Фонд

2

Наконец, больной от перемещений в неблагоприятных пространствах, выпивки и неправильной еды, возвращаюсь в привычный ритм жизни.
С аэродрома еду прямо на работу, убаюканный в такси, и по пути заглядываюсь на многоэтажные финансовые офисы - огромные пирамиды с затененными, слепо отблескивающими на солнце стеклами, с бесконечно уходящим, раскрывающим в свободу пространством помещений. Я спокойно смотрю на этот недоступный, и потому не нужный мне мир. От недоступности стал не завистлив и аполитичен.
Вот, правда, чудный, салатного цвета особнячок. Обетованный берег, с чистым садиком за ажурным чугунным забором, где так хорошо посидеть в обеденный перерыв. А внутри такой оранжерейный уют, что в нем исчезает привычное понятие работы, - чистое творчество, искомый идеал моего Фонда «Чистота». Мне бы вполне его хватило.
Еще недавно лимитческая мечта о достаточном по площади и оргтехнике, красивом      с о б с т в е н н о м  офисе сублимировалась в тревожные сны, тайно сопутствовала всей моей дневной жизни. И теперь эта боль не  отмерла.
Несколько тупиковых лет мы прожили в центре, но беда не приходит одна  - были выселены  вместе с предприятиями из-за их, якобы, экологической опасности и необходимости реконструкции зданий. Причины объективные, делающие бессмысленными наши возражения и пустяковые намеки на предвкушаемые администрацией огромные доходы от тех зданий в самом центре города. Однако нам пообещали замену. И тут же, после нашего выезда, вышло постановление о передаче помещений в аренду только через конкурс. А у нас нет на это денег.
Вещей накопилось очень много – они вызывали странную боль, каждый клочок бумаги. Архивы – хранители тяжелых и горьких лет борьбы за выживание, дорогие мне документы: старые бухгалтерские отчеты, страстная переписка со многими организациями и людьми, кончившаяся ничем. Старые программы, бизнес-планы: словно штурмом мы пытались взять небо! Та жизнь откипела, отошла, и никому не нужна, даже мне. Странно, но и прожитая впустую жизнь тоже дорога. Какие же остаются зияния на месте опыта! Мой опыт умрет вместе со мной.
Выбросив балласт, мы, вновь голые, без прежней памяти и оптимизма, временно переехали в одно из обветшавших зданий,  огороженных глухим забором, с постом охраны у главных ворот, принадлежащих сомнительным владельцам, которых мы не видели. Комнаты сдавались под уплату «черным налом», то есть наличными в руки без уплаты налогов. Там продавалась подпольная водка, художественная мастерская изготавливала фальшивые этикетки, акцизные марки. У нас незаконная аренда по договору о сотрудничестве, по которому мы якобы оживленно сотрудничаем с арендатором, и даже пишем поддельные, для отчета, совместные программы и договора, почти уверившись в  подлинности этих бумаг. Никакой детектор лжи не поймал бы.
Олег Николаевич, депутат Думы и мой друг молодости, помог подобрать это помещение, временно, для нас почти бесплатно. Мол, договорился, как-нибудь отработаем. Я чувствовал, что не надо было сюда влезать. Здесь бродят, даже бесцеремонно заглядывая к нам, странные лица в длинных темных плащах,  как бы ожидая какой-то команды. Мне почему-то показалось, что нашу мебель и вещи обратно мы не получим.
Вот и он, наш дом без лифта, давно не ремонтированного: к чему лишние накладные расходы.  На всякий случай оглядываюсь, нет ли поблизости убийцы в надвинутой на глаза лыжной шапочке. Лестничные пролеты большие и обшарпанные – дом старый, сталинский. На последнем этаже широкий бесконечный коридор с туалетом в конце, где кто-то мистически равномерно вздыхает (возможно, вздохи  где-то в заржавленных трубах?), грязно и над разоренным бачком написано: «Просьба не писать на пол, господа!» и нет туалетной бумаги и полотенец, так что люди выходили после мытья  над грязной раковиной с мокрыми руками и не могли здоровкаться, – все это заведение людям чужое, зачем для кого-то стараться? Правда, кто-то иногда клал на бачок туалетную бумагу. Видно, поколебалось законное чувство отчужденности.
Мне больно за наш «сарай»: у нас одна большая комната, со старой советской мебелью, перетасканной еще с прежних работ, с выгородкой из шкафов – моим кабинетом. В окне видны голые ветки высоких, выше пятого этажа, деревьев, и на вершине, на ветке висит черная грязная шапка. Непонятно, как она туда попала?

У моих сотрудников до сих пор осталось тревожное ощущение, даже разочарование от нового неказистого места, в котором надо как-то обустраиваться. Я – в продолжающейся внутренней гонке после переезда – пытался организовать, спланировать, структурировать их работу, а они, в душевном погроме, глазели по сторонам в недоумении.
Обнаружились  законно болевшие простудой во время стрессов переезда наши две сотрудницы (раньше, до перехода к нам одна работала психологом, а другая была домохозяйкой), оборвавшие на время болезни все завязанные на них концы – в нашей опутанной обязательствами и сроками машине. Секретарь Мира в то время взяла местную командировку. Новые сотрудники Бобылев и Медведев попросили уладить свои дела на старой работе.
Не уклонились от тягот переезда: мой верный зам Пеньков, хотя на его широком багровом лице с усиками и в тяжелой походке отражалось страдание от переноски тяжестей; на всякий случай бухгалтер с козлиной бородкой и щуплой фигуркой, как бы специально приспособленной, чтобы уклоняться от нагрузок и трудностей; не способная на инициативу по определению незаметная третья сотрудница (я про себя называл ее Рыбой) - не удосужилась подумать, как уклониться. «Такие в коллективе тоже нужны, - благодарный ей, думал я. – Замечаешь течение времени. Ведь камень реке тоже необходим». Молодые специалисты не в счет, они еще не умеют ничего: Игорь, герметически замкнутый на любовных объяснениях и препирательствах по телефону шепотом с его девицей, Юленька – прелестная «нимфетка», в короткой кофточке, открывающей пупок, еще не понимающая, как это - работать.
Стрессы – не для них, это для шефа.

