошенная мне тобой), хотя внезапное счастье, непостижимое в своей очевидности (как внезапная смерть), еще сжимает мне горло - так, что нельзя дышать - я чувствую странное знание из глубины, знание, что все не так просто (и, может быть, все не так), и что история началась раньше, что жизнь уже давно намекала (о чем?) - и я будто бы действительно начинаю что-то припоминать, что-то начинает вырисовываться, и хотя подлинного понимания не происходит, я принимаюсь остервенело выискивать что-то, внимательнее всматриваться в происходящее, и все окружающее обретает вдруг второе значение, или даже значения, бесконечное множество значений, в которых так легко заблудиться.
Во всяком случае, этот текст, начавшийся так внезапно и словно издалека, имеет теперь своего адресата. Но как это может быть - “всё не так”!?
Беда в том, что я теперь не только я, но и ты, беда в том, что ты - только ты. На картине город, дома прилепились один к другому, карабкаются все выше и выше по крутому берегу (картина написана художником во время одной из поездок на Мальту), город безлюден, неподвижен, однообразен, но он приближается к зрителю, бросается на него - искривленное художником пространство, спрессованное, почти плоское по краям, в центре картины раздувается огромным шаром, город выпячивает грудь, и из множества стен, дверей, окон, балконов, выделяется одна стена, выгнутая, максимально приближенная к наблюдателю, словно рассматриваемая через увеличительное стекло, и черный провал балконной двери на этой стене оказывается и геометрическим, и метафизическим центром картины, он впивается в меня, как зрачок огромного глаза, изучает - и пристально, и отрешенно, а я тщетно пытаюсь проникнуть в таинственный полумрак комнаты, и открытая дверь является для меня непреодолимой преградой, она зовет меня, притягивает, и тут же выталкивает в пустоту между глазом и литографией, не дает мне проникнуть в нарисованную прохладу этой тенистой комнаты, полной неясной угрозы и отчуждения, и я снова и снова пытаюсь штурмовать этот сумасшедший "Балкон", потому что я чувствую, что там, по ту сторону бумаги, в этой неприступной комнате прячешься ты.
Последнее время моя жизнь (точнее, та ее часть, которая еще более или менее на что-то похожа) протекает в границах треугольника, почти пространственного. В углах треугольника - печатная машинка, рассказы Кортасара и альбом литографий Эшера. В центре треугольника, в точке пересечения его биссектрис, медиан, высот и всего прочего - Бесси Смит. Приходя с работы, я первым делом включаю магнитофон (выше моих сил постичь связь всех этих бессмысленных операций, всех этих нажиманий на кнопочки, с голосом, наполняющим вдруг комнату, звучащим во мне) и ложусь спать - минут на пятнадцать. Потом - либо Кортасар, любой рассказ, выбранный наудачу (смутное воспоминание, или просто название, за которое вдруг зацепился взгляд), либо Эшер, раскрытый на первой попавшейся странице - любая из его работ для меня сейчас - река, которую требуется переплыть, или еще один рассказ, который предстоит написать, и потому затем - печатная машинка, и вновь Кортасар, или Эшер, одно вытекает из другого, все непонятным образом взаимосвязано - стройные серые ряды клавиш, пространственное чутье кошек, драконы, спирали, чистые белые листки бумаги, бесчисленные сигареты и “Rocking Chair Blues” - все вместе образует нечто, мне неподвластное, некую систему, остров с царством (подарок Тритона) - личную ТЕРРИТОРИЮ, где реальность теряет бессмысленность.
Все происходит примерно так:
Сначала мое внимание привлекает "Выпуклое и Вогнутое", которую я первое время считал лишь не слишком удачной вариацией на ту же тему, что и "Относительность". Присмотревшись внимательней, я обнаруживаю, что все несколько сложнее, чем я предполагал, хрестоматийная фигура из трех кубиков на флаге оказывается ключом к пониманию, теперь я вижу, что вертикальная линия, проходящая через центр изображения, ось предполагаемой симметрии, делит картинку на две части, и по отдельности каждая из этих частей не вступает в противоречие с законами реальности, но рассматриваемые вместе, они создают нечто невозможное, и линия раздела становится для двух столкнувшихся на бумаге миров линией несуществования, а для чуткого зрителя - линией безумия. Все это я смекаю достаточно быстро, но потом вдруг обнаруживаю, что если левую, "выпуклую" часть изображения я воспринимаю без каких-либо затруднений, то переходя на правую, "вогнутую", я теряюсь, сознание отказывается перестроиться, и я никак не могу понять, что же собственно там нарисовано. Через несколько минут (а может и не минут, о реальном времени я судить уже не в состоянии) я признаю свое полное поражение перед окончательно рассыпавшейся картинкой и переключаюсь на безобидную в своей предполагаемой простоте "Ленту Мёбиуса". Я догадываюсь, что хитроумный Эшер не мог ограничиться только изображением на бумаге банальной односторонней поверхности, чувствую, что здесь должно быть скрыто что-то еще. Пытаясь понять, я прослеживаю взглядом все перегибы широкой плотной кожаной ленты, палец бессознательно скользит по бумаге, и вдруг я ощущаю, что лента все время перегибается только в мою сторону, нигде не удаляясь от меня, что три хватающие друг друга за хвост извивающиеся рыбы застыли в бесконечном приближении ко мне, и я поспешно отдергиваю руку, закрываю альбом, а на его глянцевой обложке - уже - отпечатки твоих пальцев.
