Катарсис

Михаил Белозёров

asanri@yandex.ru
asamura@mail.ru
Copyright ©

Аннотация
Роман “Катарсис” в большей степени относится к символической прозе. Написан в стиле свободного монтажа со слабо связанным сюжетом. Посвящен принципу “срыва сознания”. За небольшим исключением в тех места, где это тактически невозможно, написан в настоящем времени.



Роман-опыт

                Катарсис

Опыт черного человека

“Черный человек — это эмблема самосознания индивидуальной монады в аспекте второго, минусового, члена бинера, выявляющего великий раскол человеческого духа”
Священная книга ТОТА (Аркан V)


“Потихоньку, потихоньку ловите обезьян”
Китайская поговорка

Пути неясны...
Дороги неведомы...
Мысли подобны охотнику...
“... потому что, мне кажется, из всех приключений, уготованных нам жизнью, самое важное и интересное — отправиться в путешествие внутрь себя, исследовать неведомую часть самого себя. И, несмотря на все опасности, которые оно за собой влечет, какое другое приключение может быть настолько притягательным, замечательно интересным и героическим?”
Федерико Феллини

“... надо научиться — жить в мгновении, в котором ты находишься; ведь прошлого большe нет, будущего еще нет, и единственный момент, в котором ты можешь жить, это теперь...
... вдруг все время, и прошлое, и будущее, собралось в одно это мгновение, в котором я живу, потому что подлинное прошлое, которое на самом деле было, больше не имело права существовать, меня за это прошлое стали бы расстреливать, а того прошлого, о котором я собирался рассказывать во всех деталях, никогда не существовало. Будущего, оказывается, тоже нет, потому что будущее мы себе представляем только поскольку можем думать о том, что через минуту будет. И, осмыслив все это после, я обнаружил, что можно все время жить только  в настоящем... И молиться так — страшно легко. Сказать “Господи, помилуй” нетрудно, а сказать “Господи, помилуй” с оглядкой, что это только начало длиннющей молитвы или целой всенощной, пожалуй, гораздо труднее”.
Владыка Антоний Блум,
митрополит Сурожский

Участники действа:
Леонт — главный герой.
Калиса — жена Леонта и очень красивая женщина.
Мемнон — Тот, кто живет в простенке, Хранитель.
Ксанф — рыжий  человек.
Кастул — непорочный  человек.
Мариам — женщина, которая всегда чуть-чуть горькая для героя и которая не прочь превратиться в Ведьму.
Хариса —изящная женщина, больше других покровительствующая Леонту.
Тамила — женщина, которая умеет терзать свою душу, но не забывает при этом и о других.
Анастасия — появляющаяся при самых невероятных событиях и так же невероятно исчезающая.
Моника — просто одинокая  натура.
Анга — та, которая берет много, но редко что отдает, в этом она чем-то похожа на глубокий керамический сосуд, в котором что-то блестит, но трудно разглядеть что, ибо сосуд темен.
Данаки — маленький курчавый грек, который в жизни обожает три вещи: виноградное вино, женщин и еще кое-что.
Гурей — человек, который так и не вырос из коротеньких штанишек детства.
Аммун— мастер хитросплетения красок и глубокомысленно молчащий человек. “Я могу писать шнурком от ботинок, обмакнутым в смолу или смазочное масло!” — любит заявлять он.
Пеон — человек, который был врачом.
Платон — полный широкоплечий мужчина.
Мелетина — женщина-мед.
Тертий — человек, который слывет всего-навсего третьим, но, тем не менее, не страдает от этого.
И еще:
Море. Город.
Длинноногие девушки.
Капитан с нимбом над головой.
Красавец эрдель, чайки.
Подмигивающий швейцар и
Конь-Пегасий.
Утро.
9 часов.
Дом на берегу озера.
Леонт завтракает на кухне.
Бутерброды, колбаса на тарелке, масло, джем, клубника.
Его жена в тонкой трикотажной рубашке, изящно подчеркивающей грудь ровно настолько, насколько бы это привлекало мужа, что-то без умолку рассказывает.
В комнате и в их движениях еще разлита сонная вялость, за окном по небу плывут облака, и свет сквозь них и сосны и от воды почти вещественен.
На взгляд постороннего мужчины, жена Леонта мила, даже красива. Карие с искоркой глаза, как будто бы говорящие, я знаю нечто такое о вас, о чем вы, мой милый друг, даже не подозреваете, и не можете подозревать, и не должны подозревать (при том при всем, что к вам я расположена), делают ее особенно привлекательной.
Но еще чуть-чуть, и в ее чертах должны произойти изменения, характер которых от начала до конца не ясен, некая абсолют-монада, в которой явно соперничают два стремления —отягощение жизнью, капитал лет, имеющий столь очевидные признаки опытности, что это не может не отразиться на лице, и тот неуловимый налет шарма, игры ума, делающий женщин в этом возрасте столь безупречно тонкими и проницательными, создающими вокруг себя ту ауру, по которой судят об изящности души. Пожалуй, глядя на жену Леонта, больше склоняешься ко второму. Уж не является ли ее словоохотливость ширмой, за которую прячется умная женщина, которая не прочь казаться глуповатой (заметьте, — самую малость, что вполне достаточно в ее ситуации) при знаменитом муже.
Но эта проблема Леонта интересует мало. Вернее, он продумывает ее наполовину, относясь ко второй с легкой ленцой владельца призовой лошадки — ведь пока сохраняется такое положение вещей, он никогда не будет в проигрыше, стоит только чуть-чуть поддерживать равновесие, только-то и всего. Кажется, он пресыщен. Но разве эта открытая шейка и милые ключицы, что выглядывают так трогательно из-под почти несуществующей ткани, не созданы для него?
Увы, увы... не каждому из мужей дано знать это. Впрочем, он не настолько глуп, чтобы тешить себя стопроцентной иллюзией. Хотя, если бы кто-нибудь сообщил ему, что его Калиса порой не та, за которую себя выдает, он бы страшно удивился.
Ее тонкие руки так и мелькают над столом. Она то берет брикет с яблочным джемом, то мажет хлеб и отщипывает крохотный кусочек, то лакомится ярко-красной клубникой. Но между делом взгляд ее нет-нет да и скользит по сосредоточенно-отрешенному лицу мужа. Кажется, она решает несложную задачу с двумя неизвестными, исходные данные которой начертаны на лице Леонта. Она находит его забавным и даже смешным, немного наивным и самодовольным (боже упаси думать, что последнее присуще всем мужчинам), ласковым любовником и расчетливым эгоистом во всем том, что касается его личных дел. Правда, сегодня сюда прибавилось и нечто другое — Леонт явно чем-то озабочен и, вот уж задача, пробует спрятаться под маской молчания. “Как же тебе это удается?..” — Калиса не склонна к самообольщению и прекрасно знает, что атака в лоб не приведет к мгновенному успеху, а лишь раскроет карты. “Тешься, тешься, мой милый, я все знаю наперед!” — говорит ее взгляд.
Так думает Калиса. Все это она сопровождает легкомысленным щебетом, и видно, что Леонт давно привык к этой ее манере и не обращает внимания, а думает о чем-то, что не относится к настоящему моменту. Порой по его губам пробегает странная улыбка, и Калиса находит это забавным.
Сам он одет в ночную пижаму и бос. Пяткой чешет бок белой лохматой собачонке, которая поглощена выпрашиванием подачек у хозяйки и Мемноном — Тем, кто порой показывается из простенка между ножкой стола и плитой и ловко щелкает ее по носу, и от этого она ворчит на ногу хозяина.
В окно поверх сосен, сквозь ватные разрывы туч, падают первые лучи солнца, и Мемнон, или Тот, кто живет в простенке, отдергивает занавеску.
— Милый, налей, наконец, мне чаю! — слышит внезапно Леонт. Оказывается, он так задумался, что пропустил ответственный момент в утреннем моционе, к тому же Мемнон, заигравшись с Лючией, не упредил такой поворот событий.
Калиса на момент умолкает, смотрит удивленно и требовательно (но это всего лишь легкий пируэт, движение брови, за которым скрыта своя игра) и тут же переходит на прерванную фразу.
— О чем же это я — ах да, — о вчерашней вечеринке, украшением которой был один из умнейших людей. Как он трактовал Кардама, а его мысли о Канте и Ямвлихе! Да и имя у него редкое, но кого теперь этим удивишь — Арест. Может быть, стоит познакомиться поближе? Конечно, это не Гурджиев и, возможно, не так интересен, но все равно пригодится в работе. В конце концов, все новое — не самое худшее.
Ее мелко завитые колечками волосы мило подрагивают в такт фразам.
Леонт морщится. Попытки навязать чужое мнение всегда его раздражают.
Он убирает ногу с ноги, тянется за чайником, и собачонка под столом безмолвно скалит белые зубы.
Разумеется, он поухаживает за женой и даже сделает это с удовольствием и галантностью. За два года семейной жизни он не утратил желания нравиться ей. Он даже знает, что сейчас наклонится и поцелует жену в сгиб локтя, туда, где кожа пахнет нежно и приятно розовым мылом, и этот жест — само собой разумеющееся, ведь Леонт основательно вышколен, хотя это всего лишь ритуал,  привычка, не более. И он отдает себе отчет в той мере, в которой мужчины, вообще говоря, способны на подобный анализ.
Чай налит. Леонт припоминает, сколько должен положить ложек сахара и сообщала ли сегодня жена что-либо по этому поводу, отмеряет положенную порцию и, приподняв чашку и непринужденно улыбаясь, передает жене.
В следующий момент что-то происходит: то ли дрожащий блеск зайчиков на стене меняет ритм, то ли ветер прорывается сквозь стекла и топорщит волосы, то ли стены на мгновение теряют геометрически правильные очертания. Даже Мемнон невольно оборачивается и оставляет Лючию в покое.
Леонт инстинктивно закрывает глаза, а когда открывает, то обнаруживает, что мягко подпрыгивает на заднем сиденье мчащегося автомобиля.
В первый момент у него такое ощущение, что он посреди необъятного кожаного поля, холмы которого перетянуты пологими оврагами с отвесными склонами. Тени от вершин бесконечно долго вытягиваются вдаль и с пугающим безразличием несутся по кругу в хаосе симптоматического калейдоскопа сменяющихся цветов, вспышек предсознания ложных образов, слишком коротких, чтобы оформиться окончательно, теней, блеска полунамеков и тональностей, трепета воображения и сожаления о немыслимом. Он, как завороженный, поглощен свистопляской фантазии. Ему начинает казаться, что все его страхи безотчетно повинуются этому дикому, нелогичному ритму с жестокостью необходимого условия подчинения, в котором невозможно найти опору сознанию, и он с удовольствием оставил бы это занятие, если бы знал, как из него выбраться. Он даже забывает, что где-то рядом должен быть всезнающий Мемнон, его хранитель и вечный спутник, и что стоит только захотеть, как все кончится, подобно вспышке молнии.
Наконец Леонт добирается взглядом до водительского места. В зеркальце его разглядывают смеющиеся глаза, слишком знакомые, чтобы удивить.
— Долго же ты просыпаешься, мой дорогой, — слышит он из прекрасных уст, обжигающих, как огненный коралл, и узнает Мариам.
Кажется, проходит целая вечность, прежде чем он начинает соображать. Лицо у него изумленное и одновременно не потерявшее выражения отрешенности, которое владело им за столом. Пожалуй, он еще видит жену, сидящую напротив. Мысли его скачут со скоростью мелькающих кустов по обочине дороги. Реальность еще не предстала в удобоваримой форме, и, бесспорно, он даже испытывает минутную досаду оттого, что все так быстро произошло и нельзя  если не остаться, то, по крайней мере, задержаться в пограничном состоянии.
— К-к-к... — прочищает горло Леонт. — Так можно получить инфаркт.
“От этого еще никто не умирал, — напоминают прекрасные губы, — но ты можешь быть первым, если будешь капризничать, киска...”
Что касается Мариам, то ей он, безусловно, рад, как, впрочем, и ее подружке, которая, развернувшись и облокотясь на спинку сиденья, говорит, обдавая его целым ворохом женских прелестей: от тонкой, лучистой кожи — цвета молочного фарфора — чересчур кукольной, чтобы казаться земной, до грациозной ладони (столь изящной формы, сравнимой лишь с совершенством лотоса, что Мариам, несомненно, должна учитывать это в бесконечном стремлении к лидерству), которой она нежно, как лепестком, дотрагивается к руке Леонта. Томность не чужда ей.
— Здорово мы тебя вытащили, да?
— Как из грядки... — соглашается Леонт и с облегчением вздыхает.
Кто-кто, а Мариам все же лучше, чем любая другая неожиданность, к которым он так и не может привыкнуть. Хотя вот уже три года, как они расстались, он теперь не представляет, что когда-то был увлечен этой брюнеткой. Впрочем, он давно знает цену подобным воспоминаниям, ибо с некоторых пор женщины волнуют его все меньше и меньше.
В отличие от смуглокожей Мариам, Хариса — яркая блондинка с миндалевидными серыми глазами, в которых иногда мелькают чертики насмешки — не дай бог попасться ей на язычок. Как всякая красивая женщина, она знает себе цену, хотя порой Леонту кажется, что за этой самоуверенностью скрывается болезненная ранимость.
В первый же день знакомства (он великолепно помнит) она заявила своей подруге, но так, чтобы он мог удостовериться, что не ослышался:
— А он не глуп...
Но это никогда не толкало их на путь ссор.
А теперь:
— Признайся, ты совсем не ожидал?
Хотя с тех пор прошла целая вечность и их отношения претерпели изменения в лучшую сторону, он не может чувствовать себя свободно в ее присутствии.
У нее голодная впадина на щеках и яркие чувственные губы. Всякий раз, когда Леонт касается их взглядом, в нем просыпается желание попробовать их на вкус. Если бы не его добровольно-вынужденное затворничество, кто знает, чем закончилась бы эта симпатия к подружке Мариам. К досаде, в такой же мере он зависим и от Мариам. Стоило им встретиться втроем, как он начинал испытывать чувство раздвоенности, от которого так же трудно избавиться, как от какого-нибудь порока, приобретенного в детстве.
— Что там у тебя? — спрашивает Мариам с той интонацией, которая должна оцениваться вполне однозначно — я ничего не забыла, но не надо переступать рамки дозволенного и, пожалуйста, оставь свои фантазии при себе, они мне до чертиков надоели.
Значит, я ей для чего-то нужен, думает Леонт.
Она всегда завладевает очередной жертвой, не очень заботясь о будущем, и, может быть, в этом и состоит ее счастье. Что ж, Леонту остается только надеяться, что он ее правильно понимает. В ее непосредственности больше от улитки, чем от женщины, ведь даже самая лучшая выдержка — это еще не ум, а неизвестно что, возможно, просто обостренное противоречие или тайная убежденность в правоте. Кто знает.
Лишь теперь он замечает, что держит в руках чашку с чаем, что на нем его любимый свитер и домашние туфли с истоптанными задниками.
Пока Хариса дегустирует напиток, Мариам успевает построить серию мордочек в зеркальце, не забывая при этом следить и за движением на дороге. Наконец чашка передается Мариам, и Леонт осваивается на сиденье — он всегда тушуется и недоверчиво относится к подобным знакам внимания. Может быть, она хочет доказать, что его личные мотивировки не так уж верны, и объявить об этом всему свету, — за ошибки всегда тяжело расплачиваться, тем более, если они сознательны и несут в себе элемент разрушения личности и отступления, — Леонт подозревает, что это мало кому интересно и может служить лишь пищей для сплетен. К тому же, стоит добавить, что ему вовсе не безразлично мнение Калисы — единственной женщины, с которой он чувствует себя уверенно, и если в душе всегда возвращается к ней, то, конечно, не только из-за ее способности прекрасно готовить, но и оттого, что жена обладает даром природного ума — уж этого у нее никак не отнимешь. Поэтому он так же боится потерять ее привязанность, как и расположение приятельниц, хотя, разумеется, первое не идет ни в какое сравнение со вторым. Правда, если быть честным, совсем недавно он думал совсем наоборот.
— Без сахара... — разочарованно надувает губки Мариам и бросает взгляд, полный игривости.
Хотел бы он знать, что это значит.
Чашка возвращается. Она по-прежнему наполнена горячим чаем. Леонт тоже пробует на вкус, находит полное соответствие словам приятельниц и взглядом соглашается с Харисой — она всегда на его стороне. Мариам как раз занята обгоном машины. Потом опускает стекло и выбрасывает чашку наружу.
Звука удара не слышно. Что-то мелькает позади и подпрыгивает, словно теннисный мячик.
— Почему ты не интересуешься, куда мы едем? — спрашивает Хариса.
— Не имеет значения... — Леонт знает, как их рассмешить.
Мариам улыбается и кивает головой, а глаза Харисы блестят еще лучистее.
Одна подруга, при скрытом сходстве, дополняет другую. Хорошо, что и сегодня они не изменили привычке говорить загадками.
— Наша общая знакомая организует презeнтацию твоей книги, —сообщает Хариса. — Она решила заработать миллион.
Теперь ее глаза излучают просто божественный свет. Впрочем, уже не для Леонта, потому что ему есть отчего удивиться.
— Кроме того, там будет еще кое-кто, — говорит в зеркальце Мариам.
— Неужто наш общий знакомый? — осведомляется Леонт, намекая на того режиссера, к которому она улизнула.
На самом деле получается, что он спрашивает о Гурее — друг детства, который пробует водить тебя за нос, заслуживает самого пристального внимания.
— И он тоже, — отвечает многозначительно Хариса.
Пока он гадает, кто же из двоих, подружки наблюдают его реакцию. О чем думает Мариам, Леонт понять не может, а вот Хариса... — на лице у нее написано: “А ты-то здесь при чем?!”
Чувства, цементирующие их союз, для Леонта полная загадка. Силы, удерживающие одну женщину в орбите другой, часто похожи на соперничество.
— Тебе должно понравиться, — убежденно сообщает Мариам и переключает скорость.
Машина на холостых оборотах несется с холма.
Леонт счастлив, что от него отстали — хоть на несколько минут. Каждый раз, когда черные бархатные глаза касаются его лица, внутри у него прокатывается холодная волна. Правда, она слабеет по мере того, как он привыкает к обществу подружек. Он давно подозревает, что Мариам, несмотря на невинный взгляд, отлично осведомлена о его страсти. За время их романа они так и не достигли глубины взаимопонимания.
— Ты еще не знаешь самого главного, — дразнит его Мариам, ловко объезжая островки льда на сером асфальте, где разделительная линия даже в февральскую непогоду поражает своей белизной.
Теперь они собираются его мучить. Все как прежде, как с первого дня знакомства, когда их свели совершенно случайно — верный знак преднамеренности, в чем у него позднее появились причины убедиться.
Кажется, был какой-то скучный прием, где он откровенно зевал и ждал завершения официальной части, избежать которой никак нельзя было ввиду того положения, в котором он неожиданно очутился после своего первого нашумевшего романа. Немного полета воображения и чуть-чуть откровения — вот и все ремесло. Газеты дружно называли его “последней надеждой интеллектуальной прозы”. Слава богу, у него хватило ума не попасться на приманку искушения и бежать последним трусом. Теперь, живя уединенно за городом, он может испытывать удовлетворение и одновременно зависть к тем, кто не заражен вирусом литературного зуда.
Несмотря на то что тогда он чувствовал себя  на вершине славы, они держались так, словно были приобщены к чему-то такому, о чем приходилось только догадываться. Позднее он понял, что Мариам нуждалась в нем не меньше, чем он в ней. Мир, в котором он жил до этого, был заполнен однообразной работой по шестнадцать часов кряду. Хорошо еще, что он успел написать роман и ровно через неделю начать новый. Порой он был склонен думать, что Мариам желает только одного — быть первой статс-дамой в его окружении, но без дальнейшего покушения на ее свободу, в общем, прямая противоположность Калисе, которая не прочь была остаться дома со своими журналами (которые, несомненно, вдохновляли ее больше —”... отправиться в маленькое путешествие вдвоем, рука об руку —двойное наслаждение! Вы не пожалеете, если остановите свой выбор на спортивном плаще из жатой ткани, а ваш спутник — на пиджаке-сакко из ткани в клетку “куриная лапка” и однотонных брюках из саржи” (Ха-ха-ха!)), если он умел объяснить цель своей отлучки. Правда, последний год и в ней проснулись диктаторские замашки, но это не так важно, лишь бы ему давали возможность работать. “Я делаю из тебя человека. Ох, кому-то ты достанешься...” — часто поговаривает она.
— Может, мы едем на твою свадьбу? — спрашивает Леонт вполне серьезно.
Предположение не лишено основания. Зачастую в пылу ссор Мариам сама признавалась в случайных связях во время гастролей труппы и умела это делать самым коварным способом — когда чувствовала его слабость, и с той интонацией в голосе и выражением жестоких глаз на сразу темнеющем лице, делающими ее похожей  на ведьму, словно само признание блуда доставляло ей удовольствие.
— Кто же счастливчик?
Теперь ему совсем не больно.
— Разве я похожа на невесту? — удивляется Мариам. — В этом-то... — и кивком скромницы отсылает его на спинку сиденья, где, как некое исключительно привилегированное существо, претендующее на самостоятельность, небрежно, сама по себе, возлежит огромная вишневая шаль с махровыми кистями, покачивающимися в такт движения машины.
Позднее  увлечение — художник, рисующий с одним глазом, и это, конечно, не считая Тертия.
— Значит, место еще не занято? — подыгрывает Леонт. Ему кажется, что он имеет право вспомнить старые обиды даже через столько времени — и лоно еще не остыло? — старые обиды всегда горячи.
Хариса не в счет — почти адвокат или семейный врач, которому можно, не стесняясь, говорить о болячках. Диагноз будет поставлен позже, при обсуждении.
Вместо ответа он получает долгий, затянувшийся лукавый кивок, слишком длинный, чтобы получить представление, о чем подумала Мариам, но достаточно короткий, чтобы успеть скрыть собственные мысли.
В выдержке ей не откажешь. Он всегда поражался ее самообладанию (даже когда умело направлял процесс под названием соитие —”позиция партнеров номер три”, первый пас делает активная сторона, а на счете два — нежнейшие воротца сокращаются, и на двадцать пятом такте ваше либидо удовлетворено), потому что при кажущейся невозмутимости, прежде чем она успевала отреагировать, проигрывал в голове два-три варианта, и в них она была более чем очаровательна и не похожа на себя. В этом заключался источник его вдохновения и более-менее какой-никакой привязанности. В сущности, они так и не достигли полной гармонии, и их роман теперь, после осмысления оскудевших взаимоотношений, больше похож на затянувшуюся интрижку, в которой в конце концов он и сам должен был искать выгоду. Но теперь ему так же трудно играть в подобные игры, как, к примеру, признаться кому-нибудь, что он до сих пор неравнодушен к Мариам. Теперь так просто он не попадется. И Леонт старается убедить себя, что с нею все кончено, тем более, что когда она наконец поворачивается, чтобы дернуть еще раз за ниточку, он успевает заметить, что прошедшие тридцать шесть месяцев не пошли ей на пользу — крупные черты еще более утяжелились за счет второй складки подбородка — точная копия с фотографии ее матери, которую Леонт хорошо изучил, когда еще посещал уютную квартиру на набережной родного Квинта.

Город.
Набережная с уходящими в даль пальмами.
Ослепительно белая гостиница в стиле ампир.
Жаркий день.
Провалы окон и дверей объединяет только одно — густые длинные тени.
По тротуару движется человек в черной накидке. Лица его не видно. Различимы только общий контур фигуры под тканью, край которой расписан ярким восточным орнаментом, и смуглая рука, в диссонанс движению застывшая неподвижно. Небо над человеком ярко-синее, и витрины блестят так ослепительно, что на них больно останавливать взгляд.
Человек движется с неспешной отрешенностью, не поворачивая головы и не выказывая своей причастности к этому миру. Кажется, что отрешенность проистекает от каждого его шага и что она более вещественна, чем листья на деревьях.
Он проходит мимо кафе под раскидистым платаном, где вечерняя публика пожирает его взглядами с любопытством дикарей. Не реагируя на сигналы светофора, переходит улочку и ступает на брусчатку площади. Нагретые камни излучают послеобеденный жар.
Под накидкой у него голубая хламида с истрепанными краями, а на ногах грубые сандалии на толстой подошве. Скорее всего он похож на паломника, который направляется в Мекку и для которого площадь этого городка — всего лишь сменяющиеся декорации длинного пути.
Публика под платаном все так же неотрывно следит за ним. У нее нет причин не доверять происходящему — слишком резкий контраст картинки с реальностью.
Человек минует площадь и выходит к морю.
Его невозмутимость действует вызывающе — женщина с толстым носом, мужеподобными замашками и в платье с декольте, открывающим  мужским взглядам безбрежный океан, начинает истерически смеяться. Мелкие рыхлые волны сбегают в лощину полушарий и гасятся тектоническим напряжением масс. Веки полузакатившихся глаз напоминают перезрелые вялые сливы, которые так долго провисели на ветке, что утратили первоначальную свежесть и превратились в вожделение параноика. Ее спутник, похожий на старого актера не у дел, одетый, несмотря на жару, в яркую клетчатую пару и цветастый шарфик на шее, пользуется моментом безнадзорности, чтобы заговорить с девушкой, которая сидит за соседним столиком совершенно одна и давно портит кровь его спутнице своим присутствием.
— Вы не прочь осмотреть мой номер в “Палац”? — спрашивает он, заглядывая ей в глаза.
— Обычно я снимаю в “Ривьере”, — лениво отвечает девушка и откидывает со лба мокрые волосы. Лучи желтого солнца пурпурной проволокой свиты в ее прическе. Молодое женское тело составляет ее главную тайну.
Это действует на актера, как приманка на глупого зайца. Он с жадностью пуританина-вероотступника ловит полоску светлой кожи, мелькающую в разрезе широкого рукава, где неопределенность игры света и тени заставляют работать его воображение со скоростью расщепления ядра атома. Чресла издают почти слышимый стон, и ноги под столом вытягиваются, чтобы подавить спазм.
Мужеподобная женщина поглощена странником. Ее смех висит над площадью, как хохот демиурга в чаще, чьи когти вцепились в нечто, что лишь отдаленно напоминает былое вожделение старого актера.
Блеск чечетки, музыка и капельку шампанского, — даже не ощутишь перемен, словно тебе безразлично,  рассматривают твое лицо или нет, — пристально и внимательно,  чтобы решить,  отдавать  ли предпочтение и каков конечный выбор.
Внезапно вся улица вместе с домами, небом и витринами начинает колебаться, словно кто-то невидимый гнет и колышет ее. Радужные сполохи пробегают по горизонту. Перспективы искажаются с невероятной парадоксальностью: тени, дома, окна, небо становятся похожими на отблеск зеркального отражения и скользят вдоль набережной.
Леонту ужасно хочется разглядеть лицо человека. Он завороженно тянет шею и упирается лбом в стекло.
Картинка поворачивается боком — вначале чуть-чуть, словно дразня, потом все больше и больше и, наконец, превратившись в запоздалый рефлекс человеческого свинства и став не более  чем проекцией по оси зет, проваливается в даль черточкой и исчезает на голубом небосводе. Остается только ослепительно белая улица перед гостиницей, залитая жарким желтым светом и наполненная густой тенью парадных и окон.
Если бы по площади полз панцирный цератопс и на набережной превратился в рой пестрых бабочек, это не вызвало бы столько изумления. Спокойны лишь глубокомысленно молчащий молодой человек и девушка. Она поднимается, надевает солнцезащитные очки, подхватывает пляжную сумку и бросает на ходу распаленному актеру:
— Триста третий номер. Мелетина.
Мужеподобная женщина все еще заламывает руки. Старый актер жадно разглядывает удаляющуюся девушку.

Хариса отрывается от окна.
— Видел?! — спрашивает она. — Ужасно, правда?! — и отпускает руку Леонта, которую сжимает в течение всего представления. — А между тем, у него рыжая борода и голубые глаза. Это Ксанф — Тот, кто вещает.
Леонт разглядывает улицу и потирает руку, на которой крохотные ноготки оставили нервный след. Вряд ли он поражен меньше Харисы, но ему кажется, что он пропустил что-то очень важное. Правда, Мемнон молчит и приходится довольствоваться увиденным.
— Он живет в старом монастыре, — говорит Хариса, — и появляется совершенно непредсказуемо. Рассказывают, что он питается одной рыбой и водорослями и умеет летать.
— Вот как! — удивляется Леонт.
— Анга делает на нем большие деньги...
И это не новость.
— Но кто он? — спрашивает Леонт.
— Человек, который убил свое прошлое. Поговаривают, что Гурей и Данаки через него даже пытались обстряпать свои делишки.
— И, конечно, у них ничего не вышло?
— Гурей еще сильнее позеленел.
— А Данаки?
— Ему повезло больше. Какая-то из его тетушек отдала концы...
— ... и похороны сопровождались буйным весельем...
— Он вложил деньги в издательство и теперь печатает не только пошлые анекдоты на оберточной бумаге. Если ты хочешь знать, он привлек в компанию Тертия.
— Но ведь...
— Да, да... — многозначительно соглашается Хариса. — С ним каши не сваришь...
Импульсивность Тертия всегда — притча во языцех.
— После шести месяцев воздержания от спиртного, — рассказывает Хариса, — врач пожал руку Тертию, а на следующее утро его снова нашли под забором.
— Не может быть! — удивляется Леонт.
Человек судит человека от невежества.
— Он пьет с восьми утра, — объясняет Хариса, — и к вечеру допивается до ручки.
Ее это совершенно не волнует.