Телефон молчит – признак отсутствия процесса труда. Не зря я заехал на работу.
Сотрудники встретили радостными возгласами, спохватываясь в рабочем оживлении.
- Надеюсь, на время забыли про свои заботы? – обрадовалась психолог Елена, глядя на меня влажным взглядом. В ней единственной нет покорности субординации – знает, что нравится мне. 
- Стало еще хуже, - отвечаю я, благодарный ее искренности. И, вспомнив правозащитницу Катю, уже смотрю на Елену трезво, ее взгляд не действует.
На «летучке» рассказываю о командировке, о положении «в субъектах Федерации», надеясь, что сотрудники учтут эти тонкости в своей работе, и прошу каждого отчитаться.
- Где моя должностная инструкция? – сурово глядит из-под нависших бровей  Медведев, предвидя критику его безделья. – Все еще не готова? Как работать?
И обезоруживает меня: нечего ответить, не было у меня времени продумать должностные инструкции.
- Ксерокс жует бумагу! – обращает ко мне негодующее востроносое лицо домохозяйка, поливая цветы. После ее прихода наш «сарай» преобразился: везде стояли в горшках, свешивались со стен разнообразные растения. – Не смогли отослать материалы в регионы.
Это значит, что я не дал ей своевременно телефон мастера. Знают, что всегда кинусь помочь, но я уже давно понял, что завязну в мелочах, а они ничему не научатся, – пусть выплывают сами.
- Почему не вызвали мастера?
- У меня нет знакомых мастеров.
- Найдите! Возьмите справочник. Позвоните, в конце концов, в справочную службу! И чтобы сегодня ксерокс был исправлен.
- Почему ничего не делается для подготовки пресс-конференции? – спрашиваю ответственную, Миру. 
- Не верится в ее полезность. Только деньги тратить…
- Мне нужен результат! А не ваши сомнения. Звоните журналистам немедленно.
Она обиженно идет к телефону.
- Не слышу звонков! – кричу я через некоторое время.
- Не знаю, как говорить, - признается она. И мне приходится говорить самому. 
То же с Еленой:
- Не дозвонилась.
И кидает мне на стол визитку с телефоном, которую я ей дал.
- Не ответили? Или нет такого адреса? – бросаю ей назад визитку. – Звоните, пока не дозвонитесь!
Рыба сидит  за своим столом, уставясь в точку, пока я не напоминаю о поручении.
- Какое поручение? – долго вспоминает она. –  Ах, да, вы об этом. А как это - выполнять сразу несколько заданий?
- По очереди! – злюсь я, озадаченный нелепым вопросом.
Молодой специалист Игорь на мое задание равнодушно отвечает:
- Этого я не знаю.
- Так научитесь, спрашивайте. Не воркуйте в телефон часами.
Меня раздражают постоянные звонки его пассии, когда я беру трубку параллельного телефона и слышу, как она трагически дышит в трубку. Он смотрит на меня так, словно еще одно слово, и без сожаления уйдет с работы.
Они не понимают, что нужен не промежуточный, а конечный результат. Промежуточное принимают за конечное, и останавливаются. И обижаются, принимая замечания за оскорбление. Но конечный результат нужен, и к сроку. Шеф должен доканчивать самое трудное, ибо они действительно не знают, как дальше.
Мои соратники всячески избегают точных определений объемов выполненной или выполняемой работы. Чтобы влезть в это святое святых, определить их истинную значимость – надо давать подробный четкий план работы, неукоснительно требовать отчетов. Чтобы не искажалась представление об их месте в реальном комплексе дел в Фонде. Чтобы отсечь самомнения и обиды, что их недооценивают. Но это невозможно. Все равно они находят лазейки, чтобы завысить свою значимость, увильнуть от видения истинной цены себя и тем более других.
Я смотрю на сослуживцев, набранных случайно, на небольшую зарплату общественной организации, из Фонда занятости, по «резюме» из интернета, по рекомендации знакомых. Это те, без достаточной или востребованной квалификации, кому некуда идти. Вряд ли смогу дать кому-то отдельное самостоятельное направление (а только это мне нужно – сбагрить с себя хоть часть ноши), чтобы тот смог все учесть, поспеть к сроку, и с экономией, не допустить «упущенную выгоду» (мои соратники видят в наших финансах нечто чужое, и щедры на траты чужих средств)?
Они видят наше дело как нечто объективное, обязательное, данное свыше, кормящее из какого-то сакрального бюджета. И сам я уже служу ему как посторонний. Так нам даже выгодно видеть, мне – чтобы уйти от  тяжести ноши и ответственности, перенося ее на нечто свыше, другим – чтобы не иметь ответственности вообще.
Единственный выход – срочное обучение сотрудников и дисциплина. На это уходила львиная доля времени. Я открыто ворчал, с ощущением зануды:
- Профессии не знаете. Компьютера не знаете. Языков не знаете. Писать письма не умеете. Философию, поэзию не понимаете. В искусстве – ноль. Что же вы умеете? Как платить вам больше, чем вы стоите? С таким кругозором? Платить больше - это аморально.
Пишут, что существует постоянная величина пытливых интеллектуалов и инертных людей. Не верю. Все обладают способностью к саморазвитию.
Они в недоумении, таких обвинений им никто не бросал. Мне  претит давать исполнителю больше, чем он того заслуживает (зарплата – уж бог с ним, это сакрально!). Я научился чутьем определять цену каждому. А если давать больше -  это его развращает, и может развалиться дело. Но смутно представлял, что обучать с таким настроением нельзя – возненавидят и учебу, и меня. 
В постоянном напряжении – тащить на себе новых людей, мало знающих, но уверенных в своем праве при пожаре безмятежно жить, я чувствовал, что дело не идет. Никто не знал своего маневра. И – «совки» подвержены бездумной порче оргтехники – компьютеров, ксерокса, факсов, что может иметь решающее значение при выполнении договоров, удивительно щедры в расходах бумаги, хозяйственных вещей.
Нет, я не доверю ответственную работу никому. Другое дело менеджеры, но на нашу зарплату они не пойдут, да и все настоящие менеджеры – мои соратники члены Совета - создали свои фирмы, а прогоревшие – не менеджеры,  я их побаиваюсь: часто эти люди чего-то важного не умеют, или завистливы, идут на все, вплоть до отъема твоей материальной и интеллектуальной собственности.
Что за поразительная разница между моими штатными техническими работниками и соратниками-менеджерами, составляющими Совет Фонда! Между ними бездна – по воспитанию, образованию, опыту, ответственности за дело, и еще какая-то психологическая, энергетическая, что ли.
Но, скорее всего, я вижу сослуживцев повернутыми ко мне лишь одной стороной – скукой угнетенных работой здесь, отчего-то не вдохновляемых ее чистейшими целями и творческими возможностями. Неужели этого не внушить?
Не превращаю ли я «самоценные субъекты», как сказал бы философ, в средство для выполнения моего дела? Ведь у них своя ответственность – за семью, детей, может быть, иные цели, не имеющие отношения к моему делу. За что их осуждать? И мне оно иногда кажется монстром, засасывающим жизнь. Но тогда надо уничтожить дело. И «самоценности» начнут развиваться самостоятельно, свободно. Не в ликвидации ли – смысл?
- Все будет о`кей, - соблазняет меня взглядом Елена. – Кстати, прошу отгул на пятницу, на похороны родственника.
У нее всегда по пятницам то головная боль, то женская болезнь или похороны. Удобный способ прибавить к выходным третий день.

