IKEA

Б.Ш. Окуджаве – с почтительной любовью
«…Господи, как меня все достало, как замотало. Как надоели эти Настюхины наезды, нытье ее постоянное, эти вечные просьбы – то то, то это, то пальто из «Беника», то какие-то дикие «Брабато» с пряжками и носами по десять сантиметров, ступеньки в метро ковырять… И эти постоянные наезды… «Где ты, да с кем ты, да почему приехал поздно…». Слава богу, хоть барахлом утешается. Сейчас вот тоже. Побежала в посудный отдел менять зеленые стаканы на голубые… Или голубые на зеленые? «Я же для тебя стараюсь, чтобы перед друзьями не стыдно было!» Все в дом, белочка хренова…
Да, уж она-то, слава Богу, не знает, что и из чего мы с ребятами пили, когда ее еще и в помине не было в моей жизни. И как-то так обходились, нестыдливо…
Живу с ней третий год, а как подумаю, что может быть – дети, расписаться придется… так в дрожь бросает… А ведь поразительная вещь: она-то считает, что по-другому уже и быть не может. Что я - ее, от кишок до рюкзака. Что меня можно залюбить вусмерть, достать ревнивыми наездами, и все равно я «не уделяю ей внимания», все своими делами занят, все ее, как раньше говорили, «не-долюбливаю», блин. Как будто не для нее работаю. Она и про детей-то то и дело заводит, только чтобы уж совсем друг от друга никуда не деться было. А сама в постели от страха потеет, только бы не в нее… Как мужики шутят – невменяемая… Блин, скорей бы очередь прошла, заплатить за эту мутоту и наконец покурить. Долго она там со своими стаканами-то носиться будет?…»
Серега досадливо потер шею. От остервенелого света магазинных ламп болели глаза, от шума – уши, а в навязчивые улыбки «жовто-блакитных» – в форме цветов шведского флага - продавцов просто хотелось двинуть кулаком со всей дури. Он оглянулся, ожидая наконец увидеть Настюху – родное до омерзения, офигенно красивое, умело и аккуратно накрашенное лицо с брезгливо-надменной гримаской… «Нет ее. Ну, взяла бы и те, и другие, что ли. Что я, на стаканы не зарабатываю? Вон сколько барахла в тележку навалила…»
Серега перевел глаза от набитой тарелками и подушками тележки на соседнюю очередь. Там спиной к нему стояла молодая женщина с коротко остриженными встрепанными волосами, в короткой кожаной куртке, с ребенком на руках. Девочкой, судя по розовому тренировочному костюмчику. Ножки ребенка в маленьких розовых же «найках» трогательно болтались в воздухе. Мать покачивала дочку и что-то тихо бормотала… или напевала. Колыбельную, что ли, поет в этом бедламе?!

Я вновь повстречался с надеждой – приятная встреча.
Она проживает все там же – то я был далече,
Все то же на ней из поплина счастливое платье,
Все так же горящ ее взор, устремленный в века…

Серега замер.
Лето девяносто пятого, солнце клонится к закату… Набережная у Крымского моста, художники, отдыхающие в вечерней речной прохладе от июльской жары и многочасовой торговли своим «творчеством» – и эти карие глаза, полные радостных искр, эта безбашенная, эгоистичная и влюбленная в него до одури девчонка. Страшненькая, зубастая, глазастая. Словно бы из какой-то иной, выдуманной, толкиенутой, хипповской реальности – потертые джинсы, темные лохмы под бандашкой, босоножки на босу ногу. Фенечки на шее, фенечки на запястьях… и половину подарил ей он, каждый раз радуясь снопу этих счастливых искр в ее глазах при виде копеечной безделушки…

Ты наша сестра – мы твои молчаливые братья,
И трудно поверить, что жизнь коротка…