Они стоят у окна.
Вот уже с четверть часа, как Леонта оставили в покое, и они с Харисой улизнули за штору.
Презентация книги прошла на редкость успешно. Даже появление рыжебородого Ксанфа не вытянуло людей на жару. Как всегда, масса улыбок и поцелуев, репортеры местных газет, один довольно знаменитый гитарист в костюме попугая, пара снобов-критиков, скучающих даже в толпе, и великолепный полнеющий Платон, слишком широкий для своих костюмов. А книгу покупают даже те, кто читает только в отпуске перед сном, и все — стараниями преданной Анги, которую Леонт терпеть не может. Но может быть, сегодня он несправедлив к ней? А Платон хорош, раскинул сети, как обожравшийся паук — слишком лениво и бестолково, но зато прочно. Уж не по наущению ли Анги? Теперь Леонт и шага не может ступить от стыда — слишком много лести вылито на его пирог. Кроме того, пропала Мариам. Как только в фойе гостиницы Леонт оказался в плотном окружении всей этой братии — только и ждущей, что из его уст посыпятся прописные истины, — он заметил, как она, мило улыбаясь той же улыбкой, которой одаривала его в автомобиле и все эти годы, беседует с красавцем гитаристом, копна черных волос которого похожа на гриву льва. Потом, кажется, они поднимались по лестнице и этот гривастый поддерживал ее под локоток.
Теперь они с Харисой стоят и разглядывают публику в щелочку штор. Сверху спускаются отдыхающие, официанты снуют с прохладительными напитками, красавец эрдель, слишком независимо для окружающих, сидит в центре зала, а Платон и Анга фланируют вокруг внутреннего фонтана, в котором плавают золотые рыбки, и явно выжидают, когда появится Леонт. Где-то у стойки бара торчит Аммун — великий художник с тюбиком в кармане. Сегодня у него залеплен левый глаз, и он предпочитает синие тона. Как знать, быть может, вечером на собеседника он будет глядеть уже правым глазом. “Я хочу полнее познавать перспективу...” — любит пояснять он всем желающим, многозначительно вздымая брови. — “Возможно, я переплюну великих”, — любит шутить он. Кастул, очень серьезный человек, застегнутый на все пуговицы, даже не смотрит на женщин. Род занятий его не известен. Пеон — нынешний покровитель Мариам, тихо напивается за стойкой. Не хватает только Гурея для полноты счастья.
“Но ведь здесь ничего не изменилось — ни в самом городе, ни люди”, — думает Леонт. Мир, который он для себя придумал, гораздо интереснее, хотя искусство — это самая большая ложь в человеке.
Ему даже кажется, что сомнения, которые чувствуются в подсознании, имеют свойство со временем подтверждаться, и тот рыжий, который прошествовал апостолом по площади, более закономерен, чем окружающее. Не является ли реальность дьявольской мистификацией, устроенной с божественным совершенством, дабы ежеминутно, ежечасно вводить человека в заблуждение, не рискуя при этом быть разоблаченной?
А как же, — отзывается Мемнон, — рационализм — это высшая зависимость от этого мира. Но это не все. Имеется еще кое-что.
Наконец-то, — восклицает Леонт, — где ты пропадаешь?
— Смотри, смотри! — Хариса хватает  за рукав и тянет к шторе. — Видишь женщину в красном? Значит, где-то здесь и Гурей.
Она стоит совсем близко, и Леонт чувствует тонкий запах косметики. Стоит сделать простое движение, и он действительно попробует эту детку на вкус.
Колодец достаточно глубок, чтобы ты погрузился с макушкой, — напоминает Мемнон. — У тебя нет шансов выбраться, хотя тебе это ровным счетом ничего не будет стоить — она и так влюблена в тебя по уши. Забей же золотой гвоздь и не мучайся.
Ты непоследователен, — возражает Леонт. — К тому же Хариса так совершенна, что одного того, что я пялюсь на ее грудь и каждые пять минут вхожу в противоречие с самим собой, достаточно, чтобы выбить меня из колеи на ближайшие два часа.
Красота женщины — это не что иное, как ловушка для мужчин. Только немногие из женщин в зрелости сотворяют из нее нечто большее, — замечает Мемнон.
Боюсь, что твои доводы носят чисто умозрительный характер. Хотя... может, стоит попробовать?
Но вместо этого произносит:
— Если этот тип не явится, я не особенно расстроюсь. Из-за того, что когда-то мы сидели с ним за одной партой, он готов сесть на голову, и это называется дружбой?!
— Хочешь, я вас помирю? — спрашивает она чуть-чуть легкомысленно, как способна спросить только женщина, которую после тридцати пяти волнует не будущее, а настоящее, которая уже успела стряхнуть усталость под душем и сменить дорожный костюм на легкое платье цвета морской волны, обрести шедевр ловкого парикмахера в гостиничном кабинете, и вообще, произвести над собой ряд изменений, сродни загадочным метаморфозам женской души, которые так волнуют Леонта. Ему даже кажется, что он чувствует воздушность ее платья, и на мгновение представляет ее бездумно податливой с запрокинутой головой и полуоткрытыми влажными губами.
Не то, не то, — напоминает Мемнон. — Мечтательность губит не одного тебя. Стоит ли тратить время впустую?
— Совсем недавно Анга устроила ему маленький скандал, —рассказывает Хариса, — из-за того, что он не уступил в споре. Она способна поссориться даже с телефонной трубкой. Иногда она их разбивает о собственную голову.
Кажется, что Хариса абсолютно равнодушна к его мыслям.
И, слава Богу, — говорит Мемнон, — если нет собственных. Умных женщин слишком мало, и они предпочитают держаться в тени.
— И с тех пор он носа не показывает? — спрашивает Леонт, сглатывая слюну и с трудом обходя взглядом мраморную шейку.
— Но из-за этой он точно появится.
Теперь уже и Леонт с любопытством рассматривает зал. Меньше всего его волнует в нем публика.
Хотя...
— Постой... постой... — озадаченно спрашивает он, — кто, ты говоришь, эта женщина?
Что-то в его интонации настораживает Харису. Она отрывается от шторы и бросает на него взгляд, полный удивления и тревоги. Конечно, ей тоже хочется иметь что-то взамен своей душевной невинности.
— Кажется... — произносит растерянно Леонт, — я ее хорошо знаю. Было бы неучтиво торчать здесь. Извини.
Хариса уступает его с сожалением. Как всякой женщине, ей грустно оставаться в одиночестве даже наедине со своими мыслями, которые не отличаются полной ясностью и для нее самой представляют едва ли доступную загадку.
Если мужчины для достижения своих целей пользуются абсолютно логическими доводами, и довольно часто, это может в конце концов навести на некоторые размышления, например, о форме носика или достаточно ли хорошо сидит на вас костюм, или о вздорности характера; но, может быть, все дело в том, что вы чересчур чопорны и не позволяете даже намека на вольность, а мужчины так недогадливы, что не пробуют взять вашу крепость штурмом.
“Ну их всех, — думает в отчаянии Хариса, — чем я хуже Мариам; в конце концов, я тоже могла бы быть более неразборчивой в мыслях и поступках. Женщины только выигрывают от этого”.
Она так расстроена, что не замечает, как рядом с нею появляется мужчина с зеленым лицом.
У него крупный нос и вывернутые толстые губы. Он достаточно высок, чтобы наклониться под весом пиквикского брюшка и поцеловать Харису в шею.
— Какая душистая, — бормочет он, близоруко рассматривая кожу на ее плечах.
— Ах, Гурей! Вечно ты со своими шуточками, — ежится Хариса. От отвращения ее почти передергивает, хотя при всей своей наглости Гурей довольно беспомощен, и сочетание неуверенности с апломбом делают его похожим на побитую собачонку.
— Не огорчайся, крошка, ничего не потеряно, лучше спроси у меня что-нибудь.
Как всегда, у него на лице кислое выражение, а зеленые щечки подрагивают при каждом слове, но теперь в них есть что-то от зазнайства, словно их владелец потенциально способен на подвиг и даже не во имя одной славы.
— А что спросить? — Хариса отрывается от щелочки, в которую следит за Леонтом, и с любопытством разглядывает Гурея.
Этот заплывающий жиром человек, бывший в прошлом звездой первой величины по кличке Зеленый Верзила, играл центровым в университетской команде Квинта, и она даже помнит время, когда ходила на игры с его участием. Но с тех пор прошло столько лет, что сами воспоминания кажутся придуманными.
— Всю жизнь мечтал, чтобы меня полюбила такая женщина...
Еще не окончив фразы, он сбивается под ироническим взглядом.
Хариса ни на мгновение не упускает из поля зрения удаляющегося Леонта.
— Спроси, что у меня в кармане, — уныло просит Гурей.
— Гурей, что у тебя в кармане?
— А в кармане у меня план новой книги! — Он рад, как ребенок, которому показали волшебное зеркальце.
— Ты все еще играешь в эти штучки, — Хариса сразу теряет к нему всякий интерес и возвращается к шторе.
Порой он снимается голым в сомнительных журналах, полных такого натурализма, что они больше напоминают мясную лавку.
Гурей беспомощно переминается позади.
— Что ты! что ты! — уверяет он ее. — Теперь все будет по-иному: я все продумал, отличные идеи, а сюжет!.. Все в наших руках, никакого популизма, и главное — авторы...
Она смотрит на него с сомнением. Чувство юмора изменяет ей.
— Что, авторы? — переспрашивает Хариса.
— Я мечтаю... я мечтаю...
Он так старательно бормочет в ухо, что с его губ летит слюна. Он старается внушить ей то, что носит в себе, как хрустальное яйцо, как мечту — слишком хрупкую, чтобы ее можно было доверять кому попало.
— ... о новых шедеврах! — бросает раздраженно Хариса. — Не понимаю!
Она слишком презрительна и скептична. Крылатый ум не посещает ее. Она всегда боится чужого мнения.
— Нет! — пугается ее взгляда Гурей.
Она не верит. Ей хочется спросить: как та швабра, к которой направляется Леонт, спит с таким нудным типом? Но вместо этого спрашивает следующее:
— Не понимаю, как тебе не надоело? — Она кипит от возмущения. Пожалуй, она наперед знает все, что может сказать этот вечный прожектер.
“Я возмущаюсь лишь ситуацией, — вторит она сама себе. —Конечно, одно это только и оправдывает”.
— Помню, что когда-то что-то умел. — Губы шмякаются, как сырая глина, складки пористой кожи обвисают, как на трагической маске.
“Надо прекращать пить, — думает он, — вечно меня заносит в крайности”.
Хариса явно озадачена. Откровения ей совершенно ни к чему — труднее найти им достойное применение в женском своекорыстии, — чуть позднее, когда наступит срок, когда можно будет приложить их к чему-то конкретному.
— Ты что, белены объелся?
Она груба, но едва ли осознает, словно ей не хватает лености понять свои поступки. Впрочем, она прекрасно знает, что способна любить саму себя только по выходным.
— Главное — верить в свою судьбу. Кто никогда не роняет, ничего не поднимает, — не слушая ее, твердит Гурей. — Такова жизнь, детка. Упавшему всегда надо подать руки... руку.... — Он теряет нить рассуждений, почти тушуется, ищет спасение в смущении.
— М-м-м... — мычит он.
Такое ощущение, что слишком высокопарная и пламенная тирада дается ему с большим трудом — гораздо больше энергии он тратит, чтобы произнести слова в нужной последовательности, словно для него они нанизаны на стержень.
— Поговаривают, что и в семьдесят можно сотворить гениальное...
Голос у него вовсе не уверен, а глаза полны страдания.
— Сомнительные надежды... — Хариса даже не затрудняется развить мысль. Да и способна ли она на нее? Вполне достаточно удовлетворить собственную забывчивость, к чему копаться в непонятном, да еще в мужском? Пусть этим занимаются другие.
— Но мне не хочется ждать!.. — Гордость всплескивает в нем. — Я все время жду, — отваживается он на откровение, — вначале денег, потом удачи, иногда — женщину. Все время откладываю на потом...
Он заглядывает ей в глаза, как ворона в надколотый орех.
— А когда же жить? Вот если бы кто-то помог...
Она радуется. Теперь он попался — слабость всегда питает ее недостатки. Она мстит — даже молча, инстинктивно, без мысли, прикидывая чужую оборону — совсем не чуждую глупости.
“Я зарабатываю в день миллион, — любит говорить Гурей, — и могу себе позволить некоторую пошлость”.
“Не так-то ты и шикарен, — думает Хариса, — и гонора в тебе — крохи”.
Часть своих доходов он тратит на скупку произведений малоизвестных авторов, кроме того, он имеет литературное агентство, где несколько бедняг трудятся над прославлением его имени.
— Если ты надеешься на Леонта... — Хариса даже забывает, что совсем недавно желала примирить их.
Гурей проявляет столько поспешности, что прерывает ее на слове:
— Мне бы очень хотелось... Мне бы хотелось, чтобы ты повлияла... — жует он слова, — подружка... приятельница...
Хариса хмыкает и отворачивается. Плевать ей на чужие горести.
— Я вовсе ему не враг, — твердит Гурей.
— Разбирайся сам, — отвечает Хариса.
— Я ему почти друг, — скулит он.
Складки вдоль рта обвисают до самой земли. В них полно вселенской скорби.
— Ничем не могу помочь...
Она наслаждается паузой.
— Я хорошо заплачу...
— Сомнительно, — Хариса начинает нервно дергать штору.
— Нет, правда, — Гурей трясет черным портфелем, как гусь испачканной лапой.
“Шедевры” Гурея похожи на кирпичи, положенные нерадивой бригадой в страшной поспешности и безо всякого знания дела, словно отвес — самое простое — им не известен.
— Я люблю его как брата, — объясняет Гурей. — Даже больше. Но по секрету — в школе он был не на первом месте. Серость. Посредственность.
Хариса только дергает плечами.
— Правда, правда, он получал двойки по физике. Да!
Гурей торжествует — наконец-то он высказался достойно.
 Истинная правда — она таковой и останется, даже после смерти.
— Ну и что? — спрашивает Хариса.
Хотела бы она знать чужие тайны, но так, как если бы их раскладывали в явном порядке.
— А то, что не такой уж он гениальный! Да!
— Ну и скромности в тебе! — удивляется Хариса.
— Но если он будет цепляться к Тамиле, я откручу ему голову, —Гурей тоже приникает к щелочке и смотрит в зал в тот самый момент, когда Леонт приближается к группе беседующих, в центре внимания которых находится высокая худощавая женщина в белой плиссированной юбке, делающей похожей ее на теннисистку, только что вернувшуюся с корта.

— Тас-с!!!
Эти три буквы, произнесенные так, что слышатся только два высоких звука, заставляют женщину встрепенуться и растерять то высокомерное выражение на лице, которым она вознаграждала нескольких молодых людей, судя по всему — начинающих авторов, окруживших ее плотным кольцом и с покорностью стада внимающих каждой фразе.
— Леонт! — восклицает Тамила. Лицо от волнения бледнеет и покрывается пятнами.
Но, бог мой, как она изменилась!
— Тас-с... — повторяет Леонт, но теперь в его словах слышится больше грусти, ведь они не виделись так долго, что это, несомненно, наложило на обоих неизгладимый след.
Несмотря на волнующую минуту, он спокоен, как закланный бык, и замечает малейшие изменения в этой женщине.
Вот глаза у нее широко открываются, и из них льется тот свет, который Леонт помнит так же хорошо, как и самого себя. Потом уголки рта начинают неудержимо расползаться (рот у Тамилы несколько большеват для такого лица, но зато это делает его беззащитным и обескураживающе-опасным для мужчин) и ползут кверху до тех пор, пока свет не набирает высшую тональность, потом все это концентрируется, и фокус наводится с достаточным красноречием, чтобы сообщить нечто важное то ли о прекрасном закате, предвестнике отличной погоды, то ли о жемчужной георгине, которая цветет, наклонившись над асфальтовой дорожкой вашего сада (ибо, что еще желать от такой женщины), но обязательно — сообщить или подарить — как больше нравится, потом начинает меркнуть, а в памяти остается то, что запечатлелось за момент до этого, и вы принимаете все за чистую монету, как путеводную звезду во взаимоотношениях.
— Я хотела сделать тебе сюрприз, — жеманно признается Тамила.
— Я так и думал... — соглашается Леонт.
— Я прекрасно все устроила, не правда ли?
— Ничуть не сомневаюсь...
Она краснеет до корней волос.
— Ты мне не веришь?
— Верю, тем более, что ты едва не забыла мое имя. — Укор более чем вежлив.
— ...
Она краснеет еще больше, она умоляет одними глазами, она переплетает пальцы и с их помощью пробует убедить его в обратном. Ее улыбка и смущение подобны пламени для воска.
Он покорен.
Он добровольно покорен, как только увидел ее из-за шторы, как только вспомнил ее имя.
Тамила нежно обвивает его руку и выводит из почетного круга.
Сплошная идиллия, — хихикает Мемнон.
Пошел к черту, — огрызается Леонт.
— Ах, Леонт! Прошло столько лет... — вздыхает Тамила.
Пусти кроткую слезу, — советует Мемнон, — и глубоко вздохни, ибо в следующий момент тебя постигнет разочарование. Разве женщины не надоели тебе?
Не все, конечно, — отвечает Леонт,—но мы разберемся сами.
Темные глаза окутывают его в кокон. Он чувствует себя личинкой в мягкой сладкой вате.
— Ничто так не украшает женщину, как неожиданное признание, —говорит Леонт.
Пламя победно гудит над испаряющимся воском.
— Ах! Леонт... — соглашается Тамила и подставляет губы для поцелуя.
Нельзя сказать, что Леонт ждал этого все эти двадцать лет, но тем не менее сердце его сладко сжимается, и на мгновение чудится, что он вернулся в дни своей молодости.
В юности она была хитра, как лисенок, и страдала нервной анорексией, так что посещение с нею ресторана превращалось в затянувшуюся пытку. Куда как лучше она была в постели, потому что от природы, на удивление, была мягка и пластична. А живости в ней было столько, что хватило бы на нескольких человек. И при этом достаточна умна, быть может, только с маленькой червоточиной, которую узнаешь через год или два после женитьбы, но разве такой срок не оправдывает ее и не делает более совершенной в твоих же глазах, сотворяя жизнь настолько привлекательной, даже в чисто умозрительном плане, что ты готов любоваться женой всю жизнь. Ах, не о многих скажешь такое. Правда, уже тогда Леонт чувствовал, что порой она становится несгибаемо упрямой во всем том, что касается ее планов. Идея-фикс стать журналисткой порой приводила его в отчаяние. Мчаться куда-то ради вторичных целей... Он никогда не понимал этого, предпочитая обществу одиночество. Уже тогда он был явным собственником — хотя бы самого себя и был не прочь обратить кого-нибудь в свою веру. Возможно, именно это его качество в конце концов развило в ней независимость от этого мира и сделало истинной женщиной. По крайней мере, Леонт чувствует это сейчас, когда целует ее в чуть обветренные, суховатые губы. Губы узки и похожи на две половинки приоткрытой раковины, в которой пульсирует розовая мантия. Недаром он вспоминает ее тогда, когда хочет отвлечься от забот о хлебе насущном. От тех лет в памяти осталась пушистая челка (слишком пушистая, чтобы казаться натуральной), которой она любила игриво встряхивать, худые, тонкие руки с длинными сухими пальцами, выступающие ключицы и матовый цвет лица в лучшие моменты ее жизни. И парой они были на загляденье, хотя на каблуках она казалась чуть выше. Мать даже не преминула намекнуть, что все это кончится пустым хлопком. Действительно, роман продолжался целых два лета (Леонт уже стал привыкать к своему положению) — достаточный срок, чтобы успеть остыть, и недостаточный, чтобы решиться на что-то серьезное. Даже расстались они вяло, без бурных сцен и упреков, словно по молчаливому договору. Возможно, они были слишком пресны друг для друга и им не мешало бы быть более осторожными в своих слабостях.
Но теперь Леонту кажется, что челка не так шикарна и в ней просвечивают крашеные волосы, хотя общий рыжий тон подобран удачно. В общем, словно ничего не произошло — Тамила осталась Тамилой, той Тамилой, которую он хорошо знал.
Какая милая встреча, — шепчет Мемнон, — не будь так сентиментален, мужчины от этого кажутся смешными.
Сегодня я не подаю, — парирует Леонт, — поэтому проваливай и не мешай.
Даже если былое пьянит тебя, не теряй головы, — советует Мемнон.
Лиха беда начало, — думает Леонт, — человек должен испытывать минуты слабости, чтобы не казаться надутым индюком.
Ты неадекватно оцениваешь обстановку, — заключает Мемнон, — и скоро пожалеешь об этом.
— Я хочу познакомить тебя кое с кем, — говорит Тамила и прижимается так, что Леонт чувствует ее бедро и то место, которое от природы должно быть у женщин пышнее, а у нее осталось, как у семнадцатилетней девочки. Он знает еще и то, что у нее крепкое спортивное тело и кожа на ногах едва шершава от ежедневных занятий теннисом, а углы, там, где им положено выпирать, выпирают по-прежнему остро и не заплыли жиром. Пожалуй, только руки и морщинки в уголках глаз выдают возраст. Но то, что компенсирует годы, сейчас заслуживает большего доверия.
— Я только поднимусь к себе, — говорит Тамила, и улыбка чуть большеватого рта на тонком лице, и мягкий наклон, словно оценка прошлому, и разбегающиеся морщинки убеждают Леонта, что он не ошибается. И он, как абсолютное большинство мужчин, не может удержаться, чтобы не проводить ее взглядом, и ее ноги восхищают его по-прежнему.
Он не находит, что она изменилась сильно, но тем не менее теперь в ней чувствуется та сила, которая копится в женщинах годами разочарований и работы. Женщины-профессионалы чем-то однозначно похожи на мужчин. В них появляется та отточенность, которая делает их похожими на бегуна перед финишем — не способного замечать что-либо, кроме гаревого покрытия под ногами.
“Интересно, какая она теперь в постели”, — невольно думает Леонт.
Она уходит, и он рассматривает ее ноги и ступни в белых пляжных туфлях.
Каково женщине всю жизнь произносить одно и то же имя и ворочаться в одной постели? Он променял бы правую руку на истину.
Как это ни странно, в нем опять просыпаются собственнические чувства. Он даже предается на мгновение туманным мечтаниям, —слишком размытым, чтобы быть уверенным в их осуществимости, и слишком обольстительными для сознания, чтобы устоять перед ними.

— Слава богу, наконец-то! — гневно восклицает, подлетая, Анга. Где-то позади волочится Платон. — Как можно злоупотреблять чужим временем! — Кивок в сторону удаляющейся Тамилы более чем красноречив.
Злость кипит в ней выше всякой меры. Манометры явно зашкаливают.
Прямая противоположность Тамиле — она похожа на фонтанирующий гейзер.
— Может быть, она думает, что для нее открыты все двери?!
Лязг зубов.
— Мы знакомы со школы... — пробует вставить слово Леонт.
— Хорошенькое дельце, если мы все будем строить глазки кому ни попадя.
Неврастеническая маска. Обезьяньи ужимки слишком явно бросаются в глаза.
— Вероятно, ты в чем-то права, — соглашается Леонт.
— Тебе не следует пропадать, — добродушно откуда-то сверху гудит Платон, — сегодня твой вечер.
Нелепая фигура — быть одновременно толстым и плоским.
— Да разве я способен? — оправдывается Леонт.
Явный напор его всегда смущает.
— Человек, да смири гордыню свою! — заявляет Анга. — Всю жизнь подозревала, что ты липнешь к каждой юбке!
Немыслимый оскал.
— Нет ничего странного, ведь он же мужчина, — неуклюже защищает Леонта Платон.
Пальцы широких ладоней у него похожи на жирные сосиски.
— Всего лишь оправдывание собственного распутства! — яростно сообщает Анга. — А сам ты! — Взгляд, острый, как рапира, упирается в Платона. — Уж не хочешь ли ты мне что-нибудь сообщить?! А? — глаза ее пылают, как угли в глубине камина. —Может, тебе тоже хочется пощупать чужие ляжки?
Она мала ростом и едва достигает ему до подмышек, но размеры, заложенные природой, обратно пропорциональны силе характера — все знают, что Анга держит этого беднягу под каблуком; и, кажется, это нравится ему точно так же, как и карамельки, которые он периодически достает из кармана и бросает в рот.
— Все мужчины одинаковы. Только и ждете, как заглянуть кому-нибудь под подол! — кипит Анга.
Леонт сокрушенно разводит руками — в ее словах доля истины.
Платон заговорщически подмигивает, и на его лице разъезжается самодовольная ухмылка.
— Дорогая, это не самое страшное! — пряча взгляд, заверяет он.
Его оправдание похоже на тихий печальный бунт. Покорности в нем, — как в отчаявшемся проповеднике.
“Бедняга, — думает Леонт, — ты действительно даже не подозреваешь, какими могут быть женщины”.
— Как ты планируешь провести вечер? — спрашивает Анга, не обращая внимания на мужа, но ясно, что даже тон не упускается из виду. — Было бы глупо торчать в номере. Ты ведь завтра уезжаешь? — Она прицеливается и откусывает заусеницу на ногте. Кажется, это ее немного отвлекает.
Леонт пожимает плечами. Откуда ему знать. Сейчас его больше заботит появление Тамилы и что в связи с этим может выкинуть Анга.
— Ты мне все время кого-то напоминаешь... — Она опять сосредоточивается на заусенице.
Мужчины для нее представляют такую же опасность, как Эверест для начинающего альпиниста. Она регулярно в кого-нибудь влюбляется. Правда, слишком чистосердечно, чтобы молчать об этом.
Наверное, у Леонта слишком скучное лицо, потому что Анга многозначительно качает головой:
— Нет в тебе кошачести... — И точит своими глазками, похожими на маслины, посаженными в оправу не очень искусного ювелира. —Черная неблагодарность, — бурчит после секундной заминки и уступчиво, как делают это некоторые женщины, прячет своего бесенка с тайной надеждой, что сейчас вдруг откроется ларчик и она заглянет туда и увидит нечто, чем просто “фасад” разговора. Если его вообще можно увидеть. Но ей так хочется. Сомнение грызет червячком.
Но, увы, Леонт находит это всего лишь забавой, не требующей слишком пристального внимания.
Затем она поворачивается и проверяет, что делает Платон.
Платон перекладывает во рту карамельку, и глаза его за стеклами очков полны торжествующей хитрости. Что он еще может сказать в свое оправдание, разве что: человеку, которому затыкают рот всю жизнь, нечего сообщить и в конце ее.
Наконец она расправляется с ногтем и говорит, снимая что-то с губы:
— Мы как всегда собираемся “Под платаном” и не думаем отпускать тебя до самого утра. Потом едем к Данаки. Ты знаешь Данаки? Очень жаль. — Впрочем, момент слабости прошел и теперь мнение Леонта ее не интересует, кажется, что она рассматривает его так, словно он прилюдно уличен в безверии. — У него изумительная вилла на берегу и огромный парк. Потом отправимся на катере в Большой Анатоль... — С каждым словом она вдохновляется все больше и больше, словно зажигает внутри себя гроздья серных спичек. — Потом будем нырять с моста-а, потом...
— Право, я даже не знаю... — прерывает ее Леонт, потому что видит, как в глубине холла появляется Тамила. Он способен узнать ее среди сотен других женщин по энергичной, упругой походке. Она улыбается гостям, поглощающим свое шампанское, она обходит их, неся свои плечи под белым жакетом-кардиганом, как боевой флаг умницы, она говорит: вот я здесь, среди вас, смотрите, я не обман, я живая. Но боже упаси вас от самонадеянности или глупости.
— Я еще не отдохнул с дороги... — машинально сопротивляется Леонт.
Ты не контролируешь ситуацию, — говорит кто-то очень знакомый, — и Леонт вспоминает, что Мемнон всегда рядом. — К чему тебе обе — одна напориста и безобразно невыдержанна, другая — красива, но несчастна, ибо и та и другая завершены душевно.
— Неважно! Разве ты сможешь спать, когда мы, твои друзья, будем веселиться?! — напоминает о себе Анга.
Мне нечего возразить, — думает Леонт, — кроме того, что я сам должен убедиться в этом. И потом, ведь мы никому ни  чем не обязаны, разве что только самолюбию. Мне кажется, я был бы с ней счастлив.
Увы, почти все люди погружены в мир иллюзий, — говорит Мемнон. Двадцать лет назад я не мог допустить подобной ошибки.
Но ведь я тогда о тебе ничего не знал! — восклицает Леонт.
Разумеется. Мир открывается постепенно. Тамила даже не подозревает, что ее двойник — моя старинная приятельница.
— Ладно, — поспешно соглашается Леонт. Он делает это так неаккуратно, что наконец Анга додумывается проследить его взгляд. На мгновение глаза у нее суживаются до размеров горошины.
Леонт с ужасом наблюдает признаки гнева.
— А кто!.. — начинает она фразу.
— О’кей! Я согласен, — перебивает он ее. — Встретимся в семь на площади перед гостиницей. Чао!
— А кто-о-о!..
Он отрывается и уносится, как пловец от берега, в бурное ночное море.
— А кто мне обещал! — кричит Анга.
Ее взгляд буравит ему спину.