3

Только дома, и то по выходным, я расслабляюсь на диване в моем кабинете-спальне, почти нереальном замкнутом пространстве - от привычки, с письменным столом, заваленным книгами и компьютерными принадлежностями, с пестрыми книжными полками по стенам. Временно выпадаю из гонки, стараюсь начисто забыть о ней. Это вся свобода, что мне доступна. Свобода как бы вне времени, и в ней уже не вижу новых возможностей. Дом – в сущности, то, что могу выносить. Все, что вне его, становится необходимостью, когда замкнутость начинает тяготить.
В моем теле двойной ритм чередования бодрствования и сна: со временем из-за одинакового режима дня стал просыпаться через шесть часов сна в будни и через восемь – в выходные. А уж командировки совсем ломают организм. Стал слишком зависим от привычной колеи – вне ее мне не по себе.
- Вставай! - кричит жена из спальни. – Полно дел!
Мне снилась пустыня, песчаный гребень-бархан, на нем странные каменные столбы наподобие памятников, с круглыми отверстиями. Заглядываю в отверстие – внутри пустота, ничего кроме темного гравия внизу. И вдруг - ветер, с гребня летит песок. Во мне нарастает ужас, с ним я просыпаюсь. Странный сон.
Из окна слепит теплый свет. И первая мысль - о Кате - волной свободы, уносит в иной, не сковывающий ритм. Мне кажется, что могу легко перейти в иные ритмы – путешествий, открытий, творчества. Таким, наверно, был ритм Набокова, Гоголя.
На меня накатывает. То, что жена называет дурью. Слепая детская радость, словно никогда не было боли и бед. Толчок счастья.
- Как же ты храпишь! – доносится голос жены. – Это распущенность.
- Да, как пенсионер.
Я нутром воспринял брезгливость Чехова к интеллигентам-храпунам. И пытался всячески бороться специально изобретенными упражнениями.
- Ты тоже часто выдаешь крепенький храпок.
Мне нехорошо от тайны, которую никогда не открою. Жена, прикипевшая ко мне до болезненности,  – мое настоящее, и я знаю, что его нельзя устранить. Не останется ли тогда пустота? А Катя – иная жизнь, иные переживания, словно не касающиеся этой части моего существования. Никакого раздвоения, мук совести. Могу даже, забывшись, проболтаться о моем новом чувстве. Но знаю: если бы люди полностью раскрывались, были бы одни разводы.
Вдруг вспоминаю про требование продать нашу программу кем-то неизвестным, и очередную угрозу по телефону, если откажусь. Об этом ей ни в коем случае нельзя говорить!
- Не вали с больной головы на здоровую. Если и так, то сразу просыпаюсь. Я себя ощущаю, потому что чутка к другим. Вставай! Лежишь, как фавн.
- Наяда нужна.
Дома, полностью расслабленный, я, наверное, похож на сумасшедшего.
Выждав, когда я открою глаза, ко мне впрыгивает мой серебристый малый пуделек, член семьи. Зовут его Норуша (имя – в связи со знаменательным событием покупки жене норковой шубы), она же Нюся, Сюся, Сюня, и даже Пушкин (из-за бакенбардов). Целую ее в мокрый нос. Она переворачивается на спину – почесать живот. Следит лукавым, плутовским глазом. Меня поражает ее абсолютное доверие ко мне. Погружаюсь в ее теплое розовое пузо в мелких твердых сосках, из вредности не целуя, а фыркая губами в нежную мякоть: фр-р-р!... Она следит за моими действиями с опаской. Кажется, что она была всегда, как будто не приносил ее когда-то в подарок жене, в рукавице.

Трын-трава ли – щенка забиячество?
Новой жизни безмерны поля.
Смыты боли прошлые начисто,
О, в тех урканьях беготня!

Но впервые он в боли – оставлен,
И шлепок непонятен, как мир,-
Поврежден механизмик хрустальный
Безоглядных, неслыханных вер.

Что так новорожденному страшно
В моих нежность забывших руках?
И нутру заскорузлому странно
Пребывать в неумелых врагах.

Он уполз и притих так ужасно
Всю вину открывая во мне,
Всю вину моей жизни неясной,
Столько сеющей боли во вне.