Эти предметы… на их отпечатки наших пальцев - неразличимые, смазанные, наплывающие друг на друга. И это то же форма коммуникации, только иной размерности. Возможно, фундаментальная, во всяком случае - предшествующая. То, что объединяет нас - пересечения в пространстве - физическом, культурном (в конце концов, это я посадил тебя на Кортасара, хотя какое…), метафизическом.
Но не во времени - вот беда. Эти отпечатки - они из вечности, неподвижны и неделимы, а мы увязли в истории, которая еще со времен Зенона (или кто там еще был?) трактуется как поступательное движение. По прямой.
Связи усложняются, одно цепляется за другое, рыбы кусают хвосты друг другу, скрытое становиться ближе, но остается таким же смутным. Может ли следствие предшествовать во времени причине? Снова и снова они кусают друг другу хвосты...
Оказывается, достаточно только чуть-чуть подтолкнуть время, и оно покатится назад - совсем как клубок пряжи - вроде тех, какими так любят играть котята. Ты. Ты разложила на полу мои стихи - огромная кипа бумаги, почти все, что я написал - и читаешь, читаешь, как всегда, вся погружена в то, что тебя вдруг заинтересовало, а я сижу на диване, совсем рядом, достаточно протянуть руку, и злюсь на эти измятые бессмысленные листки, которые я когда-то заправил в печатную машинку с целью навести мостик коммуникации между собой и тем, кто когда-нибудь это прочтет - оказывается, с тобой. И вот теперь они с тобой разговаривают, эти совсем не нужные мне посредники, а я сижу в стороне, и ни какой подлинной коммуникации, со-общения не происходит, напротив - стихи уводят тебя еще дальше от меня, и возникает желание подпалить эту глупую бумажную стену, и я, наверное, подпалил бы, будь у меня больше силы, воли, больше уверенности, и, может быть, будь у меня на это право.
Листки, которые я пишу, адресуя их тебе и не рассчитывая на то, что ты когда-нибудь их прочтешь, получаются смутными и разрозненными. Но разве не так же разрознено все, происходящее со мной, и разве эти разрозненные события не соотносятся друг с другом неизвестным мне образом, и не образуют некое непостижимое целое, именуемое жизнью?
Все это действительно банально, и мы оба это знаем. Но откуда берется в нас - в тебе и во мне - это знание? Что нас вообще объединяет, если мы не в силах понять друг друга, но, хотя бы время от времени, способны в чем-то соглашаться? Что это - мир? Реальность? Можно ли провести границу между собой и миром, где эта граница будет пролегать? И если язык способен описывать мир, способен ли он наладить действительное сообщение между нами, между мной и тобой? Где ты, милая моя, где я, где то, что нас связывает? Где МЫ...
Я. Ты. Первое лицо единственного числа, второе лицо единственного числа. Мы - первое лицо множественного числа. Грамматические категории. С "я" все понятно - по крайней мере, пока ОНО всецело в моих руках, пока не превратилось в загадочное "ты" или "он" в устах постороннего. "Я" величина определенная, проверяемая на существование картезианским cogito, настолько очевидная, что не возникает необходимости проверять или определять. Но кто Ты? Что скрывается за этим словом? Я ищу тебя, пытаюсь прорваться в твой опрокинутый мир - постоянно сбиваясь со смысла, теряясь в догадках и все новых и новых сомнениях - но на деле все мои поиски оборачиваются слепыми метаниями из стороны в сторону, словно я, подобно тому коммивояжеру, превратился в гигантское насекомое, или - того хуже - в электробритву, ползущую по гладкой лакированной поверхности стола неизвестно куда - может быть, к краю? Твой образ так и остается состоящим из множества несводимых к единому знаменателю слов, жестов, поступков... Я не могу постичь твои чувства, твои мысли, и значит не могу удержать тебя, быть рядом с тобой - где бы ты ни была. И я начинаю (видимо, справедливо) сомневаться в возможности понимания как такового. О господи, откуда только берутся эти слова!