Девушка проходит. Леонт замечает подведенные брови до виска и рыжую прядь. Шаг, еще шаг, — шлейф запахов: дешевой помады, лака и мятной жвачки. (Следом еще один незрячий — рабская душа, скрученный бутон.) Пустой взгляд. Провалившееся выражение закукливания. Сжатый ротик, обведенный расплывающейся помадой, — форма как повторение многого знакомого.
Головка поворачивается на четверть — нижняя губка висит, не подпертая ничем — даже утренней чашкой кофе, безвольная, девственная, как пустота, не расписанная ни ожиданием, ни надеждой, глупенькое, больное воображение всего того, что ниже пояса: без смысла, без понимания. Головка вальсирует в гремящей музыке (провода от коробки к ушам), зеленые глазки скользят деланно-равнодушно — кукла Казановы. Жалкие, вялые груди —арабески игры природы, признак слабости или ловкого язычка.
Леонт смотрит.
Она поправляет. Пальчики касаются сосков. Легкий массаж. Левая чувствительнее. Язычок пробегает по губам. Не сейчас. Отложим на потом. Постельная ученица? Не все ли равно? Дома. Ванная или тихий безветренный тупичок, где можно предаться мысленному блуду. Каков он сегодня! Жаркие губы, снедаемые страстями. Красавчик с гладко выбритыми щеками. Тихая безмятежность — как пропасть, жаль, падение скоротечно и не каждый раз захватывает — искус плоти, тайная гордость воображения на истощаемость, как предтеча следующего шага в самопознавание — неизбежный процесс. Равноценность любого желания — гибель или признак стабильности? И только в долговременности сокрыты тайная связь и наказание — синдром Кехрера, — что неведомо, оборвано, представлено в воображении лишь некоторым, гнушающимся вещать, предающимся чревоугодию исключительности и самобичеванию, смахивающему на вложенные матрешки, прикрытые чей-то вялой рукой, — вечные шараханья, ничем не подкрепленные, самодовлеющие образы, — слишком туманные, чтобы на них полагаться на все сто, или ложное отвлечение, легкие реверансы в сторону предполагаемой истины, скатывание по наклонной в невменяемость — как конечную инстанцию, да простится душевная вялость! Представить несложно. Впрочем, недоказуемо — ни сейчас — лучшими умами, ни древними агностиками, а потому в той же мере бесплодно, как и сам плод, блуд, яблоко. Аллитерации — тоже какой-то смысл. У Бога свои вопросы — озадачен не меньше. Общие тенденции, в конечном итоге — на взаимоисключения; ваятель, единственно заботящийся о примитиве-музыке в полный спектр; оскорбленное “начало”, планирующее изобилие за счет ущербности; мнимое или верное ощущение упадка — не говорим об упрощении, которого нет; внешнее и внутреннее; материализованные учения о Времени — ошибка? ложь? — вечно: миллион миллионов вариаций — и потому притягательно и неисчерпаемо — Величайшая Тайна и Намерение.
Девушка уходит. Или только делает вид. Побуждение движения — он сразу улавливает, этот кукольный блестящий лобик... или... или... — явное созвучие.
Нет, все же уходит. Тупичком. Вдоль кирпичных стен. Легкая, в унисон мыслям — еще один парадокс, послуживший срыву в болезни Ван Гога и невостребованности Гогена. Плутовка с горячими ягодицами. Движет, как перемалывает, только жернова почему-то два и ничего не сыплется.
Куда же она?
Пахнет мочой и помойкой. С крыш свисают лохмотья и гнилое железо.
Вертит, как первосортная шлюха. Загляденье. Видать, и ты небезгрешен.
Очень надо! Это не третьесортный видик.
Где же?.. Ах да. Все еще впереди. Оглядывается. Делает авансы.
Задирает и показывает, — некоторые авторы пишут — “кисочку”. Пусть будет “кисочка”. Какая разница. В натуре совершенно не натурально, архаично, как плесневелый плод с паутиной разросшихся спор. По крайней мере, надо привыкнуть, даже к звукам раздирания. Трусики в облачных кружевах — серьезное предупреждение.
Некоторый стопор. Стоит ли преодолевать? Справа и слева окна Неаполитанского квартала. Неряшливые старухи — совиные глаза.
— Нет, — качает головой Леонт.
Снимает с уха наушник:
— Отчего же?
Язычок обследует губу:
— Сегодня я свободна...
“А завтра, — думает он, — а послезавтра, а через столетие? Не философствуй”.
— Очень колоритно, — поясняет он.
— Работа... — отвечает она. — Не хочешь, не надо...
Безразличие — тайна наития. Колено опускается, но пальцы на мгновение задерживаются под юбкой.
— Не щекотно? — спрашивает Леонт и отворачивается.
Сверху летят арбузная корка и банановая кожура — гнить под вечным солнцем.
— Самый смак! — отвечает она и возвращает наушник на место.
— Мешает ведь! — Чуть поворачивается. Прекратила или нет?
Улавливает по губам и улыбается.
— Иногда помогает! — серьезно и бесхитростно объясняет она.
Когда девушка открывает рот, нижняя губа у нее похожа на чайную ложечку.
— Простудишься, — говорит он.
Ее грубость чем-то возбуждает.
Она совсем не обижается. Забывчива. Легкость травки, без которой не существует добрая половина мира. Целомудренный наклон головы, мягкость линий, доверчивый взгляд. Не каждому же ввязываться в драку, — тонкий стимул предрассудительности.
— Вот дурак! — Она закрывает глаза и прижимается спиной к стене.
Прекрасный снимок для журнала.
“Не все они от природы шлюхи, — думает Леонт, — но все склонны”.
— Теперь и мне не хочется, — говорит она, провожая его взглядом.
Швейцар подмигивает Леонту.
— Знакомься, — говорит Тамила, — моя дочь...
Рядом с матерью — точная ее копия, только на двад-
цать лет моложе.
В жизни происходит чаще то, до чего ты даже не можешь додуматься, — саркастически бросает Мемнон.
Не хватало тебе еще проявиться и испугать публику. Хотя мне тоже интересно...
— Анастасия, — произносит девушка грудным, томным голосом и протягивает руку.
В ней все от матери: рыжие волосы, подстриженные по последней моде курорта, чуть азиатский разрез глаз (в роду Тамилы была кореянка, которую привез из плавания прадед-матрос), черные блестящие брови и цвет кожи, к естественности которой солнцем добавлена матовость меди. Даже щенячья шклявость и девичьи ключицы из-под майки заставляют его раздувать ноздри, как ловкого охотника при виде боровой дичи.
Леонт поражен. Единственное, что останавливает его от пошлого комплимента, который так и крутится в голове, как он выглядит в глазах девушки и еще, пожалуй, Тамила, которая обняла дочь и вместе с нею посмеивается над его растерянностью.
— Гм-гм-м-мм... — прочищает он горло.
— Не выпить ли нам чего-нибудь? — спрашивает, улыбаясь, девушка.
— Пожалуй, — соглашается Леонт и вымучивает улыбку.
Ее красота не дает ему поднять глаз. Ему кажется, что он смотрит на девушку украдкой.
Знаешь, чем отличается профессионал от непрофессионала,— говорит Мемнон. — Профессионал знает — как. А непрофессионал думает, что знает — как.
Когда-нибудь ты меня замучаешь до смерти, — отвечает Леонт.
— Мама — большая любительница розыгрышей... — говорит девушка.
Еще минутa такой внутренней паузы и она начнет ободрять тебя, — объясняет Мемнон. — Может быть, ты хочешь вызвать жалость к себе? Девушка всего лишь заинтересована рассказами матери, болван.
Но как она смотрит! — восклицает Леонт. — Словно ей известны тайны мироздания.
Да, душа ее лишена трепета матери, и...
Ах! оставь, — поспешно говорит Леонт, — не порти мне удовольствие.
— Порой трудно что-либо предугадать, — отвечает Леонт, переводя дыхание.
Слава богу, все проходит само собой. Повторный столбняк вряд ли переживется так же легко.
Он осторожно проверяет реакцию Тамилы. Неужели она о чем-нибудь догадывается?
— Боюсь, тебе сегодня еще не раз придется удивляться, — говорит Тамила.
— Вы прекрасно выглядите, мама много о вас рассказывала, —сообщает девушка.
Ну вот видишь... — говорит Мемнон.
— Приятно слышать от существа, которое наверняка прикидывает, какой древний ее собеседник и как к нему относиться.
— Ну что вы, я вовсе так не думаю...
Он заставляет ее покраснеть. Это заметно даже сквозь загар.
— Эй, приятель... — останавливает Леонт официанта.
Девушка на мгновение отвлекается. Леонту кажется, что официант и Анастасия знакомы. Впрочем, то же самое можно сказать о половине людей в этом зале. Кастул постными глазами следит за Анастасией. Пеон уже заметно порозовел. А швейцар почему-то подмигивает Леонту второй раз.
— Это не по правилам, — наклоняется к Тамиле Леонт. — Удар ниже пояса...
— Прекрасный повод провести вечер вместе. — Она смеется.
Кажется, пляшущая игривость вот-вот выплеснется наружу.
— Я — за, но... — и он глазами делает странные знаки.
— Нет, к тебе это не имеет никакого отношения.
— А я уж было подумал...
Он с трудом осваивается.
— Увы... — В глазах у нее лишь легкое сожаление.
— Ты, как всегда, не оставляешь мне никаких шансов.
— Слишком расточительно для нас обоих...
Она вовремя успевает ретироваться за свою челку.
— И все-таки это нечестно!
— Я бы не употребляла этого слова, прошлого не вернешь.
— Ты заставляешь меня делать то, что я бы никогда не сделал...
В нем живут одни воспоминания.
— Сочувствую... и не хочу быть причиной твоего неудовольствия.
Фраза звучит совсем безнадежно.
— Но...
— Никаких “но”, — обрывает его Тамила, — Тс-с-с...
К черту, Леонт устает от ожидания подножки. В груди у него все клокочет.
“Если бы я тогда...— с тоской думает он, — если бы...”
Не раскрывайся, — подсказывает Мемнон, — не способствуй созданию о себе конечной картины. “Если” для тебя давно не существует. Значительно позже почти для всех наступает предел.
Но я действительно лю...
Ну и что? Разве это имеет сейчас значение для тебя?
— О чем вы так мило шепчетесь? — Девушка поворачивается. — А... маленький заговор! — Глаза ее сияют.
Как она похожа на мать, невольно сравнивает Леонт. Но в ней больше живости и природы.
— Я спрашивал у твоей мамы, почему она так долго скрывала от меня такой бриллиант. Мне так и хочется произнести слово “дитя”.
— Это правда? Да?
Непосредственность ребенка, который догадывается, что взрослые ведут беседу о нем.
— Конечно, моя девочка, если по большому счету, то — да! — Тамила едва сдерживает улыбку.
Высокая, кареглазая, она и сейчас обращает на себя внимание.
Ему приятно, что он знаком с такой женщиной. Он даже не удивлен реакцией Тамилы — кажется,  она знает цену любым поступкам, какими бы сложными они ни были.
— Но я вовсе не такая маленькая!
— Нет, я не это имела в виду.
— Все взрослые строят из себя всезнаек. Берите же! — Девушка рассерженно протягивает бокал Леонту.
Руки у нее тонкие, но не излишне, а в той единственной мере, которая называется гармонией.
Официант удаляется, не спуская с них шоколадных глаз. Фигура человека, который полдня проводит на виндсерфинге.
— Говорят, вы знаменитый писатель? — спрашивает девушка.
Может быть, просто это лучший способ разобраться в самом себе, чуть не отвечает Леонт, но вовремя прикусывает язык.
— Признаюсь, я сам узнал только из газет. Слава существует где-то там, — Леонт показывает на жаркую улицу за окном, — но не здесь, — он похлопывает по груди.
Ах, как высокопарно, — тут же отзывается Мемнон.
— ... в университете вас рекомендуют для свободного чтения...
Она его не слушает. Интереснее, что внутри нее самой. Колесики, шарики и десяток кукол? Правда, глаза Анастасии столь откровенны, что Леонт невольно поддается обаянию их искренности.
— Не более чем дань моде...
— Вашу прозу еще называют... — она забавно морщит лобик и что-то разглядывает на потолке, — прозой ганглиозного направления... Так ведь? Каждый из аспирантов считает за честь защититься по одному из ваших приемов...
Насколько он всегда избегает подобных разговоров, настолько сейчас откровенничает.
— Психологический роман — это когда автор имеет понятие о нечто большем, у него есть запас прочности, и он водит читателя на веревочке...
— Какой вы всезнайка! — она обрывает его, как школьница, догадывающаяся о своих чарах.
— ... с некоторого момента он начинает бороться с собой, —Леонт с трудом справляется с мыслями, — потому что впадает в непростительное самообольщение насчет таких юных загорелых особ, которые почти во всем разбираются с необычайной скороспелостью, свойственной легкомысленным натурам...
— Никогда бы не подумала — вы все такие надутые.
— ... но маленьким девочкам, у которых должны быть только одни мальчики на уме, совсем не обязательно это знать.
— Вот уж за кем не бегала...
Теперь и со стороны Тамилы он зарабатывает снисходительно-простительную улыбку.
Хуже всего при жизни стать бумажным классиком, — ехидно вздыхает Мемнон.
— Я была бы не против такого папочки...
У Леонта такое состояние, словно на него опрокинули ведро ледяной воды.
Не распускай нюни, — вздыхает Мемнон. — Мыслям можно выделить ровно столько места, сколько можно, но не больше.
— Ты нас явно недооцениваешь, — замечает Тамила и обнимает Леонта за плечи.
— Ничуть! — возражает Анастасия.
— Если бы я был вашим отцом, — мельком он замечает, что Тамила совершенно не намерена прийти на помощь, — я бы высек вас за такие комплименты.
— Значит, я все-таки вас расшевелила?!
— Не нахожу это очень приятным.
— Зато полезно, — вставляет фразу Тамила и загадочно трогает мочку уха.
— Кому как... — соглашается Леонт.
— Всегда интересно, как реагирует знаменитость на репортерские штучки. — Анастасия столь естественна, что у Леонта нет сил злиться.
— И она тоже? — спрашивает Леонт у Тамилы.
— Семейная традиция, — кивает она. — Пока три полосы в еженедельнике.
— Надеюсь, это не домашняя заготовка?
Конечно же, он даже знает, что она может ответить. Заарканивать чужие души — ее основная черта. Искушать под любым предлогом — любимая игра, в которой она никого не жалеет, а низводить до состояния кающегося грешника — неосознанное стремление.
— К тому же, насколько я помню, — продолжает девушка, — вы сами провозгласили, что все мнения — всего лишь “суть одного единства!”.
К такому он подготовлен еще менее — цитировать по памяти, хотя в обеих женщинах нет ни капли фальши.
“Чертов возраст, — думает он, — как она ее воспитывает?”
— Еще минута, и у меня лопнет чувство юмора, — сознается он обреченно.
— Ура! — девушка хлопает в ладоши, — один ноль! один ноль!
— Надеюсь, я доставляю вам истинное удовольствие? — спрашивает Леонт, все еще чувствуя досаду.
— Мне кажется, — говорит девушка, — нам есть о чем сегодня поговорить.
— Да, я буду у Данаки.
— Я не хотела вас обидеть...
— Это удел всех мужчин, — сознается он, — периодически подвергаться атакам длинноногих самоуверенных девочек.
— Ну, тогда до вечера, мы ждем, — говорит Тамила, наклоняясь для поцелуя.
— Я, как примерная дочь, тоже должна проститься, — говорит девушка и прикасается к его щеке. На мгновение он совсем рядом видит ее глаза с волнующими зеленоватыми вкраплинами. Она даже дышит, как маленький загнанный зверек.
Тамила берет дочь за руку и уводит. Со спины они кажутся ровесницами.
“Двадцать лет назад у нее вряд ли был еще кто-нибудь, — думает Леонт. — Она просто морочит мне голову. Хотел бы я знать, что это значит”.
Леонт подходит к швейцару, и тот украдкой, так, чтобы никто не видел, сует в ладонь записку. По лицу, по дурашливости — ответа не будет, — дернуть за веревочку хлопушки, отпустить надувной шарик. Леонт, поддаваясь таинственности телодвижений, отходит, разворачивает и в недоумении читает: “Фравуз тоде монтзиз...”* (*“Когда ты исчерпаешь этот мир…” (квири)) Бумага, на которой сделана надпись, до странности знакома. Несомненно, он где-то ее уже... Леонту даже кажется, что... Разве только... Вдруг записка разом вспыхивает. Леонт едва успевает стряхнуть ее на пол. Пепел жесткий, как фольга. Швейцара уже нет. Леонт пожимает плечами и направляется к лифту. Его номер — на седьмом этаже с видом на море. Он всегда предпочитает номера на верхних этажах, чтобы не пахло кухней. Хотя последние годы он никуда не выезжает, ему приятно вспомнить былые привычки.
“Глупая выходка”, — думает он.

— Послушайте... ик... — Кто-то наваливается и повисает на плечах.
Леонт инстинктивно делает шаг в сторону и подхватывает сползающее тело.
Тертий — почетный член журнала Star Arabian Desert, человек, о котором невозможно составить определенное мнение, разве что лицезреть его сияющую оболочку.
На лбу у него, как лошадиное тавро, слово “дурак”.
Кажется, он сильно пьян. Голова болтается, как у марионетки, ноги подламываются в самых неожиданных местах, а шкиперская бородка растрепана и сбилась набок.
Его лозунг:
Doch wenn du meine Verse nicht lobst
So lab ich mich von dir scheiden!*
                (* Но если ты не похвалишь моих стихов,
                Я разведусь с тобой! (нем.))
 
— Черт зна... никогда не... а, впрочем... кельнская водица... а?
От него разит, как из выгребной ямы.
Местное пиво — определяет Леонт.
— ... зубной эликсир... — заявляет Тертий.
— Поздравляю, — говорит Леонт.
— Послушай, ик... где здесь туалет? — Для такой длинной фразы Тертию приходится порядком сосредоточиться. Взгляд блуждает по отражению мира.
— Понятия не имею, — отвечает Леонт.
— Мне нужно в туалет, — доверительно сообщает Тертий, дыша в лицо, — прямо сейчас, иначе... — В его голосе слышится угроза. Он даже притопывает ногами.
— Спроси у дежурного...
— А ты кто? — Глаза Тертия мутно блестят.
— Вон там, у бюро...
— Не справлюсь, — признается Тертий.
— Тогда лучше дотерпеть до номера, — советует Леонт.
“Чертов этикет”, — думает он.
— Хорошо, — соглашается Тертий, — поехали...
— Где тебя валяло? — задает вопрос Леонт, чтобы только отвлечь Тертия. Он прислоняет его к стене и вызывает лифт. Фойе гостиницы пусто, и помочь некому — похоже, дела Анги неблестящи.
— Кто это? — спрашивает Тертий и смотрит куда-то за спину Леонта.
— Не знаю, — отвечает Леонт.
— Я хочу в одно место!
— Заткнись, — говорит Леонт, — и без фокусов.
— Кто это? — Тертий снова порывается отклеиться от стены. Руки его висят, как перекрученные помочи, и он безвольно вихляется всем телом, как язык колокола.
— Стой спокойно!
Лифт задерживается где-то наверху.
— Я хочу в туалет, — заявляет Тертий, — здесь есть туалет? Отведите меня в туалет. Если я сейчас не попаду в туалет!.. Вот сейчас упаду на колени!
Завуалированная угроза вполне в его стиле, как, впрочем, и беззастенчивая раздача банальных советов. Когда-то он работал театральным режиссером, а теперь перебивается, сотрудничая с мелкими киностудиями. Порой на телевидении он рекламирует вместе с Мариам противозачаточные средства и вечно сидит без денег.
Его лысина блестит, как бильярдный шар. “Что в нем нашла Мариам?” — думает Леонт.
Наверное, то, что ниже, — бросает Мемнон. — Уж точно не то, что выше.
Не может быть, разве одно сопоставимо с другим? — спрашивает Леонт.
Для некоторых женщин — безусловно, чем страшнее, тем милее. Но дело здесь в стихийности. Даже глупость в квадрате более привлекательна.
Наконец-то дверь мелодично открывается, и Леонт втаскивает Тертия внутрь.
“Чертов пьяница, — думает Леонт, — бросить его, что ли?”
Тертий отзывается отрыжкой.
Проявить сострадание к ближнему, увы, наш христианский долг... — напоминает Мемнон.
... ты его ославишь? — догадывается Леонт.
... не надо связываться с гениями, — отвечает Мемнон.
— Кажется, я перебрал, — объявляет Тертий, икая и закатывая глаза.
— Не то слово... — Леонту приходится держать его за руки, чтобы предупредить попытки добраться до ширинки.
— Врешь, и-ик-к-к... — Тертий никак не может сосредоточиться на лице Леонта, — я верлибр-рилист... и-ик-к-к... вив... вив... и-ик-к-к... медалист-вивризмист... нон... нон... нонвивризмист... и Шарлотта. Ты знаешь, кто такая Шарлотта?
Выдыхает пары месячного накопления и рассуждает:
— Правильно! Ты не должен знать, кто такая Шарлотта, и не узнаешь, потому что я тебе ничего не скажу. Это тайна — большая и круглая, как луна. Понял?
Нижняя часть его тела упирается в стенку лифта, а руки засунуты в карманы.
— У нее четыре глаза и два рта. По секрету — я с ней сплю.
Раб самого себя. Он всю жизнь старается выглядеть гениальным. Это заметно даже по наклону головы. У него патологически развито чувство собственной исключительности. “Ты, часом, не рассматриваешь свои фекалии?” — хочется спросить Леонту.
— Плевать, — отвечает Леонт. — Оставь ее себе на завтрак, когда будет болеть голова.
— Ты не знаешь, что такое настоящая жизнь. Но я тебя просвещу.
Он важен, как персидский шах. Где-то там у него, за семью печатями, гордость непонятого пьяницы.
— Попробуй, — соглашается Леонт.
— Я могу всю ночь читать стихи и пить и напиться, как скотина, и не буду при этом ни перед кем оправдываться. А ты можешь?
— Не могу, — качает головой Леонт.
— Видишь, в чем наше отличие, — говорит Тертий. — Я все могу. Я слишком люблю веселую жизнь.
— Вижу, — соглашается Леонт.
— Плохо, что я имею женскую душу, — рассуждает Тертий, — но по-другому не получается. Мне иногда плакать хочется. И почему я не женщина? Почему?
Он чудом не теряет способности стоять. Зад служит ему противовесом.
— Сейчас все возможно. Кто тебе мешает. Разрежь промежность.
Тертий молча соображает.
— Нет, не подойдет...
— Почему? — спрашивает Леонт.
— Я слишком люблю пиво. И вообще, боюсь, что у меня не будет получаться...
Пьяное откровение — как пена из горлышка.
— ... я люблю и женщин. По секрету — это моя главная слабость. А еще я люблю одиночество — тихо сам с собой, понимаешь? Лежать под кем-то?! Не по мне...
— Широкий диапазон... море таланта... — понимающе кивает Леонт.
— Не сочетается... — делает вывод Тертий. — Ясно!
Губы у него сложены, как у вечного шута.
Большая потеря — некому восторгаться.
— Научишься, — говорит Леонт.
— Ты что, смеешься надо мной? — спрашивает Тертий.
— Конечно, нет, — отвечает Леонт.
— Больше ничего не скажу.
— Сделай одолжение. Ты мне и так уж надоел.
— Но тебя я переплюну в прямом и переносном смысле!
— Валяй, — соглашается Леонт.
— Думаешь, не смогу? — спрашивает Тертий, театрально выпячивая подбородок.
— Сможешь... — соглашается Леонт, — у себя в ретираде.
— И здесь тоже!
Тертий плюет, и по зеркалу ползет слюна.
Безвкусный комик, жертва сикофантов, кинэдэ, шарманщик-имитатор, жонглер чужими идеями, который выпустил пару книжек стихов и сборник грошовых рассказов, в которых больше сентиментальности, чем песка на морском берегу, — обмылок цинцинатского легионеллеза.
“Я прекрасно помню, что он страдает ридингфобией, — вспоминает Леонт, как же он пишет?”
— Сейчас будет авария... Вот увидишь... Второй Амаркорд, Феллини, — Тертий трясет ногами. — Ей богу, сейчас начну камушками швыряться.
— Потерпишь, — говорит Леонт. — Ну поплыли, что ли.
— Сейчас, только... Где я тебя видел? и-ик-к-к...
— Пили вместе.
— Грех смеяться над людьми... и-ик-к-к...
Кажется, ему удается освободить одну руку.
— Пошли!
— И все-таки, где я тебя видел? и-ик-к-к... — теперь он вовсе полагается на Леонта.
— А, вспомнил! и-ик-к-к...
— Ну? — Леонт притормаживает.
Рубашка Тертия где-то под мышками. Смесь пота и алкоголя.
— Ты украл у меня бумажник!
— Ладно, ладно...
— Нет украл! украл!
— Убери зубы!
— Гм-мм...
— Пьянь! Возись с тобой.
— Я тебя запомню...
— Сделай одолжение.
— Несомненно, я тебя уже видел.
— Считай, что тебе повезло.
— Займи триста долларов.
Вечный попрошайка.
— У тебя такой взгляд!
— Какой?
— Мне так тебя и описывали. Ты не Платон?
— Нет.
— Тогда ты этот чертов художник... с которым она...
— Нет.
— Этот коновал — Пеон... с... она... тоже... древняя профессия — расставлять ноги!..
— Нет, это не я.
— Боишься? Значит, ты Гурей!
— Нет, не Гурей.
— Такая же зеленая рожа...
— Прикуси язык!
— А я?
— Двигай! Что — ты?
— А я?
— Ты Тертий.
— Я хочу в туалет! Каюсь!
— Давно пора.
— Сволочи, спустите мне штаны!
— Заткнись!
— Я подам в суд за насилие!
— Дело кончится тем, что я тебя брошу!
Вдвоем с коридорным они тащат Тертия по холлу.
Возле номера Тертий падает перед дверью на колени и кричит:
— Он украл у меня бумажник!
От него теперь воняет уже не только одним эликсиром.
Коридорный нерешительно смотрит на Леонта.
— Сунь его под холодную воду, — советует Леонт.

Лугу нет конца. Вправо и влево — убегает вниз;
овраг, невидимая, угадываемая река.
“Кто же меня ждет, — вспоминает Леонт. — Ах да, Анастасия... Матовые плечи и коралловые губки”.
Уже было.
Яркость нескошенной травы воображения. Даже муравьи под ней, как настоящие, только смотрятся в ореоле тумана, похожего на тающий снег. Стоит перевести вправо или влево — и ты чувствуешь —подзорная труба.
На сохнущем сене...
Вечная тема...
Крестьянка. С большими сильными ногами. Но лишь видимая как модель, образ зримого, общепринятого — объем вытесненного пространства, о котором удобно и привычно думать, запечатленного и здесь и там, размазанного в воздухе одним широким мазком — глаза, губы, лицо — лишь стоит приноровиться к движению или дыханию, найти ритм, опереться или опериться, вальсировать легко, грациозно, словно туман, уносимый ветром, или — легкий снег под солнцем.
— Сало и хлеб... — говорит она, держа узелок в руках, не смея предложить.
Было, было, вспоминает он, — у Гессе, — Гольдмунд.
Она мягко улыбается — слишком земная — только любить, с кожей, пахнущей женщиной. Но разве этого мало? Не о чем говорить? Из сотен нитей сотканное изображение. Выявленное глазом, превращенное в живую плоть, видимую ткань — просто усилием воли, которой хватает на все что угодно: и на крупные веки, и на усталые, робкие глаза.
— Как же..? — спрашивает Леонт. — А где?..
Что он хочет узнать? Если бы он сам знал. Жалость — человеческая выдумка. Язык присыхает к горлу даже от одной мысли...
Какая разница — Анастасия или эта женщина? Любовь, как и все остальное, не для одиночек. Хаос приносит смерть воображению. Ведь и само оно закуклено в сотни иных одежд и поддается разным усилиям. Слишком много в каждом личного позерства, затекающего в щели вечного, непоколебимого, как универсалиум, как клей фундамента.
Она пожимает плечами. Зрелость и опыт — в ней большего не надо — стократно выверенное действо тела, сродни шуму листвы или гнущейся траве.
— Я бы полюбил тебя... — говорит Леонт.
Почему он так говорит?
— Сало и... хлеб, — протягивает, не веря.
— Я бы полюбил... — настаивает Леонт из упорства.
— Совсем свежее, — говорит она, — в августе у нас все свежее...
— Я бы... — говорит он, — если бы...
— Не надо быть щепетильным перед самим собой, — с укором говорит она, — я освобождаю тебя...
Взмах рук — он чувствует свежесть веяния.
— Но я дей...
Она одергивает платье — узкое, почти прозрачное, лопающееся на плечах, вызывающее боль одиночества, от которой никому никогда не спастись.
— ... от пороков, лишних связей — беги!
Толщина — не признак отсутствия нежности. Плоть не виновата.
Всегда, всегда, всегда — один. Самоубийственное болванство. Вечные разговоры. С кем? Попал пальцем в небо! Накручивание, накручивание... Хотя бы краем глаза... Хотя бы познакомиться... Всего лишь человеческие мерки. Выплевывают в вечность... Бросают, как щенка... От льдины к льдине... Нет пристанища... Хорошо еще — забываешь, хорошо еще — залечивает — до поры до времени, до следующих откровений. Бесчувствие камня.
Ее глаза провожают с материнской нежностью — даже если что-то... все равно не поможет. Знает, все знает. Мужество — чтобы жить.

В номере его ждет сюрприз. Калиса сидит за туалетным столиком и подпиливает ногти.
Та женщина, о которой он думает, что любит.
— Дорогой, — говорит она, — меня подбросил Гурей. Ты так внезапно исчез, что мне не оставалось ничего другого, как голосовать на дороге.
Хотя бы заплакала. Даже здесь игра.
На стульях, диване, даже на столе разбросаны вещи, и комната наполнена ее запахом.
— Гурей?! Опять этот Гурей! — Леонт поднимает что-то воздушно-невесомое и забрасывает в шкаф. — Сколько их, скажи, — десяток, а может быть, — сотня?
— Не трогай, я сама уберу. Такая жара — мне не терпелось принять ванну.
И бровью не ведет. Выдерживает марку.
Какая стадия семейной жизни? Вечного примирения или утаивания своих мыслей? И только за счет глупого опыта. Может быть, дорожки уже расходятся? Не всегда интересно быть женой писателя.
Леонт спихивает Лючию, валится на диван и рассматривает оттуда Калису.
Терпеть. Терпеть.
С тех пор, как он на ней женился, жизнь упорядочилась до такой степени, что порой он испытывает ощущение мотылька, попавшего в липкую паутину. Правда, он знает, что эта паутина столь же приятна, как и работа за столом в комнате на втором этаже с видом на залив. Когда он ее встретил, у нее был довольно вялый роман с одним непоследовательным музыкантом. Последнее служило причиной внутренних конфликтов. Сейчас Леонт не исключает, что Калиса была рада его появлению на ее горизонте.
— Ты всегда чем-нибудь удивляешь, — говорит, поднимаясь, Леонт. — Не пойму только, для чего?
Он не стремится к выяснению взаимоотношений — не в его привычках. Лучше не договаривать, чтобы не объяснять слишком многого. Запутываться — не лучший способ понимать. “Я никого не хочу ломать”, — думает он обычно.
— Да будет тебе известно, что он только и говорил о твоей персоне — даже противно. Слышишь, ты, туалетный работник.
Вслед за звуками спускаемой воды в комнате появляется Леонт.
— Что ты сказала? — Стоило прожить с нею два года, чтобы узнать, что она о тебе думает, даже если эти два года....
— Я говорю, чтобы ты вымыл тщательно руки, не номер, а конюшня!
— По-моему, ты несправедлива к Анге. Сегодня она превзошла все мои ожидания.
... два года — он ничего не может вспомнить из них.
— ... и не только твои.
... все остальные женщины...
— Что ты этим хочешь сказать?
... постепенно устаешь...
— То-то она к тебе так липнет. Обвести тебя — пара пустяков. Ты ужасно наивен. С женской точки зрения тебе не всегда все видно.
— С чего это вдруг тебя интересуют мои дела?
— Дела мужа — это мои дела. Если бы я хотела изменить тебе, я бы сделала так, что ты даже не догадался бы. — Теперь она бросает подпиливать ногти и занимается бровями.
“Она всегда выходит победительницей, — думает Леонт, — даже когда я прав”.
— Ты не находила мой блокнот? — спрашивает он.
— Надеюсь, ты не засовываешь в него телефонные счета?
— Нет, разумеется, — отвечает Леонт.
— Будь добр, дай мою сумку, — просит она.
— Что ты собираешься делать?
— Меня пригласили на вечер.
— Надеюсь, не Гурей?
— Именно он.
— Идиотство!
— Ты приглашен тоже. Он не чает тебя увидеть, и не только он... Часом позже со мной разговаривал Тертий.
— А ему что надо? Читать свои стихи?
— Хоть убей, не помню. Что-то бестелесное, робкое, но, тем не менее, полное собственного достоинства. Завязали его бантиком —он и лежит. — Суждения о Тертии более  чем наивны.
“Странно, — думает Леонт, — он же мертвецки пьян. Но Калисино сравнение мне не очень нравится”. Он чувствует, что жена дразнит его, и делает это так тонко, что даже ему трудно уличить ее в притворстве.
— Неужели ты оставишь жену одну?
— Хм!
— На тебя не похоже.
— Хм!
— У меня есть еще часа два, и я хочу отдохнуть. Выкатывайся или ложись со мной.
— Я еще не решил.
— Дай мне крем для рук. Кажется, его интересует твой новый роман.
Тщательное втирание. Бесстрастный взгляд сосредоточен на руках —таинство, как и все остальное, — даже мысли. Когда-нибудь она из него сделает подушечку для своих иголок.
— С каких это пор? — спрашивает он.
— Не знаю. Адская жара. Ну, что ты надумал?
“Если бы я знал ее мысли, — думает он подавленно. — Почему я в ее присутствии теряюсь?”
— Пойду выпью пива, — говорит Леонт.
Тайный бунт — последний легион храбрости, убежище безумца.
— Ну как хочешь. Разбудишь меня в семь.
“Я завишу от нее больше, чем от самого себя”, — думает он.
Она подпихивает под себя Лючию, заворачивается в простыню и поворачивается к нему спиной.
Теперь он видит только черные локоны на подушке и мягкие очертания тела. “В самом деле, — думает он, — пора убираться, но в чем я виноват, хотел бы я знать”.


За дверью на него накатывает. Коридор вдруг  слегка закручивается влево по спирали, ловко и неестественно изгибая двери и потолок. Ковровая дорожка ползет и прилипает к стене. Кто-то над самым ухом произносит: “Брось...”, и Леонт понимает, что скользит над зеленоватым полом, ввинчиваясь в далекий провал светлого квадрата, туда, где из окон падает свет и лестница уводит вниз.
Авансирован до понедельника.
Его начинает слегка подташнивать, и кажется, что единое целое, каким он привык себя ощущать, внезапно принялось растягиваться, и в груди, на уровне плеч, появился неприятно-тяжеловатый холодок, с ужасающим безразличием толкающий в спираль.
Мир кормится идеями и мыслями, — вдруг появляется у него в голове. Индивидуальность есть непременное условие стабильности Сущности. Человек не обладает активной избирательностью в силу хаоса мышления. Посему приходящие мысли есть дар, обмен, опыт, предрасположение к внешним влияниям, направление цели, подключение, блуждающий разум.
Впереди, из номера, выходят Мариам и гитарист. Они двигаются, не замечая Леонта, к лифту, занятые сами собой, и Леонт, проскальзывая совсем близко и невольно чувствуя запах духов, понимает, что его не видят. Он даже нарочно взмахивает рукой, но гитарист наклоняется и целует Мариам в яркие губы, а она льнет к нему с такими полузакрыто-томными глазами, что Леонт сразу вспоминает все ее достоинства под платьем и безупречно-совершенную, как у японок, форму ног. Но почему-то именно сейчас ему все безразлично.
Звеном, соединяющим миры, является мысль. Информация передается не только логикой, но и многократным “толчением воды в ступе”.
“Как же я раньше не додумался, — думает Леонт. — И так просто. У Сущности несколько другие ценности. Стоп, хватит, —говорит он, — я, кажется, шел в бар”. И сейчас же раздвоенность пропадает, и он видит, что спускается по лестнице вниз, но там, за спиной, мелодично захлопывается дверь лифта, и он понимает, что ему ничего не привидилось.

