Цветочный календарь

Очередное место дислокации запасного фронтового полка неожиданно для нас оказалось не в Венгрии, как мы ожидали, а в Чехословакии, то есть мы двинулись не на Запад, а на север. Здесь многое сложилось по-другому. Жили мы не в городе, а в лесу, в брезентовых палатках. Сменилось и нравственно-духовное окружение. Встречающиеся изредка нам словаки были весьма приветливы и радушны. Очень сходный с русским их язык  способствовал дружескому общению. Даже названия городов, возле которых располагался запасной полк – Лученец, Крупина, Нова-Баня – ласкал слух нашего солдата.
Но почему же так случилось, что в Румынии и Венгрии мы жили в городах, спали на мягких постелях, а здесь, в стране с доброжелательным славянским населением  на одном месте живем, как в боевом походе – ночуем в палатках на сырой земле и мало общаемся  с местным населением?
Тогда, в войну, я не понимал причины этого парадокса. Лишь про прошествии нескольких лет, когда в стране развернулась свирепая кампания против космополитизма, против всего западного, стало понятно, почему при вступлении наших частей в Чехословакию, в страну с понимающими нас людьми, наше командование всеми способами воспрепятствовало общению с ними. Советские солдаты, живущие в доме румына или венгра, могли общаться с хозяевами лишь на самом элементарном уровне – попросить посуду или воды. В Словакии же (это восточная часть страны) общение было глубоким, всесторонним. Когда встречались со словаками, мы не только видели, как они живут, но и интересовались подробностями их работы и быта. И все это было не в пользу нашей Советской власти. Еще больший урон претерпевала наша власть, когда словаки расспрашивали нас о колхозах, о сверхстрогой дисциплине на заводах, да и обо всей нашей жизни. Но как показала история, тоталитарный режим у нас уже был обречен, и никакие массово-политические кампании спасти его не смогли.
Расположились мы в лиственном лесу, в котором росли незнакомые, не виданные в наших местах грибы, буки, каштаны, черешни, грецкий орешник. К этому времени личный состав полка сильно сократился. В роте связи остались лишь командиры взводов и их помощники. Мало было людей и в других подразделениях. Прибывающие с востока солдаты выгружались на ближайшей станции, и не останавливаясь в нашем полку, маршевыми ротами отправлялись в действующие части. Ввиду этого количество походных кухонь тоже сократилось до одной, с поваром которой я и расположился в небольшой палатке.
Это был пожилой и очень худой солдат. Звали его Семен Абрамович. Долголицый, с тонкими интеллигентными чертами, он сразу расположил меня к себе, и мы подружились. Семен Абрамович  до войны работал директором  ресторана в Харькове и имел двух сыновей – командиров Красной Армии, и двух дочерей–учительниц, работавших в российских городах. Он от них, ото всех, и особенно часто из дома, от жены, получал письма. И как ребенок радовался от хороших вестей и вслух читал мне наиболее интересные места. Живо интересовался событиями на фронте. Я брал у взводных командиров свежую газету и, сидя рядом с ним, лежащим в палатке, вслух читал ее. А события разворачивались грандиозные. Наши войска шли на Берлин, и мы гадали – кто же первым войдет в логово фашистов – мы или американцы с англичанами, которые были ближе к цели, да и немцы меньше оказывали им сопротивления.
– Нет, Сталин ни за что не позволит нашим союзникам взять Берлин, –уверенно высказался Семен Абрамович.
Наш повар оказался прав. Советские войска 2 мая овладели Берлином в результате грандиозного кровопролитного штурма, который проглотил более полумиллиона жизней наших солдат и командиров, А сколько было потерь, понесенных еще в апреле из-за того, что надо было превзойти союзников в скорости продвижения к немецкой столице.
– В конце войны погибать особенно обидно, – сказал Семен Абрамович, грустно склонив голову. – У меня брат командует артиллерийским дивизионом. Был трижды ранен. Теперь его первый Белорусский идет на Берлин.
Наша палатка расположена была на самом краю поляны под ветвистым шатром граба. Перед нами метрах в десяти стояла походная кухня. Вокруг поляны в некоторой глубине леса находились палатки взводных командиров, старшины роты, капитана Горова и еще нескольких офицеров из других подразделений.
Эта цветущая солнечная поляна в окружении могучих буков и грабов запомнилась мне на всю жизнь, потому что свои многочисленные воинские специальности, которые я приобрел  за четыре года, здесь Я пополнил особенно примечательной и важной – я стал поваром.
Случилось это так. Однажды утром Семен Абрамович сразу после подъема, ни слова не сказав, отправился в палатку капитана Горова и, побыв там недолго, вернулся и сказал мне ослабевшим голосом:
– Сева, я заболел. Я очень прошу вас взять на себя поварские обязанности. Капитан мой выбор одобрил.
Я был буквально огорошен его словами.
– Семен Абрамович, я не справлюсь, – не даже не подумав, отказался я.
– Но ведь вам доводилось варить пищу в армии. Вы мне сами об этом говорили, – еще более ослабевшим голосом проговорил повар.
– Я готовил на одного-двоих в котелке, а тут огромный котел на сотни человек. Нет, не могу.
– Я буду, Сева, постоянно давать вам советы. Пожалуйста, соглашайтесь. Иначе хозчасть пришлет другого повара, а меня отправят в госпиталь, а оттуда я уже не смогу попасть обратно сюда. Пожалуйста, Сева, умоляю вас.
Так я начал свою поварскую эпопею, которая продлилась двадцать дней. Помощником моим был ездовой Петькин, пожилой флегматичный усач. Он ездил за водой, привозил продукты, помогал мыть посуду. В первые дни без указания Семена Абрамовича я не производил ни одного действия. Он говорил, сколько залить в котел воды, сколько заложить крупы, жира, консервов, соли. Я то и дело подходил к нему, лежащему в палатке, и спрашивал, спрашивал.
С приготовлением первого завтрака я справился неплохо, и старый повар меня похвалил. Но что такое? Когда я положил ему в котелок каши, он грустно покачал головой, а я обиделся.
– Я, Сева, вот чем питаюсь, – он налил из фляжки полный стакан темно-красного вина и не спеша выпил. Как я узнал позже, вино ежедневно доставлял ему его земляк и друг начальник продсклада.
Вскоре он сознался, что у него дизентерия, опасная заразная болезнь, а молодое вино активно борется с болезнью и является прекрасным питательным продуктом. И действительно, за все время своей болезни старый повар не съел при мне ни одной ложки супа или каши.
Как известно, повар подвергает себя большой опасности, если оставит голодным хоть одного солдата. Это считается настоящим ЧП. Я этого тоже очень боялся и старался оставлять некоторый запас пищи. Но здесь палка о двух концах. Много останется пищи – куда ее девать? Тем более в лесу, где поблизости нет местных жителей. Выбрасывать? Позор! Чтобы я не боялся нехватки, Семен Абрамович посоветовал действовать смелее, не скупиться при раздаче пищи. А чтобы не осталось у меня ни одного голодного, он попросил своего друга начальника склада выделить для меня сорок банок американских колбасных консервов. К счастью они пригодились только однажды, когда пятеро прибывших радисток поздним вечером сошли с поезда, а к тому времени мы уже помыли котлы. Прибывшие на довольствии у нас еще не числились, и я  не обязан был кормить их, но они весь день были голодными, и я каждой выдал по банке консервов и на всех одну буханку хлеба.
Все эти двадцать дней Семен Абрамович лежал в палатке, лишь изредка  выходя для прогулки в лес. Во время его болезни мы беседовали мало, потому что я так наматывался за день, что поздним вечером, закончив кухонные работы, я преклонял голову на свой набитый сухими листьями вещмещок и мгновенно засыпал. В один прекрасный вечер, вернувшись из палатки капитана, старый повар сказал:
– Сева, с завтрашнего утра я возвращаюсь к своим делам, а вам большое пребольшое спасибо, – и он от души пожал мне руку.
На другой день, освобожденный от поварских дел, когда я уже пообедал и просматривал лежа в палатке свежие газеты, вдруг  услышал знакомый голос. Посмотрел в сторону кухни и увидел беседующего с поваром художника  Милованова с двумя уже заполненными котелками в руках. Я тут же подошел к своему старому однокашнику. Одну минуту возле кухни мы простояли  и поговорили втроем, а потом я пошел провожать друга. Мы не виделись с ним полгода, и объяснялось  это тем, что многочисленная девятая рота помещалась вдали от штаба полка, и кухня у них была своя. Теперь людей в этой роте было мало, а поселились они тоже в лесу в палатках на соседней поляне. Мы увидели  на своем пути буковое бревно и присели на него.
– Сева, наша с вами совместная служба, которая длилась пять месяцев, – сказал дрогнувшим голосов Яков Семенович, тепло коснувшись ладонью моего плеча, – сейчас кажется мне настоящим раем.
– А что вас, Яков Семенович, сегодня не устраивает? – встревожился я, с самого начала встречи заметив его подавленность. Он не сразу ответил.
– Сева, как только разлучили нас с вами, у меня все пошло кувырком, – наконец тихо, с грустно поникшей головой заговорил Яков Семенович. – Дали мне нового редактора, студента второго курса Литературного института. Через месяц посадили его на гауптвахту, а потом вообще куда-то исчез. Я поинтересовался о нем у командира роты, а он посоветовал мне никаких справок об этом человеке не наводить и просто забыть о нем. Вместо студента назначили мне бывшего редактора газеты. Но материалы он делал безграмотные, и вскоре его отправили на фронт. Теперь чуть ли не каждый месяц у меня новый редактор. А в данный момент вообще один остался. Того и жду, что вот-вот отправят на взятие Берлина.
Яков Семенович умолк, я не знал, что ему сказать, как утешить.
– Вы помните, Сева, что нам цыганка нагадала, – снова заговорил Яков Семенович. – И представьте, все сбылось. Она мне сказала, что “получишь из дома письмо, оно тебя и обрадует, и огорчит”. Получаю письмо, в котором жена сообщает, что сыновья мои живы, здоровы, что питаются они нормально. Саша пошел в первый класс в новых ботинках и новом костюмчике. А Юра не нарадуется на свою заячью шубку, которая и теплая и легкая.
Читая все это, я и сам радовался. И как не радоваться, Сева, когда твои дети обуты, одеты и сыты. И это где? В голодной Москве. Да когда? В войну, когда сплошь и рядом все страдают от голода и холода. Читаю я со счастливой улыбкой восторженные строки, но тут же начинаю чувствовать в душе какую-то настороженность. И она меня не обманула. Читаю дальше: “Я так благодарна нашему дорогому Петру Ивановичу, нашему директору, за постоянную заботу о наших детках. Если бы не он, мы не пережили бы московские зимы”.
