Неописуемо красивая картина

Живопись, искусство создания прекрасных полотен, радующих взгляд и чарующих душу – во-истину великая вещь. Художник украл у богов право быть единственными творцами всего су-щего, художник сам лепит разноцветные миры, вдыхает в них жизнь, говорит «да будет свет» - словом, власть его огромна. Это всесильный, могущественный, побеждающий человек.
Тот художник, которого я встретил у ворот кладбища, не был похож на творца миров, ниспро-вергателя истин, вдохновителя жизни. Выглядел он жалко – серый рваный шарф как будто чего-то боялся, вжимался в тощую шею от страха. Потертому пиджаку, во времена оны модному и элегантному, вероятно, раньше было стыдно за общий неприглядный вид своего хозяина, но го-ды взяли свое, и пиджак совершенно опустился: стал походить на пол в зале ожидания крупного вокзала – столько разномастных пятен и прорех было на нем. Малиновый берет, венчавший че-ло художника, выглядел почти безупречно, но уж очень нелепо – как жених перед алтарем, уз-навший о том, что его невеста сбежала.
Да, тот художник походил скорее не на грозного гонителя и пленителя муз (увидев его, музы бы оскорбились до глубины души, а ветреная Терпсихора рассмеялась бы или выкинула какое-нибудь коленце), а на обычного, порой даже порядочного человека, который прижился на клад-бище и добывал свой хлеб, продавая цветы, собранные ночью с могил (еще не увядшие!) Для новых посетителей. Люди почему-то думают, что визит к упокоенному родному или близкому с букетиком цветов непременно придаст последнему сил и бодрости в улепетывании от чертей, у которых и сковородка для почившего клиента уже была готова. Это странное суеверие, конеч-но, глупое – кто же убежит от чертей? – но оно поддерживало жизнь не только нашему худож-нику, но и сотням других квалифицированных специалистов, сброшенным со скорого поезда быстротечной жизни иными, которых через какое-то время сбросят третьи, которым путь туда же, как и четвертым, пятым и всем, всем, всем – поезд жизни идет без остановок и купейных билетов всем не хватает.
Так сидел он и в тот день, когда дорога привела меня к кладбищенским воротам. Люди боятся кладбищ и крематориев (хотя в этих веселых заведениях  людей умирает намного меньше, чем в собственных постелях, так почему же никто не боится собственной постели?), мне же в таких местах нравится – среди мертвых лучше понимаешь, что значит быть живым. На кладбищах, кстати, можно встретить массу интересных людей. К сожалению, большая их часть уже не мо-жет поддержать разговор, но и меньшая часть – могильщики, плакальщики, мелкие торговцы и бродяги – может удовлетворить самое взыскательное любопытство. На кладбищах я встречал и поэтов, ищущих вдохновения, и музыкантов, наслаждающихся тишиной, и вот я встретил ху-дожника – старого, грязного, обросшего неопрятной щетиной и безразличием ко всему суетно-му. Как же я узнал, что передо мной – один из величайших художников своей эпохи?
Я хотел купить цветок, не ради того, чтобы бросить его в холодные объятья могильных плит, а чтобы порадовать старика мелкой монетой. Я сказал тогда: «Эй, дай-ка мне цветок покраси-вее!». Порой одно банальное слово, как слеза несчастного влюбленного, безнадежно обронен-ное в вечность, может открыть нам глаза на величайшие истины. Так и случилось.
«Покрасивее? Может быть, подойдет вот этот цветок – он пролежал ночь в воде, смялся, немно-го увял – но он прекрасен, как старый солдат, который идет в долгожданный бой после многих лет в печном тепле. А вот роза – ее подгрызли черви, но она тоже прекрасна, как красивая жена после пяти лет замужества. Да, былое изящество утеряно, да, свежести и юности не вернуть – но есть что-то неподвластное годам и червям. Разве не красивы эти цветы, брошенные вчера на произвол судьбы? Чем хуже они, обломанные, увядшие, раздавленные, чем хуже они красавцев из оранжерей? Разве в жизни все люди одинаково красивы? Мой отец потерял на войне глаз, ко-гда вытаскивал из горящего дома раненых детей – кто бы осмелился не назвать его очень краси-вым человеком? Я видел сморщенную старуху, вокруг которой собрались десятки ее внуков и правнуков – разве не была она в тот момент прекрасна?»
