Фонд

Роман «Фонд «Чистота»  - об одной из общественных организаций, которые бурно развивались в девяностых годах прошлого столетия, трудностях ее становления и путях к успеху.   Смешная и драматическая история о современном романтике, верящем, что человек изначально добр, открыт и доверчив. Он создает такую экологическую организацию, которая «по определению» должна была собрать вокруг себя чистых и порядочных людей, «чистый» бизнес. Что получилось из его затеи, вы узнаете из повествования.
Конечно, это книга о чистоте отношений, о том, что в человеке скрываются «Глубины любви, которых/ Достичь никому не дано»,  чего обыкновенно не видят окружающие.
Проходят люди молча, стороной,
И только ты лишь знала – я иной, -
пишет в стихах герой книги.
Это его мечта об иных отношениях людей, плач об ином, где и не жил.
Из романа можно извлечь и практические сведения:  о понимании поэзии, о способах выживания, о тяжелом пути и муках самопознания.
Все, что здесь описано, не выдумано. Вернее, задуманное пытается стать реальностью.


1

Грянул гром!  Под листвою аллеи –
меркнет в глазах,
Темнота небывалого мира упала мгновенно!
Воздух первою зеленью, пылью пропах, -
Что-то помнит душа
в этом темном лоне блаженном.
Это было! Как в раннем – глубокая теплая тень
Меж стандартных коробок домов,
от времени грязных,
Это жизнь вернулась в начало, где нету потерь.
Это было! И не исчезнет напрасно.

Я не знаю, откуда у нас ощущение угрозы. Надо было менять что-то, припасть к истокам.
И мы с Аркадием, Сократом и двумя профессоршами из научной секции нашего Фонда «Чистота» вылетели в командировку – в наше представительство, в мой город детства.
Член Совета Фонда Аркадий, мой друг детства, похожий на вытащенного из скита крепкого телом сибиряка, обтертого долгой жизнью в городской интеллигентной среде, продавал в том приморском городке продукцию своей фирмы – безопасное средство для мытья посуды. Там у нас с ним никого из близких уже не было.
У члена Совета Саши, по прозвищу Сократ из-за его большой лысой головы, бородки и круглого живота, в местной сети аптек продавалась биологически активная добавка «Вита» - результат двадцатипятилетней работы группы ученых.
В самолете рядом с нами оказался некто маленький и опасный, в синем кителе с золотыми молниями на погонах, от него несло перегаром, и мы скисли – полет испорчен. У нас и так постоянное состояние дискомфорта. Он вытащил бутылку с наклейкой на непонятном языке.
- Здорово, ребята! Прибыл с… Мальдивских островов. Вот… прошу на бутылку рома.
- Сто чертей и бутылка рому! - зло сказал я. – Давай.
Я, обычно прячущий себя настоящего,  перешел в стадию освобождения, рискованную для окружающих. Через десять минут мы обнимались с каперангом, пели песни под недовольные возгласы наших профессорш, а на промежуточной посадке в Чите увязались за хорошенькой стюардессой, пили и задержали самолет на полчаса. Короче, изображали разгул деловых людей, свободных от государства.
Внизу мириадами серебряных черточек-домов проплывали города.

Как далеко за корпусом Земли
С ее цветной под облачностью картой,
Где расписных узоров рек разлив,
С ее теплом, как даром, астронавту,
Как далеко мой  пропад в суету
Непрочной лихорадочности дела,
Где тупо подводил уже черту,
И все забыл, не помня охладело.
Ах, вот она, Восточная Сибирь –
Сплошные блюдца вод – озер железистых,
Но эта, не годна для жизни ширь
Таит для небывалой рыбы нересты.
Внизу – дальневосточная тайга.
Так вот откуда жизнь моя огромная
Явилась, чтоб раскрыться наугад
Всем счастьем, всем распахом силы пробуя.
Во мне всегда таежный дух густой,
Особый воздух бытия, как мета.
Всего, что я хотел, в нем есть настой,
Пускай забыл его на трезвом свете.

Прилетели, спьяну вдохнули необычный воздух, пахнувший чем-то близким, провинциально родным, и старый дребезжащий автобус повез кривыми шоссе меж низеньких гор, вызывая тошноту. Я воображал городок, который сейчас увижу.

Когда-то моя семья – родители и я с сестрой, и другом Аркашей, не ведая иного бытия, жили здесь, на краю света. Очередной партийно-зековский новострой - портовый городок вдоль залива с неуютным продуваемым  проспектом, ведущим к центру с неизменным классическим, из белого мрамора, зданием власти,  суровая простота лишь необходимого: магазины с табличками «Продукты», «Хлеб», «Промтовары» и т. п., малоэтажные блочные дома с черными смолистыми полосами стыков, некрашеные и облезлые, наша деревянная школа-барак, теплая зимой, на окраине города у залива порт и непонятный рабочий район, где пьют, дерутся и убивают. И постоянные стройки, застраивания, достраивания, котлованы, траншеи. Сколько себя помню – всю жизнь живу среди визжания пил, груд земли, в состоянии недостроенности. Так и помру, не дождавшись результата.
Выплыло застрявшее во мне навсегда до холодящего ужаса: побоище «наших» с ремзавода и амнистированных зэков, привезенных в порт в трюмах парохода.