– Скажите, Сева, зачем мне все эти дифирамбы, изливаемые в адрес какого-то Петра Иванович Дерова. Во втором письме она с душевным содроганием рассказывает, как Петр Иванович, бывший партработник, эвакуируясь из Западной Украины, при бомбежке эшелона потерял жену и двоих детей. Читаю письма и приходят мысли – жена ли это писала. Даже в лексиконе появились несвойственные ей слова. Раньше никогда не называла наших сыновей “детками”, с которыми Петр Иванович играет и “забавничает”. Конечно, все эти словечки она переняла от него, которого весь коллектив школы ФЗО любит, как отца родного. И так пишет мне моя жена, та умная, утонченная женщина, окончившая с красным дипломом архитектурный институт, культурная, начитанная.
Конечно, я понимал, что ей, коменданту школы, где обучаются 16-17-летние подростки, приходится испытывать много трудностей, что эта работа огрубляет человека. Но как она не понимает, что на фронт нельзя писать мужу письма, в которых жена восторгается другим мужчиной, в которых взахлеб рассказывается о любви детей не к отцу, фронтовику, а к этому тыловику. Известно, что такие благодеяния даром не делаются. И тон писем, и отсутствие в них прежней утонченности говорили о том, что душевно она изменилась, стала грубоватой и примитивной. Так бывает, когда женщина соединяется с мужчиной, который одаривает ее такими низменными качествами. Но я отгонял прочь от себя мысли об ее возможной измене. И такое состояние, когда доказываешь себе ее преданность и чистоту, а факты говорят об обратном, становится очень мучительным.
Цыганка, Сева, нагадала правду. Кроме горечи в письме есть и радость, я бы назвал ее убогой радостью войны.
Мой друг умолк. Чтобы отвлечь его от неприятных мыслей о доме, я спросил:
– Скажите, Яков Семенович, за что арестовали моего преемника, студента литинститута?
Я долго не получал ответа. Наконец услыхал:
– Сева, это для меня очень тяжелая тема. Ради Бога извините, что я вам сейчас ничего не отвечу.
В моей  голове молниеносно пронеслась мысль: а не связан ли адрес студента с нашими вызовами к уполномоченному  СМЕРШ-а? Я тогда наотрез отказался что-либо сообщать о Якове Семеновиче. Он то же самое сделал относительно меня. Об этом он сам мне сказал. А про студента, возможно, что-нибудь и сообщил. Недаром он сейчас так тяжело это переживает.
Щи и каша в котелках, стоявших на земле, давно остыли. Моему другу так хотелось выплеснуть из души всю накопившуюся там горечь, что он и об еде забыл.
Это была наша последняя встреча на фронте. Но после войны мы встречались и не однажды. Убогие радости его продолжились и в мирное время, о чем разговор впереди будет особый.
Апрель стоял теплый, солнечный, весь полный ожиданием грядущей победы. Это ожидание сильно изменило ход нашей жизни. Постоянного состава в роте связи уже не было. Прибывающие из госпиталей связисты более суток не задерживались, их тут же передавали в действующие части. Ни взводные командиры, ни ротный  занятий не проводили. А для меня новым было то, что капитан Горов ни к стенгазете, ни к ее редактору никакого внимания не проявлял.
Второй месяц в роте не было парторга, что-то партийные деятели в роте нашей не задерживались. Взводные командиры заметок мне не давали, потому что из-за отсутствия подчиненных не о чем было писать. Так что в этом словацком лесу я ни одной стенгазеты не выпустил.
Сообщение о взятии Берлина застало нас в пути. Трое суток мы шествовали вместе со штабными повозками и остановились в юго-восточной Чехии. Расположились в большом шикарном доме сбежавшего с немцами барона. Капитан Горов поместил меня в отдельной комнате вместе с помощником командира первого взвода Серновым, разбитным старшим сержантом лет двадцати пяти, высоким, стройным, с южными смуглыми чертами лица. Он куда-то все исчезал вместе со старшиной роты, из-за чего порция его обеда, который я приносил на двоих, часто оставалась нетронутой, и выбрасывал пищу собакам, они наведывались к нам из соседней чешской деревни.
А меня второй день угнетало безделье, и я весьма обрадовался, когда капитан зашел в нашу комнату, где я, лежа на кровати, читал книгу, и повел меня за собой. Мы вышли во двор, где в былые времена, как видно, красовались газоны, капитан остановился и, величаво простирая руку слева направо, сказал:
– Здесь надо сделать художественное оформление, на всем этом склоне, – капитан сделал несколько шагов вперед: – Здесь же, в самом центре надо соорудить природный календарь, где с помощью цветов указать число, месяц и год. Для лозунгов красный и белый кирпичи скоро привезут. Цветы возьмете в оранжерее, которая находится в конце двора.
Так я превратился в художника, исключив с этого дня от себя все редакторские обязанности. И всему этому я был весьма рад. Мне выделили в помощь семерых девушек радисток, в большинстве молоденьких, не старше семнадцати-восемнадцати лет, но уже испытавших огонь войны. Особенно выделялись среди них миниатюрная, изящная красавица Жанна с сине–зелеными глазами и черными бровями и ее подруга Настя с простонародным лицом, невысокая, но с крепким торсом. Они были неразлучны. Настя всюду следовала за своей подругой и охотно выполняла все ее поручения.
С Жанной у меня сложились шутливо-дружеские отношения. Называла она меня не просто по фамилии, как принято в армии, а на французский манер: “мсье Дарин”. При этом голос ее звучал чистым звонким колокольчиком.
Прибывшие из хозвзвода с пилами и топорами четверо солдат быстро соорудили из толстых половых досок спускающийся к земле под углом в сорок пять градусов помост. Ездовые привезли жирной унавоженной земли, которую мы уложили на этот помост. Основа для природного календаря была готова. Дальнейшее зависело от искусства художника и его помощниц.
И вот тут-то неоценимую помощь оказала мне Жанна. Как-то само собой получилось так, что она стала моим постоянным консультантом. На полном листе своего блокнота я начертал план живого календаря, нарисовал в середине цифру “4”, под ней слово “мая” и в самом низу “1945”. Указал размеры: высоту числа в один метр, буквы месяца вдвое меньше, а год еще меньше.
Я задумался над этими размерами, держа в левой руке блокнот, а в правой карандаш. И вдруг почувствовал над правым плечом теплое дыхание. Я хотел обернуться, но меня опередили:
– Мсье Дарин, – раздался тихий, словно при заговоре, голос Жанны, – прежде всего извините, что я подглядывала ваш план...
– Пожалуйста, не возражаю, это же наше общее творение. Мне очень приятно ваше участие, – я посмотрел в ее сине-зеленые глаза, которые тут же восторженно запылали. Она перевела от меня горячий взгляд на блокнот и смущенно произнесла:
– Можно мне сделать одно предложение?
– Конечно, – с готовностью ответил я.
– Как вы считаете, – осторожно заговорила она, не лучше будет, если вместо “мая” написать “май”?
Я удивился такому предложению, которое вначале мне показалось странным и неграмотным. Но не спешил высказываться, а мысленно представил, как это будет выглядеть крупным планом и в цветочном исполнении. Я не стал исправлять начертанные слова, а открыл  свежий листок, начертал дату “4” и написал не “мая”, “май”. И сразу понял, что так будет лучше. И тут черт дернул меня поостроумничать:
– Мадемуазель, я удивлен, как в этой прекрасной головке родилось такое глубокомыслие, которое свойственно лишь старым мудрецам.
Она внимательно и строго посмотрела мне в глаза:
– Если бы я действительно была мадемуазелью, я за ваши  неучтивые слова поставила бы вас на место. Но я, к несчастью, всего лишь солдат, данный вам  в подчинение, и потому не имею права делать вам замечание, – все это она произнесла с такой грустью и горечью, что у меня заныло сердце.
– Жанна, пожалуйста, извините  меня за глупые слова, – я осторожно коснулся ее плеча: – Я должен  выразить вам искреннюю благодарность, потому что ваш вариант намного лучше.
– Мсье Дарин, – ответила она, радостно засияв глазами, и произнесла несколько французских слов, которые прозвучали красиво, мелодично, как музыка.
– Почему вы перешли на французский? Пожалуйста, переведите, – смущенно попросил я.
– На французском я произношу самые сокровенные и тайные  свои мысли, – она тоже смутилась и опустила глаза: – Потом, когда-нибудь я их вам переведу.
– А вы где учили французский? – спросил я, не до конца поняв ее слова о сокровенных и тайных мыслях.
– У меня мама преподает французский, – тихо ответила она.
Я заметил за Жанной ее подругу Настю, и это вернуло меня к действительности – надо заняться делами.
– Жанна, вы не против, если я попрошу вас пойти со мною в оранжерею и помочь мне выбрать цветы для выполнения возложенного на нас задания? – высокопарно предложил я.
Словно вздрогнув, девушка выпрямилась в струнку, высоко подняла голову и выкрикнула:
– Рада выполнить любое ваше задание, товарищ командир!
От ее крика я и сам  вздрогнул и напрягся, но тут же увидел ее смеющиеся глаза, и стал отходить от напряженности. Чтобы другие девушки не подумали, что я хочу уединиться с Жанной, я сказал:
– Настя, я и вас попрошу пойти с нами.
Я увидел, как недоуменно посмотрела на меня Жанна, а потом отвернувшись, холодно улыбнулась: она поняла, что я струсил.
Оранжерея представляла из себя большое помещение со стеклянными стенами и потолком. А каких цветов здесь только не было! Большинство их я видел впервые. Жанна и Настя восхищались этим цветочным разнообразием, осторожно, с любовью срывали чудесные растения и показывали мне, говорили их название. Но немало было и заморских цветов, которые девушкам были незнакомы.
Вместе с Жанной мы решили на природном календаре число украсить, как небо, голубыми цветами, а края обрамить алыми. Месяц май – синими и желтыми, а год – всевозможными цветами.
Все девушки работали с огромным воодушевлением. Ведь таким приятным цветочным делом они никогда в армии не занимались. Несмотря на то, что руки весь день ворочали грязный чернозем, сами цветы волновали юные души своим неземным благоуханием. Четверо девушек носили на носилках цветы из оранжереи к календарю, двое подавали их мне и Жанне. А мы с ней, стоя на возвышениях, сделанных из кирпичей по обе стороны покатого помоста, укладывали цветы по намеченным тонким шнуркам.
