Самоубийца

 

       Русский человек предрасположен к тому сорту печали, что появляется, казалось бы, беспричинно, а на деле оснований иметь её предостаточно. Мельком взглянув на увядший букет, он затем три дня кряду может, сам не понимая почему, сыпать унылыми сентенциями о канувшей в Лету молодости и несбывшихся надеждах.

       Человек же искусства, независимо от степени дарования, – вообще по своей сути мазохист, при любой творческой неудаче выдумывающий себе всевозможные мучения и даже, случается, казни и откладывающий их исполнение в последнюю минуту только потому, что его вдруг, видите ли, охватило вдохновение.

       Художник Кормелицын баснословных гонораров не получал; газеты и журналы дифирамбы ему не пели; перед его картинами потрясённые почитатели таланта в обморок не грохались. Более того: написанное им успехом не пользовалось. И не по причине, скажем, отсутствия воображения или врождённого умения держать кисть, а вследствие душевной лености – нежелания выбраться из замкнутого круга, куда он сам себя уже давно загнал. Раз напав на тему, чёрт знает кем ему подсказанную, Кормелицын с удивительным для начинающего безразличием к мнению критиков, принялся её эксплуатировать. Широкозадые, нервно всматривающиеся в туманное будущее доярки сменяли донельзя чумазых шахтёров, с отчаянием сжимающих в руках отбойный молоток, а сроднившиеся с баранкой шофёры – стоящих враскоряку на какой-нибудь нелепо упирающейся в небосвод балке – плотников, чей молоткообразный профиль гордо парил над обязательной шляпкой гвоздя. У всех персонажей был отчего-то страдальческий вид, с каким святые обычно взирают с икон на погрязший в пороках род человеческий.

       Бюджет Кормелицына напрямую зависел от количественного изображения трудового люда, посему, словно набравшему ход поезду, ему было трудно остановиться. Однако простые граждане, сами наработавшись за день, иметь в доме, предположим, запечатлённого на полотне и тем уже обречённого на вечность подозрительного субъекта, грозно наставляющего на их грудь, точно автомат, разводной ключ, отказывались. Они желали видеть нечто иное, могущее затронуть тайную струну в их грубой душе. Выбежавшую на лесную опушку и стыдящуюся своего уединения ёлочку. Или того хлеще: облапивший полнеба закат над речной гладью.

       Те, кто интересовался живописью, посещали стихийно организующуюся каждый выходной выставку-продажу картин на центральной аллее городского парка. Цель выбрать что-либо стоящее вынуждала граждан обходить стороной мрачного Кормелицына.

       Возвращаясь домой с нереализованным товаром, художник вяло размышлял о глупости людской – величине переменной, не ограниченной пределами.

       Раздумья часто порождали тягучую тоску по далёким временам, известным ему из книг, когда даже нелепо свешивающееся с грубо сколоченного стола перо лука (насильно, кстати, втиснутого в натюрморт, где и без того явный перебор сельхозкультур), вызывало у истинных ценителей прекрасного необычайный экстаз. Досада, что он родился чрезмерно поздно, терзала и без того воспалённый ум Кормелицына.

       Порою ему удавалось пристроить своё очередное больное детище при каком-нибудь заводе. Предназаначенное якобы для украшения зала заседаний, оно, в большинстве случаев так и не востребованное, оставалось тихо умирать в пыли на той полке склада, куда, как правило, сбрасывают перед списанием всякий хлам.

       Словом, жизнь Кормелицына была дрянь. Ни тебе денег, ни удовлетворения морального.

       Уход жены, которую подобное положение дел никак не устраивало, он воспринял холодно.

       – Твои духовные запросы не выше, чем у пятилетнего ребёнка, перманентно озабоченного потерей формы обсосанного леденца, миледи, – эффектно, как ему показалось, заключил на прощание Кормелицын. Он загодя, тщательно отбирая слова, подготовил фразу. Впрочем, без вежливо-почтительного обращения на английский лад, облачённого в тихое хамство. Оно выскочило в последний миг как-то непроизвольно, но за этим просматривалась не развязность, что вырабатывается постепенно в семейных баталиях, а неверие в возможность поправить ситуацию.