Так говорил он, будто перед ним стоял не я, а толпа, готовая растерзать его – и всю страсть, всю свою жизнь вложил он в последнее слово. Уличный нищий, ничтожный человек, он, рассуждая о красоте, шел против сотен тысяч талантливых художников и искусствоведов, ценителей и восхищенных зрителей, против грома оваций, против урагана восторженных восклицаний, сквозь толщу томов и километры холстов – и я поверил ему, как исцеленный чудом калека мо-жет уверовать в Господа Бога, я согласился с ним, ибо каждый из его наспех собранных цветов показался мне удивительно прекрасным. А он, бросив свои цветы в придорожную пыль, вдруг заплакал. А потом мы ушли с ним вглубь кладбища, где он поведал мне свою историю, внима-тельными слушателями которой стали надгробия, ограды и венки.
«Ты говорил о красоте. Нынче каждый норовит судить о красоте, будто узнал ее секрет от само-го Бога. Кругом все кричат – это красиво! Красота-то какая! Ты – самая красивая! Почему уми-рающий от жажды не слагает оды о красоте кружки воды, почему истекающий кровью солдат не делает комплиментов по поводу красоты спасающей его санитарки? Нет, о красоте судят по-сле завтрака, за чашкой кофе, в салонах, поблескивая пенсне и хорошими манерами. Только плотно покушавший ценитель пускается в рассуждения о красоте – голодного она не интересу-ет! И вот еще я заметил такую вещь – в холодный, чертовски холодный зимний день один такой ценитель восхищался красотой природы – «Ах, помилуйте, до чего изумительно белый снег! Как он искрится и играет на солнце!». А у самого теплый полушубок и сапоги – так вот я и представил себе, как бы он запел об изумительном снеге голый и босой… А еще один талантли-вый художник восхищался дикой, стихийной силой океана. «Ах, ах, свободная стихия!». Я сра-зу представил, какие стихи он сложил бы, если бы его сбросить в шторм в самую середину та-кого восхитительного океана. И все они говорят, что они воспевают красоту! Да что они знают о красоте?
Я сам был очень известным художником. Несть числа моим работам, которые причислены к шедеврам. Каждая моя выставка привлекала рои любителей, поклонников и ценителей – так вы-гребная яма привлекает насекомых. И снова: «Ах, какое тонкое видение красоты вещей!». Ду-раки! Ведь я ничего не видел тогда, а уж они-то – и подавно! Слепцы восхищались слепцом – воистину справедливое положение дел! Но я был не окончательно слеп – после каждой работы я чувствовал нестерпимый стыд, что это – опять НЕ ТО, несмотря на несомненный шквал ова-ций и гарантированное признание. Я сам, моя совесть художника не могла признать и принять.
У меня была мечта – как у всякого художника – изобразить не просто красивую вещь, но саму КРАСОТУ, красоту в себе, только красоту и ничего больше. Это звучит глупо, но только для обывателя. Мы, художники, привыкли изображать вещи, как они есть. Рембрандту удалось изо-бразить СТАРОСТЬ, Грюневальду – СМЕРТЬ, Уайету – ОДИНОЧЕСТВО. Но ни один из нас не смог изобразить красоту. Я чувствовал в себе силы, призвание, уверенность в способность ре-шить и эту задачу. Я чувствовал в себе веру. Но терпел поражение за поражением. Мир искус-ства, выставки, художественные споры перестали меня увлекать. Я бросил всего себя на алтарь своей цели, я сам принес в жертву агнца своего таланта – и сам был в шкуре этого агнца.
В какой-то момент я понял свою ошибку – я слишком плохо знал жизнь, считая красивыми только те вещи, которые принимались за красивые большинством. Со временем я стал видеть красоту в глазницах окон заброшенных домов, в пугающем безразличии фонарных столбов, в сверкающем великолепии битого стекла, в печальном одиночестве вырванного зуба, в беско-нечной целеустремленности трамвайных рельс и в дымящемся отчаянии падающих самолетов. Но и это было лишь начало пути. Чем пристальнее я вглядывался в мир, тем больше красивого в нем замечал. Но я не мог приблизиться к главному – к постижению секрета красоты! Почему красив Рим, вечный город, блистающий в нарядном великолепии своих дворцов – и почему кра-сив Рим, охваченный пламенем, оглашенный безумной песней Нерона? Почему сам Иисус так же красив на руках Богоматери, как и на кресте? Вот он, главный вопрос – почему красивое красиво? Пусть они, обыватели, отмахиваются от этой великой проблемы, как от назойливого комара – никуда не деться от этого».
