На льдине

Прошли слухи, что хлеб будут выдавать по талонам, и это было воспринято как освобождение от бесхлебицы, мучившей жителей уже несколько месяцев.
Откуда, от кого именно Власьевы узнали о карточном режиме, уже не вспомнить, – то ли как всегда лучше осведомленные соседи успели растрезвонить, то ли на работе кто-то преподнес более проверенную и официальную информацию, хотя вряд ли – на работе, на стороне: Петр Ильич не ходил на завод около двух месяцев, вместе с ним был уволен его сын, восемнадцатилетний Игорь, работавший в механическом цеху во вторую смену, в первую – учился в институте; мать, Ирина Викторовна, весь их отдел тоже ушел на вольные хлеба с разваливавшегося самоходом завода "Электроточприбор". С потерей работы Власьевы замкнулись, почти не выходили. Телевизор молчал, электричества не было, а если включали, то вне графика и в самое непредсказуемое время, бывало, что и ночью. И о каком телевизоре могла идти речь, если за час-полтора выдаваемой порции электрического освещения, люди не могли наглядеться друг на друга, помыть голову, набрать воду в термоса (у Власьевых и был-то один, пол-литровый, а потом не выдержал и треснул), грелки, и бутылки для согревания постелей, сварить обед на сегодня или завтра, напиться чаю и еще таким образом согреть чайник, под самый занавес, чтобы вскипятить его к моменту отключения и потом, в пустом чаепитии, продлить минуты прожитой суеты и наслаждения. Эти житейские навыки появились сами собой и долго потом не могли отпасть. О новостях забывали, привыкая к их отсутствию, словно и новости замерзали, коченели, каменели, оставаясь неизменными и всегда черными, грязными, как лед. Да какая сейчас разница, как было выведано об этом: главное, известие о хлебе было одобрено всеми как единственное спасение в условиях жесткой экономии. Хоть хлеб-то появится.
А первая весть, реально сообщенная и всеми передаваемая изустно, которая подтвердилась буквально и в точности, была весть о взрыве газопровода, где-то на севере республики, и вовсе не в Армении, а в Грузии. Этот день, исторический, тоже нельзя было забыть, но в то же время многие детали, погруженные в память, повторяющиеся по извечному закону картины горя и радости, наложенные друг на друга, отрывались от того течения времени и воспринимались искаженно: настоящее человека, его чутье времени знало об этом, но молчало в угоду памяти, ибо память говорила о правде.
Игорь запомнил тот день, потому что впервые после отшумевших новогодних праздников – всего-то неделя прошла, а сколько было выпито в те дни на искренних поминках старого года, – он сел заниматься к своему первому экзамену. Вопреки желаниям родителей-технарей, Игорь выбрал гуманитарную стезю и поступил здесь, в Ереване, на филологический факультет государственного университета. Поступал он, правда, второй раз, после неудачной попытки сорваться, по его словам, в Россию – недобрал баллов на исторический факультет Новосибирского университета. А почему так далеко собрался, спрашивали знакомые после фиаско, а почему все-таки на филологический – это после удачного прорыва, год спустя? Ни на тот, ни на другой вопросы Игорь не мог дать полного, прежде всего для себя, объяснения. Что его толкнуло на авантюру в первом случае и на чуть ли не позорный компромисс – во втором, а это были именно авантюра и компромисс. Он очень любил историю – любовью школьника, всему верящего и твердо запоминающего сжатую до формулы информацию вперемежку с датами. К тому же он был дитя – и это он тоже осознавал – перестройки, со всей ее недостаточностью, недоговоренной полугласностью, полумерами и зверскими войнами за независимость. Ей он верил, на ней учился творящейся на глазах истории, благодаря перестроечным публикациям и разоблачениям периода гласности он учился трактовать события, раскрывать скобки. Он увидел