       Бывшая супруга молча передёрнула плечами, выражая презрение к несостоявшемуся таланту, и направилась к двери.

       – Мещанка, – задетый за живое её поведением, строго добавил он. И неизвестно для чего с пафосом воскликнул:

       – А я ещё собирался с тебя портрет писать!

       Это была попытка к примирению.

       – Не надо, Айвазовский, – с жалостью ответила она, – продолжай рисовать своих коров на фоне опившихся молоком зоотехников. Они у тебя неплохо получаются.

       Преднамеренное употребление ею первой же взбредшей на ум фамилии, чтобы его унизить, более чем сама шутка, в которой-то и смысла не было, заставило Кормелицына залиться синюшным цветом. Язык присох к гортани, и он лишь невнятно промычал крутое ругательство.

       Весь следующий день художник пролежал на кровати, чувствуя потребность кому-нибудь выплакать своё горе. И не семейный развал тяготил его, а вывод, к которому он неожиданно пришёл. К избранным, тем, кто мог кистью, словно рычагом, перевернуть шар земной, определённо, Кормелицын не принадлежал.

       Следовало искать новые пути.

       И он с остервенением набросился на работу.

       Кормелицын попробовал было избавиться от мерзкой, отштампованной во множестве экземпляров нервной ухмылки. Но без неё, однако, художник с отвращением отмечал, лица у героев мужского пола бесповоротно деревенели, приобретая то неподдающееся описанию выражение, что выдает людей, сражённых новостью о крупном выигрыше в лотерею соседа. Женщины же выглядели сентиментально-угнетёнными, будто все они вчера получили окончательный расчёт у хозяина подпольного дома терпимости.

       Он развивал сюжеты: помещал своих подопечных в несвойственные для их профессий условия. Осанистого каменщика, например, с мастерком в одной руке и правилом в другой, закинул в широкое поле, где тот чутко вслушивался в глухой шёпот золотистой пшеницы.

       Стал раскрашивать конечности и головы в зелёный, фиолетовый, а то и, порой под хорошее настроение, ядовито-оранжевый цвета.

       Чаще же Кормелицын был не в духе.

       Потенциальные покупатели, заглядывая в его мастерскую, напуганные увиденным, никли и спешили ретироваться. Немногочисленные же друзья художника советовали ему напиться вдрызг, чтобы снять напряжение; впрочем, творческие искания новоявленного модерниста и им были непонятны.

       Выход Кормелицын видел в том, чтобы бежать – бежать от горькой действительности.

       Сборы были недолгими и скучными, как ночной высвист изнывающего на посту от бездеятельности милиционера. Торопливо уложив в ободранный чемодан вещи, Кормелицын прошёлся по опустевшей квартире. Взгляд его равнодушно скользил по замкнутому контуру стен, натыкаясь изредка на какую-либо занятную мелочь. На свадебной фотографии он задержался чуть более секунды. Чувства выцвели, как стиранная не раз рубашка.

       На случай, если жена одумается и вернётся, Кормелицын оставил записку. Объяснить причину отъезда он толком не сумел. Слова, тесня друг друга, напрашивались на бумагу, но все какие-то затёртые. В них не было блеска и той разящей наповал запальчивости, что побуждает неуравновешанного человека, прочитав послание, смахивающее на обвинительный приговор, немедленно отправиться на поиски цианистого калия. Решив сэкономить на эмоциях, Кормелицын нещедро выделил супруге три строчки с мажорным финалом: «до скорой встречи».