— Пива, — заказывает он в баре.
Рыжие волосы и выгоревшая прядь — девушка возбуждает внимание, как яркое красное пятно. На ней блузка “топ” и такие замысловато-простецкие шорты, что виден выпукло-вмятый пупок и начало двух шелковистых ложбинок под джинсовую ткань от острых углов бедер.
Не Анастасия ли?
Или та, с наушниками, которая обречена оставаться позади?
— Нет, — говорит она.
“Когда они ходят в этом со своими ножками-ходульками, — думает Леонт, — сразу видно, что у них там ничего нет, по крайней мере — ничего лишнего, что отвлекало бы внимание, и еще они подделываются под мальчишеский шик. Они все так начинают, но потом, черт возьми, все это куда-то девается и они превращаются в плоские жерди или необъятных толстух с жирной неровной кожей и сухими волосами”.
— Повторить? — спрашивает девушка.
От Анастасии ее отличает цвет глаз.
А от той, другой?
— Да, пожалуйста, — поспешно соглашается Леонт.
“Они слишком любят мужчин и себя, — думает он дальше, —это их губит”.
— Может быть, немного темного?
“... нас все время что-нибудь подводит”, — додумывает он.
— Все равно. Выпьете со мной?
“... но иногда они никого не любят, ими крутит дьявол или еще что-нибудь...”
— Если позволите, только прохладительное.
Она присаживается напротив, зажав в руках влажный стакан, и, качая головой, смотрит зелеными глазами из-под русой челки. Какие они у других?
“Девочка привыкла к пляжным романам”, — думает Леонт.
— Как вас зовут? — спрашивает он.
— Саломея, — отвечает она, беспечно постукивая ногтем по стеклу стакана.
“Явно скучает”, — думает Леонт.
Девушка согласно кивает.
— Тоти не нравится, когда я с кем-нибудь долго разговариваю, —говорит она.
Девочки с небольшим сексуальным опытом похожи на зверьков.
— Кто такой Тоти? — Ему забавно.
— Тс-с-с... не так громко.
— А... понимаю, он спрятался под стойку?
— Нет, просто он ужасно ревнив, а это моя первая работа.
— Значит, мне опять не повезло.
Она вежливо смеется, показывая крепкие белые зубы. Слишком вежливо для такой работы.
Ее отвлекают к другому концу стойки. Бар полупустой. Публика предпочитает проводить вечерние часы на свежем воздухе. Один Аммун сидит в углу у окна. Он многозначительно кивает Леонту. Правый глаз у него с наклейкой. “Я и одним передаю ваше настроение”, — обычно объясняет он.
Леонт делает вид, что не замечает его. Еще один недоброжелатель до конца жизни.
— Почему вы не там, со всеми? — спрашивает девушка, возвращаясь.
Она доверчива, как котенок.
— А вы?
— У меня работа. — Она кокетливо играет губами.
— Плюньте на нее...
Плоский волнующий живот и маленькие острые груди, соски которых просвечивают сквозь тонкую ткань даже в сумраке бара. Мысленно он уже переспал с ней. Если бы она была Анастасией или... или, разве он раздумывал бы?
Она снова садится рядом, подпирая подбородок хрупким кулачком, готовая к долгому разговору — не к лучшему времяпровождению.
“В дни моей молодости все было не так, — думает Леонт, — по крайней мере, мне нравилось — они волновали меня больше, и продолжалось это до тех пор, пока в жизни не появились более важные вещи. Увы, приходится это констатировать”.
— Хотите что-нибудь покрепче? — спрашивает он.
— По пятницам здесь веселее, — говорит девушка, доставая высокую плоскую бутылку с коричневой жидкостью, — в пятницу приезжают туристы.
— Понятно... — кивает Леонт.
Почему-то ему приятно разговаривать с девушкой.
К Аммуну присоединяется Пеон. Слышно, как среди пивных кружек они обсуждают проблему круглых червей.
— По пятница здесь проходит слепой.
— Разве он слепой? — спрашивает Леонт, тайком показывая на художника.
— Кто, он? — спрашивает, оглядываясь, девушка. — Нет, не этот. Тот всегда ходит, как слепой...
Аммун моментально приподнимается и кивает.
— Я даже не заметил — у него не было поводыря.
— Вслед за ним всегда что-нибудь является, — говорит девушка.
Ее снова отвлекают. Она поднимается, идет к посетителю. Леонт рассматривает ее в зеркалах бара. Саломея улыбается в ответ. Зада у нее почти нет.
Он серьезным жестом показывает ей мизинец: слишком тоненькая — все то, что ниже шорт, с гладкими шелковыми икрами, отмечено божественной рукой.
Она так, чтобы никто не заметил, как баловница, в ответ демонстрирует ему указательный согнутый палец, опущенный вниз.
Ему становится смешно. Он пожимает плечами:
— Ко мне это не относится...
Она заразительно смеется.
— ... лумбрикоидес, — громко произносит Пеон, — основной мой интерес... пиво... на него... не действует...
— Только не за столом... — сопротивляется Аммун. — Потом покажете. В натуре. Я нарисую. Даю слово. Хоть по памяти, хоть...
— Так что является? — спрашивает Леонт, когда она возвращается.
Она делает паузу — короткая пантомима устраивает обоих как повод для дальнейшей беседы.
“Когда-нибудь она этому разучится”, — думает Леонт.
— Тысячи неожиданностей...
— Интересно...
— Лучше не спрашивайте. Они постоянно чего-то ждут.
— А чего именно?
— Всегда что-нибудь происходит, я не знаю...
— Но вы сами что-нибудь видели?
— Видела. Я же говорю, всегда что-то случается. Трудно объяснить. Иногда кто-то просыпается в чужом катере или оказывается висящим на дереве.
— Непременно?
— Непременно!
— А что было в прошлый раз?
— Разное, но так, что ничего ясного.
— А что случится в этот раз?
— Какой непонятливый! — она даже прихлопывает рюмкой о стойку и вызывает в ней маленькую бурю. — Возможно, наконец, кто-нибудь умрет!
Леонт делает вид, что не замечает шумного протеста, он делает глоток.
— А кто? — спрашивает он.
Девушка поджимает губы.
— Если бы я знала...
— Мне кажется...
— Нет, нет! Давайте я лучше скажу, о чем вы думаете.
— Это помогает? — осведомляется он шутливо.
Она, как мартышка, корчит рожицы.
— Фу-у-у... так можно сразить наповал...
Они молча изучают друг друга. Он — вяло-настороженно, она — с любопытством: что там у него в штанах?
— Вот Тоти никогда не думает о других женщинах, — говорит она улыбаясь.
— Невероятно!
Ему кажется, что он в меру скептичен. Наплевать на домыслы. Пора забыть обо всех иных женщинах.
— Правда-правда... Чаще он думает обо мне и совсем редко — o своей мегере. Значит, не хотите?
— Только ради эксперимента и только между нами.
— Сказать? — Она еще раз улыбается.
— Сделайте одолжение.
Если даже он выиграет несколько минут — это не меняет дела. Все ведет к одному — к противоречиям внутри, несовершенству, к глупому любопытству, — высевает семена беспочвенной надежды на иное, на понимание, в конечном — на игру слов, но только не на то, что пред-дано до Адама.
— Ваши мысли обо мне!
— Ну... примерно что-то похожее...
Что еще можно ожидать? Человеческого бахвальства? Лжи? Жалкие потуги.
— Вам нравится моя кожа и живот, особенно вот здесь, — она ерзает на стуле.
Он едва не фыркает.
— Да, в самую точку.
— И еще вы думаете, что у вас здорово все получится.
— У нас...
— Да, у нас.
“Чокнуться можно, — проносится в голове. — С чего она?..”
— А теперь вы вспомнили что-то такое... зеленая дыра... холод в желудке, обрывки... обрывки фраз, потом восторг, от которого бегут мурашки... И еще вы думаете, что не все так просто?
— Да, зеленоглазая, ты угадала.
— Ей богу, я очень старалась, только я не знаю, чего “просто”?
— В тебе цыганская кровь?
Насколько можно быть правым в этом мире? Настолько, насколько позволяет опыт или то, что кажется опытом. Но карты можно передернуть и сдать заново, чтобы получить новую комбинацию.
— Но, вообще-то, ты не из тех, кто шляется по злачным местам.
— Верно, — он соглашается с трудом. — Я не создан для них... они для меня... но это неважно.
— С тобой что-то происходит, очень странное... — Она водит пальцем по стойке. — Даже не пойму... что-то от бездны и темноты...
“Или чистоплюйства”, — доканчивает он про себя.
— Ты просто прелесть.
Теперь игра занимает его чуть больше. Ее наивность... ее доверчивость...
— Нет-нет, я могу помочь тебе...
— Я думаю, что здесь незачем помогать.
Он чувствует себя глыбой, утесом — если бы только не ее волны...
— Я бы помогла...
— Тебе надо поберечься.
Еще неизвестно, что прочнее.
— Тоти только об этом и твердит.
— Кто такой Тоти?
В общем-то, ему наплевать. Какая разница? Соперники волнуют не больше, чем содержимое стакана.
— О! Он мог бы стать папочкой целого счастливого семейства...
— Мне уже не нравится этот Тоти, нельзя так много говорить о нем.
— Мне иногда жалко его.
— Прикроем эту тему.
— Хорошо, но он не может на мне жениться...
Она доверительно наклоняет вперед худые плечи — слишком близко, чтобы обжечься — им обоим.
— Я его обожаю...
Она пригибает в нем все чувства. Ему даже не хочется вспоминать об Анастасии и о той, другой... впрочем, и о жене тоже.
— Я думаю, нам не стоит говорить об этом, а то обоим будет грустно и мы все испортим.
Кажется, такое уже было — горячая кожа и кровь в висках. Когда? Почему? Леонт не помнит.
— Мне бы не хотелось ничего портить, с тобой приятно разговаривать.
— Мне тоже.
Он уже остывает.
— Вообще-то, меня зовут не Саломея. Это для посетителей. Меня зовут Моника.
— Приятное имя.
Оглядывается на выход.
Художник с доктором что-то горячо обсуждают, заглядывая на дно бокалов.
— А мне не нравится...
Вот-вот обидится.
— Я сказал только, что мне приятно.
— Если хочешь, зови меня по-старому.
— Хорошо, Саломея.
Брось заниматься самообманом, — вмешивается Мемнон.— Сохраняй свое время в стремлении к прозорливости. Позывы, цветастые и непостижимые, подобные андскому кипу, узелки на память, тень, которая в следующее мгновение превращается в ясный предмет, перефразированная галиматья, флюид твоего Хранителя, паутина на лбу, третий глаз, предметы, появляющиеся из ниоткуда и пропадающие в никуда, структурирование самого себя, ощущение на гребне причастности — вот что имеет цену. Жизнь, как и История, делается чувствами. Человек должен быть осознанно неопределен и одновременно ничего не должен.
Достаточно сложно, — возражает Леонт, — я вовсе не стремлюсь к этому.
Всяк, кто участвует в обеде, поедает свою порцию, независимо от желания.
А вдруг обед такая же нелепица, как и противоречия во мне?
В том-то и дело, что никто не знает Истины. У каждого мозга свой план реалий.
Тогда к чему ты меня призываешь?
Ты можешь мне не верить, но все равно не поступишь по-иному. Каждый находит то, что ищет.
Хорошо, я подумаю, — соглашается Леонт.
— У тебя странные мысли, — говорит девушка.
— Да, я, кажется, задумался. Пожалуй, я пойду, — говорит Леонт.
— Я знала, что ты уйдешь, — говорит девушка, — у тебя написано на лице. Я сразу поняла, что ты из другой породы мужчин. Мне с тобой спокойно.
— Я просто одиночка, — нехотя объясняет Леонт.
“Нельзя вечно быть праведником, — думает он, — но не сегодня”.
— Все равно, мне спокойно.
Она согласно кивает головой. В ее взгляде мелькает что-то от детского испуга над разбитой игрушкой.
“Дурак, — ругается Леонт, — почему ты все портишь?”
— Мы еще увидимся, — говорит он, содрoгаясь от кощунства двуличия.
— Будь осторожен, сегодня несчастливый день, — отвечает она  его тайне.
— Мне жаль, что все так получилось...
— Вернее, ничего не получилось...
— Будь умницей.
— Я постараюсь. Я всего лишь твое искушение.
— ... но очень приятное...
— ... я хотела бы быть свободной.
— Ты уже свободна, — утешает ее Леонт.
— Нет, — говорит девушка, — я не свободна, я далеко не свободна!
— Но объясни?
— Я не могу, я ничего не знаю... Я несчастна... Если б я знала...
Не мучай ее, — вмешивается Мемнон, — она еще во тьме, но через некоторое время, быть может, мы услышим о новой Сибилле.

Серьезность — тоже предел. С покушением на твою выдержку. Увидит или не увидит. На французский манер — закрывает глаза. Переодевается с джокондовской улыбкой.
Издали — лишь темный треугольник. А вблизи, он знает, — обернутый сетью мелких голубоватых сосудов под прозрачной кожей. Морщинки почти не в счет, хотя и отталкивают. Можно закрыть глаза — ради приличия, лона или просто так.
Чуть приседает, когда подтягивает “это”. Что-то там цепляется — за половинки. Как у всех женщин — немного смешно. Зато рядом —просвечивают, как темные монетки, даже пупырышки с тонкими волосками над розовой кожей. Невостребованные желания. Никогда не отражаются на натуре, а только в голове.
Чтобы быть понятным, надо уметь расставаться с телом.
Ловит взгляд?
А как же логика?
Все летит к чертям?
Пошла бы или не пошла?
Нет, не рискует. Не обучена. Не привычна.
И улыбка — как у всех, полна очарования.
Как передается? Фокстротом на клавишах души?
Ночь, и бессонница за стенкой на жаркой перине.
Придет, не придет?
Не пришла.
Забыла.
Передумала.
То, что для одного — конец, для другого — начало.
Зато длинные беседы. Полны философских пузырей — отвлечений. Изыски — черт бы вас побрал. Запутаться? Изолгаться? Не меняет сути. Бессмыслица. Покой — тоже поиск и движение. Приоритета нет. Так, может быть, не все ли равно?
В любви язык жестов и язык тела должны совпадать.
Полуприкрытые глаза — отдыхает? или делает вид? Радость — и ты на что-то способен, на заумь, на человеческую глупость.
Иногда кажется — сама предложит. Взгляд более откровенен, чем язык, склонный к спотыканию. Изо дня в день одно и то же.
Счастья подавай. Сначала счастье, — а потом жизнь.
Испорченный вечер и день.
Мораль — мишура цивилизации.

Не успевает  он выйти из бара, как сталкивается с Ангой. Кажется, она его разыскивает.
— Леонт, мне приятно тебя видеть, — она неприлично хихикает, и пегие вихры, шаляй-валяй на ее голове, разлетаются в разные стороны. При этом она беззастенчиво ощупывает Леонта взглядом —всего, кроме безмятежного лица, и подозрительно косится на дверь бара.
Перепады в ее настроении заставляют держаться настороже.
— Я знаю, что из этого пространства к вам — один шаг! — заявляет она так, словно продолжает прерванный разговор.
— Прекрасно! — восхищается Леонт.
— Но это еще не все!
— Ты собираешься удивить меня? — моментально подыгрывает он —больше из чувства самосохранения.
— Я знаю, я там бывала в сенсорной депривации!
— Отличное местечко, — поддакивает Леонт, ежесекундно ожидая чего-то наихудшего.
Одна ее бровь круто задирается вверх, вторая съезжает к переносице.
— Больше всего я боюсь “загореться” дольше, чем на три недели, — посвящает она в свои горести.
Она тяжело вздыхает, как человек, у которого каждая последующая минута — несчастье.
Леонт внутренне крестится.
— Очень интересно-о-о... — он предельно вежлив и с трудом приспосабливается. В каждое новое мгновение она похожа на палимпсест, словно ее переписывают набело.
— ... а “застрять” для меня пара пустяков, даже “возложение руки” не поможет...
— Полностью с тобой согласен. Знакомо.
— Главное — не упасть в колодец, а залезть и позвонить.
— Пара пустяков, — вторит Леонт.
— ... семафорить красной тряпкой... — поясняет она.
— А чем же еще? — изумляется он.
— ... но без хлопка по затылку...
— Да, лучше без этого.
— ... и пинка тоже...
— Еще чего!
— ... а при ярком свете прекратить...
— Почему?
— Чтобы не обжечься.
— А-а-а...
— ... и без болезненного исхода... Терпеть не могу большую скорость — укачивает и тошнит.
Кажется, она начинает благоволить к нему, и он несколько расслабляется.
— У меня от тебя нет секретов...
От ее доверительности попахивает несвежим лифчиком.
— Не стоит увлекаться, — советует он.
— Конечно, я знаю меру и не всем говорю!
— Еще чего!
Она стискивает зубы и задирает подбородок.
— Я не проболтаюсь! — клянется он.
— А я иногда “выпадаю”, — говорит она, кладя ему руку на плечо.
— Откуда? — не понимает Леонт.
— Откуда?! Откуда?! — вскипает Анга. — Отсюда! Жик — и нет!
Она горяча, как флегрейские поля.
— Ну и на здоровье. Совсем не страшно. С каждым случается. — Леонт вежливо высвобождается.
Он чувствует, что сразу тускнеет в ее глазах.
— Нет, не с каждым! — возражает она.
— А с кем же?
— Выпадение — и в третьей должности возвращение! Ты что, ничего не понимаешь? — спрашивает Анга.
— Нет, конечно, — сознается Леонт.
Не будет же он объяснять, что боится ее больше всего на свете.
— “То, во что верую, всюду, всегда и все, и есть воистину правоверно”, — цитирует она. — Я считала тебя умнее!
— Что поделаешь... —  искренно сожалеет он.
— Я уже каюсь, что доверилась, — говорит она обиженно.
Они молчат, тягостно и скованно, — каждый в своей скорлупе.
— Я поняла... — говорит Анга. — Ты только создаешь иллюзию добродушия. Ты ужасно коварен. Волчья порода.
— Тебе кажется, — говорит Леонт. — Я отношусь к тебе хорошо.
— Ничего не кажется! — Она уверена, как Цезарь перед трибунами.
Леонт оглядывается.
Улица опасна, как капкан. Вдали над брусчаткой крутятся рыжие вихри.
— Старый козел! — неожиданно заявляет Анга.
— Кто, я? — осведомляется Леонт, ежась от фантастической догадки — на какой-то момент ему кажется, что Анга — это совсем не Анга, а некто иной, принявший ее облик.
— Нет, мой благоверный! — Ее неопределенная ухмылка щеткой елозит по лицу. — Вот сейчас “воспарю”, что будете делать?! — осведомляется она нежно.
Он больше не смеет терзать ее душу подозрениями и на площади даже рискует подать руку — пока она гневно выстукивает туфлями расстояние от гостиницы до платана.
Твоя любезность будет дорого стоить, — напоминает Мемнон.
Ни говори, — отвечает Леонт, — но если я не сделаю этого, будет еще хуже.
Согласен, — говорит Мемнон,  — сейчас бесенок покажет рожки.
— Чертов обжора! — снова заявляет Анга, замирая на всем ходу и повисая на руке Леонта. — Чертов обжора!! — повторяет она так громко, что несколько человек начинают оглядываться на них. — Чертов обжора!!! Он опять не дождался вечера!
В отличие от всех других, одна лишь широкая спина Платона равнодушна к ее излияниям. На поддернутом в рукавах пиджаке появляется надпись: “Пожалуйста, говорите тише, у меня слабые нервы...”
— У него замашки турецкого евнуха!
— Любимых мужей надо прощать, — советует Леонт.
— Умник! Прямо уж любимых!.. И опять девки, ну ты посмотри, просто не может без них! — Она, пригибаясь, тянет Леонта через изгородь кафе. — Он будет нам мешать... — говорит она убежденно-заговорщически, заглядывая Леонту в глаза и одновременно ловко, не обращая ни на кого внимания, лавируя между столиками. Когда она переступает через изгородь, то задирает платье так, что видны бедра в мелких синих прожилках.
“Такую женщину ничем не удивишь”, — думает Леонт.
Где-то рядом мелькают изумленные лица Мариам и Харисы. Даже Аммун с заклеенным глазом прекращает их развлекать и наконец-то отрывает наклейку. Пеон что-то показывает ему, поднося к самому носу.
— Очень розовое... — восхищается Аммун, — свернутое климением*... (* Раковина (Pachyclymenta) девонских отложений)
— Сегодня весь вечер ты при мне! — заявляет Анга, — остальные обойдутся...
— Хорошо, — на всякий случай соглашается Леонт.
Ему не остается ничего другого, как обреченно следовать за нею —его рука пока еще является заложницей в ее маневрах. От напряжения он даже взмокает, к тому же Анга усаживает его рядом с собой на самом солнцепеке.
— Что-нибудь холодного! — кричит она официанту. — Небо голубое, бесспорно — выпью!..
— Может быть, нам пересесть в тень? — робко спрашивает Леонт.
— И здесь нормально! — заверяет она его.
Все, я умываю руки, — поспешно говорит Мемнон, — а то потом все свалишь на меня.
Укатывай, — ворчит Леонт.
Обойдемся без твоего согласия.
Ну и нахал, бросаешь в самый тяжелый момент.
Глупец, тяжелый момент только что миновал.

— Что ты делал в баре? — перебивает его Анга.
— Пожалуй, я пересяду. — Леонт осторожно переползает на другой стул.
— Так что ты делал в баре? — снова спрашивает она, упирая в него немигающие разноцветные глаза.
Если бы не Мемнон и недавние нравоучения жены, он давно бы покинул ее общество. Помнится, в былые времена он так и поступал.
— Дегустировал пиво... — расчетливо, как канатоходец, отвечает Леонт, — у тебя отличный вкус...
Теперь в полном молчании он подвергается долгому разглядыванию.
Может быть, она думает, что он полный идиот — по крайней мере, сейчас он чувствует себя так, словно внутри него копают тяжелой лопатой.
— Всего лишь приличный маркетинг и связи...
— Ну да... — соглашается он.
— Завтра же уволю вертихвостку!
— Не неси ерунды.
— Ага... значит, все-таки сознался!
— За два года ты совершенно не изменилась... — Леонт почти признает свое поражение.
— Зато ты стал женским угодником и льстецом.
— Не усложняй ситуацию...
— Мне нечего усложнять, я вижу тебя насквозь. Я знаю, зачем ты сюда явился.
— Зачем же?
— Ты хочешь перехватить у меня Гурея. Последние лет семь он не может провернуть без меня ни одной операции.
— Мне все равно. — С какой стати Леонт будет оправдываться.
— Зато мне не все равно! — кричит она.
Пеон испуганно прячет свое сокровище в кулаке.
— Я забыл позвонить... — Леонт поднимается с каменным лицом.
Но Анга намертво, как наручники, впивается в его запястья и признается:
— Мне сегодня чего-то тошно...
— Все, с меня хватит, эксперимент подошел к концу, — говорит Леонт.
— Не уходи, посиди со мной, — просит она.
В переводе это значит: “Давай позлословим еще, что тебе стоит”.
— Меня ждет Гурей, — отвечает Леонт.
— Гурею нет до тебя никакого дела, кроме твоего последнего ученического романа, его ничего не интересует, ты же знаешь — он сплошной эгоизм.
Леонт помнит: она никогда не в восторге от его работ. “... тебе дано писать только в стол...” — обычно заканчивает она.
Бриз с моря приносит лишь легкую прохладу.
Гитарист за столиком Мариам поет:
Но прежний опыт говорит мне смело,
Что царство этой оторопи белой
Пройдет. Пусть, пелена за пеленой,
Скрывая груды опалы лесной...
По пояс...*
(* Стихи Роберта Фроста. (пер. Г. Кружкова)) 
“Где же Тамила?” — думает Леонт, опускаясь на стул. Он слегка раздражен. Разговор с женой действует, как хинин — сколько ни запиваешь, горечь остается. К тому же после разговора с девушкой его мучает раскаяние.
Ага, я же говорил, напоминает Мемнон. Наперед заданные установки лишают маневра.
На этот раз ты прав, — соглашается Леонт.
— Скажи мне, почему ты такой бесчувственный? — спрашивает Анга.
— Что?.. — Леонт поворачивается и чувствует, как по его лицу  предательски  расползается ехидство — оказывается,  она еще не прекратила своего занудства.
— Смотришь, смотришь на тебя, и не поймешь, с какого бока тебя есть!
— Не воспринимай меня так серьезно, — просит он с той долей искренности, которая уместна в данный момент и которая помогает сохранить чувство равновесия даже с Ангой.
— Не думаешь ли ты, что я навязываюсь? — теперь она решает, что лучше обидеться.
— Разумеется, нет, — заверяет ее Леонт как можно честнее, — с чего ты взяла?
— Всегда такое ощущение, что ты беседуешь еще с кем-то, — бурчит она, отворачивается и бросает в пространство: — Даже если на этой площади взорвется вулкан, то и тогда ты останешься невозмутимо-пошлым, чугунный столб!
У Леонта начинают ныть зубы, он отворачивается и изучает рисунок на стволе платана. Стоило возвращаться сюда, чтобы слышать подобные откровения. И через сто лет ничего не изменится.
— Каждый день я спрашиваю себя, долго ли это продлится, —внезапно произносит Анга абсолютно нейтральным тоном.
— Что именно? — без энтузиазма уточняет Леонт, подумывая, как бы достойнее улизнуть.
— Вся эта канитель! — она горестно обводит рукой сидящих за столиками, — и то... и то... — показывает на пальмы и далекое море.
Леонт ничему не удивляется.
— Бурая лемонита... — произносит Анга и отрешенно замолкает на высокой ноте.
— Несомненно... — соглашается Леонт.
Ему кажется, что она впадает в состояние абсанса. Он наклоняется и осторожно заглядывает ей в глаза. Рот у нее приоткрыт, и оттуда выплывает странное облачко, без запаха и цвета. Оно раздувается, и Леонт, как в объективе, видит за тонкой мыльной пленкой зеленые рожицы.
— Меня больше интересует альбедо океана, — говорит Анга.
— Что это такое? — спрашивает Леонт.
— Не знаю, — отвечает Анга, — просто красивое слово. Но если оно изменится, мы замерзнем.
Леонт разглядывает зеленые рожицы.
— ... Последнее время мне снится, — вдруг доверительно, не меняя тона, произносит она, — что я лишаюсь зубов. Наклоняюсь — они сыплются — целая горсть, а потом всю ночь вставляю, вот так, — она показывает. — Иногда я боюсь, что это случится днем. Что если у меня какая-нибудь болезнь? А? Все врачи сволочи!
— Мне кажется, — пробует найти нужный тон Леонт, — ты несколько сгущаешь краски.
Те, в шаре, вяло копошатся.
— И ты тоже! Все вы в сговоре! — Она снова замолкает удрученно.
Зрачки у нее странно расширяются, и он видит в глубине их черную бездну с зеркальцем отсвета.
— ... А потом, когда их наберется горсть, приходит черт и начинает торговаться. Я страшно боюсь продешевить. Вдруг он обманет? Ты не знаешь, в какую цену моляры?
— Бесценная вещь в нашем возрасте...
— Так я и знала! Нет, я не смогу пережить!..
— Главное — не волнуйся! — Леонту становится ее жалко.
— Даже крест не помогает... пятно на асфальте... В следующий раз я точно не вернусь, зацеплюсь где-нибудь. Какое сегодня число?
Шар медленно пропадает в кронах деревьев.
Самое время выпустить обжору, — подсказывает Мемнон.
— Кстати, — роняет Леонт, — ты не заметила, где Платон? Где этот лакомый кусочек женщин? Плато-о-н!
Он почти уверен, что с Ангой сейчас что-то произойдет — слишком растерянный у нее вид.
— Платон! — кричит Леонт.
— Ты всегда все портишь! — шипит она.
По ее лицу пробегает судорога.
— Я здесь! — раздается голос через два столика от них. Всклокоченная голова возвышается поверх публики. — Иду, дорогая!
— Ненормальный! — признается Анга и от досады пробует попасть Леонту в голень туфелькой.
Наконец-то и он испытывает облегчение.
— Если бы ты знал, сколько сил выпивает из меня этот мерзавец, —исповедуется Анга, саркастически кривя рот.
Через столько лет раздоров она все еще в своей гавани, словно старая потрепанная шхуна.
Платон боком пробирается среди столиков и дожевывает очередной гамбургер. Борта его светлого пиджака выпачканы в шоколаде, а глаза, увеличенные стеклами,  излучают полное добродушие профессионального обжоры. Он целует жену в щеку и плюхается рядом:
— Ужасная жара, даже аппетита нет...
Поговаривают, что она не успевает менять ему костюмы, а его толщина служит гарантией верности.
— ... но море, и небо, и облака, ты посмотри! — восклицает он и шумно вдыхает морской воздух, как пес, который учуял лакомую кость в куче отбросов.
— Дорогой мой! — бросается в драку Анга, — ты не забыл, что обещал мне сегодня не наедаться до вечера. Что ты будешь делать у Гурея? Я удивляюсь тебе... А впрочем, чему удивляться, мне не привыкать...
Кажется, что последними словами она пытается вызвать к себе жалость. На лице Платона мелькает свирепое выражение.
— Кх! — он издает звук проткнутой шины.
— Чтоб ты мускаргеном подавился! — кричит Анга.
— Не так громко, — пробует укротить ее Платон.
— Ишь ты, неженка! — продолжает Анга. — Разве ты мужчина!
Пока они ссорятся, Леонт отдыхает. Публика за столиками полна ожидания.
Мариам с нетерпеливым обожанием впивается в гитариста.
Материи и той не устоять
Перед всеобщим этим низверженьем
В смертельное зияние. Однако
В самом потоке есть противоток,
Возвратное движение к истоку.
Вот где сокрыта тайна наших тайн.
В потоке неизменно есть избыток...*
(* Стихи Роберта Фроста (пер. Б. Хлебникова)).
Старый актер, сменив утренний костюм на вечерний, безуспешно развлекает свою спутницу. Пеон, не отрывая глаз от Мариам, накачивается вином. Кастул с головой погружен в требник. Аммун пишет портрет Харисы в синих тонах. За соседним столом пудрит носик Мелетина, и Тамила делает знаки Леонту, чтобы он перебирался в их компанию.