неограниченное количество белых пятен – успокоился и загорелся: на его долю хватит, – каким-то образом угадав поворот истории, при котором неправды и белых пятен будет больше, чем в эпоху Сталина и Брежнева. Так почему же так далеко он хотел забраться? Из неистребимой народовольческой страсти просвещать учить народ в глубинке, усмехался близким товарищам. Но разве в и Новосибирске народ непросвещен? – возражали ему. Очень даже просвещен, там находятся мощные научные центры, физические институты. Вот именно, что физические, а гуманитарных мало. И здесь в нем прорывалась затаенная боязнь центральных столичных районов бывшей страны Советов, сказывался комплекс особого провинциала, жителя союзной республики, наделенного сильным столичным тщеславием. В столицах жизнь дорога, конкурс неимоверный и вообще – в России можно было учиться на русском языке, и это было невозможно уже сделать в национальных вузах национальных республик – слишком уж сильно, на первый взгляд, взяли с места в карьер, и за первый год сократилось количество русских школ (вскоре они исчезнут вовсе) и прекратилось обучение на русском в вузах (на новых курсах, на старых – продолжалось). Историком в Армении Игорю уже не стать. Но вдруг открылась возможность поступить на филологический – и оказалось не один, а даже пять таких факультетов в разных вузах. К этому выбору Игорь склонился после того, как родители не смогли устроить повторный вылет сына в Россию. К литературе он относился как к домашней библиотеки – все было прочтено, пройдено, в любой момент, благодаря ненасытной страсти к чтению, новейшее, книжные новинки будут вмиг проглочены, а все новейшее, как показывает время, обладает историческим значением. Ключевского он ставил выше Толстого, С. Соловьева – выше Достоевского, междоусобные страсти князей были похлеще реализма, а вся русская история представлялась загадочным, таинственным и глубоко трагическим явлением. К тому же он стал почитывать Бердяева. И как историк Игорь был по-своему прав. Но отношение к филологии казалось ему постыдно-интимным чувством, в котором он никому еще не признался, ибо чувство это было писание стихов, которые вконец определили исподволь выбор Игоря и спасли репутацию филологического в его глазах.
Первый семестр Игорь проучился второпях и рассеянно, быстро оценив свое положение, оказавшееся настолько выгодным, что он, едва ли не самый начитанный и знавший "советскую" историю, хотя бы в качестве придатка к литературе, которую уже не преподавали в школах, позволил себе не ходить на лекции и продолжить работу на заводе. Он учился и работал одновременно. На заводе, опустевшем из-за безработицы, был открыт кооператив, куда попал Игорь со своей редкой профессией – токаря на станках с ЧПУ (числовым–программным управлением), – приобретенной за год между двумя поступлениями. Таким образом он проработал еще полгода в очень прибыльном, но трудоемком – работать приходилось по 10 часов, до 3-х ночи – предприятии. Ему было трудно, он очень сильно похудел, и многие в университете думали, что их семья – из социально необеспеченных. Но зарабатывал он хорошо, начиная с трехсот рублей, что уже в ту пору было выше высокой зарплаты сварщика и приравнивалась к зарплате начальника цеха, до восемьсот, до тысячи – в редкие месяцы. И мог бы больше зарабатывать, как и многие токари, с ним начинавшие. Но Арсен, друг, уходил в армию, другой товарищ, Артур, разругался с начальником цеха, выразив общее настроение всех работников кооператива: чрезвычайное напряжение сил и нервов, и ушел восвояси. И к тому же, начальство, чарбахская мафия, на эти хлебные места стало назначать людей из "своих" районов, бывших уголовников и тунеядцев. Игорь некоторое время проработал наладчиком, десятским, как он говорил, надсмотрщиком и хотел было уйти, как был уволен перед самым Новым годом.