Я вспоминаю: уже в начале
Надлом в душе, где холод повис.
В портовом городе синие дали –
Призыв – не в ту, что я прожил, жизнь.
Была амнистия. С парохода,
Из темных трюмов лились «зэка».
Не стало в городе вдруг прохода –
Ах, уголовный голодный оскал!
А наши, дружные, с ремзавода,
За железяки тоже взялись.
Фанаты били, резали с ходу,
А те, тверезые, злобу жгли.
Вдруг – автоматчики на фургонах!
Тупою силой – свинцом по врагу.
Закон незыблем – и уж в загонах
Рабы зализывали свой разгул.
Мы, дети ледового света челюскинцев,
Сновали меж штабелями в порту,-
Лежал там кто-то в рванье, без челюсти,
Засиневевший, икал в поту!
А мы в жестоком страхе глазели,
И не жалели мы чужака.
То отчужденье, что в нас засело,
Казалось, в жизнь вошло на века.

И вот, сияя - прямо в душу – чудом, открылось море, бухта в зеленых пятнах   подводных водорослей, очерчивая полукругом город.

Пахнущий морскими водорослями берег моря, где мы с Аркашей бродили в поисках удивительных вещей, принесенных морем, волшебных зеленоватых стеклянных шаров (узнал после -  поплавки для сетей),  остов парохода с высоко поднятым над водой носом, напоровшийся на подводную скалу. А ночью, в теплой тьме плещущего моря, прерывающийся рокот двигателя невидимого катера. И – огромный страшноватый причал в контейнерах и ящиках, трюмы пароходов с рыбными консервами и трюмными крысами, где мы, дети, подрабатывали. До сих пор банки с надписью «Сайра» вызывают ностальгические воспоминания того волшебного голодного времени.
Вот всем нашим классом  качаемся на катере, пахнущем смолой морских просторов, на грани тошноты,  плывем к каким-то дальним берегам. Такие чувства, наверно, владели Робинзоном: выгрузились у незнакомой заводи – бухты Буян, рассыпались по берегу, подбирая камешки.
Что это такое? Я никогда не жил иначе, а всегда пребывал только здесь! Они всех цветов радуги – от белых до красных, зеленых и черных, и прозрачные, и густого плотного цвета, и яшма, и аметисты, с видной синей кристаллической юбочкой внутри.
В стороне, наверху – чаща, куда не ступала нога человека. Мы с Аркадием влезли в странные хвощи. Там росли тисовые деревья, с необычно широкими мягкими иголками.
И вдруг – открылось море, и три высоких каменных столба – утесы. Мы забыли все.
На поросших мхом вершинах утесов, маленьких площадках, пригибаются, жмутся вместе высокие травы на постоянно гудящем ветру, и одиноко и необъятно, и над ними кружатся одинокие чайки. Что это, одиночество гулкой вселенной? Безграничная новизна и свобода? Печаль души, сбросившей все путы? Это ли я, на гудящем ветру, вознесенный в небывалую новизну космоса, и где былое онемение сердца?
Как описать чудо? Не языком цивилизации, забывшей о своих истоках, вторичным социальным языком. Первичен язык космических, природных катаклизмов, самого космоса, а в нем мы лишь мгновение.
И я шепчу, шепчу всю жизнь: уте-е-сы, у-те-е-  сы-ы… Это слово всегда навевает мне необъяснимое, самое высокое чувство, какое когда-нибудь испытывал. В нем загадка моего исцеления, наверно, оно определяет всю мою судьбу. Так и сейчас манит моя судьба, глядящая в необъятное одиночество мира, над которым медленно кружат чайки. Главное, человек перед Вечностью и Временем, а не перед социальным, «затыкающим бездну» в жажде существования, и здесь встают во весь рост слишком больные вечные вопросы жизни, смерти и бессмертия.

На краю земли или в космосе –
Высоко над бездною вод,
В новизне небывалой утесы
Одиноко встречают восход.
Там высокие травы склоненные
Жмутся вместе, а ветры метут!
Одиночество во вселенной
В новизну ли уйдет, в пустоту?
Только чайки парят над утесами,
Только ветер, лишь ветер поет.
Что ж туда – уже не вопросами,
А печалью неясной влечет?
Я шепчу: уте-е-сы, у-те-е-сы-ы…
И всегда возникает одно –
Вечный ветер, и травы причесанные,
Шепот вечности, не одинок.