Внезапно в окружающем что-то меняется. Леонт с удивлением вслушивается в ускользающие звуки голоса Анги, хотя она по-прежнему уверенно отчитывает мужа, возмущенно открывая и закрывая рот. Сцена немого кино. Вместе со странным облачком изо рта выплевываются вдруг скользкие извивающиеся рукокрылые с зеленовато-чешуйчатой кожей и выпученно-обезумевшими глазами. Роняя хлопья липкой пены, они карабкаются по Платону, в кровь раздирают ему лицо и грудь, лезут в рот и уши, прыгают на соседние столики и устраивают там многоголосый шабаш среди перевернутых бокалов и женских локтей, обрывают одну за другой струны на гитаре, взлетают и отыскивают на незащищенных шеях пульсирующие артерии и нежные, лакомо-сахарные затылки, они суетливо вспархивают и с пронзительными криками пикируют вниз.
— Ты искал меня? — слышит Леонт сквозь верещание голос Мариам.
Она хитро улыбается костистым лицом, и в нем явно проступают черты, которые Леонт замечал лишь в редкие моменты скандальных откровений: верхняя губа с двумя вертикальными складками по бокам вдруг оформляется отчетливо и ясно и становится похожей на незахлопнутую сумку. Господи, да она плюет на всех!
Очень хитрые женщины теряют две трети своей привлекательности, — шепчет Мемнон в ухо.
Как ты определяешь? — спрашивает, не оборачиваясь, Леонт.
Отражается на лице.
— Я и не думала, что ты умеешь летать... — Теперь она до вульгарности груба и чувственна; роза, которую она терзает с неспешным смакованием, истекает пунцовыми каплями — как знак того, что это не прелюдия, а завершающий акт. Вместо гитариста остался один гриф с дрожащими закрученными струнами.
“Что с ним стало?” — хочет спросить Леонт.
Мораль и нравственность, — напоминает Мемнон, — есть лишь условно вторичные функции для выполнения глобальной задачи быстротечного порядка, пренебрежение которыми — долговременная зависимость, возможно, и не лежащая в нужный момент в данной плоскости и определяемая необходимостью внутренних побуждений. Человек изначально ублажается в большом и малом. Переплетение настолько запутано, что кажется для вас непосильной головоломкой, — мысль в мысли или связь в связи. Стопроцентной ясности никогда не бывает — даже и (тем более) для Мариам.
— Да... — Леонт с трудом разлепляет застывшие губы, — я тебя искал.
— Но ты ведь не любишь чужую кровь?
Движения ее величественны, как у вдовствующей королевы.
— Не люблю, — отвечает Леонт, чувствуя, как деревенеет язык.
— Так не люби и дальше!
— Наверное, я просто заблудился, — отвечает он с трудом.
— Еще бы, — говорит она. — Ты вообще перепрыгнул через все преграды.
— Я ничего тебе не обещал, — говорит Леонт.
Он чувствует, что ему не надо оправдываться, что это только ухудшает положение.
— Не надо лгать, — равнодушно кивает головой Мариам. — Закрой глаза! Видишь розовую сеть?
Действительно, нечто, отдаленно напоминающее ограду вокруг кафе, но немыслимо совершенное по цветовой гамме, сплетенное из прозрачно-матовых сосудов с тонкими, едва различимыми стенками, парит, провиснув в пустоте, на черном фоне.
— Ты попал не в свою ячейку, понял, как тебе это удалось, ведь ты же не имеешь к этому никакого отношения. Ты становишься опасен, дружок.
Он знает, что она достойный противник и никогда не уступит. В ее словах столько безотчетной угрозы, что он предпочитает следить за собственными ощущениями. Теперь у него такое чувство, будто Мариам превращается в нечто аморфно-черное, как облако, а сам он — часть этого облака, но часть наихудшая, подвергаемая бесконечному клублению, истеканию, принуждению к холодно-мрачному противостоянию на благо ей же самой.
— Ну что ж, раз ты у меня, посмотри туда. Что ты скажешь на это, — и она поднимает руку в траурном крепе и показывает на площадь. — Кажется, такого еще не бывало...
Сразу за дорогой, там, где кончается тень деревьев, начинается зима. Снег скользит наискось из свинцового неба, подхватывается у самой земли и лепится в трещины камней. Стены домов темны и убоги. Два-три несоизмеримо-огромных креста чернеют вдали, словно могилы великанов. Тени от них, как входы в чуждый мир. Из двери появляется Тертий и, вобрав в плечи голову (свитер на голом теле, плешь в жидком окружении) и засунув в карманы руки, перепрыгивает ледяные лужи. И пальмы на берегу — уже не пальмы, а голые увечные дубы с мертвыми ветвями на фоне бесцветного неба с белыми барашками закрученных волн вокруг мрачных гор, и дома на площади уже не дома — а руины готической церкви с белеющим алтарем и полуразрушенной статуей Экклизии.
Это не может быть Тертием, думает Леонт, Тертий отсыпается в номере.
— Нет, это Тертий, — говорит Мариам, — но уже другой.
— За философским камнем? — спрашивает Леонт.
Она жутковато улыбается. В ней живут две женщины. И вторая, со жгуче-черными волосами, (а может быть, и первая) перемешивает мир.
— Ты видишь?
— Да, — сознается Леонт, — вижу.
— Ну что же...
Зеленые твари облепляют всего Платона, и Анга все так жe беззвучно открывает рот.
— Как она тебе нравится? — спрашивает Мариам, но теперь лицо ее не кажется Леонту таким коварным и в нем даже проскальзывает искренность. — А Тертий?.. Тертий сейчас заденет за невидимую нить и сделает свое дело. Смотри! Вон, вон, вон...
— Где, где, где? — Он тянет шею.
— Все, задел!
И сейчас же раздается грохот, и...
И на площадь въезжает танк. Вначале он скользит, словно по льду, — толчками, несоразмерно легко и даже изящно, словно сделан из невесомого материала. Но в следующую секунду в его силуэте начинают проявляться детали — заклепки по контуру, блеск отполированных траков и искры из-под гусениц.
Где-то за невидимым танком Тертий бежит к алтарю. Леонт даже слышит, как его сабо сквозь лязг железа отбивают дробные звуки. Такое ощущение, что ему непременно надо добежать до алтаря прежде, чем остановится танк.
Танк заносит то вправо, то влево. Броня чернью отливает в заходящем солнце. В некоторые моменты по корпусу пробегают полосы, как по изображению на телевизионном экране. Наконец он замирает в двадцати шагах от кафе, и публика за столиками начинает волноваться. Мужеподобная женщина пробует повторить успешно проведенный спектакль, но старому актеру теперь незачем отвлекаться, и он прилагает все силы, чтобы удержать ее от истерики.
“Даже Моника такого не предусмотрела”, — думает Леонт.
Башенка вздрагивает, вращается с отвратительным визгом и ощупывает площадь двумя стволами. Ее неуверенность похожа на поступь слепого слона: кажется, что два хобота ищут, куда бы выплеснуть набранную воду.
— Времен первой мировой войны. Немецкий Т-1а. Масса 5,4 тонны, экипаж — три человека. Вооружение: пулеметы; боекомплект: 2250 патронов; броня: лоб корпуса, борта и башня — тринадцать миллиметров. В общем, для нас вполне достаточно...
Леонт оборачивается — к нему склоняется Гурей.
— Думаешь, будет стрелять? — спрашивает Леонт.
Женщины под платаном еще сохраняют самообладание. Краем глаза Леонт следит за Мариам — она не отрывается от гитариста. Сейчас ее беспечность кажется ему напускной, хотя для чего-то Тертий бежал в церковь? Хаос в чувствах не дает ему увидеть то, что Мариам прячет в сумочку что-то очень напоминающее его черный блокнот.
— Достаточно одной очереди... — сквозь зубы цедит Гурей.
На башенке открывается люк, высовывается рука, и пепел  сигареты сыплется на броню. Кто-то разглядывает кафе через боевой прицел.
Леонту хорошо видно, что ногти на руке неухожены и с траурной каемкой.
За спиной бармен разбивает стакан, — и Леонт начинает слышать, как зашевелилась публика и кто-то нервно хихикает.
— Ну что же вы?! — возмущается Анга, — тоже мне мужчины — я сейчас подойду и попробую — наверняка надувной!
Но люк откидывается, и оттуда появляется офицер. Он ловко подтягивается на руках, переносит ноги на башню и прыгает на землю, потом снимает шлем, надевает фуражку и направляется к столикам, где наконец-то раздается вздох облегчения. Бармен сметает осколки.

— Я думаю, Господи! знает ли кто-нибудь правду о войне?
— Вам надо выпить, — говорит Леонт. — Что-нибудь покрепче. Это расслабляет нервы.
— На войне у вас нет будущего, — говорит с горечью лейтенант, —только настоящее и прошлое. Вы мне верите?
— Конечно, верю, — соглашается Леонт.
— Даже если ты во что-то не веришь, надо говорить так, словно веришь, — заявляет Гурей. — Философия всегда помогает выжить!
Кажется, что к этой тираде можно добавить одно — медный лоб.
Задерживая на нем удивленный взгляд, лейтенант продолжает, поворачиваясь к Леонту:
— Вы знаете, как трудно делать дело, когда нет будущего? — Глаза его налиты воловьей тоской. — Вам это трудно понять здесь в тылу. Но мои ребята... У них все в порядке... Они честно выполняют долг.
— Бедные мальчики... — слезно вздыхает Гурей. У него такие влажно-расчувствованные глаза и отвислые губы, словно он все еще пребывает в возрасте пуберов.
— Два коньяка, — заказывает Леонт. — Я угощаю.
— Представить страшно... — вздыхает Гурей.
Года даются ему с трудом. Пороки слишком явно бросаются в глаза. Плоть и душа сосуществуют в полной гармонии. Любимая его поговорка — “Я все знаю!”.
У лейтенанта странно, как у целлулоидной куклы, поблескивает кожа на лбу, и, когда он поворачивается, Леонт ясно различает, что левый глаз — мертвый и неподвижно полуопущенное веко делает половину лица похожей на картонную маску.
— Вы из какой дивизии? — спрашивает Леонт, чтобы только отвлечь его от мрачных мыслей.
— Корпус Мюрата, слышали о таком?
— Что-то вроде танкового клина?
— Или свиньи... — вставляет Гурей. — Я читал об этом.
Он горд чужими знаниями, словно своим детищем.
— Клин — чисто немецкое изобретение и очень рациональное, лично я ничего не имею против немецкой изобретательности — если они что-то продумывают, то уж до конца.
“У каждого свои принципы!” — убеждается Гурей.
Когда лейтенант наклоняется, Леонт чувствует тяжелый запах тлена.
— Отличный коньяк! — говорит лейтенант.
— Прекрасно! — восклицает Гурей, раздвигая зеленые губы до ушей. — Прекрасно! — Он суетится от избытка чувств.
— Еще по одной? Повторите, — просит Леонт.
Если судить о времени, часы могут оказаться ржавыми. Хронометр подводит ежесекундно, вводя сознание в заблуждение. Чего же придерживаться или от чего отталкиваться? На что надеяться?
— Последнее время нам привозят один кальвадос. Два месяца только кальвадос. Как вам нравится? Дошло до того, что его пьют вместо утреннего кофе.
— А ваш водитель, он будет? Может, позвать его?
Вряд ли стоит копаться так усердно в том, что может быть и маловажным и глупым — все эти “ничто” и “сущее”, — вполне индивидуально. Не так, как у Хайдеггера, — прав или не прав, или мир для всех слишком плосок?
— Механик? Пауль? Эй, Пауль, вылазь из этой чертовой жестянки, иначе получишь воспаление мозгов.
Где-то внутри грохочут сапоги. Из люка сначала показываются ноги, а затем и весь человек. Он в черном комбинезоне и пилотке.
— И захвати канистру! — кричит лейтенант.
Механик приближается деревянной походкой, высоко поднимая ноги и ступая механично, как большая кукла.
Чем ближе он подходит,  тем громче за  столиками  истерические нотки.
Но лейтенант по-прежнему не замечает окружающего. Кажется, он намеренно общается только с Леонтом, барменом и Гуреем. Он заметно пьянеет, движения его становятся размазанными и вялыми.
— Не обращайте на него внимания, — говорит лейтенант, — ему не повезло: когда подкалиберный попадает в танк, он действует, как мясорубка.
Механик подходит. Пилотка держится у него на голом черепе. В первый момент Леонту даже кажется, что он гладко выбрит. Кожи на лице почти нет, и только на скулах она клочьями висит на синеватом костяке.
— Это случилось под Бристолем. Засада на старом кладбище. Но мы им тоже всыпали! Всех — в блин! Один тройной! — говорит лейтенант. — Мой механик должен освежить горло!
— Из рюмки не получится, — осторожно сообщает бармен, — я налью в бокал.
Механик застывает в двух шагах. От него тошнотворно разит.
— Давай канистру, — говорит лейтенант.
Механик протягивает черную, словно головешка, руку.
Лейтенант вкладывает в нее бокал и говорит:
— Пей!
Гурей настороженно замолкает, даже сопение переходит в тонкое посвистывание (“только бы ему не изменили нервы”, — думает Леонт). Глупость на лице Гурея так же очевидна, как и отсутствие передних зубов у ходячего манекена в пилотке.
— Ну как? — спрашивает лейтенант.
— Ничего, — не разжимая челюстей, отвечает механик, — лучше нашего пойла.
— Я и говорю, никому не хочется воевать. Попробуйте сделать в нашей жестянке сотню миль, живо поймете, что война — это не прогулка с девушкой под луной.
“Где же вход, расплывшийся круг, нарушенный маятник, — или только — вселенская скорбь, ужас хаоса? Может быть, сейчас”, — думает Леонт.
— Готово, — говорит бармен и ставит канистру на стойку.
Гурей тяжело отдувается.
Механик делает нетерпеливый жест, и Леонт видит, как на горле у него трепещет адамово яблоко.
— Приятное местечко, — говорит, оглядываясь, лейтенант. — Завтра нам в бой. А вы почему не в форме?
— Белобилетник, — отвечает Леонт первое, что приходит ему в  голову.
— Вы мне нравитесь, — говорит лейтенант.
— И вы мне тоже, лейтенант, — отвечает Леонт.
— Если бы не ваша болезнь, я бы взял вас с собой — у меня убило стрелка.
— Была бы веселая компания... — соглашается Леонт.
— Жалко, мне почему-то вы очень симпатичны...
— Спасибо, лейтенант...
Море за спиной лейтенанта спокойно. По небу плывут редкие облака. Белые яхты едва покачиваются на волнах.
— Я всегда за справедливость, но сейчас я в затруднении. Вы не находите? — спрашивает лейтенант.
Леонт пожимает плечами:
— Не понимаю.
— Конечно, не понимаете, — соглашается лейтенант, — будь я проклят, если кто-то что-нибудь понимает...
— Вероятно, здесь замешана женщина? — пробует пошутить Леонт.
— Женщина?.. Черта с два! Гораздо выше. Оттуда! — и он показывает пальцем за спину. — Вы в курсе?
— Нет, — честно признается Леонт.
— Другими словами, я получил приказ найти на площади мужчину среднего роста с черной бородой и русыми волосами... — Лейтенант делает паузу, от которой Леонту не по себе, — ... и доставить в штаб полка... в любом виде...
— Откровенно говоря, я не совсем улавливаю?.. — переспрашивает Леонт.
— Я тоже, но ведь это вы! — восклицает лейтенант.
— Да, это я, — соглашается Леонт. — Ну и что?
— ... но ведь мог и не найти...
— ... могли...
— ... не хотелось бы быть причиной чужого несчастья.
— Лейтенант, что-то здесь не то...
— Мой вам совет, если за вами охотятся, лучше отсюда убраться.
— Ничего не понимаю! — изумляется Леонт. Абсурдность ситуации ему совершенно очевидна.
— В этом я уже не разбираюсь, и я абсолютно трезв, — говорит лейтенант. — У меня приказ. Честно говоря, это дело жандармерии. Что вы там натворили? Я строевик, присяга, дисциплина. Летом всегда тяжело воевать. Жара. Мухи. Вонь. Осенью и весной легче. Почти романтика. Наш капрал, земля ему пухом, говорил: “Ребята, романтику оставьте вместе со своими девками за воротами казармы, здесь ей делать нечего”. И знаете, ошибся. Позиция на нескошенном поле — самое прекрасное место. На нем даже умереть нестрашно. Но вы держитесь подальше от всех этих вояк. Мало ли что. Пауль! —Механик дергается и щелкает каблуками. — Бери выпивку и пошли, нас ждут.
Операция повторяется. Лейтенант берет канистру и вкладывает ее в руки механику, механик выпрямляется и с собачьей преданностью смотрит на лейтенанта.
— Назад в машину, бегом, марш! — командует лейтенант.
Если бы не лазурное море и предстоящая вечеринка у Данаки, можно было решить, что начались боевые действия — так, перебежками, по-военному четко, механик бежит к танку. Кажется даже, что где-то в небесной синеве гудят бомбардировщики.
— Чертовски не хочется уезжать, — признается лейтенант. — Приятных собеседников редко встретишь в наше время, да и разговоры сводятся к фронтовым темам, а у вас здесь просто рай!
— Так, может быть, останетесь? — участливо спрашивает Гурей.
Лейтенант не реагирует.
— Где вы потеряли руку? — внезапно обращается он к бармену.
У бармена от ужаса белеет лицо, и он прячется за стойку.
— Не стоит так огорчаться, — продолжает лейтенант, — после войны нам всем воздастся по заслугам, и ваша рука — о! я уверен, любая женщина почтет за честь стать женой героя!
— Лейтенант, вам не плохо? — спрашивает Гурей прежде, чем Леонт успевает наступить ему на ногу.
У Леонта такое чувство, что лишняя фраза может изменить хрупкое равновесие разговора и случится что-то непоправимое.
— Вы слышите?.. — лейтенант обращается в слух. — Вы слышите?
Леонту кажется, что на дереве для него одного каркает ворон.
— ... началось без нас — настоящая симфония!
Неуловимая метаморфоза происходит с лейтенантом. Такое ощущение, что внутри  него с каждым мгновением все сильнее и сильнее сворачивается большой мокрый узел, оболочка корежится, словно от затянувшегося использования, и мелкие кусочки сыплются на землю, лоб на глазах покрывается сеткой трещин, а нос заостряется, как у смертельно больного.
Вполне земные причины неземного происхождения, — подсказывает Мемнон.
— Будь я трижды проклят, если в эти минуты наши не прорывают фронт! — кричит лейтенант.
— Не лучше ли задержаться здесь до выяснения обстановки? — спрашивает Гурей.
— Нет-нет... наше место там! — Единственный глаз лейтенанта горит огнем безумия.
— И все-таки, мне кажется, что вы больны...
Слава богу! (Леонт облегченно вздыхает) — это единственное, на что способна фантазия Гурея.
— Прощайте, лейтенант, — Леонт пожимает руку. — Храни вас Господь.
Леонту кажется, что он прикоснулся к сухой горячей деревяшке.
— Прощайте, друзья, — по отсутствующему взгляду видно, что в мыслях лейтенант уже не здесь, — вы славные люди... — Фразы его неразборчивы, и язык заплетается.
Лейтенант поворачивается, чтобы уйти, и Леонт вдруг с ужасом замечает, что спина у него распахнута на две половинки, и там, между краями зеленого выцветшего сукна, ничего нет — то есть нет всего того, что привычно и доступно глазу. Такое ощущение, что туда безболезненно можно засунуть руку. И Леонт вдруг чувствует, что с головой погружается в это черное ничто, летит в знакомой спирали так, что захватывает дух, видит мягкий, рассеянный свет, пологие холмы, изрезанные оврагами, дорогу, вытоптанную босыми ногами, стаю белых птиц с человеческими лицами, мнимую реку, камыш и кошку, прозрачную наполовину, накрытые столы, радостно-улыбающиеся лица, и в следующее мгновение снова обнаруживает себя стоящим рядом с Гуреем под сенью развесистого дерева. Часть его души еще поднимается по склону пологой равнины кирпичного цвета, и тень от камней — чернее сажи делает их похожими на плоские квадраты, даже странные борозды кажутся состоящими из черных треугольников, насыпанных в упорядоченной последовательности от пролювия к багровым гребням.
Человеку — человеческое, — вздыхает Мемнон.
Лейтенант, шатаясь, бредет к танку. Влезает на броню, машет оттуда рукой — слишком вяло, как сомнамбул, и скрывается в люке.
— Мне будет его не хватать, — говорит Гурей.
Он еще вернется, — подсказывает Мемнон.
Наверное, это сложно? — спрашивает Леонт.
Не сложнее, чем выпить глоток воды, — говорит Мемнон.
— Я люблю его как... как... брата, — всхлипывает Гурей.
Леонт поворачивается к нему спиной.
У каждого своя конура, — напоминает Мемнон.
— А мне кажется,  он меня узнал, — шепотом признается бармен и рассматривает свои руки.
Машина рывком берет разгон, юзом ударяется в гранитные бордюры и, высекая искры и зыбко двоясь, словно в тумане, уносится в переулок.
Следом с дерева слетает черный ворон.

Не воображай, что ты первый на этом Пути. Мне приходилось препровождать куда более удачливых.
Я есть только то, что есть, —  соглашается Леонт.
Не жди повторного Знака. Не льсти себя надеждой. Память — слепок пространства. Условие Поводыря — отсутствие чувства противления.
Я и не льщу. Но почему?
Потому что в любом положении есть только “свой” ход, присущий тебе.
Потому что следующий Знак ты получишь уже в другом состоянии. Потому что, возможно, для тебя непременным условием является накопление. Надо уметь ждать, хотеть — раз ты живешь во времени. Знак всегда выше порядком видения, ибо видение лежит в русле того, что ты хочешь явно или неявно. Знак — отличие, признак искушенности, остроты и направленности “во вне”. Знак — предельное перехода “за”. После него — многое в другом свете. Но Знак — это не признак доверия или членства клуба. Знак — это выбор, прежде всего, личный. Знак не передается, им не награждаются. Знак — только шанс, не выделения и не унижения, а самоорганизации. Неизвестно, что хорошо: испуг или втекание. Путей не так много.
Потому что человек — одиночка, и каждое его решение так же ответственно, как и обращение к Богу, в том числе — и к тому Богу, к которому “доступнее”. Или Безбожию.
Потому что последние столетия философии — свидетельство уплотнения  духа совершенствования.
Потому что для достижения просветления достаточно мыслить как угодно, но, при всех равных условиях, — “прочно” и “основательно”. Все дороги хороши. Настройка подобна нивелированию.
У Джойса — форма форм, — вспоминает Леонт.
Мне трудно свыкнуться с таким положением вещей, иногда я чувствую себя брошенным. Жаль, что он не распространяется дальше, ограничивается касанием.
Человек всегда возвращается “обратно”. В данном ты можешь существовать в одной ипостаси, лишь проецируя на последующее и выражая при этом негативно-временное, ибо совместить несовместимое невозможно. Стоит ли? Решать самому,  главное — не перегнуть палку. Например, наступит время, когда ты оправдаешь своих врагов.
Может, я сейчас ошибаюсь?
Да и нет. Все человечество извечно и в тщетности крутится вокруг одних и тех же вопросов, обыгрывая их как может. И это естественно — у событий свое течение. Защита  достаточно глубока. Время играет главную роль. Возвращая назад, оно провоцирует на размышления. Сущность устроена так, что не дает себя разгадать, хотя подталкивает анализировать и настраивает психику на весьма тонкие вещи.
Почему я вижу иногда то, что не должен видеть? — спрашивает Леонт. Почему со мной иногда происходит то, что не должно происходить?
Ждущий всегда должен быть “готов”. Элементы невосприятия лежат уже в настоящем, то есть как в таковом безвременье, ибо символика не имеет его. А мозг человека “работает” как в “прямом” направлении, так и в “обратном”. Причем “обратное” кажется чем-то необычным и пугающим, потому что приходит вне всякой логики. Нарушается причинно-следственная связь. Вот это и есть твой “предел” или одно из выражений Тайны. Подумай.
Какой же смысл?
Бог выбирает форму вечности. Выше Бога ничего нет (?). Человек открывает в данный момент ту дверь, которую может, или слышит то, что хочет. В “малом” — не претендуй на важность. Никому не давай советов. Все, что можно, уже “выдумано”, “додумано”. Все дело в одновременной ясности и осознании. Такие состояния нестабильны, — их скорость — мысль; координата без точки отсчета, — вспышка прозрения — и все.
Значит, есть и противоположное понятие? — спрашивает Леонт.
”Отстойник”. В нем нет вашей Вечной Тайны, стало быть, нет стремления к познаванию, нет веры, а движение имеет явное (даже для вас) в последовательности действий направление. Впрочем, в некоторых мирах нет материальных следов времени. По вашим понятиям, там вообще ничего нет. Все равнозначно.
Да, я знаю, что воображаемая действительность ничем не отличается от реальной, что язык слишком беден для полного выражения.
Вначале чувство — потом мысль. Людям свойственна зависимость от Времени. Они растянуты в нем. Колдунами становятся те, кто умеет “продлевать” проклятия достаточно плавно и в гармонии с остальными действиями.
Смерть — это отнимание Времени. Время упорядочивает события, предотвращает хаос. Любая фиксация сдвига ведет к изменению сознания, шизофрении или смерти. Тень Прошлого всегда находится позади. Ибо, несмотря на вашу уязвимость и самонадеянность, — вы вечные накопители, и это главное. Лично твое предназначение —исследовать. Связь с последующим должна отсутствовать, чтобы избегать эксплуатации мысли...
Я осознаю предел, — говорит Леонт. Похоже на тупик.
Назрел следующий ход. Разведчиком делают не по желанию и не по выбору. С каждым шагом трудности возрастают, хотя постижение информации столь банально и обыденно, что основная масса людей этого попросту не замечает. Настройка идет по множеству единственных каналов. Чувства в иных плоскостях притуплены. Несопоставимы форма и размеры, зависящие от “угла” или “точки” зрения в настроенных, приложенных под-пространствах, в которых точно так же можно прятаться, как за стеной дома. Скрытых миров столько, сколько их в Тени от Прошлого к Будущему. Поэтому вы не пересекаетесь, вам не с чем сравнивать — нет объекта для наблюдения в реальном выражении, а — косвенность, рикошет, да еще в неудобоваримых формах, поэтому вы неудовлетворены. Хаос неописуем. Почти все остальные миры лишь потребляют, но имеют то преимущество, что пользуются универсальной энергией  Сущности. Какая-то часть ее — ваш продукт.
Но ведь мы как-то соотносимся?
Вы не улавливаете связи событий, а “они” не проявляют “великодушия”. Иногда “они” бродят полупроявленными и приносят в ваш мир удивление и болезни. Однако и “они” “подчинены”и поэтому для тебя зыбки. Зыбкость мира связана с телом. Никогда не проходи сквозь “них” — это опасно.
Что же тогда?..
Нравственность... несомненно, лежит в основе всех движений. Даже предсказания носят характер очеловечивания. В любом случае Сущность отвечает на эмоциональный взрыв, фон и поэтому в большей степени психологична.
Но нравственность — это клановость, а клановость — вырождение, поэтому маятник колеблется в обе стороны. Одиночество —универсальное состояние.
Психическая эволюция, по вашей терминологии, соответствует Сущности, одной из ее частей. То, что ты гасишь взглядом на небосводе, — ее сгустки, свернутые во времени. Один из путей входа — спираль, которую иногда показывают тебе. В иных мирах нет масштаба, нет времени, нет привыкания к формам, все всегда неузнаваемо, но и этого “все” тоже нет, главное в них — степень сознания. Но втекание туда не так безобидно для непосвященного, как кажется, потому что люди не приспособлены для высокой динамики. В рамках человеческой логики трудно выразить то, что нелинейно. Защита именно и строится на этом — то, что невозможно представить, не существует, и обратно — то, что существует фантасмагорично, не запоминается.
Конкретика человека крайне уязвима. Ему легко запутать голову. Контроль — штучка надежная относительно, до поры до времени. Накопление материала соизмеримо с ростом младенца.
А это справа? — спрашивает Леонт.
Но Мемнон не успевает ответить.

— Ты что, в самом деле, веришь в эту чепуху? — спрашивает Леонта маленький кудрявый грек, держа в правой руке высокий фужер с белым вином, а левой пытаясь завладеть пуговицей на рубашке собеседника и одновременно шаря взглядом по скользящим рядом женщинам. “Как мила... как мила, — внезапно читает Леонт у него в голове, — а эта... крошка... божественные формы, сдобная булочка... Венера Милосская...” Очевидность его мыслей просто написана на лице.
Вот-вот — это те маленькие прелести, которые проявляются, казалось бы, совершенно неожиданно, хотя, как известно, ничего неожиданного в вашем мире нет, — отвечает Мемнон на изумление Леонта. — Если ты хочешь знать мысли, витающие вокруг, учись отделять их от своих. Но для этого надо самому мыслить четко и ясно. Одно из непременных условий “чтения” — общение с человеком.
— Не находишь ли ты, что это твое больное воображение, —продолжает Данаки, — всю жизнь не доверяю писателям, а может, это массовый гипноз или, лучше сказать, — психоз какого-нибудь шутника, сознайся, тебе ничего не будет. Секундочку, — и отпускает пуговицу, — как тебе та?.. нравится? Женщины отличаются только длиной ног — не претендую на авторство... Можешь записать где-нибудь там у себя... Сам-то я на площади не был... Но если здраво рассудить и взвесить...
Вишневые глаза слегка раздражают Леонта. Велеречивость грека сводится к проигрыванию заезженной пластинки с несколькими слащавыми фразами. Даже вместо “примадонна” Данаки оговаривается “приманка”. Вечные намеки на секс и белье, подглядывание в туалетную щелочку — визионизм, пощупывание вприпрыжку того, что между ногами, сморкание в кулак, кудахтанье пошлых банальностей, пиво и таблетки от головной боли натощак. Поговаривают, что первую жену он утопил в унитазе.
Несмотря на теплую ночь, он в двубортном черном костюме, белой рубашке и красном галстуке и умудряется разглядывать собеседника сквозь темные очки. Гангстерский костюм дополняется длинным ногтем на левом мизинце, который служит для чистки носа.
Про себя Леонт никак не может называть его иначе как пожарным — хотя с тех пор, как Данаки перестал носить блестящую медную каску и разбогател на разведении красного калифорнийского червя, прошло не менее десяти лет.
Бог одинаков и к дурням, и к философам, — вздыхает Мемнон, — и ничего не поделаешь — головастиков больше. Они не восклицают: “Ах!” Они возмущены: “Как это так!” Но Сущность различает каждого; кроме того, учти, что по интуитивному каналу информация считывается с некоторой задержкой, зависящей только от тебя (иногда она вообще не проходит), и, дождавшись паузы в Данаки, продолжает:
Один из принципов считывания информации — удивление. Учись удивляться, и ты будешь все знать. Интуиции невозможно научиться, потому что для нее нет соотнесения. Форма больше чем в тройной зависимости практически не разгадывается. Все остальное требует много времени и только после сделанного хода. А эта штучка, которая так похожа на Луну, с такой же легкостью, как ты у собеседника, контролирует мысли. К тому же она знает, что ты ее наблюдаешь, и делается невидимой. Ее не надо бояться — она так же безобидна, как и твой непросвещенный оппонент.
Но отчего она гаснет?
По крайней мере, по двум причинам: тебе еще не дано и частное проявление Сущности неустойчиво. Впрочем, дано тебе может и не быть. Как раз знать это мне тоже не дано, ведь твой предел — это только личностное клише. Разруби его сам. Ведь из всего “мусора” ты, в лучшем случае, выбираешь едва ли десятую часть, сплетаешь лишь часть узора.
— Что с тобой? — спрашивает Данаки, — ты молчишь уже целых пять минут. Может, ты мечтаешь о какой-нибудь красотке? Они должны быть без ума от твоей отрешенности. Нет, мне кажется, ты что-то задумал этакое... Ну расскажи, будь другом. — Одновременно он думает о чем-то таком странном, что рождает в Леонте непонятное слово — пиролагния. Ему отчего-то кажется, что оно имеет отношение к Мариам. Связь эта, тонкая и неясная, осознается с такой эмоциональностью, что он сразу и определенно верит в нее. Ему кажется, что она подсказана рубиновыми вспышками на небосводе.
Внезапно раздается громкое шипение. Море и берег с пальмами опрокидываются и вертятся, как стороны вращающейся монетки. Шипение нарастает и взрывается в небе многоцветной розой.
— Я нанял двух китайцев! — радостно кричит Данаки. — Это настоящие петарды!
Розы разрастаются так, что кружится голова.
— О-о-о!.. какое блаженство! — Данаки размахивает руками. — Ты представить себе не можешь, что значит для меня огонь — это наслаждение, это сильнее вина, это сильнее любой женщины!!!
Леонт с беспокойством поглядывает на приплясывающего Данаки — вряд ли сам он способен на такие чувства.
— Когда я был пожарным... — кричит Данаки, — я возрождал его каждый день! А-а-а!!! Это моя стихия! Так бы все и жег! и жег! Пуф-пуф-пуф-ф-ф-ф!!! Дай быстренько спички.
— У меня нет... — говорит Леонт.
— Как нет! — кричит Данаки, не отрывая глаз от фейерверка. — В заднем кармане!
— Ах да... пожалуйста.
— Как божественно! — Заходясь и оскаливаясь, Данаки валится на колени и пытается поджечь траву. — Ты совсем ничего не понимаешь! Страсть! Огонь! Серафимы!.. — Руки его трясутся.
Он копается под кустом, и Леонт вдруг с удивлением видит, что Данаки сыплет на голову тлеющие стебли, а пепел нюхает с таким обожанием, словно обнимает в борделе самую пахучую девицу. Кажется даже, что он что-то молниеносно запихивает в рот.
— Что ты жуешь? — с тревогой спрашивает Леонт.
— Не мешай, — отвечает Данаки, делая глотательное движение. — Это блаженство! Хочешь попробовать? Голова идет кругом.
Глаза его воровато поблескивают.
— Нет, уволь...
— Хоть чуть-чуть. Тебе понравится. Я знаю, ты должен в этом разбираться...
— Я не питаюсь грязью.
— Ты ничего не понимаешь. Когда тебя продирает до позвоночника... Когда в тебе дрожит и вибрирует каждая жилочка, каждый нерв...
От Данаки дурно попахивает, а лицо вымазано сажей. Уши у него болтаются, как у слона.
— У тебя странная логика, — констатирует Леонт. — Не пойму только, к чему бы?
— Ты ведь не хочешь унизить меня, правда? — Данаки распрямляется, держа в руках пучок травы. Голос его переходит на шипящий тембр. — Съешь! Мы вдвоем с тобой познаем суть наслаждения! Это ворота в иной мир, иные горизонты. Стоит сделать так, и “бах!..”, и ты уже там — похоже на катапульту, безземелье-е... ш... ша-ша-шшш...
Его пошатывает.
— Отстань!
Леонт, делая шаг назад, слышит:
— Не заставляй меня применять силу, — и видит, что в левой руке Данаки поблескивает бритва. Отсветы вспыхивающих ракет отражаются огнями на ее блестящей поверхности.
— Не дури! — предупреждает Леонт, внимательно следя за разноцветными искрами на бритве и одновременно прикидывая, как бы половчее заехать этому пигмею в птичью челюсть.
— Я ведь тебя уговаривал... — цедит Данаки, выказывая все признаки забияки, — уговаривал!..
— Ну?.. — Леонт пытается выиграть время.
— Ты не можешь мне отказывать! Это глупо в твоем положении! Гордость обреченному ни к чему. — Голос его странно отливает металлическими нотками, глаза вылезают из орбит, и кажется, что они держатся на одних зрительных нервах. В нем есть что-то от манекена или голого апистодактиля в очках, впрочем, он также смахивает на кусок испачканной пакли или выхлоп автомобильной трубы. В данный момент его оплывчатость кажется следствием скрытой первопричины — слишком многоконтурной и неясной, чтобы оформиться зрительно, больше настроенной на подсознательный лад, чем на человеческую логику, втиснутую, влитую в формы ассоциаций фрейдовских иллюзорностей, и одновременно что-то от фрустраций, ублажающих если не плоть, то нечто стоящее над нею в той высшей зависимости, которая рождается вне земных сфер стройных закономерностей порядка вещей, приоткрытых лишь наполовину просветленной части и достигающих их тонких структур едва ли только в определенные вспышки мгновения.
Не бойся, — говорит Мемнон, — он просто болен и тратит много энергии. Но болезнь его особого рода. Сам не зная того, он участвует в сложной игре. Природа мыслей более “эмоциональна”, чем формы и тела. Будь готов к неожиданностям.
Когда?
Вот это мне неизвестно. К досаде, дальше я не смогу помочь тебе. Ты вступаешь в те области, где, в частности, многократность наветов — тонкий баланс, а любое вмешательство — губительно. Существует только одно развитие — самостоятельное. Главное — не паникуй!
Ты уходишь? — спрашивает Леонт, чувствуя где-то внутри себя холодок неуверенности.
Нет. Не воспринимай все абсолютно. Я просто молчу.
Но это нечестно.
Я молчу...
Ты бросаешь меня!
Я молчу...
А как же долг?
Я уже молчу!!!