Я слышу шум воды в ванне. Неужели горячую подключили? Мы уже три недели без нее. Мне-то все равно, я могу мыться в ледяной.
- Вода есть?
- Прекрасная вода! – кричит моя изнеженная городская жена, в естественной уютной среде, немыслимой без горячей воды.
В спальне, вижу в раскрытую дверь,  она садится к трюмо, мокрая и растрепанная. Норуша опрометью бросается с моей кровати – к ней.
- Ну, как поживаете? Опять обычное состояние - отвратительное?
- Не без того, - говорит она одними губами из-за белой маски на лице, отодвигая мохнатую собачью голову. – Еле проснулась, и сны все время плохие. Ночью ворочалась, потянулась и вывихнула ногу.
- А ты попробуй уйти из своего состояния. Вообрази хорошую покупку.
Она бормочет, разглядывая себя в зеркало трюмо:
- Кстати, я без-духов-на. И кремы кончаются. Нужны деньги.
Я смотрю на нее через открытую дверь. Она еще красива – высокая, худая, с плотно сжатыми губами, не
умеющими открываться для поцелуя. Жалко, что моя жена лишена полета. Может, так и надо, без идеалов и утопий.
Мне не хочется заглядывать глубже, с ней все гораздо сложнее. Мне неохота вставать, и жалко идеалов. И трудно жить со стоящими твердо на ногах.  То есть, трудно в трезвой жизни, где нет полета. Без полной открытости всем, чтобы все тоже были раскрыты мне. Но эти мысли вдруг показались умозрительными, в моем новом настроении, поднимающейся чудесной волне при мысли о женщине с зелеными глазами.
Она подходит ко мне, склоняется над кроватью.
- Уже одиннадцать. А мы в супермаркет собирались. Помнишь?
-  Поедем, - сонно говорю я.
-  Поедем, дорогой.
Улыбается и целует. Вот подумал о ней, а все неправда. В наших отношениях есть нечто. Я люблю ее суть, женственную родную ауру, в которой так спокойно.
Преодолевая физическую тягомотину, приступаю к зарядке. Я из тех, кто выдумывает себе обязанности сам и упорно их придерживается. При этом больше всего хочу не иметь никаких забот. Откуда тогда мои железные правила?
Сначала делаю «зарядку на лицо», расслабляясь в улыбке (улыбка разглаживает морщины): обминаю кулаками лицо; разрываю рот двумя засунутыми в него пальцами, вращаю ртом и глазами в разные стороны; с силой и чавканьем моргаю, до влажности в глазах (эти впадины глаз - два бездонные колодца, сонные от постоянного недосыпа, почему-то представляются стариковскими провалами), подпираю подбородок кулаком, с силой раздвигая челюсти (упражнения, вызванные, видимо, испугом в раннем детстве от увиденного рисунка Леонардо да Винчи – оказаться стариком с проваленным ртом); содрогаюсь от напряженных глотательных усилий, извиваясь всем телом, всем нутром и почти добираясь до мозга (упражнение от храпа). И мелькает нелепое желание: как бы еще потренировать - физически - и мозги.
- С ума сошел, - кричит жена. – Только нагонишь морщин.
- Изюм! Изю-у-м! – вытягиваю к ней губы, вытаращив глаза («голосовое» упражнение). Массирую с нажимами глазные яблоки и наблюдаю там, внутри панораму иного мира – столбы света, сухое мертвое небо в мириадах покалывающих сиреневых огоньков (странно, что в разные дни картинки разные – вырастающие из глубины бесчисленные огненные круги, как от капель по воде, квадраты, феерические вспышки). Иногда мне кажется, что со своей зарядкой безнадежно прыгаю вокруг каменного валуна, закрывающего вход в некий фантастический исцеляющий мир.
- Спорт, зарядка, - пыхчу жене, - это превращение тяжелого тела в пламя полета… как в танце… «фламенко»…
Наконец, лупцую себя ладонями по лицу, и когда хлопаю по глазницам, то возникает пугающий мертвенный свет.
Потом ложусь в гостиной на полу и, взбадривая себя, делаю настоящую гимнастику. Я не верю в йогу, которой занимается жена, часто сидящая неподвижно у горящей свечи. У меня своя система: несколько циклов упражнений на все части тела, в том числе с гантелями. Все это - органический синтез из папки «Физкультура», в ней попытки систематизировать все в этой области. Когда-то задал себе задание  – полтора часа зарядки, сейчас уже выполняю за один час. Это уже не воля, а окостенение воли. У меня хватка бульдога. Если скапливаются «долги» (почему-то пропустил день), то обязательно возмещаю. У меня идея: для экономии времени научиться делать несколько упражнений одновременно, синхронизирующих нагрузки тела (например, тяжелые  с гантелями для рук и одновременно легкие лицевые: вращение глаз и т. п.). И кажется, что существуют еще не найденные упражнения, которые подвигли бы весь этот физический процесс в оптимальный, дающий телу естественную легкость. Тут какие-то возможности.
Рыхлый Борис Слуцкий написал: «Не могу спать на правом боку. Не могу спать на левом боку». Только тяжелые физические упражнения, как я понял из многолетнего опыта, реально помогают держать форму. Тьфу! тьфу! - я гибок, ловок, нет живота, спина не болит, не болею.
Но в глубине души мне все равно. Кому нужно, кроме прикипевшей ко мне жене, мое здоровье и форма? Мои хлопоты о теле выглядят несоразмерно серьезно, смехотворно. Но и немощь тоже ни к чему. Сломаешься, и со смехом пройдут мимо. Человеческая жизнь, в сущности, никому, кроме близких, не нужна. Я живу самообязательствами и привычками, может быть, желанием выйти из них.
- Это хорошо, - жена втайне довольна. – Стану божьим одуванчиком, будешь на руках носить.
- Увы, помру раньше.
Я набираю полный рот воды (пользительно от морщин) и лезу в ванну, продираю все тело жесткой щеткой. Потом из душа обливаюсь ледяной водой. Падает сердце – весь цепенею.
- Как страшно! – воплю из безумно-восторженного пропада. – Жить страшно!
В глазах круги – окна в ярко-голубое небо, с огненно-зелеными оболочками.  Потом огненное окно принимает вид скрученного зародыша, а оболочка делается огненно-желтой. От долгого падения на голову ледяной воды окно делается огненно-сиреневым, потом черным. По теории соответствий Кандинского сиреневый цвет – цвет старости и смерти. Пытаюсь увидеть и понять сакральный смысл этих кругов в глазах.
- Ну, что-о-о! – доносится голос жены из кухни, и она подходит к ванной. - Что ты меня отвлекаешь? Пришел бы и сказал. Что?
Я молчу, от потрясения весь в себе, и она сердитая уходит на кухню. Вдруг вспомнился некто голый в бане, только что из парной, полотенцем вытирающий лицо, беспредельно углубленный в себя, не слышащий просьб – крайняя, физическая форма эгоизма тела и души. Почему-то представил герметически замкнутого на себе молодого специалиста Игоря. Мне стал противен мой уход в плотское переживание-экстаз. И чтобы уйти из этого состояния, кричу:
- Ох! Ах! Эх! Ух!
Жена снисходительно отзывается:
- Вот так сердце остановится.
- Вообрази ад! Не жар, а абсолютный холод! Не на минуту, а вечно. Бр-р-р!
- Тебя к телефону! - влетает она в ванну с переносным телефоном.
- Через десять минут!
Но в ожидании чего-то необыкновенного   она сует мне,   мокрому и потрясенному, переносной телефон - немедленно переговорить. Для нее телефон – метафора Вестника, обещающего неслыханное: нечаянные радости или грозные беды. Там молчат, и я спрашиваю со злостью – кто это? «Ты знаешь» - после паузы грубо хрипят и отключаются. Жена делает испуганные глаза.
- Молчат, - говорю я, не показывая тревоги.
Бреюсь и триммером электробритвы подбриваю седые волоски в бровях. Терпеть не могу вдохновенных орлиных крыльев бровей, как у пенсионеров. Неужели это я, вот этот в зеркале – худой, со страдальческими глазами, уже с седыми волосками, даже в бровях, всегда занятый руководитель организации, над кем, наверно, посмеиваются окружающие? С достоинством в движениях – приходит время, когда становишься неторопливым, оттачивается нарочитость движений, подаешь себя уже артистически, ибо молодости нет, и надо заменять ее достойностью? Скрываешь дату своего рождения, не отмечая даже юбилеи, чтобы в тебя, еще молодого, верили сотрудники, что ты можешь (а может быть, дело в женщинах?). Я думаю о жизненных циклах: в старости вырастают вторые зубы, происходит обновление. Может быть, возможно наступление второго рождения, обновление организма, только что-то засоряет этот пусковой механизм, и ученые откроют.
- Это же надо пинцетом выщипывать, - усмехается жена.
Смазываю лицо кремом – отходами косметики жены, ей не понадобившейся. Сухая кожа, и хочется быть моложе. Но больше всего пугает мысль, что в старости будет сытость жизнью, и это станет мировоззрением. Влечения и неприязни пройдут, и после их исчезновения откроешь в себе голую всепрощающую суть. И тогда все равно, что дальше будет со мной, с миром.
Потом одеваюсь. Что за черт! Наметился точно, а надеваю все наоборот. Майку ли, трусы, носки. У меня есть особенность: мои действия часто приводят к обратному результату.
- Кстати – в бачке подозрительно мало грязного белья, - говорит жена. - Опять в грязном ходишь?
Она ежедневно властной рукой выкидывает в грязное нижнее белье и вчерашние рубашки, которые еще можно поносить.
- Не сниму. - Во мне растет стариковское упрямство. Нечто непоколебимое, как бы не зависящее от меня. Обычно одежду я донашиваю до конца. Ничего не выбрасываю, пытаюсь приспособить. Возможно, в подсознании не терплю исчезновения привычных вещей, перемен. Она же нещадно их выкидывает.
- В аварию на машине попадешь – над тобой в морге смеяться будут: старпер в драном белье.
Это ее любимый образ: если лежать в морге – то в хорошем белье. Поэтому она не допускает драного или невыглаженного. Цель ее жизни – выглядеть прилично.
Я вхожу в гостиную. Весь диван в перчатках, натаскала моя собака и грызет их.
- Убью! – кричу я, и она останавливается. Я бросаюсь к ней и опрокидываю испуганное тельце на спину.
- Хорошая ляжечка – для бифштекса.
Иду на балкон, где в ярком солнечном свете жена хлопочет в цветнике, разговаривая с растениями и поливая новое приобретение – бамбук, с почти голым зеленым стволиком.
- Листочки завяли, - озабоченно рассматривает она пожелтевшие листья на хилом стволике. – А был свежий, изумрудный. Здесь для него аура плохая. Наши супружеские отношения не те.
- А что, реагирует?
- Кстати, это подарок от женщин твоего коллектива. Что дарится не искренно, то не приживается.
Она создала уютное гнездышко. Женщины – лучшие директора и менеджеры предприятий под названием «дом».
Я хватаю ее в охапку и кружу.
- Радость моя!
Хочется создать ей ауру любви и заботы, растопить ее трезвость и тяжкие мысли о будущей старости, ее комплексы, впечатанные в самую суть горестями, ее мамин тяжелый характер. А может быть, заглушить в себе что-то новое, ненужное мне и враждебное ей.
-  Не лицемерь, - вырывается она. – Все равно не любишь.
- У тебя всегда так. Похвалишь, стыдливо признаешься в любви, а в ответ, помолчав: «А вот ты негодяй, погубил мою жизнь».
- Так и есть.
Но в ней уже нет привычного состояния.