Да, я понимаю, бесполезно пытаться отыскивать мотивировки чужих действий, пытаться анализировать их в терминах своего опыта. За каждым твоим поступком стоит неисчислимое множество событий, пережитых тобой и неизвестных мне, твое непостижимое Я, в котором эти события отозвались неведомым мне образом. Целая жизнь, чужая жизнь, твоя жизнь. Все, что в моих силах - воссоздать на основе того, что я вижу (или думаю что вижу) слепленную (будто из праха) из слов неживую модель всего того, что с нами происходит - модель так же далекую от действительности, как ты от меня. И что самое худшее - любая такая модель при всей своей очевидной условности, неизменно становится чем-то самодовлеющим, реальностью второго порядка, и все дальше уводя меня от сути, от того, что ДЕЙСТВИТЕЛЬНО происходит, она все дальше и дальше загоняет меня в тупик.
Если понимание заключается именно в таких построениях, то я ничего не хочу знать. Должно быть другое понимание, хочу понимать тебя без слов, не прибегая к убогой логике, не апеллируя к разуму... Если бы я мог родиться вместе с тобой, дышать, видеть, переживать вместе с тобой, жить твоей жизнью... Я бы с радостью отказался от своего "я" ради твоего блага, но как это сделать, и что есть благо? Это слово не из моего лексикона, невозможно судить, что является благом для тебя, а что нет, нельзя навязывать тебе свое представление о тебе. И вообще: можно ли пытаться что-нибудь изменить? Решаем мы что-нибудь, или нет?
Изменилось бы что-нибудь, если бы некий туристический автобус не сломался бы посреди ни чем не примечательного английского городка, и если бы мой друг во время этой вынужденной остановки не купил бы в придорожной лавке этот странный альбом, который я теперь листаю сидя здесь, на краю Европы, в центре материка, листаю, тщетно пытаясь понять - изменилось бы что-нибудь?
Бы, бы, бы. Иногда я перестаю понимать - что я, собственно, затеял? Этот эксперимент - на свой страх и риск записывать черными буквами на белой бумаге все, что покажется (внимание, возвратная форма - явит себя) мне имеющим отношение к чему-то, что я даже не могу определить, но важному - наделенному (наделяющему меня) - хотя бы потенциально - смыслом. Зафиксировать факты (мир состоит из фактов, а не из предметов), или отпечатки, следы фактов, прочтенные мной как указатели, и проявить тем самым некое пространство, изначально неочевидное, но исступленно мной подразумеваемое…
Эксперимент - над собой, над литературой, языком, возможно - возможным читателем.
Да, но результат, будет ли он доступен моему пониманию, достанется ли он мне - пока я нахожусь внутри, в себе, в лабиринте? По крайней мере, можно будет еще раз насладиться осознанием того, как мало дает решение этих проблем.
Вот я лежу на теплом песке - раскинув руки, закрыв глаза, и солнечный свет льется в меня живым багровым потоком сквозь опущенные веки. Реальность представлена звуками: стрекочет кузнечик, ветер шумит в траве, птицы поют в роще акаций. Все это определяется задним числом. Непосредственно меня окружают собственно звуки, звуки как таковые, как самостоятельные формы жизни. Ни птиц, ни кузнечиков - только звучащая багровая пелена. Невозможно определить, далеко или близко рождается тот или иной звук - все сливается в один неделимый голос, идущий отовсюду. Все, кроме человеческих голосов. Кроме твоего голоса. Приходится усилием воли удерживать себя в состоянии растворенности, прозрачности, аморфности... Если бы я только мог определить.
- Нет, не сплю. Лежу, значит так надо...
Как объяснить им, как самому себе уяснить, чего я хочу. Здесь, за городом, в багровой звучащей пустоте, я опять ощущаю, что подобрался совсем близко к чему-то неопределенному, смутному. Я лежу и чувствую, что вот-вот мне удастся, наконец, уловить, поймать за хвост ускользающее нечто. Не хватает чего-то последнего - последнего отказа или приятия, последнего усилия, которое вывело бы меня за пределы языка, напрямик к пониманию. В чем должно состоять это усилие, это...
Опять промедление, нерешительность. Опять моя цель ускользает в последний момент, и пальцы хватают одну пустоту, и нужно вставать и идти.
- Да, иду, иду, если вам хочется. Черт, и куда теперь? Дальше? Неужели вы думаете, что где-нибудь будет лучше, чем здесь (чем в любом другом месте)...
Прекрасный вид: горы, долина, речка и озеро вдалеке... Есть нечто ирреальное в этой неземной красоте, и оттого еще сильнее бросается в глаза тревожная, пугающая невозможность самого бельведера, возведенного неведомым архитектором, не стесненным законами геометрии старика Евклида - они недействительны в пределах этого странного мира, населенного странными людьми в средневековых (но о каком средневековье может идти речь?) одеждах, говорящими друг с другом на таинственном языке, звуки которого не могут прорваться через бумажный барьер, отделяющий мою реальность от реальности этих гор, этого страшного здания и этих немного смешных человечков, нарисованных в мае пятьдесят восьмого одним датчанином.