— В бытность мою брандмейстером, — с жаром фанатика сообщает Данаки, — я никогда не тушил его сразу. Зачем? Я даю ему ожить, разгореться. Я люблю, когда кожа потрескивает от температуры, а волосы съеживаются сами собой. Ты словно играешь — ну схвати-и-и меня! схвати-и-и!.. Ты такой большой, сильный, умный и отважный. Ты мой плод, моя мысль, и оттого рычишь, как неукрощенный зверь. Ты рвешься на свободу, кверху!.. кверху!.. Так получай ее! Ха-ха-а-а-а!!! Ты никогда не уверен. Ты балансируешь на острие ножа. Ты чья-то фортуна или просто подметка на мостовой. Мне приятно быть подметкой. Это страшно возбуждает. Ты становишься грязью. Тебя топчут. Тебя принуждают. Ах! Вот ты поплыл, поплыл. Глаза становятся тяжелыми, и от этого приятно. Потом опрокидываешься на спину, скользишь, скользишь вниз головой. В какой-то точке теряешь равновесие, твой мозг наливается дремой и одновременно ясностью. Ты понимаешь все! Абсолютно все! Все человеческие пороки. Испытываешь ужас и благоговение. Ты вступаешь в контакт непонятно с кем, и “он” водит, водит кругами. Это тонущий корабль — ад рядом, но ты знаешь, что с тобой никогда ничего не случится.
Теперь кажется, что ему надо просто выговориться. Его подначальность от невидимого тает. То, о чем можно догадываться, теряет силу, выдыхается. Оно словно обнаруживает свое присутствие ложным выпадом, незавершенной атакой, а потом сморщивается, усыхает, не получив развития, втягивает под себя одну за одной щупальца и выжидает — ошибки или страха.
— Ты ненормальный, — говорит Леонт.
— Я играю с огнем! Это моя жизнь! Нет ничего, кроме магии проникновения!
Похоже, он решает превратиться в осла и начинает с ушей.
— Мне сложно тебя понять. Во что ты собираешься проникнуть?
— Трансцендентальная медитация. Ты сам не зависишь от себя, с тобой что-то делают, как с куклой, напихивают ватой, и ты созрел для всех, кому не лень залезть тебе в голову и покопаться там. Пусть копаются — что мне, жалко, в конце концов — не одному удовольствие. Съешь кусочек... листик... Самый лучший! На выбор!.. Какой на тебя смотрит!.. — С этого мгновения с ним что-то происходит. Взгляд становится тусклым и пустым, словно одномоментно в нем изъято все содержимое и пустота стала главным условием, словно Данаки, выполнив странную функцию, превращается в вещателя непонятных толкований, свинопаса, простофилю, деревенского дурачка, просто глашатая без мыслей, собственных убеждений, ржавым рупором в чьих-то руках, но это уже не пика и не алебарда — нечто оплавленное, тупое, беспомощное...
— ... только не смешивай с вином, а то перебьешь фимиам!..
Он умоляет — едва не плачет. Горькие слезы пьяницы выкатываются из-под ресниц, рот съеживается и странно проваливается внутрь —так что остается один нос, наезжающий на подбородок, глаза все еще бездумно выпучены. Это уже не Данаки, и костюм его уже не костюм, а шкура животного, отливающая металлическим блеском, вороньи перья, намокшие от дождя и проносящиеся сквозь низкие рваные тучи и клочья тумана, — сосредоточенное в точке, в азарте, в глазе, — вырванное одним желанием, без корней и плоти.
“Город сумасшедших”, — думает Леонт, брезгливо отстраняясь от пучка:
— Ни малейшего желания...
Маленький грек смотрит обиженно и почти застенчиво. Хохолок на его макушке медленно опускается.
— Я знаю, мне не пронять тебя, — всхлипывает он. — Все вы боитесь...
— Надеюсь, я тебя не огорчаю? — спрашивает Леонт.
На какое-то мгновение ему даже жалко Данаки. Другие пути и дороги узковаты для наития, ограды полны остро заточенных кольев или вырытых ям.
— Когда я... пожарным... — голос Данаки звучит как будто по инерции, — у нас заключали пари — кто больше сожжет домов. Думаешь, отчего они так горят. А? Ку-ку!!! Не догадаешься. Мы проигрывали их в карты! На них делались ставки! Они стоили целые состояния! У меня самого была настоящая коллекция — целых семь домов и один склад мебели. Попробуй придумать так, чтобы комар носа не подточил. Я месяцами просиживал в библиотеках, и, конечно, меня интересовали химические процессы. Фосфин! — вот что было моим коньком. Я шел и сжигал, а потом тушил только угольки. Я был профессионалом. Мне завидовали. Они сгорали, как порох, — достаточно было соединить тряпку с кислородом, и — пуф-ф-ф!.. угольки... Нет ничего притягательнее запаха пепла, и не такого, —Данаки презрительно нюхает руки, — а настоящего, толстым ковром по колено! И никто ничего не находил!
— Параноик! — осуждающе говорит Леонт.
— Согласен. Но ничем не отличаюсь от тебя. У нас просто разные страсти.
— Твоя страсть вне закона.
— А что такое закон, как не страсть, изложенная в толстых засаленных книгах!
— Ты плохо кончишь, Данаки.
То, что открыто, приготовлено для него, как отхожее место для приседания.
— Я ничего не боюсь! Когда придет время, я вознесусь вверх, как божественный Серафим, и там мне не будет равных. Ты и все остальные только ускорите мое бессмертие!
— Идиот, может, ты кого-нибудь с собой прихватишь?
— Мне не надо много душ, но твоя... — Интонация, с которой Данаки произносит фразу, бросает Леонта в невольную дрожь. — Твоя... мне подходит вполне.
— По тебе плачет Уайт-Чепельская тюрьма!..
У Леонта нет слов. Может быть, грек шутит? Юмор висельника. Сейчас Леонт предпочел бы полную ясность. “Почему меня сегодня все пытаются сбить с толку”, — думает он.
— Ах, какой интересный спор! — восклицает кто-то в темноте. — Данаки! В жизни от тебя ничего подобного не слышала. Как здорово!
Из-за дерева выходит высокая женщина с чуть-чуть заметно полными бедрами и маленькой сухой головой на плечах той спелости, которая кажется мужчинам несравненно привлекательнее собственных убеждений.
— Расскажи и мне...
— О! Сейчас я тебя... — вращая белками, восторженно шепчет Данаки, — актриса величайшего дарования... Ма...
Кудрявые волосы его еще больше закручиваются в кольца.
— Данаки! Познакомь нас. — Она требовательно нажимает на маленького грека взглядом.
Выше Леонта почти на целую голову, она держит себя так, что он не чувствует себя ущемленным. “Я все прекрасно понимаю, —  читает он в ее взгляде, — не будем уделять этому обстоятельству слишком много внимания — в данную минуту есть вещи поважнее флирта, которые принесут нам больше, чем просто любовные игры и мятые подушки”, — она кажется ему влажным цветком с яркими лепестками, политыми нектаром — опасно липким, чтобы им бездумно наслаждаться.
— Разумеется, — шаркает ножкой Данаки. От избытка желания услужить он даже забывает о своей привычке сально оглядывать женщин. — Наш сегодняшний герой и мой друг, кстати, не самый разговорчивый, — Леонт! — да, тот са...
Окончить тираду он не успевает. С вершины нависающего дуба наплывает долговязая фигура Гурея. В свете иллюминации он кажется почти угольным. Заметно выпившая девушка с длинным анемичным лицом и ногами, которые, кажется, начинаются от самого горла, виснет у него на руке.
Возле Данаки он стряхивает ее ловким движением центрового.
Анастасия? Или та, другая?
Леонт приглядывается.
— Папочка! — заявляет девушка, — мне хочется купаться. Возьмем этого зеленого мальчика? Никогда еще не плавала с лягушкой...
— А, это ты, детка! А это я — брандмайор-р-р!!! — Голос Данаки взлетает и сразу затухает. Кажется, что в самый нужный момент у него обрываются голосовые связки.
Девушка не замечает Леонта или делает вид?
— Я очень рада, — говорит женщина, беря Леонта под руку, —надеюсь, со мной вы будете более откровенны... — От нее пахнет дорогими сигаретами и духами.
Теперь он больше чем уверен, что безгрешность взгляда репетируется перед зеркалом.
— У меня такое ощущение, что мы где-то когда-то... знакомы... — Она разворачивает свою грудь, едва прикрытую черным бюстье. Россыпь бесчисленных веснушек — и он прикасается взглядом в ее доверительности к душе, полной томных намеков.
Она слегка покачивается. Взгляд более чем красноречив. И даже сквозь одежду он чувствует ее тело — предмет вожделения.
“Зачем она мне со своей прелестью под юбкой”, — думает Леонт.
— Мне надо поговорить с тобой, — влезает Гурей с таким тоном, словно ему назначена деловая встреча.
Хорошо известно, что по утрам он швыряет завтраки в жену и путается с женщинами, которые не отличаются умом, неся свое страдание, как крест, как клеймо, как признак унылости рыхлого начала.
Леонт с трудом отвлекается и смотрит на него — ясно, что мысли зеленокожего неповоротливы, как брандтаухер. Эмоционально он слаб, и Леонт воспринимает его, как тяжелые заклепанные куски металла.
— Мы могли бы подписать договор прямо здесь. — Гурей помахивает черным портфелем.
Руки у него всегда холодные и влажные, словно он страдает болезнью Рейно.
Гурей почти дружески улыбается. Маневр?
Он всю жизнь славится тем, что создает вокруг себя трудности и с героическим видом преодолевает их. Даже сейчас он всего лишь мученическая копия Данаки, правда, несколько большего размера, но точно в таких же очках и точно в таком же костюме.
— Когда я служил пожарным!!! — снова загорается Данаки и размахивает бритвой, как брандспойтом: — Налево, разворот на сорок пять градусов, три залпа! пли!!! — и угольки!!!
Он уже, как бы между делом, не проверяет свои мужские “наличности”. Путь кажется слишком долгим для внимательного ознакомления, и ручки — коротки, чтобы добираться без усилий. Даже простой взмах — не место ли приложения и потирания или тайные опасения худшего — о потере достоинств?
Девушка вертится как юла. Ягодицы в обтяжку — (и) скудный голый холмик, намеченный разделением. Ходули под ним (под каким?), как палки, кажутся чем-то отдельным, предназначенным для странного пользования.
— Ваше слово... — Леонт возвращается к предмету своего интереса и старается не скользнуть взглядом ниже рта, играющего капризом улыбки. У нее тонкая кожа в изгибах губ.
— Не... — она качает головой.
Его всегда интересовало устройство высоких женщин. Их широкие плечи несут магическую силу. Кажется, в них можно безвозвратно окунуться. Но это всего лишь пастельные краски. Кровь суха и не приливает к упругим монетам.
— Не повторяйте ошибок Данаки, — она ослепительно улыбается, — для него женщины всего лишь вещи, прекрасные вещи... — Ее глаза слегка хмельные, и она знает об этом.
— Мое утешение в героической борьбе! — живо реагирует Данаки. — Вот когда я был пожарным! Мне некогда было заниматься глупостями, потому что у нас была очень жаркая работенка! Но от женщин я никогда не отказывался, я не враг себе, здоровье...
Гурей досадливо морщится, ему приходится довольствоваться ролью молчаливого статиста. Он настолько привык к ней, что давно не испытывает комплекса неполноценности. “К счастью, я не настолько идиот, чтобы верить в бескорыстие, — думает он. — Вот Тертий просто атакует своими рассказами. Спит и видит себя великим, непризнанным гением, а сам всего лишь воловий пузырь!”
— Я великодушен, — говорит он сам себе, — я великодушен без меры...
Полон противоречий. Отравляет жизнь. Обыденность и Птолемеево небо радуют его своей доступностью. Куда как проще пара сфер и нацепленные звезды!
— Мой муж коллекционирует носы, — говорит женщина. — Кстати, ваш, несомненно, его устроил бы... Целая коллекция носов, и все сморкаются...
От страсти у нее лопаются сосудики в глазах.
— ... зоопарк! — шепчет Данаки, задирая палец в черное небо. — Где вы их держите, дорогая?
Похоже, она в чем-то исповедуется, в том, чего не договаривает или не понимает, предпочитая перекладывать решение на других. “Как вы скажете, так и будет”, — кажется, думает она. Впрочем, ничего конкретного о ее мыслях сказать нельзя. Одно бесспорно, —она действительно о чем-то думает.
Теперь Леонт видит — у нее не лицо, а целое произведение искусства, тщательно выведенное опытной рукой — от шеи и выше в тонких прожилках, без единой морщинки — без пота и запаха. Кажется, ей неведомы поражения.
— Когда я был пожарным... — почти сипит Данаки, — нам не нужны были женщины, зачем огонь там, где и так горячо! — Без сомнений, на этом он выдыхается.
— ... одно это может свести с ума, — добавляет она. — Комната, и только носовые платки, сотни носовых платков.
— Прутья клеток выдерживают не более трех недель... — поясняет Данаки.
— Расскажите? — просит Леонт.
От нее исходит сила неудовлетворенной женщины. Жар невостребованных объятий.
— Всю жизнь, с юности, испытываю зависимость от мужских носов... Ужасная фобия... Хоть пальчиком прикоснуться... удержаться не могу... — Она тянет ручку.
Гурей сопит, как сливной бачок. Где-то там, под затылком, заветный рычаг.
Тонкая кожа, оттененная черным — Леонт представляет, в какую часть коллекции занесен — розовый список с рюшечками, окропленный горючими слезами.
— Я знаю, мне не хватает святости... инокиня из меня не выходит... — кается она так, словно Леонт что-то должен ей объяснить. Даже пауза в конце виснет так, что Леонт давит в себе искушение просветить эту женщину — хотя бы в отношении ее увлечений, столь мизерных, что это кажется смешным и недостойным ее большого тела, наполненного той силой, которая роздана каждому в полную меру, но помещенной просто в спелую оболочку непревзойденного мастера.
“Если бы... если бы...” — думает Леонт...
— Когда я был по... — Данаки похож на высушенный лист. Руки слишком вяло совершают свои пассы. Вряд ли они достигнут цели в ближайшем будущем. Зато нос! Нос не остается без внимания, содержимое перекочевывает по назначению.
— Папочка, не шевелись... — капризничает девушка.
— Ш-ш-ш... — шипит, как пустой кран, Данаки.
— Гм-м-м... — чистит горло Гурей.
“... я всегда думаю о них лучше, чем они есть. Но я не утешитель сердец, где задача достаточно банальна — тело и бесплодное стремление — непонятно к чему, хаотическая натура в тесных рамках, которые нет сил раздвинуть...”
— Мне нужен совет... — женщина снова улыбается.
“... почему они так быстро дурнеют и не могут держать марку?”
Из-за маленькой головки она кажется меньше ростом. Но рядом с нею приятно находиться — она старается быть многообещающей и, кажется, не прочь и сама завести интрижку.
— Весь внимание...
Ее грудь — почти на уровне глаз — не дает сосредоточиться. Но теперь он действует по отработанной схеме — рассматривает так, словно находится, по крайней мере, на другом берегу океана, или — в перевернутый бинокль — лилипут с крохотными ручками.
Леонт делает поползновение в сторону девушки. “В этом не моя вина”, — обреченно думает он.
Гурей уныло зевает. Его губы в темноте кажутся почти черными.
“Плохо быть дураком, — думает он, — почему я перед всеми унижаюсь? Плюну и пойду пить!”
За пазухой у него большой и тяжелый “смит-вессон” модели “Кобра”, а в кармане — маленький “Юник Ц”.
— Когда я ... пожары... — однообразно шуршит Данаки. — Грязные платки...
Девушка на его макушке вьет уютное гнездышко.
— ... признаюсь, от вас, как и от врачей, у меня нет секретов... Носы — это моя тайная страсть.
“Сейчас меня стошнит”, — думает Леонт. Уже целую минуту ему скучно.
— Мне кажется... — наконец-то он улучает момент скользнуть к прекрасным полушариям, — я не гожусь в гадалки и в психоаналитики тоже...
— Меня устраивает что-нибудь среднее... — Она пасует, униженно дергает носиком, словно собираясь чихнуть. Теперь она больше похожа на женщину, путающуюся всю жизнь не только с мужчинами, но и в своих мыслях.
Она не знает силы. Ей нужно другое: океан слез, море невысказанных намерений, вечно меняющиеся настроения, в зыбкости которых можно искать удовлетворение минутным колебаниям, принося остальное в жертву, как врачебную тайну или тайну исповеди, безоговорочного владычества, для которого хороши любые средства, — эротические вывихи не только в лоне, зафиксированном обязательствами супружества.
— Все мужчины типичные эгоисты, — соглашается он, намекая, что и он не исключение, не добавляя главного — по каким причинам.
— ... когда я впервые обратила внимание, как у мужа шевелятся уши... — рассказывает она.
Не следовало приезжать сюда, тоскливо озирается Леонт.
— ... а что он позволял себе, даже трудно представить...
Толстая кукла, для которой мужчины делятся на тех, кто сморкается в платок, и на тех, кто сморкается в ладонь.
— с первой брачной ночи... до этого я была целомудренна, как... как... ягненок... А эти сопливые носы!
В ее жизни блеклое и вялое — вечный источник ипохондрии.
— Пятьдесят тысяч... — наклоняясь, шепчет Гурей.
Он вечно страдает несварением желудка.
— В сто, в сто раз больше, и без права переиздания, — отвечает Леонт.
— ... его извращениям я не уступала целых пять лет, но потом... ... самой нравится... трудно представить, до чего он может дойти... потом...
Вдохновение как минимум на полвечера.
— Надо подумать, — угрюмо соглашается Гурей.
Огромные оттопыренные губы. Неопределенный цвет. Что-то среднее между надорванной подметкой и прошлогодней дыней.
В голове у него есть какой-то отходной вариант. Он почти оскорблен и как всегда не договаривает главного. Его щеки делают его более важным, а взгляд — почти отеческий — настраивает на добродушный лад. “Нет смысла копаться в прошлом, — обычно рассуждает он, как площадной болтун, — все равно ничего не изменишь”. Тем не менее, издательство для него — основной доход.
— ... потом я его едва не зарубила топором... таким огромным, мясницким...
— Все дело в топоре, — поясняет, обернувшись, Леонт. — Надо брать просто “Мулету”...
— Ту, что для “толстых быков со спущенными штанами”?.. — уточняет она.
— За неимением другой — даже более ржавую, в потеках сомнительного происхождения, — целый ритуал, голенькие мальчики, голубые наклонности; он бы не устоял... настоящий мужчина не может устоять против “Мулеты”. Она их притягивает, делает безвольными лапушками, они сами раздеваются перед ней, как женщина перед зеркалом. К тому же в жирных “Мулетах” много двойственного, по крайней мере, целых два дна — посвященным и простакам, и целый букет удовольствия от сознания исключительности и самолюбования. Вислое брюхо и небритая морда.
— Вы меня заинтриговали. — Женщина поражена. — Не знаю, как я буду жить после этого. Вряд ли это откроет ему глаза...
— Кто-то коллекционирует вещи и похуже. Например, женские трусики... — встревает Гурей.
Он висит где-то за плечами, а она брезгливо морщится:
— Нестираные, в корочках... Где-то об этом уже читала...
Кастовая холодность, вспоминает Леонт, и профессиональная настойчивость ловеласа. Кажется, об это спотыкался не один Неруда.
— Крошка, — Данаки шлепает девушку по заду, — иди-ка погуляй в кустики — я сейчас.
— Как интересно, — возражает девушка, — я хочу дослушать!
Одни ноги, лишенные плоти и крови. Ноги, призванные... сами... рефлексивно... а впрочем...
Шух-х-х!.. — в небе еще висят китайские цветы.
— Согласен, — дышит в ухо Гурей, — и плюс, что ты пишешь.
Глаза его за очками полны страдания, а скорбные складки крыльев носа — занудства. Несомненно, он готов предать при первой возможности, отречься от собственной матери, выкопать безводный колодец и требовать жертвенник.
— О’кей, — кивает Леонт.
— Вряд ли... — Она заранее обречена на поражение в его глазах. — Он ненасытен, как... как... старый похотливый козел... животное! Мы всего лишь заполняем пустоту друг друга.
— Здесь ровно половина, — говорит Гурей и сует Леонту портфель. — Остальное завтра.
Он поддается минутному порыву, вранью, чтобы через пять минут бесконечно жалеть, взывать к Всевышнему и потеть от волнения. Уксус натуры.
— Ничего не поделаешь, — сетует Леонт. — Сладострастие сохраняет свежесть в любую пору жизни...
Она думает — это заметно даже внешне, и признается:
— Вы вливаете в меня свежие силы...
Дурная наследственность — требовать подтверждения у собеседника.
— Не я один, — отнекивается Леонт.
— Если я еще когда-нибудь соберусь замуж, то только за вас, обожаю умные разговоры.
— Потерплю. Надеюсь, это случится нескоро?
— Не прежде, чем мне окончательно наскучит муж...
— Семь миллионов! — бурчит Гурей. — Не много ли?
Он полагается только на деньги.
— Фосфин и кислород! — восторгается Данаки.
— Папочка, долго мне еще ждать?! — спрашивает девушка. — Где же твоя педипальпа?
— Она у меня в бархатке, как в сейфе. В мягкой, нежной бархатке.


Обалдевшая муха исследует писсуар — Леонт прячется в туалете. В приоткрытое окно видно, как Данаки обхаживает дородную спутницу — его ручки уже в который раз исследуют изгиб ее талии и, кажется, не встречают серьезного сопротивления.
Почему бы тебе самому не сыграть на этой скрипке? — спрашивает Мемнон.
Все-таки появился!
У меня есть небольшая пауза.
Смычок не ведает желания, — огрызается Леонт.
Правильно, на этот раз ты не выскочил из своего лабиринта. Дух чувствуется ноздрями.
Мемнон терпелив:
Принятие Бога — не есть еще суть постижения взаимосвязанных явлений. Люди, “заботящиеся” о Сущности, больше и “получают”.
Ты хочешь сказать, что я одинок, как и прежде?
Вне всякого сомнения. Чем ты лучше других? Человек и в неведении счастлив. Действие и бездействие — адекватны.
Признаться, я и сам догадываюсь. И выхода нет?
Если только повезет. Критерии отбора в земном понимании весьма стандартны. Человек вообще весьма конкретен. У каждой деятельности свое сознание. Ты получишь то, что ты хочешь, но nil admirari...* (* Не обольщайся (лат.))  Есть только общее направление, течение с определенными договоренностями, которые известны испокон веков. Но, естественно, никто никогда не дает никаких гарантий. Даже если ты выполнишь все условия с полной добросовестностью — это еще не все, всегда останется что-то непонятное, непринятое в силу разных причин, даже не зависящих от тебя. Хотя главное в этом деле — время или момент приложения Знака, если Он бывает. Свобода относительна. Приведение к одной картинке — тоже ошибка, хотя поиск границ — удел немногих. Да это и необязательно. Людям нельзя объяснять, что они дураки, они просто не поверят. Некоторые берутся расписываться за все человечество. Человек не может полностью приспособиться к Сущности, потому что он не может приспособиться к самому себе. Поэтому остается одно — ждать и надеяться. Каждый находит то, что ищет. Запредельность направлена на тренировку сознания. В мире нет таких истин, которые нельзя осознать, поражает лишь форма объяснения. Нет Абсолюта, к которому бесконечно стремятся. В частности: недожатие и недосказанность — разные вещи. Недожатие рождает недоумение. Недосказанность — глубину. Дожимай всегда. К тому же один бесплатный совет: все свои эмоции вначале прокручивай в себе, это дает определенные преимущества. При твоей скорости — вполне осуществимо.
— С кем ты беседуешь? — Платон опорожняет мочевой пузырь. — А... — он ухмыляется, выглядывая в окно, — не ты первый, не ты последний, небось, жаловалась на своего муженька?
Леонт мычит что-то нечленораздельное.
— Плюнь и не расстраивайся — Данаки никогда не упустит своего. Посмотри в коридор — никого нет? Подожди... подожди... момент... пошли... а то моя шагу не дает ступить... — Он застегивает ширинку, благоухая дорогим одеколоном.
Почему я испытываю давление третьего глаза и — ничего?
Потому что зависимость от третьего глаза не снаружи, а внутри, как свойство человека, как его суть или наклонность, заданная изначально и выданная авансом. Вопрос, как воспользоваться этим.
Потому что третий глаз — это знак определенного уровня интуиции, после которого может последовать все что угодно, а может быть — и нет, но чаще — предугадывание событий и близкое к нему — считывание мыслей, на некотором этапе фрагментарное и выполняемое чаще по высокому эмоциональному всплеску человека, с которым беседуешь.
Мир гораздо проще, чем представляется. То, что ты принимаешь в хаосе чувств, на самом деле — неразрывная связь одного с другим. Человек “растянут” во времени. Без этого свойства он ущербен. Даже самое необычное для вас — искривление пространства, — всего лишь достаточно редкое явление — ни больше ни меньше. В человеке действует запрет в виде незнания. Религия — акт отчаяния, попытка перевести случайность в закономерность, создание в себе такой структуры, которая годится для логического осознания или раскладки. Институт Знака порождает институт Чудес — что является заменой Бога Человеком. Как только нащупаешь в себе целостность частного с общим, знай, что сделан еще один шаг. Шаг всегда делается в мыслях. Сущность сама подталкивает в своих проявлениях. Ты и миллионы других нужны ей так же, как и я тебе, — для замыкания самой себя же, регенерации, упорядочивания хаоса в скрученных структурах, выполнения строго определенных функций — для вас называемой судьбою...
... поэтому Вы знаете Будущее, а мы обделены?
... существуют реализованные и нереализованные события, подобия лабиринтов, шагнув в которые, ты приходишь к определенным результатам. В некоторых измерениях они заранее известны и фиксируются как некоторый вариант действия, изменение которого происходит в редчайших случаях, требующих расхода большого количества энергии и еще некоторых закономерностей, которые скрыты и от  меня, например — протежирование на нелогичных этапах...
... значит, надев брюки и выпив чашку кофе, я знаю, что обязательно попаду на работу.
... существуют некоторые неизменные состояния, но если тебя удовлетворяет такое объяснение, то — конечно.
Прекрасно! Ты меня обнадеживаешь. Я-то думаю, что живу гораздо примитивнее.
Если бы все было так просто, человечество в два счета разгадало бы Величайшую из Загадок. Среди наций нет выделенных. Для ориентирования в жизни вполне достаточно земной информации.
Человек склонен оставлять следы.
Главное — не событие, а предтеча.
Внешнее приспосабливается к внутреннему.

Мягкий регтайм доносится из глубины дома.
Леонт так поглощен Откровением, что механически следует за беспрестанно оглядывающимся Платоном, держа в руках портфель с деньгами.
Платон что-то бормочет, не очень заботясь, услышат его или нет:
— Солнышко, голубка, ангел... — и радостно и беспомощно улыбается.
Толстый нерасторопный друг.
— Не пускай, не пускай! Влюбится, дура, так и ходит за всеми... —внезапно слышит Леонт и невольно оглядывается.
— Вблизи Земли время течет медленнее, — говорит кто-то вкрадчивым мужским голосом.