Темнело, и серая кладбищенская земля, толком не истоптанная за день, становилась похожа на неопрятную, невыбритую физиономию. Солнце гладило мраморные плечи памятников в по-следний раз - так трогательно и нежно касаются возлюбленной перед расставанием. И некому было собрать разбросанные за день цветы, которым оставалось только обреченно умирать среди давно и не очень давно умерших людей. Вечер на кладбище – будто вечер твоей жизни: ты точ-но знаешь, что пора уходить, ты точно знаешь, что впереди не будет ничего хорошего. А мой случайный собеседник, художник без кисти, но с истиной в сердце, продолжал, и дрожащий, сбивчивый голос его рвался из кладбищенской тишины больно и пронзительно, точно детский плач среди руин разбомбленного города.
«Я искал настоящей красоты, но находил ее не более, чем свежего воздуха в газовой камере. Мои сомнения стали лишь сорной травой, и где-то среди них робко жил великолепный цветок истинной, настоящей красоты. Видел ли ты, как рыба глупо таращит глаза, шевелит губами и барахтается на жестком берегу, мечтая вдоволь надышаться? И ей невдомек, что через самое малое время она останется в памяти мира лишь кучкой зловонной гнили. И я был столь же бес-помощен, только я, в отличие от рыбы, прекрасно осознавал бесцельность своих усилий.
Я не прозрел, но ослепительный свет истинной красоты жег мне глаза. Многих таких, как я, сгубило маловерие. Пусть я никогда не видел, как радугу раскрашивают в разные цвета смеш-ные человечки, пусть я никогда не видел, как небесный великан ковыряет своей огромной лож-кой дырочки в Луне, никогда не видел, чтобы двое целовались под старым поющим деревом – но я мог ПОВЕРИТЬ в эти вещи. Мне помог поверить один человек.
Я встретил его, бредя по изумительному цветочному лугу. Тот человек, в сером дорожном пла-ще, стоял на коленях перед цветком и разговаривал со шмелем. В бороду его были вплетены су-хие травы, а по его круглой зеленой шляпе можно было определять время – на ней были цифры и стрелки. А потом он сказал мне: «Что ищешь ты, сегодня найдешь». Помню, солнце светило так жарко и сильно, что даже луговые травы вспотели, и густой гул насекомых растворялся в солнечном свете, как сахар в чае. Я спросил этого странного, нелепого, очевидно сумасшедшего человека: «Ты – мудрец, наверное?». Вопрос мой, казалось, вернулся ко мне, как побитая соба-ка, скуля, подбирается к хозяину.
И тут я, глотнув обжигающего солнца, раскрыл сумку с моими последними работами и закри-чал:
«Смотри, мудрец, смотри внимательно, ибо пришел момент проститься со старой красотой, по-ра запереть ее, как увядшую, постаревшую принцессу, в высокой башне забвения. Вот в этих картинах – мое прошлое, бледное, бескровное, безжизненное. Сколько раз я заносил над ними нож, и жалел свое убогое, жалкое, ничтожное невежество, свою слепоту и бессилие. Сегодня не день жалости, но день прозрения! Так суди же ты, мудрец, что делать с этими картинами: дать им стонать под тяжестью рам, пусть толпы ценителей вознесут их на Лобное место и поклонят-ся им, своим новым богам – или может быть огонь, который плохо разбирает, что подают ему на обед, полакомится их ветхой холстяной плотью – или все же дать людям возможность скрыть за этими картинами наготу их собственных душ, смотри и суди, мудрец!»
Слова эти было сказать очень тяжело. Солнечные лучи поймали эти слова, поиграли ими, вы-жали всю боль, всю веру, которую я в них вложил, и на яркие луговые цветы посыпалась беле-сая словесная шелуха. Может быть поэтому мудрец понял меня. Это был первый человек (или не человек вовсе?), который смотрел на мои картины моими глазами. И говорил – моими сло-вами:
«Вот прекрасный пейзаж. Полянка, дивные изумрудные травы, свежее дыхание ветра так и чув-ствуется в каждом безупречном мазке. Умиротворение природы так и тянет зрителя в этот рай-ский уголок. Но ведь ты видел это место другим, чуть позже – война сожгла изумрудные травы, кровавой коркой запеклась земля. В свежем ветерке – запах гари, а из воронки в самом центре полянки нелепо торчала чья-то обугленная рука. Буйный огонь и раскаленный металл уничто-жили эту красоту, а истинную красоту уничтожить невозможно. Эта картина – ложь, ей нет места в жизни». И я – впервые в жизни! – так легко пустил холст под нож – с удовольствием располосовал его крест-накрест, будто поставил крест на своих прежних ошибках. А мудрец продолжал:
«Вот великолепный портрет девушки. О, сколь чудесна она в неповторимом обаянии юности и невинности! Ее нежные ланиты и прелестные глаза просто пленяют всякого смертного, кто ос-мелится взглянуть на красоту этой юной богини. Это создание достойно высокой любви. Да, но ведь ты видел парня, который любил ее больше жизни – она презирала его, ведь он был беден, да и не очень вышел собой, а он еще несколько дней, упорно качаясь, болтался под потолком своей тесной квартиры, а рядом были разбросаны его пылкие письма и остатки его веры в лю-бовь. Его убила ее божественная красота, ее жестокость, хладнокровие. Может ли быть такой жестокой настоящая красота? Ты сам знаешь, что эта картина тоже лжива и ей нет места в жиз-ни». С каким же наслаждением я вонзил нож между ее прекрасных глаз, одним махом убив все сомнения в правильности моего выбора! Мудрец прекрасно вершил свой суд – я, освобождаясь от собственной лжи, был готов заново родиться.