Язык, вот что соединяет и разъединяет нас. Я не могу проникнуть в души этих людей не потому, что у нарисованных человечков вообще не бывает души, если они стали частью моего мира, а значит, и частью меня, то я вправе наделить их разумом и душой, хотя бы частью моей души, но эти люди не принимают моего дара, отталкивают меня - потому что их мир, мир, где пространство не подчиняется законам ни одной из известных мне геометрий, диктует им свой особый язык, в пределах которого невозможное для меня возможно, и этот язык несовместим с моим языком, воспитанным Ньютоном и Евклидом, и поэтому, оказавшись там, на бельведере (а я там, ибо всматриваясь в рисунок я неизбежно становлюсь его частью, частью его мира), я остаюсь невидимым, глухонемым и чужеродным, сгустком инобытия, и если бы я оказался вдруг видимым и осязаемым, то, вероятно, разделил бы судьбу этого узника, запертого в основании бельведера, возможно, за склонность более привычным мне образом представлять себе куб, построенный по чертежу, невинно лежащему на гранитных плитах у ног человека, из непонятных мне соображений названного в комментарии к картинке "молодым".
Ты говоришь, что я не хочу с тобой разговаривать, но это только кажется. Я все время пытаюсь говорить с тобой, зову тебя, но толи что-то я делаю не так, толи нам с тобой вообще невозможно договориться - всегда между нами появляется нечто непроницаемое, невидимое и непреодолимое, словно стеклянная перегородка, и ты остаешься по одну ее сторону, я по другую, и мы оба это чувствуем, но не можем или не умеем с этим справиться. Вот и теперь мне так хочется поговорить с тобой, но ты далеко, а позвонить тебе я все никак не могу решиться, потому что знаю - мне опять придется мучительно придумывать какие-нибудь новости в ответ на обычный вопрос "Как поживаешь?", а какие тут могут быть новости, если все значимое в жизни для меня теперь связано с тобой, а ты там, а я здесь, и так всегда. По мере того, как мы оба будем медленно увязать в тягучем стремлении все объяснить друг другу, постепенно превращаясь в двух курильщиков опиума, разговор превратится в изощренную пытку, слова, откровенно ненадежно связанные с реальностью, сами начнут строить вавилонские башни непонимания, заселяя эту невидимую электрическую степь, где кроме нас двоих только трески и шорохи, завладевая нашими душами, а нам самим только и останется что смотреть, как вопреки нашему желанию мы все удаляемся друг от друга, и как крепнет неощутимая стена между нами. И все же я набираю твой номер, девять долгих гудков заставляют меня съежиться, как гнилое яблоко, но на десятый, наконец, трубку берет твоя бабушка, и сердито сообщает, что не имеет представления, где ты теперь, и я почти испытываю облегчение, хотя о каком уж тут облегчении может идти речь.
Я прикасаюсь к твоим волосам, ласкаю их, и разве это не речь? В ней нет ничего лишнего, случайного, нет ни капли обмана, только одна любовь. Все остальное и так должно быть понятно.
...твои пальцы у меня под кожей. Твои пальцы здесь и сейчас - и всегда. Мое бессмертие горит на кончиках твоих пальцев.
Твои пальцы у меня под кожей. Возьми мое сердце. Сердце мое - жертвоприношение, смотри, как бьется оно в руках твоих.
Твои пальцы у меня под кожей. Возьми мою кровь, и пусть кровь моя станет вином для тебя. Возьми мою плоть, и пусть она станет хлебом для тебя, когда ты голодна.
Твои пальцы у меня под кожей. Скользят, замирая, срываясь в бездонные пропасти, где шепот и долгая ночь. Мы родом из этой ночи, мы все еще теплимся в ней, без страхов и без имен, слившись в едином дыхании. Вдохни эту ночь.
Твои пальцы у меня под кожей. Возьми мои кости, сложи из них остов доисторического чудовища, кричащего от любви. Крик этот длится и длится, не замирая. Возьми этот крик...