Она то отбегает от него, то подскакивает, как щенок-подросток, дергает за рукав клетчатой «неформальской» рубахи: «Нет, ты посмотри, какое солнце! Офигеть!». Солнце пляшет на мелких гранях воды, а Серега обнимает ее – горячую, упруго-нежную, им по семнадцать, и от одного поцелуя все просто скручивает внутри самой сладкой болью на земле. Но она – девчонка, она этого не замечает, и вот уже снова бежит по граниту к воде, скинув сандалии, босиком, и громко поет полузабытую большинством, а когда-то страшно популярную песенку Окуджавы…
…Женщина качает девочку, напевает, а Серега уже не слышит гомона, свет ламп стал мягким, как ночник детской спальни. И слышен только неверный, неумело срывающийся в тихой песне женский голос, убаюкивающий ребенка. Незнакомый. Почти.

А разве ты нам обещала чертоги златые,
Мы сами себе их рисуем, пока молодые.
Мы сами себе сочиняем и песни, и судьбы…
И горе тому, кто одернет не вовремя нас…

А – да. Он насочинял себе судьбу. Успешную карьеру. Яркую, опасную, хитроумную, блестяще красноречивую жизнь. И знал, что она у него будет, будет. А до этого – да, много придется работать и многое, и многому изменить…
И вот – зима, и ее белые губы, и он должен, должен уйти, он просто не может сейчас связать себя с ней, она слишком много у него берет. Сил, нервов, души. Когда он с ней, когда падает в нее, запрокинувшуюся в полубеспамятстве, как в облако, как в пропасть. И когда потом возвращается – ему уже ничего не нужно, ему не нужно вскидываться прыжком и тут же с налету рвать жизнь за глотку. Он не может остаться с ней. Ибо перестанет Хотеть…

Ты наша сестра. Мы твои торопливые судьи,
Нам выпало счастье – да скрылось из глаз…

…Женщина замолкает, что-то тихо и весело говорит дочке, поворачивается вполоборота к Сереге. Перехватывает поудобнее тяжеленькое тельце и снова качает ребенка. Она одета не бедно, но с полным пренебрежением к женским ухищрениям. Ни каблуков, ни лайкры, не меха. Простая потертая, но когда-то дорогая куртка, широкие джинсы, грубые стильные башмаки-бутсы на шнуровке. Так одевается не мать семейства, а бунтующая дочка богатого отца, «мгимошница», ударившаяся в богему – журналистику или фотографию…
Сереге хочется одного – заглянуть ей в лицо, но для этого надо перегнуться через сетчатые корзины с распродажным барахлом и отвести от лица ее темные растрепанные пряди. И - переступить через себя, давно забывшего про опрометчивые и оттого опасные поступки…

         Когда бы любовь и надежду связать воедино –
         Какая бы, трудно поверить, возникла картина,
         Какие бы нас миновали напрасные муки,
         И только прекрасные муки глядели б с чела…

…А тогда она смотрела на него, и губы ее были белые, а глаза – уже не искристые, а черные от потрясения и удара под дых, и этими, когда-то целовавшими его, смеявшимися губами она шептала: «Но как же – ты же сам говорил, мы в ответе за тех, кого…» - «Мало ли что я говорил, - жестоко, намеренно делая больно ей и себе, отвечал он. - Это только слова». И давил в себе память о том, как в тот июльский вечер девяносто пятого они лежали на траве в сквере у Крымского вала, и он читал ей Сент-Экса.
И муки его от этой памяти были не прекрасны, совсем не прекрасны.

Ты наша сестра, что ж так долго мы были в разлуке,
Нас юность сводила, да старость свела…

- Серый, смотри какие - зеленые. И еще я там вот что нашла…
Серега обернулся на бархатный Настин голос, и боковым зрением успел заметить, как обернулась и женщина.
Но в другую сторону – и Серега так и не увидел ее лица. К ней шел какой-то дорого одетый в костюм и галстук мужик лет сорока, потрясающе неподходящий и ей, и Икее… Но это была уже не его, не Серегина, песня…


Рецензии