Вечером заходящее солнце своим нежно-оранжевым светом еще больше украсило наше цветочное создание. Командир роты капитан Горов не скрывал своей радости:
– Хорошо! Очень хорошо! – чуть не воскликнул он, что было совсем не свойственно его мрачной натуре. Он подошел совсем близко к чудо календарю и потрогал руками, как прочно держатся пересаженные цветы на покатой плоскости. Я воспользовался его присутствием и показал ему записанные в блокноте лозунги. Он слегка подумал и сказал:
– Коротко и впечатляюще. Когда это будет исполнено?
– Завтра, к этому времени, – ответил я.
– Оболенская, через десять минут зайдите ко мне, – сказал командир роты.
– Есть через десять минут зайти к  вам, товарищ капитан! – красиво и ловко вскинув к пилотке черные от земли пальцы, громко отчеканила Жанна. Так впервые я услышал ее фамилию и вспомнил, что такая фамилия была у каких-то князей.
От этого вызова у меня что-то заскребло на душе. Но почему? Не мог я ревновать к своему командиру девушку, о которой почти ничего не знаю. Через десять минут, окончив на сегодня работу, девушки пошли в свое расположение – небольшой флигель близ основного здания, а я проводил Жанну до дверей кабинета нашего командира и пошел в свою комнату, расположенную близ парадного входа.
На другой день рано утром, за час до подъема, я переделал на цветочном календаре цифру “4” на цифру “5”, что было совсем не трудным делом. А в половине девятого вместе со своей девичьей командой я стал сооружать лозунги, именно сооружать, а не писать, потому что буквы были метровой величины из кирпичей двух цветов. Из белого кирпича составляли буквы, а красным, ставя на ребро, то есть узкой стороной, обкладывали буквы. Все это сооружалось на фоне зеленого дерна, который доставляли на трех подводах солдаты хозяйственного взвода.
К обещанному времени в основном работы были завершены. Я отошел немного в сторону и посмотрел на наше агитационное творение, как метко назвала его Жанна. На календаре ярко горела цифра “5”. В середине ее голубые цветы светились словно полоска голубого неба, а края пылали огнем алых цветков. Чудесно выглядели месяц май и наш победный 1945-й. Над всем этим цветочным чудом будто крылами взмахнули вдохновенные лозунги. Первый: “Слава Великому Сталину!” И второй, чуть пониже первого: ”Ура нашей Победе!” Слова эти выглядели ярко, броско. Дело в том, что на этом месте двор возвышался, и лозунги оказались на откосе и хорошо просматривались  со всего двора и особенно из окон нашего дома.
Сталина я еще со школьной скамьи терпеть не мог, и теперь, прославляя его, решил внести свое личное творчество. Восклицательный знак для него я сделал чуть ли не вдвое выше, чем следовало, и он выглядел настоящей дубиной. Я подумал, что мой замысел сможет понять лишь тот, кто относится к деспоту так же, как и я. Но такой человек никогда не будет распространяться о своих догадках.
Мы со спокойной душой ожидали появления капитана. Однако садиться для отдыха не спешили: в таком большом художественном сооружении всегда найдется что-либо исправить, улучшить. Девушки местами уплотняли дерн, поправляли отдельные кирпичи. Я работал над календарем, когда услышал голос капитана:
– Дарин, подите сюда!
Я поднял голову и увидел рядом с капитаном командира полка и начальника штаба.
Я так растерялся, что не сразу сообразил, что, подходя к ним, я обязан был по уставу вначале попросить разрешения у полковника, а уж потом доложить капитану о своем прибытии. А я проигнорировал полковника. Но на такое нарушение субординации никто не обратил внимания, тем более, что это совершил один из творческих типов, которые всегда не в ладу с армейскими порядками.
– Подойдите поближе, товарищ Дарин, – улыбаясь глазами, сказал полковник.
Я подошел к нему, а он сделал полшага мне навстречу и пожал мою руку своею массивной, мягкой ладонью:
– Благодарю от лица службы за вашу большую творческую работу, – тряся мне руку, громко, словно перед всем своим полком, заявил он. – Из окон штаба ваше творение прямо-таки волнует, а вблизи оно еще лучше.
Он отпустил мою руку. И тут, вместо того, чтобы в ответ ему гаркнуть по уставу: ”Служу Советскому Союзу!”, черт дернул меня подхалимнуть перед своим ротным командиром.
– Товарищ полковник, разрешите вам сказать, – четко заявил я, взметнув ладонь к пилотке.
– Разрешаю, – вопросительно сверкнув глазами, – проговорил полковник.
– Главная заслуга во всем этом деле не моя, – волнуясь, начал я, не опуская от головы руку, – не моя, а товарища капитана Горова. Это он подал идею, обеспечил всем необходимым и руководил ходом творческих работ.
Полковник игривыми глазами посмотрел на капитана:
– Учтем, учтем, – не то с похвалой, не то со смешком сказал он. А капитан невозмутимо стоял со сжатыми челюстями, как будто речь вели о ком-то другом.
На другой день, после обеда, когда мы, усовершенствуя свое творение, сооружали по обе стороны календаря из красных кирпичей звезды, ко мне подошел незнакомый лейтенант с командирской сумкой через плечо.
– Вы Дарин? – оживленным голосом спросил он.
– Да, – сухо ответил я, отлично зная, кто и из какого отдела интересуется нашим братом, рядовым.
– Мне надо с вами поговорить. Может, присядем?
Мы сели на кирпичи в тень под грабом. Лейтенант дружески положил мне на плечо руку:
– О вас, Дарин, хорошо отзывается наше командование. Поэтому  наш партийный комитет решил, что вы должны быть в рядах партии. Через полчаса, – лейтенант посмотрел на свои золотые ручные часы, – то есть ровно в пять, начинаем партийное собрание, и вы должны к этому времени туда явиться, – лейтенант вынул из сумки листок гладкой лощеной бумаги, положил его на перевернутую сторону сумки, а сумку придвинул мне на колени: – Пишите заявление, – повелительно заявил он, подавая мне ручку.
– Но у меня ведь нет рекомендаций, – попытался возразить я, пораженный его неожиданным предложением и никогда не думавший о вступлении в партию.
– Рекомендацию вам уже дал комитет комсомола, остальные две дали я и командир девятой роты Лившиц, у которого вы прослужили полгода.
– Но вы же совсем не знаете меня, – сказал я, все еще надеясь отвертеться от неожиданной и нежелательной перспективы.
– Мы о вас, Дарин, знаем все, – решительно возразил лейтенант. Вы в полку служите больше года, и оба ваших командира, и бывший, и теперешний, отзываются о вас только с положительной стороны. Пишите: “Горя огнем ненависти к немецко-фашистским ордам и пылая священной любовью к матери-Родине и коммунистической ...” Да, впрочем, что я вас учу, вы же сами не хуже меня знаете, каков должен быть торжественный слог.
«Что же мне делать? – мучительно ломал я голову. – Как мне спасти себя от насильственного включения в партию? Ведь ни один из знакомых мне коммунистов не вызывал у меня уважения. Как же мне избавиться от их нежелательной компании?»
– Товарищ Дарин, чего вы замешкались? – Вывел меня из тревожной задумчивости недовольный голос лейтенанта. – Пишите: “Пылая ненавистью ...”
Мне так противны стали его “пылая” и “сгорая”, не придумав никаких доводов для отказа, я небрежным почерком набросал:
“Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Дарин.”
Лейтенант взял у меня заявление, поднес к своим недовольным глазам, положил его в папку в сумку и скучным голосом напомнил:
– Не забудьте, к пяти часам.
Он ушел, а я, сидя на кирпичах, стал ругать себя: зачем же я заартачился и огорчил лейтенанта. Ведь ничего мне не стоило написать восторженно- насмешливое заявление: “Сгорая постоянным жаром неистребимой жгучей ненависти к презренным и подлым немецко-фашистским гитлеровским горе-воякам...” Поставил же я Сталину вместо восклицательного знака пугающую дубину, и вряд ли кто посмеет сделать замечание, что восклицание после вождя следует уменьшить. А в заявлении требуемый восторженный тон  можно было довести до восторженно-насмешливого.
Когда я подошел к девушкам, копошащимся над кирпичными звездами, Жанна выпрямилась во весь свой рост и стала неотрывно смотреть на меня.
– Товарищ командир, – обратилась она громко, чтобы слышали все, – какие списки вы составляли для лейтенанта? Это не для награды за наши художественно-боевые  подвиги?
Я остановился перед ней.
– Да, товарищ Оболенская, я представляю всех вас к награждению орденом Сталина, который вскоре появится, – ответил я, стараясь быть серьезным.
– Служим Советскому Союзу! – смеясь отрапортовала Жанна. И совсем тихо, с полной серьезностью спросила: – А все же, если по секрету: что за рапорт вы написали?
Я не хотел, чтобы девушки слышали наш разговор, и решил отвести ее в сторонку, объяснив это тем, что хочу посоветоваться относительно дальнейшего улучшения нашего цветочного календаря. Мы с ней подошли к календарю, и я ей сказал:
– Мне предложили вступить в партию, о чем я никогда не помышлял. И виной всему этому вы и ваши подруги, совершившие такую грандиозную шикарную пропаганду, за которую все заслуги ошибочно приписали мне. И вот за это хотят призвать меня в партию, а этого я не желаю.
– Почему не желаете? – со всей строгостью спросила Жанна.
– Потому что я пьяница, сквернослов и бабник, а партия наша состоит из морально чистых коммунистов.
Жанна с минуту подумала и с грустью сказала:
– У меня, Сева, точно такие же качества, как у вас. И, несмотря на это, мне ни разу не предлагали вступать ни в партию, ни в комсомол.
Этот ответ меня вдвойне поразил. Прежде всего тем, что она не комсомолка. Таких в армии я ни разу не встречал. Девушек – не комсомолок перед призывом в армию обязательно наспех принимали в члены ВЛКСМ. Но особенно удивило и приятно мне было то, что она назвала меня Севой. И капитан Горов, и другие командиры называли меня только по фамилии.  И главное – произнесла мое имя с такой теплотой.
Я догадался, почему ее никуда не принимали: из-за княжеской фамилии. И хотя в этом “неприеме” я не видел никакой беды, мне почему-то стало жалко ее и захотелось успокоить:
– Не огорчайтесь, Жанна, после войны у нас все изменится к лучшему.
Глаза ее загорелись теплым благодарным светом.
В пять часов я зашел в зал, расположенный на втором этаже, близ комнаты, в которой я жил. Мест свободных было много, и я присел поближе к двери, рядом с массивным ефрейтором. Знакомый мне лейтенант, оказавшийся заместителем секретаря партийной организации, поднялся на сцену, встал за накрытый зеленым сукном стол и объявил собрание открытым. Проголосовали за президиум. И по обе стороны лейтенанта сели майор и рядовой.