“Отправляясь в морское путешествие, запасись мухами, бабочками и другими подобными мелкими летающими насекомыми, захвати также большой сосуд с водой и плавающими в ней маленькими рыбками, подвесь к потолку каюты ведерко, из которого вода будет падать капля за каплей в другой сосуд с узким горлышком, подставленный внизу. Проделай все это, и ты убедишься, что что бы ты ни делал, какие бы эксперименты ты не проводил, ты никогда не определишь, стоит ли твой корабль неподвижно, или плывет” куда-то по безмятежному морю, ты не узнаешь, куда и с какой скоростью гонит тебя по волнам воля неведомого капитана, и только если в иллюминаторе ты увидишь другой корабль, только тогда у тебя появится надежда на определенность, появится точка отсчета, за которую ты сможешь уцепиться в минуту безысходности, но ты должен быть готов к тому, что свидание не будет долгим, ибо корабли в море не встречаются, каждый корабль - отдельная реальность, автономная от других, и корабли разойдутся, а ты останешься в своей каюте, полной мелких летающих насекомых, и будешь тщетно следить за их полетом, наблюдать, как бессмысленно плавают рыбы в большом сосуде, “не предпочитая одно направление другому”, будешь засыпать и просыпаться под монотонный звук капель, “падающих без отклонения” в сосуд с узким горлышком, и ни что не укажет тебе на существование корабля, увиденного тобой однажды в иллюминаторе.
Ты опять листаешь этот злополучный альбом, вся ушла туда, в этот затерянный мир, принадлежащий только тебе, мир, который я хотел бы увидеть, может быть, больше всего на свете, но в который я никогда не попаду, а если и попаду, все равно не сумею там тебя отыскать. Я сижу на полу, не то что бы у твоих ног, а так, в стороне, ты перелистываешь страницу, и, на мгновение, этот, по общему нашему убеждению довольно банальный “Глаз”, так потрясший в свое время моего друга, смотрит прямо на меня, и там, в глубине нарисованного зрачка, мое подразумеваемое отражение сливается с белой улыбающейся тенью, и что-то во мне обрывается (совсем как в чеховской пьесе) и тоска становится вдруг почти непереносимой, и мне ничего не остается, кроме как лечь ничком на ковер, и, насколько это возможно, погрузиться в голос Сары Вон, прибегнуть к мимикрии, укрыться от своего внутреннего взора, затерявшись, слившись с сердцебиением расправляющей крылья песни. Все что захочет Лола... Все-все-все что захочет Лола...
"Isn't it hard to love someone when it someone..." - Поет Бесси, пока я пишу эти строки. Говори то, что думаешь, что не думаешь, но никогда не говори о том, что чувствуешь.
Твою печатную машинку зовут Бесси. Ты ее так назвала. А я ее тебе подарил.
Сегодня ты опять была у меня, и на глаза тебе попался тот самый лист платана, что я, в романтическом порыве, принес с улицы к себе домой несколько недель тому назад. Лист высох и поблек, изогнулся по удивительно правильным линиям, описываемым неведомыми мне (но не природе) математическими формулами. Ты долго рассматривала его, внимательно, словно разгадывая шифр содержащегося в нем сообщения, а потом воткнула в свои волосы и улыбаясь посмотрела на меня. Уходя, ты положила его на стол и сказала, что так привыкла к нему, что он почти уже стал частью тебя самой. И вот теперь он лежит передо мной, такой же, как вчера, и уже другой, сам себе более не принадлежащий, обремененный мучительным для меня символизмом, включенный в бестиарий прочих сакральных вещей, вроде той идиотской бритвы, которую ты тоже уже успела подержать в своих руках, окончательно лишив ее права на самоопределение.
Когда я, играясь, включаю эту безумную бритву и запускаю ее ползать в свое удовольствие по столу - единственное, на мой взгляд, достойное ей применение - она, наверное, то же движется в своем лабиринте - натыкаясь на стены, ошибаясь, на миг останавливаясь - ищет свой автономный, ускользающий смысл.
Иногда мне становится страшно.
Хорошо, что бритва - безопасная.
Весь лабиринт словно умещается на моем столе - как пластилиновый город на столе моего друга. Все здесь - печатная машинка, кассеты, книги, которые я читаю (и прочитанное вливается в лабиринт, образует с ним одно пространство), альбом Эшера, который я все не отдаю своему другу, различные вещи, к которым ты прикасалась, телефон, моя рукопись. На стене напротив, на уровне моих глаз - еще две картинки Эшера - “Иллюминатор” и “Рука с отражающим шаром”. А я - вне поля зрения, всегда вовне, только слова гудят в голове.
Ну вот, теперь ты прочла эти листки, неосторожно оставленные мной на столе. Не знаю, изменилось ли от этого что-нибудь, или нет. По крайней мере, у меня осталось теперь совсем немного нераскрытых еще карт. Но это вряд ли имеет значение.