Мы с женой давно одни, после того как не стало нашего ребенка. Вначале она порывалась открыться, поплакать, но поняла, что я не могу. С тех пор никогда не говорим о ребенке. То ушло в другой мир, навсегда запретный. Души наши прочно запечатаны. Табу. Мы живем с ней в атмосфере комикования, оставляя где-то вне почти потусторонние, а потому пустые страдания ревности, исчезновения близких, еще чего-то тяжелого, не поддающегося разуму и воспоминаниям. Я – та соломинка, за которую она еще держится.

Мы едем в недавно открытый, широко разрекламированный супермаркет.
Жена признает только весомые материальные вещи и деньги. Отходит она в супермаркетах, бутиках, и после покупок у нее поднимается настроение. У нее и  подруг бывают разнообразные «творческие» периоды. Сейчас у Галки – «сине-голубой период» (закупок полотенцев), у Лилечки - «нержавеечный» (посуда). У жены – вообще синдром шопинга. Кажется, я стал понимать ее. В новом супермаркете было все, что потребно человеку. На каждом забитом товарами углу открывалось что-то новое, ранее дремавшее смутным желанием организма, и, оказывается, вот оно – сказочно уютные кухни, спальни (на кроватях, застланных матрасами, где ноги, было написано: «Приглашаем полежать»), гостиные, ванные комнаты и туалеты, разнообразие пищи, даже вареники с картошкой, любимые мной с детства. Люди бродили с колясками для покупок, на распаренных, удовлетворенных лицах светилось возрождающееся человеческое достоинство, самоуважение под обаянием открытой им роскоши и любви. Пока их дети копошились в особой комнате, забитой игрушечными домиками, кухоньками (внутри были даже маленькие стиральные машины). Несмотря на то, что на все необходимое у меня не оказывалось денег, жена была  радостно возбуждена.