Первым из принимаемых в партию оказался сержант Абалеев. Пока он стоял, растерянный от волнения за трибуной, лейтенант зачитывал вдохновенное заявление, написанное, конечно, под его диктовку. Буквально пятью-шестью словами сержант рассказал свою автобиографию: где родился, где учился, где воевал. Кто-то из зала хотел задать вопрос, но лейтенант прервал его:
-–Товарищи, есть предложение принять Абалеева в партию.
Все проголосовали за это предложение. Второй принимаемый, рядовой сапер, молча стоял на трибуне, данные его биографии лейтенант зачитал сам. Его тоже приняли сходу. А третьего даже на трибуну не вызывали. Пока зачитывали его короткие данные, он стоял на своем месте в конце зала. Меня тоже приняли молниеносно.
Всего приняли в партию более двадцати человек. Я понял, почему лейтенант галопом гнал процесс приема. Если бы, как положено, изучать и рассматривать каждого принимаемого, то пришлось  проторчать здесь не один час. А кому хочется угнетать себя таким нудным занятием в этот чудесный теплый день. Думаю, и сам лейтенант куда-то спешил.
Придя в свою комнату, я прилег на кровать и задумался. Когда я был в отделении знаменосцев, к нам неоднократно попадали листовки, забрасываемые самолетами РОА (Русской освободительной армии), которой командовал генерал Власов. В этих листовках призывали красноармейцев и их командиров гуртом вступать в коммунистическую партию, чтобы разлагать ее изнутри. А сейчас действительно получилось так, как призывали вражеские листовки – нас гуртом, безо всяких проверок политических знаний, загнали в ВКП(б). Ведь среди принятых наверняка есть такие, которые, подобно мне, не верят партии. Да и немало таких, которые вступили ради карьеры. Те же трое лейтенантов и один старший лейтенант в ходе своей военной службы не раз убедились, что без партбилета в кармане дальнейшее продвижение вверх невозможно.
А я ощущал в душе какую-то червоточину, будто что-то темное, шевелящееся все больше и больше, заполняет мое нутро, мой  мозг и мешает мне о чем-либо думать.
Вспомнив о собрании, я вдруг обнаружил: да ведь на нем не было командира нашей роты Горова. Может, он беспартийный? Но этого не может быть. Ведь ему приходилось командовать заместителем по политчасти, а тот обязательно коммунист. Но тут же заметил про себя: при мне-то, за последние полгода, замполита в роте не было, были лишь секретари первичных парторганизаций, которые то и дело менялись. А как быть с командирами взводов, которые члены партии? Ими ведь тоже командует капитан Горов. И еще довод – если бы он был коммунистом, наверное он бы дал мне рекомендацию, а не сам лейтенант, с которым мы не были даже знакомы. Чем больше я раздумывал, тем сильнее запутывался в противоречиях. И понял одно – партийность моего командира для меня сплошная загадка. Но еще более сложную загадку задал он мне на другой день. Перед обеденным перерывом он собрал всех нас, то есть семерых девушек и меня, близ цветочного календаря. Мы уселись на зеленую травку, а он на красные кирпичи. Это был первый и последний случай, когда я присутствовал на его занятиях.
Капитан Горов всегда вел занятия со связистами на сугубо технические темы. А на этот раз о технике, о связи не сказал ни слова. Он рассказал нам содержание последней сводки Совинформбюро, в которой сообщалось, что Красная Армия вместе с вооруженными силами союзников завершают уничтожение гитлеровских войск, и не сегодня–завтра наступит наша долгожданная победа. Все в нашей стране, от мала до велика, ждут этой победы. “Однако, – тут капитан сделал загадочную паузу и стал произносить слова четко, раздельно и с нескрываемой угрозой, – среди нас есть такие, – тут его свирепый  взгляд остановился на мне: – кто не рад этой победе, – холодея сердцем, я не отводил от него испуганных глаз, а он продолжал: – Мы должны быть бдительными и разоблачать таких людей, которым хочется умалить нашу великую победу”. В заключение капитан похвалил всех связистов, которые внесли достойный вклад в дело разгрома фашизма.
В общей сложности его выступление заняло не более десяти минут, и у меня мелькнула мысль – уж не для того ли он специально собрал нас, чтобы сообщить девушкам об опасности, которая исходит от того, кто хочет умалить значение великой победы.
– А теперь прошу приступить к выполнению порученного вам ответственного задания, – каким-то скучным голосом заявил капитан и поднялся с кирпичей.
Копошась над улучшением объекта пропаганды, к которому я сразу стал питать поразительное равнодушие, меня все больше и больше одолевала тревога, вызванная словами капитана. Зачем он это сделал? И какие у него были основания подозревать меня в таких преступных чувствах. Да, в советском обществе нерадующиеся победе – преступники. И все больше и больше я задумывался над вопросом – откуда он взял, что я не рад победе? Я же никакого повода не давал этому. Ни с кем в роте я не вел об этом разговоров.
И неправда, что я не рад победе. Я очень желаю, чтобы скорее закончилась эта страшная кровопролитная война. Это несправедливое обвинение меня особенно обижало.
Однако долго раздумывать над словами капитана не давали мне девушки. Они то и дело спрашивали меня, что надо исправить, потому что под некоторыми буквами я ставил на попа кирпичи, знак того, что эта буква требует доработки, а девушки хотели уточнить, что следует исправить. Не отходила от меня и Жанна, которая особенно внимательна была ко мне, хотя и спрашивала мало. Эта умная девушка и, видимо, потомок князей, конечно же, понимала, кого разоблачал наш командир, и потому в глазах ее я увидел  какую-то грустную озадаченность.
Незаслуженная обида, мучительная тревога за свое будущее не покидали меня  и ночью. Ведь меня могут без суда и следствия упрятать куда-нибудь подальше на азиатский север, как сделали это с моим другом Вадиком Журавлиным за незлобное юмористическое стихотворение.
Но вот мелькнул в голове вопрос: откуда он взял, что я не рад Победе? Этот вопрос раз мелькнул, потом еще и еще. Но я попытался отбросить его от себя, не давая на него ответа. А потом решил вспомнить все свои разговоры, которые бывали с кем-либо в этом полку, и сразу остановился на Якове Семеновиче Милованове. Постой, постой, а не говорил ли я ему о полном разгроме немцами нашего лыжного батальона под Москвой? Да и не только это говорил, но и о Курской битве, где мы одержали победу, но допустили огромные потери, где полностью погибла наша рота курсантов Саранского пехотного училища. Тогда я сказал: “Такой победе, Яков Семенович, не порадуешься. Если мы и дальше станем так побеждать, то некому будет радоваться окончательной победе”. Да, я возмущался огромными нашими потерями, которые в сводках Совинформбюро всегда скрывались. Но этим возмущался каждый здравомыслящий человек. Да, возмущался, но про себя. А вслух возмущаться было опасно. Но ведь я говорил только Якову Семеновичу. Он не мог меня заложить. Когда мы в молдавском лесу жили с ним в отдельном шалаше и выпускали для роты стенгазету, меня и его вызывал к себе по отдельности конечно, оперуполномоченный особого отдела. Тогда я решительно отказался что-либо доносить о своем друге. А он, придя от опера, сообщил мне: “Я сказал старшему лейтенанту, что Дарин – лояльный по отношению к Советской власти человек. А больше  ничего не сказал”. А, может, что и сказал? Ведь при недавней встрече с ним в словацком лесу он дал ясно понять, что по его донесению арестовали студента литературного института. Да, теперь ясно, откуда идут обвинения в мой адрес.
Утром, когда уже рассвело, я только успел сомкнуть глаза как был разбужен вбежавшим в комнату старшиной роты:
– Хватить дрыхнуть, – весело и громко заговорил он, – вот-вот сообщат о победе. Чехи уже празднуют. Возят на кляче чучело Гитлера, и все  плюют на него.
Старшина с сержантом ушли, а я взглянул в окно и увидел стоящих возле цветочного календаря Жанну и Настю. Только теперь я спохватился, что не сменил на календаре число. Когда я шел к ним, они во все глаза смотрели на меня. Взгляд Жанны был радостным, а тонко очерченные красивые губы сложились в слегка грустную улыбку. И это неестественное, загадочное противоречие меня удивило.
– Сева, война закончилась, – не здороваясь, буднично, безо всякого душевного подъема сказала Жанна.
– Уже сообщили официально? – спросил я.
– Нет, это наши радисты ночью слушали иностранное радио. Они сообщили, что Верховное немецкое командование дало всем своим войскам приказ о сдаче оружия.
– Я вас поздравлю, девушки, – сказал я, – когда услышу официальное сообщение из Москвы. А пока я попрошу вас помочь мне переделать число.
Пока мы составляли из семерки восьмерку, к нам подходили несколько человек – две девушки из штаба, старшина девятой роты. А двое лейтенантов, командиры взводов из роты связи, даже замечание сделали:
– У вас восьмерка беременна, – сказал один из них, и оба засмеялись.
– Она беременна победой, – игриво и ловко отпарировала им Жанна.
Я всмотрелся в цифру, и мне стало не по себе – средняя горизонтальная связка у восьмерки получилась чрезмерно толстой. Что же делать? Срезать цветы ножом? Я посмотрел на Жанну, она на меня. Глаза ее смеялись. И меня осенило – это же замечательно – “беременная восьмерка”.
– Оставим так? – спросил я Жанну.
– Оставим! – радостно согласилась она.
Этот день – день капитуляции фашистской Германии – остался в памяти на всю жизнь как день великого перехода от войны к миру.
Вечером старшина и сержант принесли две канистры – в одной спирт, в другой красное вино, а в закуску более двух килограммов копченой колбасы и буханку хлеба. За ужином на кухню не ходили. Не до этого было. Вначале пили втроем, потом зашли трое командиров взводов. Валились тут же – кто на кровати, кто на полу. Немного отоспавшись, начинали пить снова.
Меня не покидало какое-то странное вопросительное чувство – где же командир нашей роты капитан Горов?
А потом нам сказали, что и Москва сообщила о Победе, и тут веселье и пир продолжились с новой силой. И мне не однажды приходила в голову мысль: жаль, что нет здесь капитана Горова, я бы показал ему – рад я или не рад победе.