«Ага, вот прекрасная картина! Милое дитя, невинный ребенок, что может быть  трогательнее. Лишь недавно увидел он свет, так хрупок и беззащитен он в маленькой детской кроватке. Я знаю, даже самые жестокосердные люди, видевшие эту картину, не могли сдержать слез умиле-ния. Но ведь ты видел, что станет с этим ребенком через несколько лет. Его мать будет держать его на руках, тихого и мертвого, ибо голод и болезни вырвут жизнь из маленького тельца. У нее нет сил стонать или плакать, она просто прижимает ребенка к своей иссохшей груди. Воистину, шедевр для слепцов. Истинная красота не меняется и никуда не уходит. Твой милый младенец – самая подлая и жестокая ложь». Я выронил нож и руками разодрал холст, который был моей последней надеждой. Ах, как я ждал, что мои сытые, образованные почитатели почувствуют сильное биение сердца, пустят слезу радости, вздохнут поглубже! И не дождался – их равно-мерная, сбалансированная сущность оставалась непоколебимой – пара уместных слез и вздохов не могли ничего изменить. И вот я своими руками разорвал свои старые, глупые, наивные на-дежды сделать мир лучше. В сердце росла новая надежда – и я наконец перестал щурить глаза и взглянул сквозь ослепительный солнечный свет на само солнце – и почувствовал, как оно, огромное, яркое, лучистое, зажмурилось изо всех сил.
Не было никакого мудреца. Я стоял один посреди прекрасного, восхитительного луга, под но-гами лежали обрывки и лоскуты старых картин, а надо мной щедро разливало свой живитель-ный свет солнце, на которое я наконец-то смог посмотреть широко открытыми глазами.
Я развернул мольберт и начал новую картину. Не просто красивую, но такую, о которой нельзя и сказать словами, ибо истинная красота не только вечна, неизменна и честна – но и неописуе-ма. Я не видел красок, которые я смешивал, я не следил за точностью движений кисти. Я более не был великим художником, но стал счастливым ребенком. Не существовало земных забот, повседневных тягот, правил приличия, скорлупы обычаев и чешуи традиций, не было пороков и добродетелей, идеалов и пророков, людей и богов – я очень верил в то, что я делаю. И просто нарисовал солнечный свет.
Вы видели влюбленного юношу? Вот огромная скорбь в его глазах, сердце его рвется от горечи расставания с любимой девушкой – и понемногу душу его начинает наполнять радость ожида-ния следующей встречи, особенно, если та состоится очень скоро. И он мчится со свидания, ве-селый и беззаботный, чтобы в ночном покое бережно извлечь из ларца памяти те слова и взгля-ды, которых так ждал. Вот так и я несся со всех ног, сбивая солидных прохожих, внося сумяти-цу и неразбериху в тот стройный уклад, который так глубоко пустил корни в нашей жизни. Я бежал к другу – видному, талантливому искусствоведу. Он умел понять меня, когда не понима-ли многие – а каждое его слово было не хуже жемчужины, и когда он сплетал эти жемчужины в прекрасное ожерелье изысканной лести моему таланту, все остальные не могли не согласиться с тем, что даже та тряпка, которой я вытираю кисти – сама по себе стопроцентный шедевр. Впо-пыхах, задыхаясь собственной радостью, я и забыл, что главное дело моего друга – описывать картину, говорить, насколько она красива. А моя картина была красива НЕОПИСУЕМО. Мой друг был рад меня видеть: мои последние творческие искания очень волновали его. Я развернул перед ним свой «Солнечный свет», будто душу развернул скатертью перед добрым гостем. Я просил суда, самого строгого, но честного. И вот, что я услышал:
«Ты сошел с ума, я всегда знал, что до этого дойдет, но не думал, что все будет так печально. Мой талантливый друг, ты – гений, но гении частенько теряют тонкую нить разума. Видишь ли, я не восхищен твоей новой работой. И думаю, что никто не восхитится! Если бы твой чистый холст, который ты тут называешь самой красивой в мире картиной, мог бы стать предметом восхищения – то зачем нужны художники, живопись, искусство. Любой ткач смог бы вывесить сотню чистых холстов – была бы чудная персональная выставка!». И он, искусствовед с миро-вым именем, засмеялся так громко и уверенно, как только можно смеяться, восхищаясь собст-венным остроумием.