Выкроив часть времени для вылазки наружу, я с полным правом валяюсь на диване в моем кабинете, отдаваясь уютному равнодушию-отчаянию перед чем-то бессмысленным в конце. Не умею просто читать книги, чтобы развлечься, отдохнуть, даже отвлечься. Всегда ищу что-то отвечающее на позывы моего мироощущения.
Передо мной полки книг. Авторы расположены по трем стенам слева направо по хронологии – с древних времен до наших дней, отдельно - проза, поэзия, философия, науки и искусства, журналы, папки с вырезками из газет, которые маниакально добывал из разных газет и журналов, стремясь охватить сразу всю реальность до боли в мозгу.
Не знаю, откуда мой позыв систематизировать все подряд – мои действия, книги по литературе, поэзии, искусству, исторические открытия, научные прозрения и находки, причуды моды, рецепты кухни, статьи-размышления известных уважаемых и не уважаемых мной личностей. У меня и на работе в шкафах десятки файлов, вплоть до правил этики и поведения в офисе. Может быть, это синдром  нищенского детства, когда надо было экономить усилия, чтобы выжить, а система – лучший способ экономии. Или в ней ощущаю надежность, нечто исцеляющее, как древние греки – в постоянстве чисел. Или в самом начале во мне был заложен великий системный план познания мира?
Беру с тумбочки книгу. С некоторых пор – случайность? - нападаю как раз на те книги, которые нужны, в них открываются дополнительные догадки о себе. Вот и «Исповедь» Святого Августина - родоначальника современного христианства, которую постоянно держу на тумбочке у изголовья, вчитываясь в каждую строчку. Чем он так привлекает? Описывает свои переломные дни – потрясение открытием настоящего Бога – безмерного исцеляющего света, небывалого обновления, и как выдавливал по капле из себя тяжелое, привлекающее и враждебное душе, «похоть очей» («Боже мой! Как мучилось родовыми схватками сердце мое, как стонало!… Как мало язык мой доводил об этом до ушей самых близких друзей моих! Разве тревога души моей, передать которую не хватило бы ни времени, ни слов, была им слышна?»). Так и меня никто никогда не поймет.
У меня тоже был перелом. Еще в молодости меня озарило, что люди добры по натуре своей. Это было какое-то душевное потрясение, просветление, метафора безмерной глубины смысла. Поэтому сразу обнаружил, что у меня с Августином духовные разногласия: он возненавидел всю дрянь в себе - из любви к Богу, самому чистому, безмерно раскрытому, вечно обновляющему. Даже о детях он утверждал: «Младенцы невинны по своей телесной слабости, а не по душе своей». У меня нет ненависти, я снисходителен, более того, исхожу из веры, что человек рождается невинным по душе своей. Ребенок всегда, на уровне генов (о которых святой не знал), раскрыт и доверчив. Чувствую, что главная моя идея – в изначальной способности человека раскрываться в доверии миру, которая прячется при соприкосновении с грубой жизнью. Здесь заключено все, что мы дробим фальшивыми терминами «любовь», «свобода», «добро», «милосердие» и т. д., а на самом деле это все едино и нерасчленимо. И вообще жизнь на самом деле едина и неразделима, дробит ее на категории только наше сознание.

Вот вверху книги по философии, по годам – полки комплектов самого читаемого мной философского журнала. На почте мне сказали, что во всей округе выписываю этот журнал я один. Чем и гордился. Я, дилетант, вникая в философские книги и статьи, подчеркивал карандашом близкое, поражаясь уму и изобретательности людей, обычных, некоторых встречал на конференциях и диспутах, в потрепанных костюмах, как правило, несших ахинею, оторванную от реальности. Многие статьи радостно открывали во мне новые мысли.
Эти люди втискивались в самые глубины категорий бытия, копались там, на своем странном, напластованном с древности философском языке расшатывали привычные представления. Каким образом эти обычные люди возносятся в иные сферы духа, где скрытое величается «имплицитным», явное «эксплицитным», а «эвристическим» - то, что способно к саморазвитию и неизвестно, во что выльется? Эти философы кажутся недосягаемыми на фоне доморощенных философствующих политологов и политиков с их «историями борьбы», наводнившими книжные магазины. Но странно, философию, как и поэзию, мало читают, мало знают. Я в своем кругу почти не встречал интересующихся, а меня, возможно, считают за ненормального.
Философы видят мир статично, ищут рациональной истины, объясняемой только мозгами,  как бы от имени объективной реальности. Но, как я знаю, кроме разума есть множество других способов постижения истины. Понимание – внезапное может возникнуть от чтения стихов или другим путем, причем его не объяснить рационально. И притом мы никогда не откроем других истин вне  человеческого. Но, кажется, люди перестали удивляться словам, придавать им иное значение кроме функционального. Сейчас не до утонченных смыслов. Общение через междометия, мат – резче.
Может быть, нужно искать истину по-новому, сделать философию нужной всем, ибо в ней заключены вещи практические, необходимые для выживания и счастья. Многие наши философы еще недавно были  «совками», бродили в потемках, перебирая открывшиеся мировые философские идеи, в своих книгах и словарях паразитировали на идеях «буржуазной» философии, ее же и представляя мракобесной, сейчас влезают в такие глубины, что даже у меня захватывает дух.
Терминология философов вошла в мой язык. Иногда я забывался и говорил:
- Как такое возможно? Парадигма вашего мышления...
Или:
- Это эвристическая идея!
Собеседник понимающе кивал.