Как и другие, под парами алкоголя, я окунался в состояние небытия и, проснувшись, снова подходил к столу, на котором стояла канистра со спиртом. С вином давно уже справились. Под вечер мы остались с Женей вдвоем. Остальные разбрелись кто куда. Голова от выпитого вина гудела. Хотелось опохмелиться, но винная канистра была пуста. Закуски тоже никакой. Мы выпили с Женей по полстакана спирту, не запивая водой. Полегче стало на душе. Потом повторили. И тут-то на мою душу навалилось такое, чего никогда не случалось ни прежде, ни потом. Я забуянил. Я почувствовал, будто в меня черт вселился – захотелось все ломать, крушить. Мало того, я заразил этим чувством своего смирного соседа. Вынув из блестящего полированного стола средний ящик, я поднял его вверх и изо всей силы ударил о спинку венского стула, ящик разлетелся на куски. Потом полез за ящиками в левую тумбочку стола, а Женя – в правую тумбочку – расправившись со столом, принялись за шкаф, потом за стоящий в углу красивый столик со многими ящичками, видимо, специальный, туалетный.
Разгромив столько вещей, мы усталости не почувствовали. Наоборот, сила ощущалась, как у спортсмена в начале борьбы.  Хотелось кромсать еще и еще. Но шкафа не поднимешь, чтобы грохнуть об пол, кровать тоже, а сила требует действий. И тут я увидел над столом большую трехсотваттную электрическую лампу со стеклянным матовым абажуром. Подобно хищнику в погоне за добычей, я запрыгнул на кровать и, как футболист, вскинул ногу вверх, чтобы ударить носком лампу. Но не тут-то было. До цели даже половины расстояния не достиг. А нога, не встретив сопротивления, рванула меня в сторону. Я кувыркнулся и упал, стукнувшись головой об пол. Можно представить, каково было состояние моего разума, если я вздумал достать ногой до предмета, висящего под самым потолком. Но неудача не остановила меня. Я еще больше рассвирепел. Снова запрыгнул на кровать и, размахнувшись, ударил по люстре кулаком. Руку ожгло острой болью, погас свет, и со звоном посыпались на пол осколки люстры.
Я еще  не успел сойти с кровати и поглаживал ушибленную руку, а в комнату уже входил высокий и статный капитан Горов с красной повязкой на левом рукаве и пистолетом на боку. Я его сразу узнал при свете луны.
– Что за бумага валяется здесь на полу? – строго спросил он.
– Это не бумага, товарищ капитан, – ответил я оживленно, радуясь тому, что наконец-то встретил командира родной своей роты, которого весь день не видел. – Это, товарищ капитан, осколки люстры, которую я только что разбил.
Капитан сделал  от двери три шага и подошел близко ко мне.
– Ложитесь, Дарин, немедленно ложитесь, – строго, но тихо, добрым, покровительственным тоном произнес он.
– Да, ну, что вы, товарищ капитан, в такой день да ложиться, – смело возразил я. – Неужели  мы не можем с вами найти общего языка.
– Трое суток аресту! – свирепым голосом отчеканил он и тут же вышел.
Не прошло и полминуты, как зашли два автоматчика, взяли за плечи меня, сидевшего на кровати, и повели с собой. Оказывается, капитал был дежурным по части, а отделение автоматчиков стояло наготове у подъезда дома.
Гауптвахта располагалась в подвале этого же здания, она представляла из себя, как я увидел позже, на рассвете, большую комнату с маленькими окошками. Но пока я в темноте ничего не видел и попал в пустую гауптвахту, потому что в честь победы всех заключенных простили и освободили.
– Вот что парень, – сказал мне один из конвоиров, – из-за тебя одного охрану держать не будем. Обещай нам, что никуда отсюда не убежишь.
– Обещаю, – буркнул я и повалился на примятую солому  головой к стене и тут же провалился в глубокий беспробудный сон.
Проснулся я от непривычного, как на вокзале, гула голосов и пьяно выкрикиваемой песни о бежавшем из Сахалина бродяге. Я открыл глаза и при свете падающих в низенькие окошки лучей солнца увидел переполненный военными подвал. Рядом со мною на правой стороне лежал на спине широкоплечий солдат с крупным белым лицом. А по другую сторону от меня – совершенный его антипод: щуплый, с маленькой черноволосой головкой говорливый младший сержант. Он громко разговаривал с другим своим соседом. Я назвал его звание, потому что на нем были погоны и ремень. “Что это за гауптвахта, где не снимают знаков различия”, – подумал я и посмотрел по сторонам. Да, у многих они на плечах, Вон в дальнем углу сидит горбоносый, и солнечный свет, падающий в окошки, так ярко осветил его левый старшинский погон. Я покосил глазом на свое плечо – тоже погон не снят. “Вот что значит победная гауптвахта, – снова мелькнула мысль. – За всю историю Красной армии вряд ли кого сажали на гауптвахту, не сняв с него знаков различия и ремня.
Песню о бродяге пел лежащий посредине помещения коренастый в офицерском кителе с большим шрамом на щеке. Он, не допев песни, полез в карман брюк, вынул бутылку с иностранной этикеткой и стал пить.
– Не прогневайтесь, славяне, самому мало, – сказал он в пространство и, отшвырнув пустую бутылку, завалился спать.
– Ничего себе гауптвахта, гулять можно, – сказал я соседу здоровяку, который тихо, утробным голосом произнес.
– Да.
Однако наша победная гауптвахта вскоре показала себя во всей своей организованности и блеске. Тот самый здоровенный старшина поднял вверх руку и командным голосом произнес:
– Братцы славяне, слушайте, что я вам скажу. Как вы знаете, праздник Великого октября мы отмечаем двое суток, праздник  Пасхи наши предки отмечали целую неделю. А праздник Великой Победы неужели только один день... Нет, несправедливо. Надо продолжить. Для этого я предлагаю складчину. И сам первым делаю вклад, – он откуда-то из угла извлек свою с блестящим козырьком фуражку и у всех на виду положил в нее часы: – смотрите, золотые, швейцарские. Ну, кто еще?  Не стесняйся, братва, можно внести любую малую сумму, даже чешские кроны. Что касается вина и закуски, мы вам гарантируем.
– Кольцо пойдет? – Кто-то поднял сверкнувшее кольцо.
– Золотое? Можно. Передай сюда, – переходя цепочкой из рук в руки, кольцо дошло до старшины. Он быстро осмотрел его и положил в фуражку. – Ребята, – снова заговорил он, – пировать будут только те, кто внес вклад, пусть даже самый мелкий, ибо на всю тюрьму угощения не хватит.
– Ножечек можно? Трофейный, – спросил кто-то тоненьким юношеским голоском из середины зала.
– Давай сюда!
– У меня только сотня, – послышался голос.
– Давай сюда, – разрешил старшина.
Со всех сторон полетели в фуражку чешские кроны, советские рубли и немецкие марки.
Когда поток жертвоприношений иссяк и набралась полная фуражка драгоценностей старшина взял эту фуражку, пошел к выходу и постучал в дверь, которая тут же открылась.
– Коротов здесь? – спросил он командирским голосом.
– Здесь, товарищ старшина.
– Мне к нему надо, – старшина вышел и не возвращался минут пять. А вернувшись, коротко сообщил: – Дело на мази.
А я сожалел, что ничего не мог дать в общий котел. Великан угрюмо молчал, мучимый, видимо, глубоким похмельем, а у говорливого соседа, как я заметил, не прошел еще хмель. Он рассказывал своему левому соседу, как три дня назад прибыл в девятую роту, в честь победы вместе с двумя дружками пошел в чешскую деревню, напились там, избили хозяина дома, где гуляли, хотели изнасиловать хозяйку. На ее крики ворвались в дом патрули и сцапали его. Дружки же убежали.
Вдруг из открывшейся двери  гауптвахты я услышал:
– Рядовой Дарин – к выходу!
Я поднялся и, вышагивая сквозь тесноту лежачих тел, направился к открывшейся двери. Пропустив меня, часовой снова закрыл дверь, а я поднялся по лестнице и увидел сдержанно улыбающуюся Жанну и Настю. На столе возле них стоял наполненный кашей котелок.
Я чуть не заплакал от переполнивших меня чувств благодарности.
– Вы? – только и мог произнести я, уставясь на Жанну повлажневшими глазами.
– Здравствуйте, Сева! Как вы себя чувствуете? – жалостливым голосом спросила Жанна.
– Здравствуйте, девочки! Я рад, что вы пришли. У меня сразу улучшилось самочувствие.
Наступила пауза. Похмелье сильно угнетало, и я не знал о чем дальше говорить. Выручила Жанна.
– Да, Сева, чуть не забыла: я и Настя поздравляем вас с окончанием войны, – от волнения у девушки расшились увлажнившиеся глаза и, чтобы не заплакать, она закусила нижнюю губу. Я вспыхнул от  нахлынувших чувств, бросился к Жанне, обнял ее и почувствовал, как намокли глаза.
– Спасибо тебе, – прошептал я и отнял от ее плеча лицо. Она увидела на моих глазах слезы, поднялась на носки и долгим поцелуем прижалась свежими губами к одному глазу, потом ко второму. И сама, чуть не заплакала, произнесла:
– Победа соленая.
Эти слова пронеслись через всю мою жизнь, а в праздник Победы они звучат в моей душе грустным музыкальным аккордом.
На этом первом свидании мы больше ни о чем не говорили. Я попросил у часового котелок и выложил туда кашу. Судя по времени, я знал, что девочки еще не кушали, и котелок был им нужен. Повар Семен Абрамович, узнав, что девочки понесли завтрак на гауптвахту, вместо одной порции  наложил несколько. Кроме моих соседей примкнули к завтраку еще двое ребят.
А вскоре какой-то солдат, видимо, старший над часовыми, вызвал из гауптвахты золотозубого старшину. Буквально через три-четыре секунды дверь снова открылась, и старшина позвал лежащих у самой двери двух солдат. Один из них вошел обратно с двенадцатилитровой канистрой в руке, а другой с набитыми продуктами вещмешком.
– Отнесите на мое место, – сказал он и сам пошел за ними следом.
 И начался победный пир заключенных. Первому старшина налил себе.
– Дорогие мои братцы славяне! – торжественно начал он, подняв стакан со спиртом. – Поздравляю всех вас с окончанием войны, а главное с тем, что мы с вами остались живы и не калеки, – старшина часто заморгал глазами: – Ну хватит, а то расплачусь, – он опрокинул в рот более чем полстакана спирта, не запивая его водой, и взял в рот кусочек колбасы. Прожевав его, снова обратился к заключенным: – Ребята, вначале выпьют те, кто внес пай. Так будет справедливей. А уж потом все желающие. Тут всем хватит. Кто не может пить чистый спирт, пусть разбавит. Вода – в баке, – старшина указал пальцем и сказал своему соседу, – Ты будешь наливать. Если кто захочет чистого, наливай полный стакан. Пусть всем будет по потребности.