Кошечка.
Мягкие, вкрадчивые лапки. Мурлыканье на глинистом берегу. Тихая, зеркальная вода и шумные голоса застолья за камышом. Сгорающие листы записной книжки в чьей-то ладони. Когда еще такое случится и будет иметь следствие вполне очевидных событий, да и произойдет ли? Ошибаться, сотни раз тыкаться в ничто, как котенок, как слепец. Искать черепки, половинки по свою сторону барьера — прекрасно, если осознавая хитросплетение — время вложено во время, как зеркало за зеркало. Доводить до абсурда, экспериментировать — сознательно или вслепую (слов ровно столько, чтобы уметь приблизиться, а в крайнем, редчайшем случае — понять), постигать ритм на уровне интуиции, позвоночного столба, раскручивать свой вихрь и возбуждать третий глаз —занятия для чокнутых и отрешенных, — не приводящие ни к чему конкретному, а возбуждающие любопытство, как порок? Разве это не ответ? Разве это имеет смысл и ведет к какой-то явной или неявной цели? Да и сам ты — чья цель? Неизвестно. (Душа для внутреннего употребления.) И для самой ее же, не играющей однозначной роли. Но от этого не более чем небезрадостная, неочевидная и поэтому затуманенная, сокрытая вытканной изнанкой, в которой доступны оборванные нити — без связи и смысла, один цвет переходит в другой без видимой гармонии, без логики, без надежды на понимание, на решение — в бесконечность, неповторяющееся, архисложное, непостижимое, но приводящее (не в конечном итоге и не в результате) всего лишь к промежуточным находкам (период ты нащупываешь с трудом, потому что задача многовариантна не только по плоскостям, а тебе надо разбить ее на понятные куски, иерархию, подчинительность), обращенным только лично к тебе. Вот это твоя жизнь. Но и не обольщайся, что она твоя, потому что с некоторого момента ты чувствуешь, что начинаешь растворяться во всем этом и принадлежать не самому себе, — а “Нечто”. Вот здесь ты и попался и, чтобы сохранить себя, опять убегаешь в... строишь гипотезы о... думаешь, как... потому что сознание ограничивает и притупляет, потому что неосознанно подпадаешь под привычное, или указанное, или законопослушное — вот удел шарахающихся. Какая разница, в чем купаться?
Леонту кажется, что он одновременно ловит слова со всех сторон. У него совсем мало времени. Практически нет — даже обернуться.
В ушах раздается щелчок, и Леонт слышит:
— Для перемещения достаточно изменить пространственно-временные характеристики объекта, — сообщает все тот же голос.
— Сила в неспешности, — подсказывает еще кто-то.
— ... и естестве... — вторит баритон.
— ... главное — легкость в глиссандо...
— ... не справится... не справится...
— ... не будем усложнять...
Леонт застывает, превращаясь в слух.
Уходящее в шепот:
— ... самые мрачные фантазии Брейгеля-я-я-я... —невообразимы-ы-ы-ы... но... справедливы до безобразия...
Что-то лопается и несется с затухающим рокотом, булькая и перекатываясь.
Все, поздно!
Стены выпячиваются парусом, сжимая пространство до такой степени, что Леонта, откуда-то из позвоночника, захлестывает неимоверный ужас не только быть раздавленным, но еще нечто невообразимое, что сидит в нем гораздо глубже сознания; если бы не спина Платона и его нашептывание: “Прелесть... ненаглядная...”, он бы в панике обратился в бегство. Сквозь вспученную поверхность проступают блестящие бисерные капли. “Хлоп!!!” — стены лопаются беззвучно, как гнилой картон, и оттуда в узость раскачивающейся ловушки брызгает свет — настолько режущий, что Леонт невольно закрывает глаза и кидается прочь.
Голос Платона теперь слышится, как сквозь глухую кирпичную стену. Он достигает то степени грохота, то снижается до шепота и похож на шелест волн, в котором не больше смысла, чем в завывании ветра или застывших скалах.
Леонт открывает глаза и видит, что все пространство перед ним заполнено серыми полупрозрачными шарами с бахромой, свисающей и шевелящейся, как щупальца. Шары скользят над брусчаткой, легко и беспрепятственно погружаются в стены домов и так же свободно пронизывают его собственное тело.
— Вот она — прана, — подсказывает кто-то. — Для тебя мир устроен — так.
— Понимаю... — отвечает Леонт.
— Что же ты ищешь? — спрашивает кто-то.
— Если бы я знал... вероятно, — вход...
— В рамках линейного поля невозможно выразить то, что нелинейно и непредставляемо человеком. Поэтому довольствуйся суррогатом собственных домыслов.
Ты не должен испытывать тоску по другому — это иссушает и делает зависимым. Твой мир ничем не хуже любого иного. Если зависимость здесь, то в той же мере и там. К чему создавать проблемы? Тебя вообще ничто не должно волновать. Гармония — наилучшая защита и одновременно познание. Закрепление информации с первого раза —основная задача, переработка ее и доведение до логического осознания — вспомогательная. К тому же, практически, ты уже все знаешь, но не можешь вспомнить — стоит только показать...
Дорога сворачивает. Теперь он скользит какому-то туннелю с низким сводчатым потолком, где все пространство тоже кишит шарами. И постепенно издалека начинает узнаваться нарастающий голос Платона. И когда он достигает невыносимой тональности, Леонт затыкает уши.
— Это непостижимо, — твердит, оборачиваясь, Платон, — мне кажется, я никогда не был так счастлив...
Леонт делает шаг, еще один. Брусчатка прокручивается под ногами.
— Знай, что Сущность равнодушна к твоим чувствам.
— Знаю... — отвечает Леонт.
— Отношение Божества к пастве — вот ее уровень...
— Догадываюсь... — говорит Леонт.
— Ты сам научишься, день за днем...
— Я чувствую...
— Фиксация и убежденность — большего не надо.
— ... не отставай... не отставай... — бубнит Платон.
Леонт вымученно улыбается.
Страх безотчетен. Ему можно только повиноваться. Кажется, он сам знает, когда отпустит. Труднее всего сохранить равновесие духа.
Ласковая, нежная пленка на пути. Руки погружаются в густое месиво. Сбоку — коридор с рядами вздернутых алебастровых рук. И резкий, громкий звук — “жик-жик!!!”.
Курс несколько ускорен, — пугающе нежно шепчет Мемнон,—  но у меня нет другого выхода. Я и так нарушаю все правила. Я обязан подготовить тебя, прежде чем что-то может случиться. Перестройка сознания — это постижение мозгом другого опыта, более невероятного, расширяющего и уводящего из мнимого или реального. Разницы нет.
Почему меня сегодня все предупреждают?
Потому что ты попал в сплетение страстей.
Почему?..
Молчи! Ни слова! Главное — изменить течение событий.
Если я не сойду с ума, то, считай, ты почти достиг своего, — шепчет Леонт.
У тебя достаточно иммунитета, чтобы противостоять информационному и эмоциональному удару. Но лучше помолчи!
... чувствую себя переполненным, как бочка с дерьмом...
Было бы глупо отказываться от того, что тебе подносят под нос. Молчи, ты все испортишь!
... методы несколько жесткие, но я начинаю привыкать...
Приготовься — когда “развернется” пространство, ты почувствуешь себя скверно, а впрочем, я не знаю, что случится ... и

И Леонт с размаху налетает на Платона.
Кажется, что Платон уперся в стеклянную стену.
Перед ними на лужайке Анга — со всей кавалерией, пехотой и двумя тяжелыми бомбардами. Сердце ее черно. Лекиф, со злорадно выглядывающим духом Ксенофанта, в обнимку покоится в ее правой руке, в левой же — за карапакс — щит черепахи.
— Я чувствую, вы спелись! — восклицает она.
— Только не надо драматизировать... — предупреждает Платон, — я отлучался по надобности. — Он нервно проверяет одежду ниже пояса.
— Боже! Я так и не научила его застегивать штаны, — со вздохом апеллируя, кажется, к одному Леонту, произносит Анга, — и это отец двух моих детей. Как ты их воспитаешь? Но теперь этому —конец!
На самом деле — он человек, который всего лишь три раза в день чистит зубы.
“По крайней мере, он дважды спал с ней, — невольно думает Леонт. — Но она не похожа на холодную женщину”.
— Я знаю, дорогой, что тебя трудно переубедить, — продолжает Анга. — Но я не думала, что это относится и к Леонту. — Она невинно улыбается и делает знак — Ксенофант вылетает из керамического горлышка и зависает над бомбардами.
— Я проходила обряд потения у кроу и знаю, что такое принцип Паули, — с гордость сообщает Анга. — Все остальное — пшик, ничто, месиво! Сведенборг давно все предсказал. Сордуз пилозус!
— Узнаю свою жену, — констатирует Платон. — Помешана на этом цинике.
— Да, это она... — соглашается Леонт.
— А вы сомневаетесь? Сведенборг!..
Анга приосанивается и выставляет ногу вперед.
— Пожалуй, — миролюбиво кивает Леонт.
— Не делай из нас идиотов! — отрезает Платон.
— Это правда? — спрашивает Леонт. Черт! Ему кажется, что экскурсия по туннелю затянулась.
— Не верь ей! — предупреждает Платон.
— Великий мессир прав, вы оба пройдохи. Плюсна и два камушка —вот и весь разговор!
— С какой это стати?! — кипятится Платон.
— Постой, постой, — говорит Леонт, — Как же ты с ним встречалась?
— Еще чего? — Анга усматривает в его вопросе подозрительную заинтересованность. — Не уподобляйся Ламброзо — грязью не отмоешься.
— Это необычайно важно, — объясняет Леонт.
— Так я тебе и выложила! Держи карман шире! Друзей не предают!
— Сегодня утром? — спрашивает он настойчиво.
Анга поворачивается, задирает юбку и показывает зад:
— Видел?!
... I mi son un che, guando
Amore spira, noto ed in guel modo
Che detta dentro vo significando*
                (* Вдохновляемый любовью,
                Я говорю то,
                Что она подсказывает мне.)

— Я сам выбираю ей нижнее белье, — стыдливо признается Платон, —у меня совершенно нет вкуса...
Леонта разбирает смех — он начинает кое о чем догадываться. Но Платон, Платон — он-то абсолютно не подготовлен.
— В третьей корчме налево? — спрашивает Леонт.
Ксенофант хихикает и оглядывается на хозяйку. Она шипит, как гейзер.
— Не корчи из себя Мюнхгаузена! — напирает Платон.
— Точно! — не может удержаться Леонт. — Но я знаю, что это не мессир Эммануэль!
Фитили едва слышно потрескивают.
— А кто же? — с подозрением в голосе спрашивает Анга.
Леонт больше чем уверен, что ей плевать на объяснения. Разъяренные глаза пылают неукротимой ненавистью, а из ноздрей клубится знакомый дымок.
— У него бильярдная лысина, — спрашивает Леонт, — и он в деревянных сабо?
Анга молчит. Сомнения еще не разлагают ее душу. Она прикрывает свои дряблые коленки.
— Не очень-то безопасное знакомство, — говорит Леонт. — Я бы поостерегся.
— Что ты хочешь этим сказать? — спрашивает она с подозрением.
— Блестящий, лысый, бородка седая, клинышком, когда говорит, стелет мягко. Ну?
Анга молчит.
— Это Тертий, — спокойно сообщает Леонт, — я очень сожалею... Тебя обвели вокруг пальца, да еще трижды вокруг пальца...
По лицу Анги видно, что в ней происходит борьба.
— Я думаю, что они тебя используют, — говорит Леонт, — в своих целях. Им нужны исполнители — только-то. Ты опять не туда выпала.
— Так я тебе и поверила! — кричит Анга. — Это был великий Эммануэль! И я исполню его волю!
— Эммануэль не настолько глуп, чтобы давать советы.
Трава на лужайке под фонарем зелена до неестественности.
— Не зли ее, — предупреждает Платон.
— К сожалению, я не ошибаюсь!
— Нет! Нет! — кричит Анга.
— Что у тебя общего с Тертием? — спрашивает Платон.
— Вы все заодно! — Ярости Анги нет границ.
— Что у тебя с Тертием? — Платон свирепеет.
— Эммануэль!.. Эммануэль!.. — Кажется, она собирается рыдать.
— Ниточка тянется к Мариам, — говорит Леонт. — А от нее в такие дебри, что жутко представить. Из них трудно выбраться. По крайней мере, цена этому достаточно высока, чтобы подумать о последствиях. Фиолетовые миры, тени, прыгающие, как кошки, все прочее...
— Я вас ненавижу!!! — кричит Анга.
Черная тушь льется по лицу.
— Не слишком ли много чести?! — отвечает Платон.
— У меня есть хорошее средство от морщин, — вдруг спокойно сообщает Анга. Потеки на ее лице достигают подбородка.
Переход в настроении у нее так резок, что даже не видно границы. Кажется, она приняла решение.
— Момент! — кричит Платон.
— А сабо! сабо!.. — вскрикивает Леонт, — разве Эммануэль ходит в сабо?!
Анга только морщится.
— ... у него были мягкие туфли и мантия магистра наук...
— ... правильно! А бородка, бородка?!
— ... от нее пахло сандаловым деревом.
— Пивом, пивом! — настаивает Леонт. — Чем же еще!
Анга морщится и скрипит зубами.
— Мариам обхитрила нас, — говорит Леонт Платону.
Дух Ксенофанта радостно скалится.
“Бах!!!” — стреляет орудие.
“Бах!!!” — стреляет другое.
Голова Платона летит в кусты.
Леонт загораживается портфелем.
— Опять подмешали дымный порох, — слышит он, — а селитра слежалась!
Голова Платона покачивается на пике оруженосца.
— Мы не тренировались с самого сочельника, — оправдывается слуга-дух.
— Я тебя замурую!
— Но вы сами заряжали орудия!
— Я тебя снова замурую!
— Отличная маскировка, — еле шепчет Платон сверху.
— Не спеши, — советует Леонт.

Они бегут.
Ноги месят быстротечный песок.
Через несколько шагов сердце Леонта бьется, как птица в клетке — за крайним столиком, в тени кипариса, одиноко сидит Саломея. Голенастая и грустная, она нравится Леонту еще больше.
— Только из-за женщины стоило столько преодолеть! — радостно сияя, кричит Платон и целует ее руку.
Вторую она протягивает Леонту.
“Когда-нибудь я расстанусь со своими слабостями, но только не сейчас”, — проносится в голове у него.
— Я зна... что уви... вас... — говорит девушка.
Со сколькими женщинами можно быть счастливым без оглядки на предыдущую? Со сколькими ты будешь откровенен и скольких —обманешь? Сколько простят тебя и скольких — ты?
— Тебя... — напоминает Леонт.
— Мы оба знаем, — поправляет Платон и с обожанием смотрит на нее.
— Везет же... — Леонт завистливо косится на друга.
— Я и сам не был в этом уверен до недавнего времени... —сознается Платон.
Девушка лишь загадочно улыбается.
— Я любовалась фейерверком... — говорит она. — Данаки превзошел себя — здесь так весело.
— Она всегда усложняет жизнь, — радостно сообщает Платон.
Он загораживает ее — от всех горестей света, толстый, неуклюжий увалень с непомерным седалищем.
— ... солнышко...
Неудобно, как на воркующей голубятне.
Повадки меняются на глазах — гора сала превращается в тонну мышц.
Пауза в женских глазах — что может быть лучше.
— Ты, конечно же, не ожидал?! — восторженно вопит Платон в следующий момент.
— Я уже ничему не удивляюсь, — соглашается Леонт. — Боюсь, что к концу вечера ты меня совсем доконаешь.
Спроси у него, он не Тоти? — ядовито советует Мемнон.
Конечно, надо быть готовым ко всему.
— Я всегда знал, что у моего друга отличный вкус, — говорит Леонт.
Ему немного грустно. Он старается не замечать Мемнона.
— Не надо так... — просит девушка.
— Разумеется, — соглашается Платон, — учти, я в курсе всех дел...
— Я рад за вас, — сдаваясь, отвечает Леонт.
Он отдает ее сразу, без раздумий.
— Тебе не хватает юмора, — подмигивает Платон.
— Нет, у него все нормально, — улыбается девушка. — Может быть, только... может быть... — она смущенно запинается.
— Жаждете сделать из меня мученика? — спрашивает Леонт.
— Хотелось бы, чтобы никто не ошибался, — кивает Платон.
— Я против, — возражает Леонт.
— Конечно, если только он сам желает, — добавляет девушка.
— Наверное, это очень сложно? — спрашивает Леонт.
— Я только этим и занимаюсь, — говорит Платон, — с утра до позднего вечера...
— И я... и мы... — говорит девушка.
— Мне было бы приятно, — говорит Леонт, — от легкой ревности только бурлит кровь.
— Полностью с тобой согласен, — кивает Платон.
— Я тоже это знаю, — соглашается Леонт. — Но от этого не легче.
— Если мы еще пять минут продолжим эту тему, я заплачу, —сознается девушка.
— Хорошо, хорошо, дорогая! — пугается Платон.
— Леонт сам разберется, — говорит она.
— У меня нет другого выхода... — уступает он позицию на четверть дюйма.
К чему длительные осады и ненужный порох — все, о чем можно жалеть.
— Конечно, конечно... — соглашается Платон, делая предостерегающий жест.
— Он бережет меня, как розу, — улыбается девушка. — Так приятно! Наверное, я этого стою?
— Конечно, стоишь! — убежденно заверяет Платон.
— Mужчины всегда что-то выдумывают, — одному Леонту говорит девушка.
Платон важно надувает щеки.
— Вероятно, ему повезло, — тоже одной ей объясняет Леонт.
— Вероятно... — соглашается она и улыбается.
Теперь Леонт знает, что тот разговор в баре может иметь продолжение.
“Платон не ревнив, — думает она, — а вся моя серьезность — ничего не стоит”.
“Ах, девочка, в этой жизни для меня все позади”, — отвечает Леонт.
“Твоя дорога с такой же легкостью может завести и в ад”.
“Я постараюсь избежать этого”, — возражает Леонт.
— Не шепчитесь, не шепчитесь, — напоминает о себе Платон.
— Зеленые глаза тоже иногда бывают умопомрачительными, — говорит Леонт.
Девушка грустно улыбается:
— Ну вот я и заплакала.
— Взяли манеру говорить загадками, — укоряет Платон, шаря в широких карманах и вытаскивая платок.
Она — всего лишь течение вечера, дня, Ксанфа и беспардонного воровства; одно из зерен, дающее всходы; взлелеянное одержимостью существо, требующее жалости, ухода, как тепличное растение.
Жестокость только для себя? Не ради каприза и удовольствия.

Леонт оглядывается.
Почти все утреннее общество в сборе.
Лица, лица — как на карусели.
Старый актер с женой, Мелетина — за одним столиком, поглощены общей беседой.
Одноглазый Аммун со своими прожектами, и Пеон с червями.
— В пиво... в пиво... — кому-то объясняет он, — и солью... солью...
Даже лейтенант прикорнул к пьедесталу увядающей Экклизии.
— Я вернулся, — говорит лейтенант, отрываясь от мраморных одежд, — и я немного устал...
— Да, — соглашается Леонт, — такое везение не часто...
— Я их обхитрил, — говорит лейтенант.
Его занимает одно — продолжение истории в варианте генштаба.
— Танк стоит там, — кивает куда-то в темноту, за море, — Пауль мертвецки пьян...
Леонт с бокалом бредет между столиками. Ему надо что-то сделать — важное и обязательное. Он не может сосредоточиться.
— В штабе полка меня хотели отдать под суд. Я бежал... —объясняет вслед лейтенант. — И как гора с плеч! Представить себе не можете...
Башмаки-гири — через пустыню Гоби на своих двоих.
— Как бы я хотел быть таким, — приветствует Гурей. — Твердым, как скала, и направленным, как...
Кожа его похожа на утренний салат под маслом со щепоткой соли и крупинками черного перца.
“И ты тоже прав, — мысленно соглашается с ним Леонт. — Ничто не имеет меры”.

Изображение смазывается, как вялый рельеф. Всплывает черная подложка. Теперь перед Леонтом Данаки.
— Но я нашел ее! Я нашел ее! — радостно сообщает он.
— Кого? — машинально спрашивает Леонт.
Кажется, он видит одну и ту же картину — нарочитый стиль ваби и вазу Сэн-но Рикю в комнате, где хранятся рукописи Иванзина и в отдельной рамке портрет Иккю — Бокусая.
— Бутылку с фосфином! — кричит маленький грек. — Поиграем?
— Я тоже кое-что подобрала, — зловеще сообщает Анга от другого столика.
Леонт не успевает обернуться,  она прикасается чем-то липким.
— В кустах... —  показывает дерюжный мешок, из которого капает кровь.
Кажется, только в таких мешках можно носить отрубленные головы, вспоминает он Соломоновы острова...
— Я засушу, и она вечно будет со мной... — откровенничает она, как пятилетняя шалунья, вертя задом.
Даже перед Высшим она не обретет смирения.
— Ах-ах-ах! — кричит она. — Гадко!.. гадко!.. гадко!..
Ей не хватает клюшки для гольфа и индейского пера в волосах.
— Будь осторожен, она сумасшедшая, — предупреждает Платон.
— Кое-что для наживки по системе О’Шалесси номер восемь, — вежливо сообщает Анга. — Отличная приманка для акул и безголовых мужчин.
Она мстительно смеется.
— Надо уносить ноги, — тревожится Платон.
— На перекрестках только колдуны сидят! — потрясая мешком, кричит Анга.

— Я принадлежу к шко... — пьяно ворочает языком Аммун. — А в запасниках моих — одни шедевры!
Он рад подобраться к аляпистому счастью с другого боку, извалять в красках, чтобы потом разбираться, что получится.
— Выращу самый большой экземпляр, — хвастается Пеон. — Только в ком?
Подсовывает бокал Аммуну.
— Леонт, вы что-то мне обещали, — говорит женщина в черном бюстье.
Она несет свои голову и плечи, как блюдо с горчичным соусом.
— Да... припоминаю... — соглашается Леонт и думает, нет, это все не то...
— Я реши...
“Теперь я пропал”, — понимает он. Ему хочется встать на цыпочки, чтобы только быть вровень с ней и не тревожить ее чувства.
— Вы думаете, у меня что-то выйдет? — спрашивает он.
— Несом... У меня хорошее чутье на мужчин.
Она выплескивает неразделенную любовь — все равно кому, глупость взвинченного воображения.

— Мужчинам надо сочувствовать, — поучает Калиса, — добрая половина из них кретины, а вторая мнит из себя неизвестно что.
Средний вариант давно представлен ей в виде Леонта.
— А твой муж? — спрашивает Анга.
— Он вообще никто. Гениален, как все дураки...
Иногда она сама гадает, что ей надо. Образ мужчин смутен и расплывчат, лучше знакомиться с ними на расстоянии.
— Никто?
— Если бы ты знала, ты бы не задавала вопросов.
Попробовала бы она сама ответить.
— Но я-то знаю! — загадочно признается Анга. Воистину говорят: кусочек утки — есть чашка кофе, — объясняет Анга. — Кусочек плоти — уголок Вселенной. Не правда ли, точно? Ты даже не раскачиваешься и не думаешь в обычном смысле слова, а просто —”жик-к-к...”, и ты уже... Я бы с удовольствием кого-нибудь подвезла. А с другой стороны, разве люди годятся для этого. Слишком сырой материал, разве что Платон? Но он, подлец, приземлен. У него, знаешь, слишком развито только одно место. Он вообще болен. Как я с ним живу! Если бы какая-то другая, она бы с ним давно развелась. Но я-то терпелива. Может быть, в целом свете. Может быть, мне нет равных. Мужчин я не люблю, просто ненавижу.

— Я устаю, я так устаю, — твердит Мариам, — у меня ничего не получается. — Она удручена. — Возможно, я вообще ставлю не на ту лошадку...
— Еще немного, и дело выгорит, — утешает Тертий, как человек, который ради славы готов влезть в любую шкуру. — Мы создадим неповторимый шедевр...
Вся его писанина сплошное салиромание.
— Ах, мои бедные ноги! Я каждую ночь пробегаю больше, чем вы все за целую жизнь.
— Не устроить ли нам сегодня ночь стихов? С выпивкой и женской борьбой?
— Нет сил, я не верю. Однажды ты уже не веришь. Тебе все равно, словно ты мягкая, безвольная подушка. Тебя положат, и ты лежишь...
— Предположим, я скажу тебе одну вещь, как ты ее воспримешь?
— Вдруг я тебя послушаюсь...
— Анга — дура... — сообщает Тертий.
— ..?!
— Вы его пожалейте, он несчастный человек, — просит Анга.
— ... только об этом не подозревает, — замечает Леонт.
— ... как же он обходится? — спрашивает Хариса.
— Содомические наклонности... Лучше в ладошку, — соглашается Тертий.
Хариса вопросительно молчит.
Мариам поясняет:
— Нет, он не “кока” — за совращение несовершеннолетней...
— ... через простыню, — кается Тертий.
— ... и фроттаж... — добавляет Мариам.
— ... и початок кукурузы...
Вялая челюсть от удовольствия описывает дугу — воспоминания свежи — еще бы: трое детей, жена и хитрая любовница — жизнь не блещет разнообразием.
— А я учусь манипулировать Леонтом, — признается Хариса.
— И что же? — хором спрашивают Мариам и Тертий.
— Иногда я его оставляю в дураках...

Он выключается, как приемник, как старый, изношенный граммофон.
В глубине деревьев, за спиной жены, кто-то делает ему знаки. Он приглядывается и узнает Тамилу.
Чтобы подойти к ней, ему приходится пересекать площадку перед домом, полную всех этих самых... эгрегор...
Данаки удивленно провожает его взглядом. Даже Платон отрывается от Саломеи — невольный предатель.
— Он еще здесь? — спрашивает у высокой женщины с маленькой головой.
— Леонт! — восклицает Саломея.
Она порывается бежать следом — огорченный козленок.
— Я собираюсь за него замуж... — радостно сообщает женщина.
Вместо Тамилы Леонт видит Мариам.
— Анастасия весь вечер ищет тебя, — говорит она. — Что ты там ей наобе..?
— Наверное, мороженого, — шутит Леонт.
— Тамила ей все рассказа...
Леонт подмигивает Платону. Он никак не может вспомнить, что ему надо сделать. Несомненно, что-то важное, от чего зависит, как кончится этот вечер.
— Послушай, — спрашивает Платон, когда Мариам замолкает, — у тебя неприятности?
“Мне надо у нее что-то узнать, — вдруг вспоминает Леонт, но что — не помню?”
Мариам внимательно изучает его лицо.
— Я должен... — говорит ей Леонт.
— Да, я знаю, — говорит Мариам. — Я знаю. У тебя есть дочь?
— Да, точно, — сбивается он. — Я ее еще не...
— ... ищет тебя... бедная девочка... так счастлива...
Его затягивают против воли, сталкивают со ступеней...
Кто-то из двоих: Мариам или Тамила, забирает портфель с деньгами.


Там, в глубине, под плоскими камнями и “рубашками” гранат. Смотрят вверх, как звездочеты. Кинет кто-нибудь наживку. Актинии не в счет. Приятно болтаться на леске, хотя и не воспринимают полноценной рыбой. Быть съеденным ею же самой — по кускам, сантиметр за сантиметром, и при этом пытаться плыть, виляя обрубком. Не дождешься жалости рыболова.
Тотемное божество язычников — качающаяся скала. Не своротишь. Висит над петлей дороги под свинцовым небом. Раскопанная стоянка неандертальца. Не хуже, чем на Огненной Земле.
Отлив — жирных чаек. Помечают круглые валуны. В лужах маслянисто-рыжие стебли. Кому же запах йода? Разумеется, человеку. Вышагивает. Меряет. Набрал один. Подпрыгивая, выжимает. Виляющая дорога, блестящая вода — справа или слева, в зависимости от того, в какую сторону ехать (!), пучки жесткой травы. Под горою — целый поселок на окатанной гальке. Если бежать, прямого пути не бывает — болота и кочки. Вокруг, вокруг, по дуге. Сюда только за грибами. Кладбище с железными воротами и  десятком могил — покойников нет с последней войны. Горы слежавшихся сапог в брошенном складе, армейские койки. Вечный свист ветра в провисших проводах и кустиках. Рубленное осколками оружие и пробитые каски. Когда-то в тех ячейках... Скалы, вода, мох... пурпурные ягоды под занавес лета. Снежник до следующей зимы, похожий на измельченное стекло. Тогда зачем войны? Вписываются — ничего не поделаешь. Общая картина. Принадлежит вечности. Опять не то. Слишком конечное и ясное понятие, а так не бывает. Качнемся в другую сторону. Писать карандашом или маслом — тоже варварство. Мысленные тыканья, доводящие до отчаяния. Стучание в стену. Говорение взахлеб. Блуждание по относительности. Чередование ясности и хаоса. Знакомо... каждый... Ничего нового... Элементы возрастного, профессионального нигилизма или наивности. Выберем “золотую середину” — стиль поведения, анализа, образчик человеческой глупости? Вот она — плоскостность  чувств, восприятия. Ограниченность? Возможно. Раздвигание иррациональности? Перевод в осознаваемое, привычное в итоге? Вечные оковы — трущее железо. Кто скажет: “Да!” и уподобится объективному, хотя бы части Бога? Все — в начале, и никто — в конце. Ибо опыт ломает кости и выбивает из рядов. Дело времени. Готовы сложить головы, но никто не делает последнего шага, а может, предпоследнего или предпредпоследнего. А... Вот в чем ловушка — в неверии. Отсутствие убежденности, которой может и не быть, — обыденное явление, как тупичок. Теперь ищите следующий —бездонно, вечно.
Не нравится. А кому? Такова условность. Ничего не попишешь. Сиюминутные выгоды кажутся выигрышем. Укравший бумажник уже нищ.
Куда все?.. Проклятое время — готовит к медленному уходу. Штопает носки на подъеме ног — нет большего залога. Невозвратное ценнее с каждым днем. Зрелость — как камень, слишком цепкое сознание. Каждый философствующий мечтает о бессмертии. Удовольствие от свободного брожения, брюзжания. Типичная маска и слюна. Кончит в канаве шизофреником?!
Даже наедине — не одинок. Всегда кто-то второй-третий. Заставляет прислушиваться, вертеть головой. Невольно чего-то ждут — денег и удачи или вдохновения и полета? По утверждению Чорана*. (* Эмиль Чоран – французский философ, род. В 1912 г.)
 И та собака на обрыве, разве не бескорыстие Знака? Занимательна лишь интерпретация. Разберись в чужой судьбе! Борьба крайностей. Повод для ничегонеделания или ипохондрии. А может быть, — для новых теорий? Скалы такими и останутся, только чуть-чуть треснут от морозов и воды. Почему же такая тяга? Потому что —многомерность. Совершенная незавершенность. Чуть-чуть отступил —можешь спрятаться. Варьируешь только сознанием, никаких ног. За любой гранью тебя уже не видно. Падаешь вдоль гигантской кроватной плоскости. Переменил вектор — зеркальный гребень, как рассыпающийся пучок. Угадай! Всего-навсего удовлетворение любопытства. Картинки, картинки, точечные всплески в темноте —сплошное заигрывание. Интересно, наступает ли пресыщение, подобное земному?
”Бродящие структуры” не умеют слышать, — вдруг напоминает о себе Мемнон.
Для чего же они?
Хотя бы для утехи твоих желаний... Баланс форм...
Связь тех шагов по песку с “сейчас”?
Ты задаешь слишком земные вопросы. Дай Бог разобраться в повседневном.
Зачем же тогда ты мне нужен?
Затруднение может носить характер формы телефона или цвета лампы, гудения ЭВМ или мерцания экрана. Сюжет всегда порождает каркас —таково свойство мира. Лишь чувства, возбужденные новой формой известных истин, пробуждают “нечто”. Страх — тоже “кривая дорожка за горизонт”. Страх ломает барьер. Если простить себе “опыт”, можно двигаться куда угодно. Единственное — надо “платить” отсутствием оболочки и части личности на первом этапе. Дальше я не заглядываю. Дорога дальше — уже бездна без возврата.
Разве ты знаешь, в чем выиграешь? Привыкаешь к собственным слабостям или свойствам? Одиночество — результат селекции верховного первоначала — земной вариант иеромонаха, каприччио собственной души.
Выигрывают как раз в качестве. Поощряют “неожиданным”, входящим в три понятия: вода, огонь и воздух. Есть еще запах, звук и мысль. Но последнее не улавливается, не магично и не обладает необходимым свойством для нечувствительной натуры. Чаще всего —вода и огонь. Последнее бывает фатальным. Вода же “сдергивает” якорь без последствий — и называется это Знаком. Только водить надо умело, не поражая центра, а лишь цепляя за него, оставляя то немногое, что целостно, для маневра.
Знак в Знаке порождает Чудо. Просто Знак — прост и ненавязчив. Но существует еще и промежуточный вариант.
Если все называть обыденным языком, никто не поверит.
Выплывает только тот, кто находится в реке. Оставшиеся толпятся на берегу. Иногда прогуливаются, делая вид, что самой реки нет. Иногда “тонут”. Но все без исключения — знают!
Можно ли переплыть реку?
Можно. Но не сразу. Стреноженность воображения — главная забота сознания. Возвращаться — тоже надо уметь. Одновременное пребывание “здесь” и “там” — длительный процесс. Каждое предыдущее поколение для последующего глубоко заблуждается; и это имеет свое отражение в совершенствовании Сущности через опосредствование. Это и есть гибкость человечества, его бессмертие.