       Проблемы куда ехать для него не существовало. Конечно, к морю, где, пытливо вглядываясь в пунктирную линию горизонта, образуемую двумя стихиями, внезапно осознаёшь ничтожество человеческой плоти перед бесконечностью, а ощущение затерянности, подтверждаемое какой-нибудь найденной доисторической ракушкой, сопровождается философским столбняком от тщетности отыскать ответ на вскользь поставленный самому себе вопрос, вроде – «много ли надо для счастья».

       В рыбачьем посёлке, где художник почти забесплатно снял комнатку у одной старухи, отдыхающих не было.

       Каждое утро Кормелицын, прихватив с собой книгу, уходил в сторону трёх скал, чьи вершины, сильно изъеденные ветрами, образовывали, смыкаясь, нечто похожее на навес. Там он, несуетливо сбросив одежду, растягивался на огромном плоском камне, наполовину торчащем из воды и упирающемся краем в берег. Солнце сюда осторожно проникало, воровато ощупывая выемки да выступы, лишь после полудня, что вполне устраивало добровольного отшельника. Собственно говоря, книгу Кормелицын брал не столько из любви к чтению, сколько по причине желания поудобнее уложить голову.

       Море в эти дни было спокойное. Оно, точно верный пёс, шершавым языком ласкового прибоя, тихо лизало пятки разомлевшему от праздного одиночества художнику. Отсутствие людей Кормелицына радовало. С давних пор какой-то внутренний стыд не позволял ему, едва он оказывался среди загорающих, обнажаться, выказывая обществу свой отвисший мешком живот и цвета городских трущоб кожу. Кроме того, шум бы ему мешал думать. А думал Кормелицын, никогда прежде не склонный к самобичеванию, вот о чём. О бесцельно растраченных годах. Ведь не был он бездарен. Наоборот даже, в молодости подавал определённые надежды. Но ту толику таланта, что была ему отпущена, бессовестно разбазарил, гоняясь за сиюминутным успехом. По сути, он не художник. Нет у него прав так называться. Мазила. Посредственность. Гнусный прыщ на здоровом теле искусства.

       Казниться доставляло удовольствие, впрочем, занятие это быстро надоело. Для разнообразия Кормелицын предпринимал вылазки в сторону проржавленного катера, разлегшегося по-русалочьи на песке, или направлялся к заброшенной покосившейся на один бок, наглой пародии на Пизанскую башню, спасательной вышке.

       На седьмые сутки Кормелицын отчаянно заскучал. Не сказать, чтобы его до спазм в горле и учащённого сердцебиения потянуло к краскам – он просто почувствовал какое-то смутное беспокойство. Сон его стал тревожен; неясные тени вычеркнутых из памяти близких, друзей, а то и знакомых, живых и умерших, кружились в бесовском хороводе и, взмахивая периодически руками, казалось, манили художника в расчудесную, скрытую от него бесцветным туманом даль.

       Кормелицын просыпался в холодном поту с ощущением надвигающихся недобрых перемен и, угрюмый, без прежней прыти плёлся к излюбленному месту.

       Как-то он совершал очередной рейд к вышке, и внимание его приковал к себе позабытый тут со времён Ноя спасательный круг, приколоченный к изрядно подгнившей перекладине.

       Логическая цепочка, получившая, стало быть, начало и выстроенная на фактах неудачного прошлого и полных инфернального, зловещего смысла сновидениях, замкнулась на решении художника покончить счёты с жизнью. При наличии такого огромного количества воды грех было не утопиться. Следовало лишь обдумать способ поприличнее – в том плане, чтобы тело бесцельно не болталось неделями по волнам, а сразу же, спустя несколько часов, не обкусанное морскими обитателями, попало бы в надёжные руки рыбаков.

       На следующее утро Кормелицын с поигрывающими на скулах желваками и выдавливаемой при этом усмешкой, которую можно было признать одновременно и жалкой и бесстрашной, двинулся по маршруту, пролегавшему мимо камня, – к причалу.

       Стоя по горло в воде с твёрдым намерением окунуться с головой, чтобы затем более никогда не показываться живым белу свету, он горестно взглянул на небо, ещё удивительно синее, как перезревший баклажан, и не набравшее силу солнце. Истошно голосила летавшая кругами чайка, словно репетировала предстоящий траурный митинг – в единственном числе.