Так начался пир победителей в каземате. Некоторые подходили к канистре уже второй раз, и крепкий напиток вскоре сшибал их с ног. Сам старшина больше пить не стал. Он полулежал, опершись  правым плечом об каменную стену. Светлыми, дружелюбными глазами смотрел на пирующих. То там, то тут раздавались песни, но они быстро умолкали.
Завтрак принесли не только мне. Часовые окликнули еще около десятка человек, из которых многие не отозвались. Они отключились после спиртного. А всего-то было здесь не менее полусотни рядовых и командиров. Почему же остальным не принесли пищу? Забыли их? Видимо, сейчас просто не до них. На воле пир разгорелся еще более широкий и бесшабашный. Но голодным на гауптвахте все равно никто не остался. Приносили пищи будто на одного, а котелок был полный, и наедались несколько человек. Повару Семену Абрамовичу надо было куда-то сплавлять излишки – вряд ли нынче хоть одна треть числящихся на довольствии будет питаться из кухни.
В 10 часов дверь открылась настежь, и показались двое офицеров. В одном из них  узнал капитана Горова, и рядом с ним стоял незнакомый старший лейтенант. В это время обычно сменяется гарнизонный наряд. Значит, старший дежурный Горов сдает гауптвахту своему сменщику. Офицеры окинули взглядом всю нашу пирующую ораву, и капитан увидел меня.  Я, сидевший у стены, вежливо кивнул ему и слегка поднял ладонь в знак того, что я ничуть не обижаюсь на него. Офицеры о чем-то тихо переговорили друг с другом. И когда они ушли, мой сосед великан с черным волнистым чубом спросил меня, кивнув в сторону двери:
– Как фамилия капитана?
– Горов, командир 8 роты.
– Как 8 роты? В нашей дивизии нет такой роты.
– Почему дивизии? – удивился я. – Это же гауптвахта запасного полка 2-го Украинского фронта. Нет у нас дивизии.
Мой лежащий сосед даже присел от удивления.
– Выходит, я попал в чужую часть?
– А ты из какой части?
– Из 20-ой особой артдивизии.
– И ты не помнишь, как  привезли тебя?
– Нет, я был мертвецки пьян, – великан снова откинулся на спину и,  закинув за голову руки, крепко задумался. Темно-серые глаза его тоскливо уставились в потолок.
Виночерпий при офицерах прекратил угощение, загородив собой канистру, а когда они ушли, он снова призвал своих собратьев по несчастью:
– Подходите, братцы, подходите! В такой день грешно не выпить.
– Эх, была не была! – мазнул своей мощной ладонью мой сосед, поднялся во весь свой огромный рост и пошел к виночерпию. Тот о чем-то спросил его и налил полный стакан спирта. Великан опрокинул его в рот и вернул стакан. Судя по губам, виночерпий спросил: “Повторить?” Великан кивнул. Второй стакан он тоже выпил, ничем не закусив. Зачинатель пира старшина дремал и ни о чем не спрашивал великана, а виночерпий спросил о чем-то. Но выпивший два стакана махнул рукой и побрел на место, перешагивая через мертвецки пьяных солдат.
– Тебя как зовут? – спросил он меня, усаживаясь на место.
– Сева, – ответил я.
– А я Филипп. По фамилии Буераков. Скажи, Сева, скажи, пожалуйста, в каком городе я сейчас нахожусь? – спросил он.
– Поблизости от нас не город, а деревня, а как она называется, я даже не знаю.
– Наша дивизия стояла в чешском городе Трнава. Ты не знаешь, далеко он отсюда?
– Нет, Филипп, не слыхал я о таком городе.
– Да видно, далеко меня забросили, – задумчиво произнес великан, и немного погодя, добавил. – Ну ничего, что Бог ни делает, все к лучшему. Судя по всему, больше я не увижу своего Суворова.
– Какого  Суворова? – заинтересовался я.
От выпитого спирта глаза Филиппа заблестели, и он стал раскованней и откровенней:
– Так прозвали моего генерала. Настоящая фамилия его Саварнов Александр Семенович. Но за глаза никто его по фамилии не называл. Целых два года я прослужил у него ординарцем. Раз при бомбежке телом своим прикрыл его. Меня в плечо ранило, полтора месяца в госпитале отлеживался. Обратно меня к себе взял. Я за ним, как за дитем ухаживал. Он и ростом был мне почти по пояс. Щупленький такой. А выпить любил. Сколько раз я его из штаба на квартиру на руках носил. И всякий раз хоть пьяному, хоть трезвому перед сном и утром обязательно ноги мыл ему. Очень уж они  у него потели. На день по трое носков менял ему.
– А как же вы в честь победы расстались?  Что случилось-то? – спросил я.
К нашему разговору никто не прислушивался. Правый сосед Филиппа был мертвецки пьян, мой щуплый сосед что-то доказывал сидящему с ним рядом кавказского вида солдату.
– А случилась, Сева, весьма презабавная вещь, – начал рассказывать Филипп совершенно свободно, раскованно и даже с юмором. – Во-первых, надо учесть, я с юных лет  страшный любитель выпить. У нас в Забайкалье охотникам без этого нельзя, иногда так намерзнешься, да еще если в ледяной водице поплаваешь, без спирта концы отдашь. А в войну призвали меня и сразу в артиллерию особой мощности. Заряжающим я был. До 43-го года трижды был ранен, а в четвертый раз при бомбежке крепко в руку садануло, когда генерала Саварнова, комдива, телом своим прикрыл. Два месяца лежал в госпитале тыловом.  Узнал он, где я лежу, при выздоровлении прислал туда старшего лейтенанта из штаба, и тот привез меня в свою часть. И тут генерал стал уговаривать меня пойти к нему в ординарцы. Долго не поддавался. А потом подумал-подумал: рука-то искалечена, снаряды не могу поднимать, да и согласился. В первый же вечер мы с ним выпили, поговорили по душам, а перед сном он мне и говорит:
– Филя, принеси таз с водой, хочу ноги помыть.
Принес я ему таз с холодной водицей, Поставил перед ним, а он сидит на стуле в одних трусах, хотел пригнуться к тазу, да не может: поясницей он страдал. Кряхтит, ничего не получается. А потом с такой мучительной просьбой и говорит:
– Филя, будь добр, помоги мне.
А чего помогать, тут надо рукава засучить и поливать. А ножки у него белые, тоненькие и страшно пахнут, они вечно потели. Придавил я свою брезгливость и полил ему на лапы, а он просит помыть до колен. Вытер ему ноги полотенцем, а самого взял на левую руку, как ребенка, и отнес на кровать. Это самое мытье во всей моей ординаторской службе было самым тяжелым делом.
Адъютантом у генерала служил старший лейтенант, ушлый такой хитрюга, когда воевали в Румынии, каких только вин не доставал. И девочек тоже. Однажды мы с ним по пьянке поцапались. Он холуем меня обозвал, и я избил его до полусмерти. Извиниться, конечно, пришлось. А генерал потребовал: если не дашь зарок не пить до самой победы, то сегодня же отправлю в воентрибунал. Пришлось дать зарок. Тяжело было, ох как тяжело. Да что поделаешь. В штрафной роте верная гибель: хорошо, если от полутораста человек один-двое живыми остаются. С мучениями, но выдержал я зарок. И вот победа долгожданная, а для меня двойная радость. Уж теперь-то я отведу душу. Вон они в буфете дожидаются: и коньяк, и ром, и ликер, и сухие, и полусухие. Ну, сплошной рай.
Услыхали мы про Победу-то. Генерал пошел в штаб собрание проводить с офицерами. А я дома с поваром остался, он только одну рюмку рома выпил. Я же крепко стал накачиваться. А полчаса спустя пришел с адъютантом генерал. Адъютант тоже ушел к себе на квартиру. А генерал, чуть-чуть только выпивший, разделся и, как положено, как каждый вечер, сел на стул в одних трусах и закричал:
– Филя, ко мне!
И тут меня взорвало. Наверно, черт вселился. Я подошел к генералу и ...
Рассказ Филиппа внезапно был прерван шумом из открывшейся двери.
– Жандармы, полицаи, подите вы прочь! – кричал рослый военный без погон и ремня, которого двое часовых вталкивали к нам в переполненный подвал.
Они заперли за собой дверь, а арестант, стоя у двери, поднял кулаки и кому-то пригрозил:
– Ничего, я ему покажу! – и присел, прижавшись спиной к косяку и уронив на колени голову.
Этот инцидент нас отвлек, но вскоре Филипп продолжил свой рассказ:
– Так вот, подошел я с тазом и поставил к его ногам. И тут действительно сам черт меня подбил, не иначе.
– Александр Семенович, голубчик вы мой, – ласково так говорю ему, – сколько раз я вам ножки мыл, сотню раз, а может, и тысячу, так вот, дорогой, в честь победы вы мне хоть один разик помойте.
Генерал, как ужаленный, вскочил со стула:
– Как ты смеешь, болван недоразвитый, так с генералом разговаривать!
Он вскочил, а я сел на его место, снял свои сапоги, потные портянки и опустил ноги в воду:
– Приступай к мытью, товарищ генерал, иначе я могу  ногтем тебя пришибить, – хмель меня все больше и больше распалял: минуту назад я целую бутылку коньяка выхлебал.
Генерал видит – дело серьезное, весь напрягся, зажал в кулак свой гнев и так спокойно говорит:
– Филя, ты представляешь, на какое преступление ты пошел. Это же трибунал.
– Ну и пусть,  – говорю, – сейчас же приступай! Не то хуже будет, – он стоит и ни с места. Тогда я поднимаюсь со стула, беру его за затылок, пригибаю голову к тазу и говорю: – Сейчас окуну твою морду в воду, если не будешь мне мыть ноги, я так прижал его, что он уже коснулся носом воды: – ну, будешь мыть? Иначе утоплю к чертовой матери.
– Буду, – чуть слышно произнес он.
Я сел на стул, опустил в таз ноги, и генерал нехотя, неумело, стал плескать водой на мои огромные лапы. Но это не важно. Главное – совершился  сам факт.
– Спасибо, Александр Семенович, молодец! – и по головке погладил его.
Встал я со стула, надел сапоги, достал из-под кровати вещмешок, где с самого дня зарока хранил спирт во фляжке, открыл ее, вылакал все до дна и свалился замертво. Очнулся я уже здесь, может быть, за сотню километров.