Я говорю, ты говоришь. Как в театре - происходит обмен репликами. И во время этого спектакля я постоянно проваливаюсь в состояние зрителя и с ужасом осознаю, что это не мы разговариваем, а кто-то другие (nous sont autres) - должно быть, те самые. Отчего так происходит - произносишь слово и ощущаешь себя в одиночестве, несмотря на последующий ответ, на Сепира, на пресловутый "социализирующий фактор"? Мне - тотальное одиночество внутри себя, а всем, что направленно вовне, руководит нечто иное, во мне же запертое, но помимо меня действующее и существующее. Словно в библейской легенде смотрим мы друг на друга безумными глазами и непрестанно кладем бессмысленные слова-кирпичи в основание абсурдного здания, не нужного никому, "и если человек, сорвавшись, разбивался насмерть, то никто не жалел о человеке, но все плакали, когда падал кирпич, потому что требовалось не меньше года, чтобы снова отнести его на вершину башни..."
Я могу говорить, я говорю, я извергаю, подобно Везувию, тонны и тонны словесного праха, погребая одну за другой все новые и новые Помпеи своего пост-античного сознания. Я не могу остановиться. Я говорю, пишу, думаю - обрекаю в вербальную форму аморфные призраки, явившиеся моему сознанию из темной, неизведанной области, которую принято называть реальностью. Я пытаюсь запечатлеть случайные, разрозненные положения вещей, содержащиеся в них моменты истины, явленные в жизни с ослепляющей очевидностью, но неизменно ускользающие, как только я пытаюсь описать их, дать им определение. Все кристально ясно, все божественно просто и совершенно, пока на горизонте не появляется человек, пока я не вношу его в условия игры на кончике своего индоевропейского языка. Я не могу не признать постигшее, постоянно постигающее меня фиаско. Как... Как в страшном сне, когда пытаешься закричать и не можешь. Но когда я сам в приступе подобной немоты отстраняюсь от своих попыток высказать, мне начинает казаться что мои тексты (во всех смыслах этого слова) - не просто разрозненные неудачные попытки поймать значение в окружающем меня водовороте событий, но точная проекция этих событий, то есть моего мира, на некую поверхность сложной неправильной формы, неким непостижимым образом задаваемую через меня самой реальностью. Я сам создаю эту поверхность, я проецирую на нее реальность, словно волшебный фонарь на белый покорный экран, и я сам отражаюсь в ней вместе со всем, что меня окружает - искаженно, но - через субъективное - объективно. Но тогда не я владею сказанным, а сама ткань высказывания - многократно - обладает мной. С белого листа сквозь черную пелену букв я смотрю, отчужденно, сам на себя, предоставляя и тебе возможность увидеть мое отражение в этом искривленном зеркале, на поверхности зеркального шара.
Но как удержать ТЕБЯ на этой скользкой поверхности?
Все ускользает, теряется, просачивается между пальцами, вернее, все остается, но то, что за всем этим стоит, остается неуловимым, ощутимым, но скрытым, а за всем этим несомненно должно что-то скрываться, ведь иначе... Непрестанно мы творим произвол, разделяя мир на предметы и властвуя над ним, но в чем заключаются критерии истинности такого разделения, дающие нам право на обладание этим нашим "Monde Nouveau" (посмотри когда-нибудь этот фильм, Годар снял его специально для меня)? Моя жизнь представляет собой непрерывное действие, и я не могу вычленить из него отдельные поступки, оставаясь уверенным, что другие сделают это таким же образом, я теряюсь в интерпретациях. Я не только изменяюсь во времени, постоянно натыкаясь на кризис идентичности, я неоднороден здесь-и-сейчас. Во мне словно множество неких других "я", которые в этот момент тоже являются мной, но которые я не осознаю. Похоже на то, как если бы я мог в один момент времени ощущать не все свое тело, а только руку, или только лицо. Я чувствую, как все время совершаю что-то помимо себя. Я гораздо больше, чем осознаю. Я не знаю что я. И все же что-то удерживает мир от распада, какая-то рабская инерция сознания, не дающая нам сойти с ума. И я не знаю что это. Все смутно, день мешается с ночью, черное с белым, и невозможно определить, где здесь рыбки, где птички, а где лягушки, и что это за сияющий VERBUM в центре.
Наверное, стоит искать тебя (и себя) не на эшеровских литографиях, а на картинах Джексона Поллака.
А может быть, действительно стоит отказаться от попыток что-либо понять, в чем бы это понимание не заключалось, может быть стоит спуститься по витгенштейновской лестнице вниз, в полное непонимание, и отбросить эту лестницу, навсегда отказаться от нее, как от дороги, не ведущей ни куда, и попытаться построить свой внутренний мир на основе других ценностей, далеких от ratio? Но я уверен, может быть, даже слишком уверен, что революций не бывает, в мире царит эволюция, любой скачок в какую бы то ни было сторону на деле оборачивается медленной монотонной трансформацией, смутной чередою метаморфоз, не имеющей определенной направленности, и нельзя ни спуститься раз и навсегда, ни подняться, можно только следить, как на картинке из злополучной книжки одна вереница людей бесконечно поднимается, а другая бесконечно спускается по одной и той же лестнице, не ведущей ни в вверх, ни в низ - только по кругу.