Страна неудержимо сползала в черную дыру, но это сползание еще было удержано новогодними праздниками, несмотря на знаменитое предупреждение Первого президента о том, что будет хуже. Куда уж хуже. Выдержали неоднократные комендантские часы, выдержали Павловские безобразия с рублем, довольно мирно и спокойно – как это давно было! – пережили полный тайн московский путч. Гораздо тяжелее были события в Карабахе: после выхода советских войск, игравших на стороне Азербайджана, началась настоящая война, армянские добровольческие отряды, партизаны, фидаи и небольшие отряды линейной вновь созданной армии отступали и несли огромные потери. Предыдущий год был годом черных лент через дорогу с именем убитого, гвоздик вдоль дорог и процессий за красным гробом. Но вроде наступила передышка, и страна готовилась отмечать новый 1993-й год.
Несмотря на безработицу, Савельевы решили не отставать от традиции и "хорошо" отметить праздники, с обильным столом – на это еще позволяли средства. Единственная неприятность – перебои с хлебом. Да и сам хлеб стал неузнаваем. Его пекли с песком, и доставать приходилось, выдерживая стояние в очереди, которая, будто склеенная дурно пахнущим и крепким клеем, ропотом и негодованием, качалась из стороны в сторону и образовывала завихрения внутри людской массы. Доставать его можно было в пекарнях – магазины пустовали и ходить надо было на ночь в соседний район. Игорь ходил с отцом, потому что и выдавали ограниченное количество: по две лепешки на руки. А лепешки были горячие и с песком. Только разогрев на спиральной плите, пустив дым, можно было прожевать эту песочную массу. И потом никак не избавиться от налета во рту, вычищаешь и не вычистишь никак резиновые песчинки, чертыхаешься, да не знаешь, по какому адресу.
На праздники, казалось, полегчало. Левон Тер-Петросян в срочном порядке съездил в Индию, и после этого началось поступление муки. И только через год-два-три, возвращаясь к этим временам, стали показывать старую хронику, и только тогда всем стала очевидна бездна, над которой стояла страна: передавалось обращение Президента к народу тех лет, в котором он признавался, что муки в республике оставалось всего на один день. Возможно, в этот день он и отправился за помощью в Индию. А может быть, эти события и не связаны друг с другом, и все происходило по другому, обычным смертным неведомому сценарию. Как тут вспомнить, телевизоров тогда не смотрели, потому что не было света, а Обращений Президента было так много, и все такие печальные, что поневоле спуталось в памяти: и жалость к себе, и бои в очередях, и страшные вести с войны, и правительство, пожирающее миллионные средства, выделенные еще на восстановление "Зоны бедствия" (Ленинакана, Спитака, Кировакана), и многое другое, о котором мы еще не знали в ту, первую, зиму.
Праздники чуть было не сорвались из-за аварии на подстанции, к которой было подключено десяток новостроек. Перегорел трансформатор и кабель, ведущий к их девятиэтажному дому. Савельевы остались без ужина. Такие случаи происходили повсеместно. С трансформатором справились через два дня – опять же не без волшебного вмешательства Правительства, которое, учитывая отсутствие парового отопления и увеличение нагрузок на электросеть, выделяло трансформаторы почти за бесценок. Собрали деньги, купили, привезли на кране и вставили через крышу. Во всех близлежащих домах зажегся долгожданный свет, а в доме у Савельевых – нет. Кабель тоже перебит, но долбить асфальт и копать оледенелую каменистую почву сейчас никто не собирается. И еще одна ночь без тепла и света, ночь на 31 декабря.