– Филипп, я, кажется, догадываюсь, почему он отправил тебя в другую часть, – решил я похвалиться своей догадкой.
– Да тут и малому понятно, – спокойно произнес Филипп. – Генерал испугался, что оставь меня хоть немного в собственной дивизии, его позор всем будет известный. В трибунал тоже нельзя отдавать, там потребуют рассказать все, как было.
– А я Филипп, знаешь еще о чем подумал. Если бы ты остановился на полпути, если бы он не намочил своих рук, то он тебя отправил бы в трибунал. Потому что позора на себе не почувствовал бы.
– Да, ты прав, Сева, – после небольшого раздумья сказал Филипп:
– Мне приписали бы оскорбление командира действием и минимум лет пять припаяли бы. Я знаю по многим другим историям: трусливая остановка на полпути – это всегда нехорошо кончается, – Филипп закрыл глаза. Такие великаны вообще не говорят много, и длительный рассказ его, видимо, утомил.
Вскоре к нам втолкнули еще двоих, еле державшихся на ногах. Все новички без погон и без ремней. И еще я заметил: те, кто выходит из подвала оправляться, как в армии выражаются, “по тяжелой нужде”, обратно уже возвращаются без погон и  ремней. По “легкой” же никто не выходит: для этого в углу поставлен пятиведерный бидон. Думается, что до вечера никого здесь с погонами не останется, хмельное питие закончится, и тогда наша “победная гауптвахта” вновь превратится в обыкновенную.
Филипп спал, а ко мне прильнули приятные воспоминания о Жанне. Наша встреча получилась изумительно красивой. Как будто мы все проделали по сценарию, созданному кем-то очень талантливым. Во всей этой сцене самой прекрасной и волнующей стала Жанна. И вот я почувствовал, как у меня в голове и сердце рождаются полные тепла и нежности слова, зарифмованные с ее именем:
Жанна, Жанна –
Я шепчу неустанно.
С милою и долгожданною
Встречусь сегодня я с Жанною.
Я уже не слышу ни тюремного шума вокруг, ни пьяных песен и возгласов, весь проникся поэтическим накалом. Рифмы, образы, эпитеты идут чередой, и образ Жанны, сотканный из волшебных нитей, стоит передо мной. Сложилась одна строфа, вторая, третья. Мне они понравились. Их можно даже пропеть, как песню.
Не помню, сколько пронеслось времени, десять минут или более часа. Когда пылаешь любовным поэтическим огнем, чувство времени пропадает. Я вынул из кармана блокнот и написал на чистом листке:
Оболенской Жанне.
Прекрасная, нежная Жанна,
Весны лебединый полет.
Она, как небесная манна,
Меня ободрит и спасет.
Мне ввек не забыть мою Жанну.
Но если придет забытье,
Тогда, как в целебную ванну,
Проникну я в образ ее.
И если совсем бездыханный
Я облаком сгину во тьме,
То даже тогда образ Жанны
Останется вечно во мне.
                Чехословакия. 9 мая 1945 г.
Конечно, эти стихи очень далеки от поэтических творений, напечатанных в журналах и сборниках. И я не стал бы помещать их в свои мемуары, если бы написаны были в другие времена. Но они остались как фрагмент того незабываемого дня 9 мая.
В два часа дня, когда в полку начинается обед, часовой меня снова вызвал первым. В открывшуюся дверь он крикнул:
– Дарин, на обед!
Я вскочил, и, загораясь предвкушением радостной встречи, поспешил к выходу. Возле стола стояли рядышком обе девушки. На краю стола от двух котелков шел ароматный пар. Наверное, девушки, как и утром, первыми посетили кухню. И снова вместо одной порции повар наложил обед на несколько человек.
В окна било полуденное весеннее солнце, и при ярком свете сине-зеленые глаза Жанны пылали чудесными агатами, прелесть которых еще больше оттеняли черные смоляные брови и ярко-рыжие золотистые волосы.
Мне очень приятно было, что она поздоровалась со мною дружелюбно и ласково. В другое время часовой не дал бы столько вольностей арестанту при его свидании с посетителем, но ведь сегодня гауптвахта особенная, победная, говори, сколько хочешь.
– Сева, а вы знаете, за что вас арестовали? – с лукавой искринкой в глазах спросила Жанна.
– За то, что разбил люстру, – ответил я, но искринки в глазах Жанны не угасали, и она возразила:
– Нет, Сева. Все наши девушки говорят, что вас посадили за то, что вы искали общего языка с капитаном, а он не пошел вам навстречу.
Это мне показалось таким забавным, что я засмеялся. Я ведь забыл свои слова, с которыми  я обратился к капитану.
– Почему вы смеетесь? Это не так? – спросила Жанна.
И я рассказал все, как было, не забыв о том, что капитан в темноте осколки люстры принял за бумагу.
– А вы знаете, что свет погас не только в вашей комнате, но и во всем доме? И особенно печально было то, что из-за этого сорвалось торжественное собрание. Когда  командир полка заканчивал свою речь и стал произносить самую главную здравницу – “Да здравствует наш Верховный Главнокомандующий, вершитель нашей великой победы, любимый наш вождь Иосиф ...” –  и вдруг свет погас и раздался звон разбитого стекла. И это случилось как раз после слова “Иосиф”, которое полковник произнес с большим пафосом и громко. А от погасшего не вовремя света и зловещего звона полковник не только смутился, но и порядком испугался, из-за чего “Виссарионович Сталин” он произнес тихо, скороговоркой, поэтому конец торжественного собрания получился скомканным и даже неприличным. Капитан Горов, дежуривший по полку, в это время стоял у дверей. Он тут же бросился на звон. Он знал, где вы живете. Арестовав вас, он побежал искать щит, где выключают и включают электрический ток, но он был закрыт на внутренний замок. У кого ключ, никто не знал. Видимо, его унес с собой управляющий барона. Капитан доложил полковнику, что света не будет, и полковник закрыл торжественное собрание, которое только-только началось. Обо всем этом, Сева, нам рассказал командир нашего взвода лейтенант Комов.
Рассказ Жанны меня расстроил. Одно наказание дается за разбитую люстру как за простое хулиганство и совсем другое – за сорванное торжественное собрание. Здесь уже пахнет политикой, да еще какой. Так что, как бы  к трем суткам мне не прибавили десять строгих, а то и в трибунал могут закатать.
Жанна моментально поняла мое состояние.
– Извините, Сева, я огорчила вас, – жалостливо произнесла она. Не надо было бы мне раньше времени сообщать вам об этом.
– Спасибо, Жанна, чем раньше узнал я об этом, тем лучше. И спасибо еще вам за обед.
Я взял котелок и хотел уйти. Но тут вспомнил о стихах и замешкался – отдавать или не отдавать. Потом решительно полез в карман, вынул блокнот, оторвал листок и протянул Жанне. Она недоуменно посмотрела на меня, на листок и взяла его. Я повернулся и с котелком в руках пошел к себе.
Поблизости все лежали вповалку, кроме Филиппа. Я протянул ему оба котелка, а самому есть не хотелось. У меня в мыслях все больше и больше разгоралась картина сорванного торжества победы. Когда перед грандиозным словом “Сталин” гаснет свет и раздается тревожный звон разбитого стекла. И поскольку такие тревожные события без причины не случаются, то надо искать виновника. По причине победной эйфории сразу к поискам не приступили, но пройдут день-два, и закрутится трибунальская карусель. Следователь прочтет в моем досье, что я не желал победы, а отсюда и все последствия: решил испортить торжество всему полку. А это диверсия – статья 58, пункт 9. По ней приговаривают только к расстрелу.
После выпитого спирта у Филиппа разыгрался аппетит, и он быстро опустошил оба котелка. Пока ел, ни на что не обращал внимания, а потом вгляделся в меня и заботливо спросил:
– Что с тобой, паря? Ты какой-то смурной стал.
Я рассказал ему свою злополучную историю со всеми ее подробностями.
Он помолчал, а потом тихо, с каким-то пожеланием произнес:
– Да, паря, дела твои неважны, – еще помолчал и добавил уже более живым голосом: – Но не падай духом. Как говорится: Бог не выдаст – свинья не съест. Может, все еще обойдется.
Долгое время мы пролежали молча. В подвал втолкнули еще троих, без погон и без ремней. Один из них был одет в шерстяную гимнастерку, и с чубом, видимо, офицер. А другой совсем без гимнастерки, в белой тонкополотняной нижней рубахе. Их одного за другим ввели под руки, и они тут же валились возле двери на лежачих пьяных. Судя по звуку удаляющегося “студебеккера”, их привезли в его кузове.
Но вот в открывшуюся дверь услышали зычный голос старшего лейтенанта с красной повязкой на рукаве, сменщика капитана Горова:
– Буераков есть?
– Я Буераков, – отозвался Филипп.
– С вещами – к выходу!
Филипп встал, надел фуражку и, ничего не говоря, побрел к выходу, перешагивая через лежавших.
Я знал, что возглас “С вещами к выходу!” означает освобождение из заключения. Но Филипп на это просто не обратил внимания. Дверь за ним закрылась, но минут через пять она снова открылась, и показался улыбающийся Филипп с сержантскими погонами, подпоясанный широким комсоставским ремнем, с орденом Славы и двумя медалями “За отвагу” на груди.
– Сева, в списке моих вещей, кроме этих жестянок, – он небрежно похлопал себя по  медалям, – значится еще вещмешок. Но вон тот не мой, – он показал на полный вещмешок, прислоненный к стене возле головы спящего соседа. – Мой старенький, а этот совсем новый.
– А давай-ка проверим, – предложил я, – ты по вещам узнаешь – твой или не твой.
Я поднялся, отодвинул вещмешок от головы спящего, развязал его и вынул буханку хлеба, круглую каталку колбасы, сыр, две банки американской тушенки, пару новых портянок; а в самом низу фляжку в потертом брезентовом футляре и перочинный ножик.
– Это она, родная! – воскликнул Филипп. – Моя фляжка! – я подал ее Филиппу, – вот и фамилия моя написана. Видишь? Значит, это повар Сенька мне все положил. Второпях моего вещмешка не нашел и отдал свой. А фляжка, как из нее залпом все вылакал, осталась на виду, на столе, – Филипп отвинтил пробку, поднес фляжку ко рту и сделал глоток: спасибо тебе, Сенька, спасибо, браток, снова спиртом наполнил.
Я стал складывать содержимое обратно в  вещмешок.
– Подожди, Сева, не спеши, – Филипп снова сел на свое место. – Давай выпьем за победу. Портянки положи обратно, а закуску всю оставь.