В конце концов Эшер настолько же завораживающ, насколько банален.
Иногда мне кажется, что я все же сумел уловить, понять то, чего я хочу, к чему стремлюсь. Я смотрю на эту "Олимпию", на эту серебристую бритву, аккумуляторы которой сели окончательно и бесповоротно, так что автономность этого предмета стала теперь почти абсолютной, я пристально всматриваюсь, и вижу, как этот предмет, автономный от сети, автономный от практического использования, постепенно обретает автономность от самого себя, от своей предметности, освобождается от языка - остаются лишь линии, не описанные ни какой формулой, остается перелив серого в серебро, и даже этого не остается, остается лишь чистое бытие, не обремененное значимостью, чистая субстанция, шум мира - движущегося, живого, ни чем не ограниченного ни извне, ни изнутри.
Борхес, большой знаток лабиринтов, сказал бы, что круг - то же лабиринт, все - лабиринт, и лабиринт - всюду: Хэмпон-Кортский лабиринт, где за каждым поворотом тебя поджидает булочка; и лабиринт заснеженных улиц, в котором заблудился и умер безымянный солдат (но здесь мы не задержимся - Роб Грийе пугает тебя); лабиринт из натянутых нитей, ролерманов и блюм-пистолей, разбросанных по полу (я-то отлично знаю, что такое блюм-пистоль); лабиринт Минотавра на солнечном Крите; лабиринт линий на твоей ладони (мне из него ни когда не выбраться, по крайней мере - собой); лабиринт знаков, натыканных тут и там, так, что невозможно сориентироваться; лабиринт слов, оплетающий и парализующий нас. Возможно, если бы мы смогли, наконец, замолчать - стеклянная непроницаемая перегородка, разделяющая нас и властвующая над нами, рухнула бы, растаяла, как дурной, не Богом ниспосланный сон.
Возможно, подлинным каналом коммуникации могла бы стать взаимная немота двух взаимно неспособных к диалогу субъектов.
Что касается знаков, то внешне они выстраиваются во вполне постижимую систему, и василиск на пачке сигарет, которые ты обычно куришь, вполне, видимо, гармонирует с безысходностью кортасаровского романа, с насекомыми, роящимися вокруг фонаря, но сама загадка так и остается неразгаданной, непонятен замысел, непонятно, что необходимо совершить, чтобы разрешились противоречия, и, похоже, приходится признать, что невозможно ни преодолеть, ни определить то, что нас разделяет, невозможно понять, и остается только жить и надеяться, что все разрешится само собой, если только еще найдется в запасе хоть немного надежды.
В некий определенный (или неопределенный) момент, я вдруг совершаю некоторое действие, совокупность внутренних и внешних движений, повинуясь неожиданному порыву - внешнему или внутреннему - невозможно определить, но факт: я заправляю в машинку чистый листок бумаги, и создаю нечто - маску, слепок с реальности, совершаю попытку коммуникации - с ней, с самим собой, с кем-то еще, возможно, с этой самой ускользающей реальностью, но теперь, когда дело сделано, становится явным, что глаза у этого слепка - слепы, что маска - посмертная, что сама попытка запечатлеть что-то изменяет это что-то в реальности, и реальность таки ускользает, просачивается между пальцами, и я (а это уже не тот я, что был в начале) опять остаюсь наедине с все той же тоской, все так же хочу докричаться до кого-то, и я даже не знаю зачем, наверное, просто человеку слишком тяжело одному в таком большом космосе.
Это случилось прошедшим летом, у меня на даче. Мы - я и два моих друга - курили на балконе мансарды погожим июньским вечером, наполненном бессчетными комарами и звездами, болтали обо всем: о снах, о погоде, об искусстве и о жизни вообще, читали друг другу свои стихи, просто молчали. Почему-то именно тогда, кажется, как раз в тот момент, когда мой друг рассказывал про рисунок, с которого на тебя смотрит глаз с отраженным в зрачке черепом, именно тогда мне вспомнился (как всегда - неожиданно всплыл на поверхность сознания из сумрачных неисследованных глубин памяти) сон, приснившийся мне когда-то - может, за несколько дней до того вечера, а может в другой жизни.
Мне снилась темная комната, два человека, смутно различимых в тусклом электрическом свете уличного фонаря в не занавешенном окне. Один из них я, другой - некто неопределенный, мой сотоварищ по сну. Мы оба одеты во все черное, в черных шляпах - как персонажи Магрита. Мой товарищ сидит в кресле возле окна и смотрит куда-то в пустоту, я подхожу к нему, и несколько минут молча стою рядом с ним, будто жду ответа на незаданный мною вопрос. Потом он поворачивается ко мне, и, глядя в мои глаза, тихо говорит - "Вот и все." И тогда я вдруг проваливаюсь в щемящее чувство полной, глобальной обреченности, в ощущение конца - не собственной смерти, а именно конца, конца всего - и тогда я поднимаю руку, и, растворяясь в полной темноте, мы оба смотрим, как над моей ладонью загорается крохотная голубая звездочка, как она постепенно растет, расширяется, превращаясь в маленькое облако медленно кружащихся светлых точек - в новую необозримую вселенную, где все будет, все должно быть иначе...