Но, странно, забываю о «позывах» своего мироощущения, когда смотрю американские боевики, с трудом отрываясь на издевательское: «Хоть бы вынес помойное ведро!» Погружаюсь в иной мир, отстраненный от жизни, там энергия сюжета, захватывающие гонки, мордобой и стрельба. Как только в фильме намечается завязка, я уже не могу оторваться, и зверею, когда отвлекают. Что это за страсть узнать, что дальше? Откуда эта увлеченность интригой? Из утробного любопытства – жажды человека разгадать тайны, конец бытия? Или это спасительное забвение? Вокруг этой утробной тяги вертятся все сюжеты писателей-детективщиков.
- Ты обманщик! Говорил, что будешь работать, а сам…
- Слежу за мыслями других, думающих о том же, что и я. Чтобы прояснить свое.
- Ага.
- Вообще подготовка… души к работе занимает восемьдесят процентов времени.
- И лежание на диване, за «ящиком».
- Да, это тоже наполняет, отвлекает от тупиковых мыслей.
- Короче, ты все время работаешь. Даже, когда дрыхнешь.
- Тсс…
- Что такое?
- Ну все, пропала мысль. Возникла догадка, еще тонкая, зыбкая. А ты тут.
Она резко выходит.
Я убеждаю себя, что исследую американские боевики: там серьезные проблемы: поиск иных законов и норм, прав, иной системы, более человечной. Сквозная тема – не работают законы, и нужны иные пути. И какое наслаждение отомстить Злу, выламываясь из Законов силой и интуицией! Когда стопроцентный герой, весь в мускулах, бьет по морде и добивает мерзавца.
Хотя жена права, что я прожигаю жизнь, за всеми этими погонями, убийствами, отравлениями, расследованиями. Неужели я так слеп, что не вижу цены упоения всем этим? Или не надо иметь претензий к «ящику», предназначенному именно для возбуждения одной из наших страстишек – любопытства к чужому страданию и перетряхиванию белья.

Жена не может сидеть дома одна, ищет, чем занять себя, лежит, читая книжку.
-  Должна добить детектив, чтобы вернуться к полноценной жизни.
Ее любимые писатели Достоевский и Кафка, мои – Чехов и «голубой» американский поэт - Аллен Гинзберг.
- Ты не понимаешь, Федор Михайлович страшный юморист, - говорила она. Топор в космосе – в этом же бездна юмора! Можно хохотать над каждой фразой.
Я же преследовал ее Гинзбергом.
- «Поцелуйвзвдницу» есть Часть Мира», - восторгался я, переводя на ходу автопоэзию Аллена.
- Ой, не надо, прошу тебя!
- «Америка должна целовать в задницу Землю-Мать. Белые должны целовать в задницу черных, лишь это - путь к Миру, «Поцелуйвзвдницу».
- Отстань!
- А его поэма «Вой», - продолжаю я. – Маленький хиппи воет мантры на зарево города, на мириады хайвэев. Я видел лучшие умы поколения в распаде безумия голода в голой истерике… ангелолицых хиппи сжигающих себя для древне-небесной связи со звездным динамо в машинерии ночи… Полет грозного мира! Куда он ведет? Что будет?
Она захлопывает дверь в кухню. Я иду по пятам, перекидываюсь на философский журнал.
- А вот некоторые философские соображения.
- Только не философия! – решительно обрывает она из-за двери. - Опять завираешься?
Она не терпит философии.
Чехова я цитировал ей наизусть в молодости, и сейчас это уже банально.

Вечером она колдует за своим туалетным столиком.
- Как ни мажусь, а старость наступает быстрее.
- Ты для меня всегда молода и свежа. 
- Ты да, может быть, не замечаешь, хотя и болтаешь только. Телом еще молода, но кто об этом, кроме тебя, узнает?
С тех пор как жена уже не могла рожать, мы предавались сексу без боязни. Вернее, видимо, я, поскольку точно не знаю, любит ли это она. Вообще, что осязают, чувствуют при этом женщины – для меня загадка. Дорого бы я дал, чтобы побыть в этот момент женщиной. На мои вопросы она отвечает как-то неопределенно.
Сомнения мои и оттого, что инициатором выступаю всегда я.
- К тебе можно?
- Это было вчера.
- У тебя склероз. Явный склероз. Позавчера!
- Ты что, за дурочку держишь?
Она составила график, несмотря на мои удивления, как можно регламентировать любовь.
- Ведь мировые события! – привожу я последний апокалиптический довод. – Может, это в последний раз, а не попрощались.
Я чувствую, что можно. Сидя в туалете,  стараюсь не думать о ней - при этой мысли возбуждаюсь, и ничего не получается. Чтобы не думать, смотрю в щель двери на барометр на стене напротив. В нем есть нечто мужское, охлаждающее.
«Есть в природе, в сделанных человеком вещах, как утверждает Аркадий, женское и мужское начало, - думаю я. – В барометре – ничего женского. А вот рядом в рамках цветочки, или ночная лампа с бежевым шаром света –  в них есть нечто женское. Ибо на них реагирует мой организм, возбуждается… Тьфу, залезет же в голову чушь!».
Потом виновато иду к ней. Я не вижу в ней женщину – она родной человек иного пола, и судить по ней о женщинах трудно.
-  Почему не обнимаешь?
- Тебе разве не все равно? Не прикасайся к лицу, на мне дорогой крем. И брови твои колются. Представляю, как любовница напорется на твои брови, – на этом все и кончится.
Она меня не целует и не обнимает. И часто возникает страшная догадка - я ее чем-то не удовлетворяю, не тот мужчина, какой ей нужен.
- Алло, это ты? - берет она трубку. – Галка? Ну и как у тебя с Филимоном?
- Филом, дура! – слышу я в трубке. – Филом Кацем. Довольно противный  мой американец. Толстый, как Винни Пух. Ничего у нас не выйдет.
- Почему это?
- Представляешь, звонит: «Я в Сандунах. Заезжай за мной, заберешь». Я не поехала. С какой стати, с веником из парной – еще ко мне приедет!
- Зато в Америку съездила бы, как хотела.
Жена болтает с «ночной бабочкой», как я называю ее подругу, что дает мне полную-полную свободу. Я в ней, как в ране, в удивлении перед нелепостью всего этого. Да, Бог задумал живое существо с сумасшедшинкой. Как это возможно – совсем иное родное существо, от которого наслаждение – все время заново, как в первый раз. Может быть, здесь разгадка новизны, второй молодости? Только после, очнувшись, он и она трезвеют, становясь даже чуждыми друг другу.
- Улетаю, улетаю! 
- Тише, - закрыв трубку, шипит она. – Галка услышит, соседи.
- Это самые лучшие духи! - верещит голос в открывшейся трубке. - Купи – лучший подарок.
- Дура! – сердится моя жена. – Тебе не приходит в голову, что твои лучшие запахи могут не нравиться другим. Ты считаешь лучшим то, что нравится тебе.
- Да, главное забыла сказать! – слышу я в трубке продолжение – возможность длить и длить мое дело. – Слушай, что было! Клуб есть такой. Очень милые люди, все с иномарками. Сказали, что за всем этим стоят большие люди, вице-премьер правительства. Я должна пятьсот долларов заплатить и привлечь еще троих, и тогда пойдут хорошие проценты. Там одна милейшая женщина сказала мне, что уже сделала евроремонт и машину купила, «Дэу».
- Подставная, - рубит моя жена, грозя мне пальцем.
- С тобой нельзя разговаривать, вечно ты… Так не пойдешь?
- Я в эти игры не играю.
После разговора жена удивляется, что я еще тут.
- Извращенец! Вот молодые бы увидели – засмеяли.
- А все старики то же делают. И тоже боятся, что засмеют.
- Представляешь, сейчас все старики то же делают, и… и боятся.
Я задыхался от смеха. Мы почему-то стали ржать неудержимо.
И ухожу к себе, в кабинет-спальню.
- Использовал и пошел, - вздыхает она, в ее голосе чувствую легкую обиду. – Ты одинаковый - в постели,  в потреблении пищи. Всегда выходит так, что тебя обслуживают.
Неужели я потребитель? Да, у меня потребности: есть, спать с женщиной, и чтобы меня любили. Но разве я весь в этом?
Не знаю, что со мной. Балансирую на какой-то психологической грани - то ли сорвусь вниз, как послед-
ний психопат, то ли улечу куда-то, где есть исцеление.
Я досматриваю прерванный телефильм, потом ложусь в постель, накидывая подушек под голову для удобства чтения и записывания, ужасаясь, что времени не хватает ни на что – уже первый час ночи! читаю философский журнал и записываю в дневник. Любимые минуты!
- Как мало времени! – вслух вздыхаю я. Жена за дверью злорадно смеется. Ну и слух!