       И тут Кормелицыну почудилось, что лучи светила, пересекаясь, образуют интересную вязь из букв, которая при прищуривании левого глаза читалась как «придурок», а правого – отчего-то дробясь на отдельные слова, «и ещё какой». Запятую, отметил машинально Кормелицын, природа не озаботилась поставить.

       – Ну и ну... – Ахнул ошеломлённый её наглостью самоубийца, мигом отказываясь от случая покинуть сей мир.

       Вместе с восклицанием в открытый рот хлынула вода, дно из-под ног как-то по-подлому ускользнуло, и художник с ужасом понял, что действительно тонет.

       Прожитая жизнь вдруг нелепо побежала вспять, словно кадры киноленты, запущенной по пьяной прихоти механика с конца.

       Лица, имена, женщины, годы, названия улиц и городов – всё завертелось в сумасшедшем калейдоскопе.

       И когда память, огненным шаром докатившаяся до серого, ничем не примечательного детства, высветила напоследок два-три коротких эпизода и уже готова была померкнуть, озарение, заполняя образовавшуюся пустоту, нашло на Кормелицына.

       С той необычайной ясностью, что посещает изредка лишь гениев в минуты их революционных открытий, он вдруг увидел, как именно надо писать.

       Теперь Кормелицын не сомневался, что имя его станет продолжением длинного ряда великих, включающего и Леонардо да Винчи, и Рембрандта, и Малевича, и Дали...

       Только бы выбраться на берег!

       Он бешено замолотил руками по маслянистой поверхности воды. Но ноги, отяжелев, опоры не находили, и всё глубже засасывала его, постепенно слабевшего, вывернутая мраком наизнанку бездна.

       – Помогите, – тихо, с чувством неловкости, присущим вежливому человеку, что боится причинить беспокойство, неизвестно к кому взывая, взмолился художник, – спасите!

       С высоты ехидно захохотала чайка, разрывая жуткую тишину.

       – Помогите, – заорал Кормелицын, давясь выдуваемыми в предсмертной судороге пузырями...


       Протяжные вопли его соседи восприняли за кульминационную часть очередного супружеского скандала. Барабанный стук их кулаков в стену, поднял Кормелицына с постели.

       Сон смешался с явью.

       С трудом доходя, где он находится, художник потёр лоб.

       На спинке стула висел забытый женой плащ. Уходила она поспешно. Бежала – назад, к маме. Ну и ладно. Но ведь не это было главное... Что-то иное не давало ему покоя. Что? Озарение! Однако как Кормелицын ни старался, припомнить смысл просверкнувшей догадки не мог.

       В мастерской всё было на месте, привычно – и это добавило художнику настроения. Точно обращаясь за поддержкой, он отыскал взором самое любимое им из всех когда-либо созданных творений, оставленное для себя.

       На полотне девушка, очевидно, труженица передового совхоза, неимоверно тонкая и нежная – будто странным образом и не вкусившая прелестей полеводческих работ, – с такой страстностью сжимала в ладонях громадный огурец, что на ум приходила удивительная мысль о нетрадиционном использовании ею сего рекордного овоща.



 


Рецензии
"Ах,зачем я на свет появился,
Ах,зачем меня мать родила?"
И утопиться - то не дано Ва-
шему ЛГ. Читаешь,читаешь -все
на грустной ноте.Зато до слез
смеялась над последним абзацем.

Нравится Ваш образный,колорит-
ный язык,богатеший лексический
состав,юмор.
Спасибо.

Фаина Нестерова   07.04.2018 19:22     Заявить о нарушении
Спасибо. Конечно, когда читатель говорит автору приятные слова, это поднимает последнему настроение - значит, не зря он старался. Это как стимул - для будущих трудов.

Gaze   07.04.2018 20:07   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.