Я не мог поверить в то, что я слышал. Я видел свою работу – великолепный, ослепительно кра-сивый солнечный свет. Но мой друг видел лишь чистый холст. И чистый холст увидят все ос-тальные – ценители, зрители, обыватели, порядочные и уважаемые жители. Выходит, тот муд-рец обманул меня – и я вправду сошел с ума!
Я выскочил на улицу и, обращаясь к прохожим, кричал: «Как вам моя картина?». Бросался на одного, другого, накидывался коршуном, налетал ураганом, бесновался, брызгал слюной, умо-лял, плакал – а люди просто крутили пальцами у виска и отходили подальше. Те, кто посильнее – отталкивали меня в дорожную грязь, кто потрусливее – боязливо перебегали через дорогу. Я скоро выбился из сил, рухнул на колени прямо посреди безучастных домов и редких, прижи-мающихся к стенам, прохожих. Я держал картину перед собой, как щит, но помочь мне она не могла. Ветер дергал меня за растрепанные волосы, сушил невольные слезы. Небо затянулось хмурыми тучами, и даже яркий свет солнца с моей картины никого не грел.
Мимо проходила мама с сынишкой лет семи, радостно прыгавшим через грязные лужи. Увидев меня, мальчуган восторженно завопил: «Мама, ух ты! Ты посмотри, какая красивая картина у того грязного дяди, который сидит посреди улицы! Вот это красотища, как это он смог нарисо-вать?!». Мама влепила ему внушительный подзатыльник, наградила строгим, отрезвляющим от любого, даже самого детского восторга, взглядом и затащила его в бакалейную лавку. Все, так закончилась история той самой, единственной, неописуемо красивой картины.
Когда меня выпустили из лечебницы, я взял эту картину и пришел сюда, на кладбище. Мне нет места среди живых, мертвые не понимают красоты, но и не трогают ее руками. Больше я не на-писал ни одной картины, но ту самую, с солнечным светом, я храню бережнее собственной жизни. В кладбищенской темени такой чистый свет – большое подспорье!».
Так этот странный художник закончил свой рассказ. Стемнело – и я уже не видел его небритого лица, его нелепого малинового берета. Его молчание будто ударило меня. Я смог сказать только одно слово: «Покажи…».
Увидеть такое самому - не могло уместиться ни в одной, даже самой большой мечте. Когда слышишь такие истории, между правдой и сказкой границы нет. В тот момент я понял, что хо-дил, дышал, ел и двигал руками только ради такого удивительного шанса, подброшенного судь-бой. Не закралась в мою душу и очевидная мысль, что я мог быть не единственным «счастлив-чиком», что так до темноты тут засиделось немало неисправимых романтиков и легковерных глупцов. Я не придал значения абсолютно справедливому вопросу художника: «Ты правда хо-чешь ее увидеть?». Я ничего не слышал. Я просто повторял, как молитву повторяет последний матрос с погибшего корабля посреди бушующего океана, главное слово моей новой жизни: «Покажи…».
Он достал из-за памятника довольно-таки большой холст и развернул его передо мной. Я пре-красно помню, как мне по глазам резанул яркий свет. Только подумал: «Вот оно, Господи! Как красиво!», как услышал ворчливый голос сторожа кладбища: «Поздно уже, нечего тут по ночам делать!». И я все понял – в то мгновение, когда холст был развернут, сторож включил свой не в меру яркий фонарь, попав мне лучом света прямо в глаза. Теперь, при ясном электрическом ос-вещении, я прекрасно видел лежащий передо мной абсолютно чистый холст. Художник пропал.
Домой я добрался к утру – все бродил по дорожкам кладбища, искал его. По пути мне встреча-лись очень разные мысли, догадки, версии и объяснения. Попытки логично объяснить случив-шееся так увлекли меня, что я и совсем забыл слова художника: «Многих таких, как я, сгубило маловерие». С тех пор я никогда не ходил ни на кладбища, ни на художественные выставки. Живопись, искусство создания прекрасных полотен, меня не более увлекает. Порой, правда, я ловлю себя на том, что слишком пристально вглядываюсь в свой носовой платок. Пройдет со временем.


Рецензии