Эту ночь не страшно пережить. Игорь сбегал к соседям в соседнее здание и принес чайники с кипятком, кастрюлю с подогретой лапшой на ужин, а вместе с этим принес и праздничную воркотню засуетившихся домохозяек. Своими рассказами он разогрел упадшую духом мать. Ирина Викторовна начала делать заготовки к праздничном столу – все в сыром виде, чтобы назавтра, когда мужчины подключаться к подстанции, поставить на огонь. Но она не знала, что мужчины, после совещания, разошлись со скорбными и неутешительными лицами. Кабель назавтра достать и починить нельзя, его вообще нельзя достать в республике, потому что он – да и все, что было накоплено и создано за годы Советской власти – было необъяснимым образом продано соседям, единственному мирно настроенному Ирану – вот таким образом, скупая цветные и черные металлы, полуфабрикаты и станки с закрытых заводов, он покупал мирное расположение. Решено было выкручиваться каждому в одиночку. У Власьевых еще с недавнего ремонта остался моток медной проводки. Петр Ильич его достал и вместе с Игорем принялся налаживать "мост", "дорогу жизни" к гудящей и поющей свою песню подстанции – за куском света и радости. Спускали со своего балкона, затем поднимали на соседнее здание, потом обнаружили столб прямо над подстанцией, предназначенный для бельевых тросов. В темноте провозились около часа. Вместе с ними были и другие люди (остальные завтра двинутся кто куда – в деревню, к друзьям, в хозяйственные магазины, на черный рынок, где еще осталось хоть что-то в поисках двадцати метров любой проволоки). Для Ирины Викторовны это был настоящий праздник, когда мужчины добыли свет, проводка неплохо выдерживала напряжение всей квартиры. По этой проволоке свет и жизнь будет поступать в семью Савельевых еще семь лет, а потом долго будет лежать на пенсии – из чувства, добытого первой варварской зимой, они ее не изрежут, а оставят – в упреждение новых катастроф.
Игорь походил, походил по своим друзьям, погудела голова после выпивок. Это были его уже взрослые праздники, родители не обращали внимания на его легкие загулы. Выпивать он начал еще на заводе – Петр Ильич об этом догадывался, мало ли, на одном заводе работали, в соседних цехах. Но делал вид, что не замечает, он понимал: парень работает больше, чем взрослый мужик, да и зарабатывает больше главы семейства. Сам Игорь уже договорился с заводскими друзьями (молодыми парнями, случайно попавшими в кооператив), расписал чуть ли не каждый день. Заготовил ящик баночного немецкого пива – оказавшегося дешевле родного и куда-то пропавшего "Жигулевского".
А после Рождества – тоже входило в новогоднюю программу – отрезвиться и засесть за учебники. На фоне гуляний прошло незамеченным, что полоски света в жизни опять урезались (если быть точными, с 3-го января) до 2-х часов. А до этого круглые сутки, нет с утра до вечера и с вечера всю ночь до утра, и в завтрак не прерывалось, светил свет, звенел в ушах праздничными программами, пел внутренним голосом и стихами, корявые стихи получались, пессимистичные, но все же какая-то песня лилась круглосуточно. И это было последнее послабление.
Сначала – ужас, перед будущим. Родители, а через них и Игорь, затосковали, заспорили, но сдержались, и замолчали. Игорь не слышал их, но понял, так же и они слышали друг друга, озвучивая собственные страхи. Во-первых, элементарно, подходил к концу бюджет семьи, самое простое и святое, особенно на фоне разорванного одними морозами и дырявыми мозгами бюджета республиканского. Оставалось не на один день, но, скажем, на неделю. А это значит, что-то можно сделать при видимом отсутствии перспектив, то есть придется целую неделю грызть себя, доводя семью до последней точки, чтобы оттуда от отчаяния предпринять что-то. Во-вторых, не было работы. Отпуск, если это был кратковременный отпуск, давно закончился, и только новогоднее утешение, созданное большой обезбоженной традицией, заглушало этот нерв времени. Нет, это был и не отпуск. Настоящее, впервые испытанное чувство обреченности, невостребованности, покинутости. Заводы стояли, бывшие кадровики уезжали из страны или торговали кто чем. На их новой квартире не было телефона (установят только десять лет спустя), не было отдушины и находиться в одной комнате втроем становилось невыносимым. Поэтому Игорь, при свете керосинной лампы, начинал читать из иностранной литературы.