Движение продолжается, длится - помимо меня, неукротимое броуновское движение от одной удаленной точки к другой. Отсюда в бесконечность, дальше и дальше. Но хоть движение и беспредельно, я - конечен, я обладаю правом останавливаться и застывать в неподвижности (словно жена Лота).
Итак, я провозглашаю пункт В:
...где все будет, все должно быть иначе...
Но я думаю, что все же стоит прекратить произвольно толковать реальность, вместо того, чтобы просто находиться в ней.
1996-2003
P.S. Что произошло за эти четыре года? Была война в Югославии, я потерял и снова нашел работу, Ирландия обрела и вновь утратила независимость (хотя, есть основания полагать, что ИРА в ближайшее время все же приступит к сдаче оружия). Множество событий, связанных и не связанных с лабиринтом. Все это я опускаю.
Лабиринт, который я написал, лишен сюжета. Не случайно - мне было важно не обозначить события как таковые, а прорисовать аранжировку того усилия, которое заставляет меня двигаться направленно (“крот существо бессознательное, но он роет землю в определенном направлении”). Лабиринт создается единством внешних обстоятельств и внутреннего смыслообразующего усилия. Важно именно усилие, потому что оно составляет неподвластный распаду скелет, существующий в вечности, а события развертываются во времени и проходят. Этот текст сродни отпечатку остова птеродактиля в меловых отложениях.
Если у кого-то возникнет желание, можно легко воссоздать интерьер лабиринта, населить его видимыми персонажами, домыслить цепочку взаимосвязанных событий (в рамках жанра любовной истории, очевидно) - написать роман. Это дело фантазии.
Любовь - миф; в общем случае - мифология. Как у мифических существ, у нас нет будущего. Действие разворачивается не во времени, а в пространстве - в циклическом пространстве времени, где, теряя присущую личности, индивиду линейность, мы, переходя в статус функции, обретаем призрачный шанс - неинтеллигибельный смысл, просвечивающий сквозь обстоятельства, но не фиксируемый нами (его протяженность, размерность - иная, чем у нас). Это - сгусток, брошенный из зеркала герою кортасаровского романа.
Поэтому я не могу прочесть происходящее со мной, как роман. Это текст другого порядка, более высокого, чем мир вокруг меня. Я сам включен в этот текст в качестве действующего знака, определен и ограничен в возможностях действия, восприятия и интерпретации. Чтобы написать роман о любви, мне необходимо самому переместится вовне, пережить смерть, и только тогда, из истории, из невозможного будущего, я смогу смонтажировать, собрать себя и все другие действующие элементы в целостную модель, соразмерную времени.
2000 год, осень.
P.P.S. Это как охота на слонопатама. Бойся слонопотама, сын, бойся бормоглота, живущего в языке, в тебе самом.
2003 год, лето.
И напоследок - список отсутствующих (вполне зримо отсутствующих) в тексте иллюстраций, необязательный и, наверное, даже лишний, но все же:
“Tower of Babel” 1928, Woodcut;
“Hand with Reflecting Globe” (Self-Portrait in a Spherical Mirror) 1935, Lithograph;
“Porthole” 1937, Woodcut printed from two blocks;
“Still Life with a Street” 1937, Woodcut;
“Cycle” 1938, Lithograph;
”Metamorphosis II” 1939, Lithograph;
“Verbum” 1942, Lithograph;
“Balcony” 1945, Lithograph;
“Other World” 1946, Wood engraving and woodcut from three blocks;
“Eye” 1946, Mezzotint;
“Drawing Hands” 1948, Lithograph;
“Relativity” 1953, Lithography;
“Convex and Concave” 1955, Lithograph;
“Print Gallery” 1956, Lithograph;
“Belvedere” 1958, Lithograph;
“Ascending and Descending” 1960, Lithograph;
“”Moebius Strip I” 1961, Wood engraving and woodcut from four blocks.
Список приведен по изданию: Miranda Fellows. The Life and Works of Escher. Siena, 1995. Я сохранил тот же порядок следования иллюстраций, что и в книге, которая до сего момента была всегда у меня под рукой. Теперь я с благодарностью возвращаю ее хозяину.
Свидетельство о публикации №203120300105
Елена Ермолова 21.11.2005 08:09 Заявить о нарушении