Я нарезал хлеба, колбасы и сыра, Филипп сделал из фляжки несколько глотков и, прежде чем взять кусочек сыра, спросил, подавая мне фляжку:
– Сева, ты без воды можешь?
– Всегда чистый пью, – не сдержался я от похвальбы и тоже сделал несколько глотков.
– Сержант Буераков, – услышали мы возглас часового из дверей, – или тебе понравилось тут? Почему не выходишь?
– Вот с корешем попрощаюсь и выйду, – ответил Филипп, а мне сказал: – Сева, а чего мне прощаться-то? Я же остаюсь в вашем полку. Адъютант написал вашему полковнику, что генерал просит оставить сержанта Буеракова в запасном полку, как только он протрезвится. Мне, Сева, дали направление в девятую роту, – Филипп встал, я тоже поднялся. На прощанье мы обнялись, кто знает – увидимся ли.
Известно, как в хмельном состоянии у человека размываются  тревоги и заботы. Когда я по вызову часового поднялся по лестнице вверх и увидел пришедшую с котелком одну Жанну, я был очень оживлен, весел. Очень радостной выглядела Жанна, она ринулась ко мне, обняла, поцеловала в обе щеки, и я почувствовал цветочный запах вина.
– Спасибо, Сева, – трогательно прошептала она. – Мне никто не писал таких чудесных стихов. – Она слегка откинула от меня голову, держась за мои плечи и, сияя играющими глазами, тихо, заговорщически сказала: – Я договорилась с часовым. Он отпустит тебя на десять минут. Мы пойдем с тобой в твою комнату, – она освободила мои плечи и взяла меня как маленького за руку: – Пойдем.
Я оглянулся на часового. Он, улыбаясь, кивнул мне головой.
Держась за руки, мы выбежали во двор и, сделав десяток шагов к заднему дворовому подъезду, поднялись на второй этаж в мою комнату. Она зашла первой и повелительно заявила сидящим за пиршественным столом Насте и моему соседу Жене:
– Ребята, у нас с Севой всего десять минут. Погуляйте, пожалуйста, в саду.
Ребята встали и, выходя из комнаты, Женя вместо приветствия дружески потрепал меня по плечу.
– Сева, быстрее разденьтесь, – сказала Жанна, расстегивая свой ремень.
А я, увидев на столе бутылку с красивой этикеткой, сразу почувствовал, как у меня после спирта пересохло во рту. Подойдя к столу, я налил в стакан янтарного вина и глоток за глотком принял в себя волшебный нектар.
– Налей и мне, – попросила Жанна. – Вот такую же бутылку я подарила часовому. – Жанне я налил полстакана. Но она выпила только пару глотков и приказным тоном сказала: – отвернитесь к окну, я буду раздеваться.
Глядя в окно, я приметил идущего по двору высокого человека. Но он был далеко, там, где кончаются лозунги, и я не мог определить, кто это. “Уж не Горов ли?” – мелькнуло в голове. Я снял гимнастерку и задумался: а дальше что?
– Сними брюки, – повелела уже лежащая под одеялом Жанна.
Я послушался ее и с напряженным, пламенным содроганием стал подходить к постели. Жанна откинула одеяло, и меня ослепило розовой белизны ее играющее прекрасными тенями тело. Я в душе ахнул и поневоле зажмурился, охваченный небывалым восторгом. Взбудораженный внутренним ликованием, смешанным с боязнью, я почувствовал, как она взяла меня за руку и потянула к себе. Неумело, неуклюже я отвечал на ее бурные ласки, сопровождаемые пылкими ликующими словами и междометиями.
Вдруг нас оглушил громкий трехкратный стук в дверь, и она тут же открылась. Глядя на нас строгими темными глазами, капитан свирепым голосом приказал:
– Через минуту оба явитесь в мой кабинет.
Это была катастрофа. От ворот рая, куда вот-вот должны были войти, мы внезапно сгинули в геенну огненную. Уже не отворачиваясь, ничего не стыдясь, мы быстро оделись и предстали, стоя рядышком возле двери, пред грозные очи нашего командира и повелителя, Жанна в полной форме, а я без погон и без ремня. Не остывший еще от винных паров, я не чувствовал никакого страха, и потому осмелился доложить даже с юмором:
– Гражданин капитан, заключенный Дарин по вашему приказанию явился.
В суровых глазах его вспыхнула еле заметная искорка. Он же знает, что так обращаются в советских тюрьмах заключенные к своим начальникам. А я без погон тоже не могу считаться настоящим красноармейцем, и он принял мой юмор:
– Вот что, заключенный Дарин. На цветочном календаре все еще стоит вчеращнее число. Сейчас же исправьте его на 9-е. А потом немедленно явитесь в место заключения.
– Есть исправить на 9-е, – весело отчеканил я и хотел идти.
“Но как же без нее?” – мелькнуло мгновенно в голове, и я выпалил: – Гражданин капитан, я эту работу всегда делаю вдвоем с Оболенской. Разрешите взять ее в помощники.
– Не разрешаю! – гаркнул капитан: – Идите!
– Есть идти, – понуро ответил я и вышел из кабинета.
Сделать из восьмерки девятку было легче всего. Из вчерашнего числа я выбросил нижнюю левую часть, и получилась девятка. Выполнив приказание, я уныло побрел на гауптвахту, то и дело поглядывая на два высоких полукруглых окна капитанского кабинета.
Утром 10 мая я проснулся очень рано. Вчерашнего оживления вокруг не было и в помине. В одном углу кто-то тихо постанывал. Из другого слышалось кряхтение. Старшины, который вчера организовал победный пир, не было видно. Значит, его выпустили досрочно. Начиная с восьмого часа, я ждал Жанну. Но прошло двадцать минут, полчаса – ее не было. Я встревожился. Никто не принес мне завтрака ни в 9 часов, ни даже в 10. Значит что-то случилось. Но что?
Обед тоже не принесли. И я заявил об этом старшему над часовыми – сержанту. Он небрежно показал рукой на стол, где стояли четыре котелка:
– Вон, из любого ешь.
Я понял: это обед тех, кто с глубокого похмелья не может есть. Я тоже отказался.
Только вечером, в десятом часу, пришел ко мне в меру хмельной Женя. И принес не кухонный ужин, а колбасу, сыр и кусок хлеба.
– Только что приехали со старшиной, в городе были, – пояснил он.
– А почему Жанна с Настей не пришли? – спросил я.
– Не знаю, – ответил Женя. – Я же с раннего утра отсутствовал. А обед они приносили?
– Ни завтрака, ни обеда.
– Вон оно что-о, – протянул Женя: – Тогда все понятно. Это ведь капитан приказал мне принести тебе ужин. Значит, надо его спрашивать, куда они подевались.
В последний день моего заключения, утром, в полдень и вечером, пищу приносили мне две девушки, которые сообщили, что Жанну и Настю отправили в другую часть.
Одиннадцатого мая меня освободили, и из своей комнаты я увидел, что на цветочном календаре стоит все то же число – 9 мая. Поскольку никто не давал мне приказа о его переделке, так оно и навсегда осталось.
В честь моего освобождения добрый и преданный Женя приберег бутылку замечательного вина и за дружеским столом рассказал интересные вещи о Жанне и Насте.
Оказывается, Женя с Настей встречались почти неделю. Однажды он случайно  подсмотрел написанное ею письмо матери в Тамбов, в котором она обещает, что обязательно закончит последний курс пединститута.
– А ведь она перед всеми прикидывалась деревенской простушкой с четырехклассным образованием, – заметил я, порядком удивленный открытием Жени.
– Это еще что, – добавил мой друг. – Однажды, выпив пару стаканов вина, она проговорилась: “Когда мы с Жанной учились в разведшколе...” И тут же осеклась, замкнулась. Я сразу к ней с вопросом:
– Так вы школу разведчиков закончили?
Она смутилась и стала оправдываться: «Да нет, мы так называли школу  радисток. Нам говорили, что некоторых из нас могут и в тыл врага забросить».
Но по ее оправданиям, Сева, я ясно понял, что они кончили специальную разведшколу, где изучают, конечно, и радиодело. Да и Жанна тоже раскрылась, – продолжал рассказывать Женя. 9-го мая, вечером, когда мы с Настей освободили вам комнату, мы пошли ко взводным. У них победный пир в полном разгаре. Через десять минут пришла и Жанна. Потом Настя сказала мне, что капитан застукал вас. Лейтенанты уже на хорошем взводе были, а Жанна трезвая. И вот Брежков стал приваливаться к ней, потом на волю пригласил. Через некоторое время Жанна является одна, садится на свое место, наливает сама себе полстакана вина и залихватски опрокидывает в рот. Спрашиваем, а где Брежков. “Отдыхает, – говорит, – на свежем воздухе”. Через полчаса Брежков заходит осовелый весь, чумной, еле ногами переплетает. Уж потом, когда девушки ушли, Брежков сознался в своем поражении: “Я свалил ее на мягкую травку и стал действовать очень уверенно. Опыт-то в этом деле порядочный набрал: почти год командовал взводом девушек, состав которых постоянно менялся, не один десяток перепробовал их. А эта стерва со смешком так и говорит:  «Не лезь, лейтенант, каяться будешь.» Ну, думаю, так я уж и послушался тебя. И вот-вот уже приступаю к главному действию. А она вдруг особым приемом рванулась из-под меня и уже на груди моей сидит. Это чего же такое, меня, самбиста, баба подмяла под себя. Рванул я по всем изученным правилам и снова под себя ее. И уже трусишки с нее снимаю. А она сделала такое, чего до сих пор не пойму. Придавила мне какой-то нерв на шее, и я волком взвыл, встала и спокойно так говорит: «Это тебе за всех обиженных девушек. Сразу к себе не ходи. Отдохни с полчасика, иначе на здоровье отразиться».
Рассказ моего друга Жени долго не выходил у меня из головы. Конечно, она разведчица. И продлись еще война, ее бы внедрили в какую-нибудь немецкую комендатуру или в полицейское управление. Но не может же быть, чтобы ее приставили ко мне, такой мелкой сошке.
Но почему ее так быстро убрал капитан Горов? Так что капитан не только командует ротой, но и выполняет поручения особого отдела, я понял по явным намекам Жени. А может, он сам заподозрил ее в каком-нибудь подкопе под себя. И почему уже в первый после войны мирный день он куда-то отправил ее? Вряд ли сейчас кому-то срочно понадобились радистки. И зачем капитану надо было заявлять перед девушками-радистками, что я не желаю победы. Я ничего не понимал, все у меня мешалось в голове. И очень тревожно было на душе. За срыв победного торжества меня в любое время могут привлечь к ответу.


Рецензии