Снится сон: сидит кто-то, кому и руки бы не подал. И не уходит, словно всосался крабом навсегда. И с этим приходится жить. В тишине оглушительно звенит телефон. Я не успеваю – трубку хватает жена в своей спальне. В трубке молча дышат.
Жена, вынырнув из обморочного сна, заспанная и растрепанная, заходит ко мне.
- До каких пор! Убери наш телефон из адресов твоего дурацкого Фонда!
- А ты отключай на ночь телефон.
- Не могу. Вдруг кому-то будет нужна помощь?
- Тогда не ругайся.
Она его не отключит никогда. Это ниточка, соединяющая ее с бездной неизвестного чуда или ночных угроз родне. Как же отвести ее от телефонных угроз?
Что-то темное, тяжелое придавило мою жизнь, хотя под ним она бьется так же безбоязненно, как и прежде. И взбрыкнула гордость, я даже выпрямился в постели. Не может быть, чтобы так нагло! Ко мне, с моим доверием ко всем!
Мы долго ворочаемся в постели. Я снова с тревогой думаю о звонке. Тревогу вытесняет, оживая во мне, стройная женщина с зелеными глазами, иной безбольный мир, полностью раскрытый и слитый со мной, за который, кажется, отдал бы все это тяжелое, чем дорожу. Почему во мне, как два мира, не мешая один другому, живут две женщины? Такая родная реальная,  с тяжелым характером,  горестями потерь, с тяжкими мыслями о старости,  и – легкая, далекая, как мечта?

В занавески бьет свет. Открывая глаза, вижу на стене блюда: благородно-зеленое с барельефом белой церкви и замшево-коричневых крыш (подарок предприятия – члена нашего Фонда, новейшая технология порошковой металлургии), чудесное коричнево-белое японское блюдо с тонким рисунком ветвей и райских птиц (подарок жены). Где ты сейчас, Катя? Уже давно в делах, словно нас и не было в твоем городе. И снова вовлекаюсь в широкий мир.
Делаю зарядку, не выспавшись, в тишине полумрака, забываясь в нахлынувших мыслях. Думаю о работе, стратегии, и некому помочь, не потому что люди глупы, а просто я один несу эту ношу годами, знаю все нюансы, и чужие советы, с налета, пусты для моего дела.
- Прекрати философствовать! – это жена. – Опять опоздаешь на работу. Какой пример сотрудникам! Представляю, что о тебе говорят. Удивляюсь твоей способности – невозмутимо не думать о времени.
Я не говорю ей о своей тревоге. Не хочу, чтобы она дергалась, опасаясь остаться нищими, или угрозы мне. Но она чувствует мое настроение.
Утром я уже готов к бою, во мне нет страхов. Обливаюсь ледяной водой под душем, забывая о времени.
- Опаздываешь! – кричит жена.
Охваченный дрожью – даже руки дрожат! – от ледяного душа или мыслей об абсурдной огромности дневных дел, за завтраком я бесчувственно ем кашу и пью кофе и бутерброды со шпротами.
Она пьет свои витамины и биологически активные добавки. Все у нее аккуратно и красиво расставлено.
- Какая любовь к себе! – не удерживаюсь я.
Задумчиво поддеваю шпротину вилкой, чтобы положить на хлеб.
Она с омерзением выходит из кухни. Мы едим отдельно, она не выносит меня, занимающегося едой. Видимо, что-то в моих интимных действиях с пищей ей неприятно. Генетическое несоответствие.
На работу идти не хочу, но делаю волевое усилие, и все приходит в норму. Там долгая привычка ввергнет меня в транс преодоления текучки, где забуду о еде, обо всем, главное – дойти до конца намеченного.
Когда выхожу, с опаской оглядываюсь по сторонам: нет ли кого чужого. Жена кричит:
-Ничего не забыл? Документы на машину, ключи?
Это она – из-за моей рассеянности. В ответ я озабоченно похлопываю себя по бокам.
- Прощай, подружка.
- До свиданья, - обреченно смотрит она, облокотясь о косяк раскрытой двери.


Рецензии