И вдруг пришло спасение. Заявляются гости часов в десять, неизвестный рослый мужчина в песцовой шапке с явно неармянским акцентом, долго в России жил, и еще кто-то типичный ереванец, в кепке. Никто их не знал, но спросили Ирину Викторовну. Назвали какую-то фамилию, и постепенно стало вырисовываться: рослый – родственник бывшего сослуживца Ирины Викторовны. Родственник и посоветовал ее как опытного делопроизводителя. Все Власьевы сидели стояли вокруг гостей в прихожей, позабыв приличие, – а те спешат и уже торопят Ирину Викторовну. Предлагают работать. А куда, куда? – В аэропорт "Звартноц". Это был настоящий Клондайк. Фирма, которая еще работала непонятно как, на кого, на государство или частников, но приносила небольшой доход работникам фирмы.
А на следующий день законную порцию электричества не включили. Игорь один оставался в квартире, со своими учебниками. На нем лежала обязанность встретить свет и приготовить обед – сварить макароны, подогреть чайники к приходу отца, который пошел на завод в надежде получить задержанную на полгода зарплату.
Вот одиннадцать, прошло две минуты, пять, десять. Совершенно не читалось. Он посматривал на лампочку, включенную лампочку, ему не сиделось. Что же это такое? Неужели график сменили? Тогда надо целый день сторожить? Он вышел за хлебом.
В магазине он услышал о том, что "турки" взорвали газопровод где-то в Грузии, наши ремонтные бригады выехали уже, но от этого газопровода зависит работа всей электросети в республике. Вот здесь стала очевидна блокада – единственная труба, обеспечивающая жизненность страны, прервалась самым подлым и закономерным способом.
Игорь пошел домой, по привычке, выработанной за годы экономии, посматривая на окна зданий и пытаясь уловить, угадать, есть ли свет. И даже в самом благополучном и избалованным квартале, и даже там безжизненные окна были подернуты туманом и дымом дровяных печек. Ничего не было. Дома отец подтвердил известие – это надолго, то есть надолго лишат нас последнего драгоценного двухчасового куска жизни и тепла. И подумалось, что зря старались, наводили тонкую и ненадежную связь с подстанцией. Пообедали холодными консервами – баклажановой икрой и солеными огурчиками. По привычке обращались к чайнику, но даже чая не было. Как же стерпеть голод, когда панельные стены погрузились в синюю зиму, став картонными, впустив внутрь наружный мороз. На кухне температура опустилась до нуля. Что делать? Обратно закутываться в плед, и вдвоем с отцом на один диван – согревать друг друга. Игорь погрузился в "Историю античной литературы", Петр Ильич – в себя, блуждая взглядом по потолку и по книге, которую Игорь держал в вязаных перчатках.
Поздно ночью пришла с работы Ирина Викторовна и принесла денег на завтрашний хлеб и капроновую бутылочку авиа-керосина: им временно зарплату будут давать ежедневно деньгами и керосином. Нужна бутылочка побольше. Это значит, что запасы керосина будут пополняться, и решено было купить керогазку или лампу "Аладдин" – она распространяет тепло и на ней можно подогревать кастрюли. Игорь сказал, что макароны не сварены, потому что…
– Знаю, – сказала Ирина Викторовна, – а там свет – круглые сутки… И горячая вода есть… Народу уезжает… Сегодня оформляли груз, с собой даже посуду забирают… Какое отчаяние в глазах…
Свет не включали около месяца. Люди кричали "Ура", когда зажигалась лампочка, как по тревоге, вставали, в час, три, пять ночи, купались, варили в огромных кастрюлях супы из баклажановых консервов, из кинзы и зеленого лука, тоже закатанного, ели абрикосовое варенье, самое дешевое, доедали соленые огурчики еще советского, заводского, изготовления. А через несколько дней после такого рая – опять взрыв в далекой Грузии ненавистными азерами единственной артерии – газопровода (как же он выглядит, и что же там происходило: может, это грузины перекрывали газ и электричество, тоже ведь нуждались, – так и не узнали). А потом и счет перестали вести этим взрывам, погрузившись в долгую ночь блокады. Однажды ночью, во время очередного