Город слеп. Стены глухи и высоки. Окна задернуты железными шторами. Мощеная улица упирается в зенит.
Не надо оглядываться — неприлично.
Где-то позади, словно в другом мире, остаются зеленая площадь под платаном и высокая гостиница, торчащая, как сверкающий маяк.
Не отсюда ли выходит рыжебородый Ксанф?
Анастасия пропадает за порталом далекой церкви. Яркое платье мелькает, как цветок.
“Мне только снится, — убеждается Леонт. Я один, совсем один”.
Распахивается глухая калитка. Там, где чернеющие стрехи, — как изваяние, человек под капюшоном. Янтарные четки висят на запястье. Глаз не видно.
Качает головой, губы шепчут; и Леонт догадывается — дальше, дальше, бежать, бежать, без оглядки...
Bilocatio?*
(* От лат. bi – два и locus – место, пребывание в двух местах одновременно.)
Стоит быстро оглянуться — еще кто-то третий, старый спутник, спекшийся каблук, прячется в косых лучах светила. Приятель не от мира сего. Верный маразматик из “посередине”, ни то ни се, простофиля — не уберечь друга! Напрягает волю. Выискивает ходы. Ставит диагнозы. Вечный оппозиционер. Бескомпромиссный спорщик. (Тоже ошибка, но тактического характера.)
Прочь, прочь (от жизни?!) — по дороге, на которой нет следов, по которой никто не ходит по своей воле.
Леонт заглядывает в окно: Кастул предается любви с женщиной. Белоснежное тело и сутана. Испуганное лицо набожника — не застрянь. Косноязычие — признак отсутствия широты. Где же Пеон или Аммун?
Глазу — знакомые формы, как душе — приятный комфорт. Все равно не убежишь, не прыгнешь выше головы. Мысли однобоки, как раздавленный апельсин. Несчастлив, потому что думаешь?

...Слишком много яркого цвета, слишком правильные формы, слишком выписаны контуры — город в двух координатах. Нарисован и вставлен в золоченую раму. И Леонту обязательно надо вбежать туда прежде, чем картина начнет пятиться — вот-вот, раз... два... три... Все, что “за”, — запрет; все, что “в”, — недоступно. Ни там, ни здесь нет секунд. У самого него большое подозрение по поводу существование третьего состояния.
Но изображение, переливаясь красками, как пятнами, отступает шаг за шагом; и он понимает — не догнать, что сейчас он провалится в черноту и вечность, где нет никаких преград и опор ни воображению, ни ясности — земной и обыкновенной, привычной и доступной, единственная тайна — целостность самого себя.
В выбитых окнах, как тарабарская симфония, свистит то ли ветер, то ли чей-то невнятный говор. Нескончаемый фликкер-шум — игра природы, выплескивает бело-желтые тона на камень и небо. Разноцветная шкатулка. Вечная музыка — вечной гармонии. Еще одна зацепка, как гнилая веревка. Флобер: “Никто ничего не понимает”.
Фасады бесконечны — ведут сквозь строй. Сухое дерево вековых балок и решетчатых перекрытий. Из переулков под ноги — белый песок. Какие-то сине-крапчатые лица, похожие на Пеона, — в узостях переходов. Странные отголоски брошенных фраз шелестят чужеродной речью поверх понимания, как чье-то незримое присутствие — явное-неявное одновременно, заставляющее искать привычно-доступные образы, чтобы только не упасть, ухватиться...
Вдруг он видит, как сверху, из ничего, словно с крыш, опускаются чернеющие листы бумаги. Хлопьями падают на землю там и здесь, догорают. Он даже различает телефонный номер Платона, коробящийся в пламени, и с завораживанием узнает собственную записную книжку. Может быть, это только предупреждение, подобно тени за спиной?
Его отвлекают, как быка, мельканием плаща (краем глаза) — сдергивают внимание (от враждебности); сознание, не регистрируя впечатлений, скользит по зеркалу событий. Мемнон? Леонт только оборачивается — как и тогда в гостинице, листки коробятся и рассыпаются. Вихрь крутит их вдоль стен, превращая в пыль — удобрение для скудных растений. Он даже не осознает, пронесло ли? Нет опыта — нет знаний.
Шаги гулко звучат на безлюдной улице. Жирные резкие тени прячут колючие взгляды. Двери — патентованные душеприказчики, наследники чужеволия, крышки для гробов — затворяются слишком бесшумно; лестницы, ведущие в чертоги, обваливаются под зарослями винограда слишком долго; и ветер приносит не запах жилья, а ожидание вздоха — с низкой равнины от залива, окрест пологих гор — слишком пустынных, чтобы значиться в чьей-то власти, и слишком величественных, чтобы подчиняться кому-либо.
С черепицы опять падают горелые листы, словно кто-то незримый, наклоняясь, сеет и сеет. В надежде на глупость — два злых карих глаза и жесткие складки крыльев носа — от чрезмерности, сумбурности усилий дотянуться. Голубоватые огоньки перебегают по бумаге. Но теперь от них в душе что-то от предначертанности — старой рукописи с непонятными кабалистическими росчерками. “Фравуз тоде монтзиз...” Не ощущается подвоха. Пахнет пылью, затхлостью и серой. Тень справа — висит, как обреченная, в скорбном безразличии балахона. Стоит оглянуться — пугливо пропадает, и Леонт понимает: рано, рано, не ко времени... Бежать, словно кто-то подтал... искать, искать, словно кто-то завещ...
Возможно, это и спасает, потому что, когда он проносится мимо дома-корабля, смахивающего на острие топора, из-за решетки окна вдруг высовывается рука, и Леонт чудом уворачивается, прежде чем его успевают схватить.
Кто-то убегает в гулких коридорах, идиотски хохоча. Эхо отдается в далеких кварталах. Пеон? Аммун? Соперники по ложу?
Искать смысл? В этих пестрицах? Все равно что болтаться вне времени. С точки зрения бесполезности занятия. Кто-то борется там “в темноте”.”Идиллический пейзаж”. Поперечная улица смахивает на ущелье, в которое никогда не заглядывает солнце. Пыльные строки. Брошенные ведра. Холодные постели. Взгляд цепляется за вещи, как репейник за одежду. Освещены лишь верхние этажи с крохотными балконами из ажурных решеток. Кое-где в щелях стен — пучками жесткая трава. В полоске неба проплывает одинокая птица. Где-то в конце мелькает таинственная фигура; и Леонт снова пятится на центральную улицу; и снова под ноги ложится плоская желтая брусчатка. Но теперь неожиданно он попадает на площадь. Влево суживается тенистая улица с аллеей разросшихся деревьев, к которой примыкает парк за чугунной вязью кованой ограды, над которой склонились застывшие ветви дубов; чьи-то постаменты и вздернутые руки; за парком, боком к улице, — базилика с рядом низких колонн, подпирающих портал, и широким цоколем выступающих ступеней за гранитными тусклыми балясинами, засыпанными сухими листьями и черными ветками.
Тишина, соседствующая с безымянностью.
Вход приоткрыт. Столетняя дверь, пропитанная мыслями, похожа на музейную редкость — безволосая гладкость поверхности, отполированная изверящимися душами. Стекла вверху толсты и уродливы. Распятие меж ними словно воткнуто в стену. Терновый венец кажется забытой в спешке вещицей, привздернутой небрежно и косо. Но То, что под ним — зерно (истины? перспективы?) не защищает, хотя и не противоречит внимательному взгляду, обещаниям. Брошенные вскользь (впопыхах) — вековые мучения человеку! Абракадабра большинству. Жвачка тупоголовых. Ущербное — вечно обделенным, усмиряемым, по колее, даже в мыслях...
Откуда-то сбоку появляется коза, пощипывая зелень мелколистного самшита, проросшего на камне. Глаза блудницы с желто-вертикальными зрачками, похожими на кукольные, закатывающиеся стекляшки, и — веревкой-удавкой “от-шавки”.
Леонт собирается войти. Он уже видит помещение под небесным куполом, где можно спрятаться, — изнутри очищенное, освещенное солнцем через узкие окна — дерево, вобравшее в себя таинство молитв и золото алтаря, и вдруг замечает, что у козы есть пастух — застывшая тварь, угроза через троичный нерв, старая наивная песенка. Справа шевелится, все то же — безмолвно и вяло. Ждет команды?
Он различим только с этого ракурса — вдоль стены и ярко-зеленых мазков парка. Прозрачная тень ловкача, уверенного в безнаказанности, след от недосмотра лукавого, порождение чьих-то болезненных желаний, невзнузданная лжесила, забредшая не в свое стойло.
Контуры расплывчаты. Рыжий цвет лишь определяет фигуру. Кажется, что требуется еще какое-то условие, чтобы он проявился и заговорил: тайное слово — заклятие — жест. В молчании —враждебность. В неподвижности — незримая договоренность с окружающим: с лучами, пронизывающими воздух сквозь сухую листву, с нервозностью камней, обведенных четко высеченными линиями, со средневековыми окнами, забранными коваными решетками, и... и... козой.
Союз неминуем. Условия совпадают, как ключ с замком, отпечаток ступни, мысли. Сторонность угрожаема, как ширма, за которой прячется человек с черносердечными намерениями, как сила, призванная под флаги враждебной армии.
Леонту хочется что-то сказать. Он поднимает руку. Машет. Облако безразлично. Не отступает к стене и не пропадает. Только коза отрывается от жалкого кустика. Смотрит тяжело и неподвижно — сытое животное, равнодушие того, кто никогда не думает.
И вдруг Леонт ясно понимает, коза — это Мариам, а рыжий — Ксанф! Или то, что скрывает, делает их Мариам и Ксанфом, — судьба, неминуемая, как сор на ступенях церкви.
Господи, и тот, кто изображен над дверью! Но почему?! Почему именно так? Потому что в следующий раз будет по-иному?! Ничто не пугает так, как форма. Не величие, не гнев — форма представления: седые волосы, высохшие пальцы — не сама смерть, а одинокая смерть; не просто плевок, а презрительный; не сочувствие, а молчание (многозначительное, словно от ино-чужого знания). Опасность всегда снаружи, как внутри, больше воображаема, чем реальна.
С неба снова летят обгорающие голубоватым листы, закручиваясь по ниспадающей все быстрее и быстрее, все ближе и ближе —завораживающие, как взгляд змеи; кто-то шепчет: “Не смей, не смей... не трогай!..” и запихивает, запихивает, подальше, подальше внутрь, как малую неразумную дитятею, баловня, в золотистую сердцевину, в благодатный орех, в святое с прискорбными жестами апостолов, под сочувственные взгляды, под кресты. Кажется, что следом тянутся разочарованные желтые зрачки, не в силах скользнуть глубже.
Дверь. За ней еще. Подгоняемый в спину, ищет невидимый тайник. Третья слева — плоская лилия в дереве (решение для первоклассника), вращается одной мыслью. И там, дальше, в темноте — камень, железо, решетки, решетки, липкий холодный пол, ледяной сквозняк, к которому, кажется, невозможно привыкнуть.
Хода нет. Леонт наклоняется: по ту сторону белесо-синеватые ноги, от икр до пяток, — шлепают по камню. Потом невидимый наклоняется, не удосуживая взглядом, загоняет в щель миску.
— Больше ничего не будет, — бурчит, обращаясь вовнутрь, — до вечера...
— Хи-хи... — Кто-то шевелится в углу. — И этого достаточно...
Глаза привыкают. В углу на соломе, звеня цепями:
— И ты не устоял?
Довольное урчание пса — ласкание за ухом.
— Куда-то не туда попал... — осматривается Леонт.
Сочится по стенам. Шмыгают под ногами.
— Это как решать...
Старик. Белеют борода и косичка. Расчесывает пятерней. Лицо узкое и лунообразное, как у индейца.
— Из всего извлекать истину...
Улыбка сверкает, как клинок.
— Даже из этого?.. — спрашивает Леонт, присаживаясь напротив.
Крыса тащит хлеб в нору.
— Когда-нибудь они изгрызут всю стену, — рассуждает старик, — и тогда...
— ... не будет времени думать? — уточняет Леонт.
Сквозняк продирает до костей.
— Правильно, — соглашается старик. — Я еще не все понял: “Абсолют есть Разум, Разум в Его Собственной Сущности; Он есть потому, что Он есть, но не потому, что Его предлагают; Он есть или ничто не существует”. Но ведут ли к Сущему ступени?
Смотрит с хитрецой — сработает или не сработает?
— Ступени подразумевают наличие лестницы, — говорит Леонт, — а значит, и последней перекладины.
— Подождем, пока стены упадут сами? — живо спрашивает старик.
— Слишком долго... — возражает Леонт. Зачем врать? — Мне не подходит.
— Дитя, в данном случае посылка неверна, нет стрелы.
“И здесь я ни к месту”, — думает Леонт.
Сидит, перебирая узелки на нити. Одежда чиста как снег. Глаза спокойны и внимательны.
— Не отстраняйся, а есть частью Его!
— Незнание Сущего еще не подразумевает незнания о Сущем, — возражает Леонт.
Старик качает головой:
— Различен подход, сверху или снизу. Ты уже не ученик, а дорога всегда открыта. — Поднимает ладонь к потолку.
В кругу темнеющих стен синеет ночное небо.

...среди смеющейся праздно-красочной толпы набережной,  в ней: воздушные шары, мороженщицы и разноречивый говор, приглашающий... и Леонт поддается и делает шаг, чтобы взглянуть на то, — ниже, вдаль, с холма, — куда устремлены все взгляды, куда нацелен каждый жест и любопытство, — как старик в белом, с жестким остановившимся лицом и апостольскими руками... помог...

Коленкой под...
на высоту тысячу...
над морем...
под неумолкающую симфонию, как в волчке. Вполоборота, захватывая дух, — и в миг из-под бронзовеющей воды — башни, купола, марши, статуи — в бесшумных потоках, из окон и балконов, в такт, в ритм, вверх и вправо под лунным светом: площади и акведуки, проспекты — единым прочерком темно-желтого, блеском металла и крыш, завершенных форм-изваяний, колонн и шпилей. Прокручивается по горизонту в массе мечущейся воды, буйства круговоротов и рек, чтобы только упасть на дно, погрузиться. И снова — в движении, вокруг невидимого центра, по круговой, словно для единого зрителя, дубль для удивления, услады, но привычней: вначале главы — от острия до оснований полушарий, затем разом, одновременно — фасады с горельефами, пилоны, пилястры, корифский ордер, венецианские окна, аркады — боком, снизу, от брусчатки, блестящей, умытой бурными волнами, вдоль цоколей — корабль в океане, лепки — по восходящей лестнице, только теперь не в церкви и не в келье отшельника, просто — через волшебный фонарь — в дом Данаки. Узнается по работам сюкке, чередующихся с живописью Гэнсин, среди вычурной мебели Буля с какими-то неведомыми, неземными цветами и тонкой бисерной резьбой винограда и жимолости. В ярком свете. Слишком чистым, чтобы быть натуральным. Вдруг на глазах сворачивается и делается хрустально-прозрачным кубком, в котором:
— Привет!.. — кричит Платон, — мы тебя давно ждем.
Глупо улыбаясь, держит за руку Саломею. Крохотные фигурки — не разглядеть лиц. Неумолимость, рок, движение исподволь, развязывание тайных узелков, чтобы выплюнуть — что? Радость или страх? Кажется, что все видно, словно та, верхняя часть, сдергивается, чуть-чуть — и не во влекущую щель... а градом водопада — бесспорно — мимо, впустую... Впрочем: подумать — и все равно попасться! — на человеческой слабости, на тщетности. Как таракану, как мухе — на сладком, на липком...
— ... так здорово... — радостно говорит Саломея и показывает на окно.
“Не надо! — хочется крикнуть Леонту. — Не надо разрушать!”
Он со страшным предчувствием, словно во сне, оборачивается и видит: за окном — большое картонное лицо Мариам почти во все пространство, странно вылепленное, словно занимающее все: берег, море, черное небо, протянутое оттуда — с выси через оселок недвусмысленности.
“Бегите сюда!” — хочет крикнуть он, но молчит.
“Осторожней!” — спешит предупредить, но не может.
Горло перехватывает спазм. Глупое стекло.
Три мили, три минуты через поле и овраг — навстречу друг другу.
— ... милый, дорогой, — шепчет девушка, — мы так...
Ах, не то, не то.
— ... не бросим, не бросим, — гудит Платон в броне неведения.
Опять то же самое.
Руки соприкасаются в центре комнаты в окружении древних работ —теплые человеческие руки.
Вот оно! Главное — удержать!
Лицо затравленно морщится и оглядывается. Кажется, там вдалеке происходит тайная работа.
...
И снова...
— Тебя все ищут! — кричит Платон словно с другого берега реки.
Саломея машет свободной рукой.
— Ничего-ничего не сбывается! — кричит она.
Платон робко переминается — страшась какого-либо предприятия. Оправдывает только улыбка на щекастом лице.
— Бегите сюда! — кричит Леонт.
Только бы не разбить!
Через колючки, чертополох, остролистый кустарник — продираются, словно сквозь частокол.
“Где-то и в чем-то мы все втроем должны ошибиться”, — равнодушно, как сторонний, понимает Леонт. Он уже знает, что ничего нельзя остановить.
— Мы так рады!.. — шепчут хором.
Запыхавшееся дыхание толстяка, и легкое — девушки. Разгоряченные, не ведающие страха лица.
Они невольно, инстинктивно протягивают друг другу руки — вот оно спасение!
Там, за окном, происходит своя борьба. Втягивание в точку с мольбой и призывами о продлении.
...
И еще раз...
Старый выцветший кадр...
— Где ты пропадаешь? — снова кричит Платон. — Мы с ног сбиваемся.
Второе или третье действо — все путается!
— Данаки и Гурей страшно расс... — Девушка почти высвобождается из объятий.
Леонт в ужасе закрывает глаза. Теперь обязательно что-то должно случиться.
“Бегите сюда!” — должен крикнуть он, но... но...
Лопается вдоль и поперек. Режет и скользит в пальцах.
— ... там, без тебя... — показывает девушка на окно.
Глаза Платона за очками сочувственно и дружелюбно щурятся.
— Не отпускай ее! — наконец кричит Леонт. — Не отпускай!
Они бегут навстречу друг другу — трое горячих, живых комочка в пространстве, брошенные в путь от А до Б, не поднимающие головы, не зрящие, слепые.
Вытянутые руки, в которые падают горящие листы из записной книжки.
“Вот оно!” — понимает Леонт.
Они возникают из ничего в середине комнаты и вопреки законам тяготения совершают путь вдоль древних рукописей и вишневой мебели.
— Не трогай! — кричит Леонт.
— Не трогай! — кричит Платон.
Девушка подхватывает маленький надломленный треугольник с крупицей холодного тления и с любопытством разглядывает его.
Безобидный мертвенный пепел.
— А!.. — кричит Леонт.
— А!.. — кричит Платон.
Они с разбегу натыкаются на стену.
Поздно!
Ее охватывает голубоватое пламя. Изумленное лицо словно разделяется на потустороннее и присутствующее, но уже определенное, невозвратное, словно механизм отторжения запускается не сразу и не впрок, а с приходом только данного момента и данного обстоятельства, с сиянием фейерверка Данаки и каскадом вспышек, переходящих в гудящий столб, упирающийся в потолок. Копоть волнами разлетается по углам. Пахнет остро и резко то ли сандалом, то ли китайскими палочками.
Там, за окном, злорадство и восторг.
— Саломея! — отчаянно кричит Платон.
Девушка не страдает. Она уже “не здесь”.
Волосы вздымаются словно ветром.
Черты, застигнутые врасплох, стираются, бледнеют.
Она становится похожей на оплывающую восковую фигуру.
Ее уже нет.
Только бледная тень.
Только уносящийся взгляд.
Только последнее — мольба.
Пламя опадает.
Остается:
Кучка пепла.
И выгоревший потолок.
— Нет! — кричит Платон. — Нет!
Леонт в ужасе выбегает к чему-то ослепительно-сияющему.

Низкое небо клубится. Устрашающе-стремительно переливаются лиловые и ярко-белые тона, закручиваясь и не перемешиваясь в беззвучные вихри. Пригибают никлую, безвольную траву и любопытствующую голову. Стоит приподняться чуть выше, как все меняется, словно приноравливается к чужому сновидению, отступает в голубоватую тональность под далекие обрывы.
Глухие раскаты грома.
Горизонт близок, как будильник на ночном столике, кругл, как мяч, и доступен, словно край постели.
Отряхнуть прах с колен. Сделаться доступным пространству — задача секундная и до необычности ясная, словно здесь, именно здесь, более всего естественна.
Зеленая равнина, пересеченная травянистой дорожкой. Глыбы белых камней в отдалении.
Небо придавлено, как простыня ветром.
Легкое головокружение — от непривычки.
Стоит шагнуть, как все приходит в движение. Глыбы наезжают. Из-за горизонта выплывают новые ответвления, загнутые книзу, но имеющие только одно — единственное направление: оттуда-сюда. А значит, дороги назад — нет, что не волнует и гнездится лишь где-то на задворках сознания, как контрамарка, которую надо сохранить до конца представления и приятно теребить в кармане как напоминание о скором финале.
Стоп. Монах. Знакомый капюшон над печальными глазами.
Сквозь белые камни — зеленая трава.
Вот я тебя и привел, — говорит он.
В нем не больше плоти, чем в безумном аскете. Но до чего же похож на Платона.
По крайней мере, ты теперь знаешь дорогу. Это совсем нестрашно...
Это было нестрашно, — впервые поправляет его Леонт.

Вытоптана босыми ногами. Пыль тепла и приятна. Между пологих холмов с пятнами рыжеющей глины там, где трава вырвана потоками дождей, — дальше, туда, где должна быть река.
На голых деревьях птицы с плоскими человеческими лицами — как совы, провожают взглядами.
При чистом пространстве — словно мелкий косой дождь.
Не стоит оглядываться — позади в ярком сиянии всего лишь дом Данаки, как песчинка на гребне холма — в центре мироздания, которая уже сотворена когда-то и кем-то. Перед самим же им — первородство, не заселенное, девственное, реагирующее только на одно — мысль.
Реальны лишь любопытствующие птицы. Тяжело хлопая, перелетают с дерева на дерево. Вертят ушастыми головами.
Поверх, в конусе, как в связке: третий глаз — точка, и в нем —в нарушение привычных масштабов (внутренних) — канитель, кипение.
Штрихи просты. Словно кто-то наносит — слишком быстро, чтобы разглядеть. Беспорядочное мельтешение пред-образов, пред-слов, пред-смысла. Не ухваченных, не собранных... Фразы прорываются сами по себе — всплывают рваными кусками, без продолжения, то глупые, то зловещие. Надо лишь воплотить. Он помнит: берег, камыш и кошка.
Теперь, и в следующий момент, слышит: мяуканье.
Холмы расступаются, словно по мановению.
Камыш. Вода. Глинистый берег.
Что-то шуршит, сохраняя равновесие странным образом на передних лапах. Ласкается отсутствующим хвостом — безумная доверчивость.
Его зовут. Заставляют карабкаться по берегу к высоким накрытым столам.
Вся компания в сборе (эгрегор) — под ярким белесым солнцем, во главе с Данаки. Привычное вино и размашистые лошадиные движения.
“Платона я уже встречал”, — вспоминает Леонт.
Веселье в разгаре — пиррова победа.
Словно в тайном сговоре. Словно не досказывают. Зубасто-плоские улыбки — неестественные, как и все вокруг, — тех, кого Леонт знает как умерших.
Ищет Саломею.
— Нет, — говорят они, — мы не можем ничего сказать или добавить.
“Значит, я ошибаюсь”, — облегченно вздыхает Леонт.
— К несчастью... — говорит Платон-монах. — Я ничего не...
Вот он стоит, печально свесив кривой нос. Кто же — Платон? или Мемнон? Трудно понять — лицо второго плана.
— Уже знаю, где сердце и печень... — жалуется неясно кому тот, кто представляется Платоном.
— Мне не нравится твой выбор... — говорит Леонт. — Разве не было выхода?
Мемнон качает головой:
— Вы всегда заходите слишком далеко...
На них не обращают внимания. Привычные разговоры и непривычные суждения.
— Прощай... — говорит Леонт. — Не смотри на небосвод — это бессмысленно...
Мемнон молчит. Трудно оправдаться. Он вдруг становится раскатами вчерашнего грома, странными закрученными облаками, монахом из города — всем, чем угодно, но не другом.
Леонт направляется к реке.
— Вначале туда! — легкомысленно возражает Данаки и показывает дальше.
Там, за крайними столиками — Мариам и Хариса.
На лугу пасется Пегасий и бегает красавец эрдель.
Роковое стечение обстоятельств. Смерть, к которой тебя не готовят, словно ты зависишь от чего угодно, но только не от себя, словно не существует другого языка, словно самый быстрый и надежный путь — не перечить. Знать бы заранее, что из этого выйдет?
— Я его поцелую! — поднимается Мариам.
Он отшатывается. Он слишком устал от мыслей, самого себя, непонимания. Попытки охватить всегда обречены на неудачу. Стерегущий лишь ловит мгновенья. Перекидывание мостиков так же безнадежно, как и навязывание чужого мнения. Есть только индивидуальность, личная тропинка. Старый клоунский прием — всегда улыбаться! Путь, обращенный вовнутрь, — всего лишь следование самому себе, да и то в градации — возрастной шанс. Достичь конечной точки — еще ничего не значит. Стереотипы легче и надежнее — безболезненное и верное направление, а главное —беспроигрышное. Единство — не дающее полета. Призывающее... но к чему? (Маршу толпой?) Вступающее в противоречие с бесконечным стремлением познавать.
Зафиксированная описательность.
Есть ли это путь?

Время “сложено” из составляющих.
Связь событий — в русле всех событий.

Анга быстро вертит головой — она что-то подозревает.
— Стойте! — кричит она. — Стойте!
Вода маслянисто поблескивает за кормой. Катер дрожит всем корпусом.
— Дайте скажу!
Задыхается от гнева.
Все ужасно спешат. Никто не слушает. Отрешенные лица, прикованные взглядами к настилу палубы. Карусель — взявшись за руки, хоровод с отлученными глазами. Словно напряженная работа. Музыка — сплошная какофония трущихся жил, писка флейт и как добавление — “бум-м! бум-м!” — пузатого барабана. На третьем такте все возвращается к началу. Подобие великого. Никому ни до кого нет дела. Поглощенность собой. Музыка, как слагаемое безотчетности, слепое подчинение огромному проскальзывающему кругу, в котором все то топчутся, то несутся с безумной серьезностью, полагая, что ось — центр мироздания и таковой останется для всякого из бегущих.
Движения пусты, словно у бумажных фигур, навеяны тяготением, пускай только подозреваемым как неоспоримый факт ночных фантазий и блуждания под бельем. Каждый сам прокручивает дырку у себя в голове. Наплевать, что круг плоский, зато притягивает и дает опору.
В небе — все еще огни Данаки.
— Я пьян... я пьян... — бормочет он.
— Я всегда парадоксален! — радостно кричит Тертий, обращая лицо в пустоту. — Отомщу за поруганную честь!
— Я питаюсь одним гербалайфом... — признается Хариса, — но не худею....
— Я, милочка, безутешна... — оправдывается Мариам. — Я снова беременна...
— Брошу пить, займусь романом, — уныло сообщает зеленокожий Гурей.
Пеон ревет, как бык:
— У-у-у!..
Не освободиться от любовных пут!
Кастул подмигивает Леонту и стыдливо прикрывает лицо Библией:
— ... презираю человечество... падет прахом, тупик! Только древние культуры... имеют... право...  величие! А-п-ч-хи!..
— Я принадлежу к школе “фигуристов”, — глубокомысленно сообщает Аммун. Правый глаз его залеплен пластырем.
Где-то напряженно гудит мотор. Капитан, похожий в движениях на престидижитатора, разглядывает берег в бинокль.
— Сделаем так!.. — кричит Анга.
Берег опоясан разноцветными огнями.
Лейтенант трясет головой:
— Война, война, война...
Его водитель, присев в углу, потягивает коньяк из фляжки.
Старый актер успокаивает обеих женщин:
— Обойдется на этот раз триолизмом в душевой...
Высокая женщина с маленькой головой ищет что-то:
— Выронила сопливое и не могу найти...
Белое, треугольное катится к борту.
Платон, похожий на соляной столб, настойчиво ждет Саломею.
Мемнон сиротливо жмется в тень.
Последний выдох:
— В данный момент прав, а в следующий не прав, а потом снова прав...
Калиса прижимает к груди Лючию:
— Вначале найдем сами себя, а потом — мужа!
— Сделаем так! — упорно кричит Анга.
Тамила советует дочери:
— В следующий раз надо действовать наверняка, пусть только попробует отвертеться... по праву... деньги... жалостливость... глупость...
— Я не буду убегать... — соглашается Анастасия, — а приведу к порогу...
Анга подхватывает платье, бежит-бежит и прыгает по палубе на пятой точке.
Мелькают белые туфли и аккуратно закатанные носки.
— Хором: “Скок! Скок! Скок!”
Следом за ней прыгают Мариам, Аммун и все остальные.
Пеон, глядя на Мариам, пускает слюни:
— У-у-у!..
Пузыри идут по воде.
Катер дает крен. Темное море заливает палубу. Капитан с мостика рассматривает плывущую толпу в бинокль. Вокруг его головы сияет нимб.

Обалдевшая муха исследует писсуар — Леонт прячется в туалете. В приоткрытое окно видно, как Данаки обхаживает дородную спутницу — его ручки уже в который раз исследуют изгиб талии и, кажется, не встречают серьезного сопротивления.
Она в нетерпении. Она еще ждет. С подозрением оглядывает дом. Между делом что-то отвечает. Ухаживания смущают ее.
Леонт намечает путь  к отступлению — по травке, по травке, за павильоны в мохнатом темном плюще.
Сполохи в небе пугливо меняют очертания.
Где-то гремит музыка. На поляне стоит забытый портфель. Среди резких теней деревьев слышен говор и смех. Саломеи?
Но теперь ему все безразлично. Тайна слишком тяжела и опустошающа. Ночь утомляет сытостью и разговорами.
“Нет ничего земного ни там, ни  здесь, все общее — один вечный  круговорот — мешанина!”
Он садится прямо на землю в освещенном круге, пинает портфель. Он страшно одинок. Мысли одолевают: “Все незыблемо. Все, все... лишь страсти! Страсти движут...” У него нет слов. То, что есть, не имеет названия. Прах... Пустота... Вечность...

Дом рушится.
От фронтона отлетает панно.
Гремит пианино. Вторит контрабас.
Стекла разлетаются стаей ворон.
Проваливается крыша, издавая звук далекой молнии.
Вниз, наискось скользит лепной карниз — минуту до этого изображающий маску сатира.
Стена накрывает площадку вместе со столиками и эстрадой.
Скрипка прерывается печальной нотой.
Звонко рвутся струны.
Пыль заволакивает берег.
Свод чудом повисает на арматуре.
В небе вспыхивает последний цветок Данаки.
Леонт остается сидеть среди обломков.
Конец.
Но чему?..

... — как я рада... — слышит он и открывает глаза.
Мокрое платье на Анге облепляет ее плохую фигуру.
— Если б не я, — говорит она, — ты бы давно погиб, бедненький...
Еще не поздно увидеть новый дом, нового Платона... Он поднимается и ...

... Город слеп... Дорога бела ... Неведомая девушка убегает вдаль...
Стоит ли начинать заново? Сдергивать мир с места? Переносить кресты? Слушать Мемнона? И верить?
Он не знает.
Потом догадывается: “Пауза... она затянулась... дальше... дальше... как в городе... искать...”
Встает и идет по белой дороге — туда, за ближайший поворот. Зачем? Если бы... если бы... Он не может объяснить. Потом, потом... Он расскажет... если... если... если поймет.

Свободная охота окончена,
прощайте.


Рецензии