электрического аврала, Игорь включил телевизор и обомлел: цветная картинка, цветное изображение было настолько ярким, так давно отвык от цветов, что и жизнь выкрашиваешь в сизые зимние тона, в цвет зимней ночи с алмазами голодных (или ненасытных) звезд. Показывали "Место встречи изменить нельзя", любимого Высоцкого в роли капитана Жеглова… Но все это было призрачно, хотя и ярко, совершенно из другой жизни. Тут не то чтобы отвыкнуть успел, а разуверился в былом празднике советского времени. Сидел и не понимал, как же понимать все это: что – сон, а что – явь? Где правда? Он вдруг ясно увидел, как сузилась его жизнь, до размеров холодной комнаты, до хозяйских дел, павших на тебя как безработного, в которой все эмоции и чувства замещены одним – тем новым органом, которым научился слышать пустоту в батареях центрального отопления и холод электрических проводов в стене. Это было страшнее мороза за стеной. Родилось четкое сознание переживания Катастрофы, которую трудно сравнить с какой-либо иной. Это была переделка совков в людей нового состава и качества, которым нет еще имени. Многие умрут, не выдержав испытаний, многие уйдут с концами в "дело", и тоже почитай – записались в нети. Останутся обмороженные и пораженные настолько глубоко, что перестанут бояться смерти… И еще подумалось: и здесь Армения первая, опередила другие союзные республики, им еще предстоит переживать все это.
И для довершения картины блокады прошел правительственный слух: о введении карточной системы на хлеб. Раньше (еще с советских времен) уже вводили талоны на сахар и масло, еще на мясные консервы, которых в глаза не видели, но с объявлением независимости не отоваренные талоны остались в добавок к неизжитым советским чувствам: мол, вот я участник, и мне полагается, государство мне должно… Ничего не должно. Этот мизер помощи, введенный от беспомощности, на пике развала системы, был основной идеологией пропитания в гуще довольства и самообольщения. Теперь эта система рушилась, и мы на льдине, оторвавшись от материка, уплывали в открытое море.
Но тогда показалось, что эти первые реформы в зимнем беспределе, могут создать порядок, наполнить магазины хлебным теплом и хлебным телом – тем нормальным и здоровым телом, от которого сытость возникает уже при лицезрении. И был первый день раздачи. Петр Ильич сам отправился за покупкой и возвратился странный, не расстроенный, нет, довольный, что относительно без очереди и драк достал причитающийся паек, но как-то странно улыбался. Это и был паек. Двести пятьдесят граммов на душу. На трех человек – это три четверти матнакаша, легкой, воздушной армянской традиционной лепешки, в котором и веса никакого нет. "И это все? – Удивилась Ирина Викторовна. – Что ж, давайте обедать". В воздухе повисло недоумение.
Петр Ильич съел свой паек полностью, хлебая желтое, с какими-то жирами первое. И вопросительно поглядев на второе – горячую кашу, отказался есть. Ирина Викторовна разломила на три куска: завтрак, обед ужин. Съела первый кусок, а потом сказав, что уже обед, съела второй. И через час, не выдержав, доела третий кусок, намазав баклажановой икрой, с чаем, и легла спать. Игорь отломил столь маленький кусочек, щепотку хлебца, чтобы им помогать орудовать ложкой и вытирать губы как салфеткой. Остальное завернул в целлофан и положил в хлебницу, сказав, что ему довольно и этого. Но к этому куску никто не притронулся. Так происходило и на следующий день.
Это потом они научились искать и добывать так называемый "левый" хлеб – к вечеру, перед закрытием, стали наведываться в магазин, покупая остатки, и тут еще было целое искусство, надо суметь угодить то жалостью, то гневом, то безысходностью в глазах, то властным голосом, чтобы умилостивить этих продавщиц в белых халатах. И не всегда возвратишься с добычей. И за столько лет такому научишься, и так близки и ненавистны станут лица хлебных женщин, которых про себя называл и суками, и ангелами, и казалось, что никогда их не вычеркнешь из своей жизни.


вторник, 16 декабря 2003 г.


Рецензии