А теперь здесь видна бурная жизнь. Прямые улицы сплошь в магазинах: «Триумфах», «Приветах», «Надеждах», «Кузькин и Ко»,  и Приморская, полукружьем вдоль залива, в супермаркетах с огромными яркими рекламными щитами – филиалах столичных торговых сетей. Похоже на необъятный балкон новостройки с подвешенным разноцветным бельем. Это бурное многоцветье странно сочетается с оставшимися приметами сурового оптимизма и жесткости города сталинской постройки: самой необходимой для жизни инфраструктурой, чадящими металлургическим, цинковым и лакокрасочным заводами, огромным портом, с теми же драками и убийствами в рабочих кварталах, куда страшно заходить. И над городом часто плывет звон колоколов единственной ожившей церкви.
Нашей школы-барака, конечно, не было, ее давно снесли.
Встретили осторожно доверительные люди из местной «оппозиции».
- У нас все проще, - сказала Екатерина, усталая на вид руководительница правозащитной организации, с зелеными глазами и стройной фигурой в зеленом, под цвет глаз, платье. Ее мужа, борца за демократию, «ушли» на пенсию, и сейчас он в руководстве оппозицией. Она была нашей – участвовала в организации представительства Фонда.
- Здесь борьба за власть, за бюджетные деньги. Губернатор – миллионер, работает на свои предприятия, на водочный завод.
Подруга Екатерины – по ее инициативе энтузиасты безвозмездно строили природно-рекреационный парк – получила деньги из бюджета, так чуть не застрелили. Мафия. Требовали ввести их человека на должность заместителя директора. Катя ее прятала – искала милиция.
По ее словам, жизнь здесь не то, что в центре, скучнее и проще: более открыто выраженная борьба (меньше что делить, разве что приватизируемые старые предприятия, рыбные квоты, небольшие бюджетные деньги и власть); наивные люди, увлеченные в бездны предпринимательства, но измотанные постоянными поисками разных уловок, чтобы дело шло и развивалось, ждущие чего-то иного, кроме голой коммерции; власть, лоббирующая свои уполномоченные предприятия и фирмы при принятии решений, в газетах, на телевидении и радио; основная масса населения – работяги порта, грязных и ядовитых металлургического, цинкового и лакокрасочного заводов, подрывающих здоровье;  свои политики – оппозиция, готовящаяся к местным выборам, интересующаяся нашей программой оздоровления населения, чтобы иметь козыри в выборной кампании; своя мафия, проникшая во власть, убийства при дележе бюджетных денег; более откровенные, чем в столице, журналисты, открыто за деньги рекламирующие те или иные политические и мафиозные силы; свои чудаки – правозащитники и независимые газеты, смело вступающие в схватку с властью, старики, возделывающие на своих клочках земли ботанические сады из диковинных местных растений и деревьев.
Отчего мне так неуютно и тесно в этой тягостной новизне, среди чужих, и нет ощущения легкой свободы командированного, и мои улыбки - с готовностью принять как должные любые ненужные разговоры, моя навязанность должностным лицам, несущим свою ношу нездоровой борьбы за власть. И эта печаль Кати … 
Зачем я здесь? Чего хочу от них, сейчас ничего не желающий, занятый своим, чем-то сильнее меня? Откуда, неизвестно почему и куда, в обременительно напряженном потоке? Этот чужой напор реальности не даст ничего, и ничего не случится.
Мое независимое дело – Фонд «Чистота», которое я когда-то, в начале перестройки, задумал и «сквозь магический кристалл еще неясно различал», было идеей соединения предпринимательских усилий с культурой, с чем-то чистым и высоким. У меня, видимо, был тот же романтический порыв, что у  людей, защищавших демократию в Белом доме от гекачепистов. Я был уверен, что Дело Чистоты, как огонек, притянет самых честных и искренних людей, а не тех, кого видел в местах, где раньше работал. Но сейчас мне тревожно вообще за наше выживание, и кажется, кто-то подбирается к моему делу, затягивая в липкие сети. Недавно двое молодых людей в хороших костюмах и прическах из какой-то организации, к которой мы не имели отношения, предложили продать их компании часть наших акций.  «У нас нет никаких акций, мы общественная организация!», - горячо сказал я. «Еще мы бы хотели предложить вам толкового заместителя, - убеждали они. – Он сумеет найти необходимое финансирование». «Надо посоветоваться с нашей «крышей», - соврал я на всякий случай – никакой «крыши» у нас не было.
Со следующего дня начались звонки с угрозами.

Нас мягко взяли в оборот люди главы области, показали принадлежащий его родственникам вино-водочный завод. Итальянское оборудование из нержавеющей стали, везде чисто, компьютеры, немного людей в белых халатах. Купили на Кавказе склон горы и засадили своим виноградом – сырьем для вина. Молодой, одетый с иголочки директор – зять хозяина области, с непроницаемым лицом олигарха, очень четкий и корректный, снисходительно показывал свое образцовое хозяйство. В дегустационной комнате он поднял тост за союз центра и региона, за поддержку с нашей стороны благого дела – борьбы за чистое производство и чистоту продукции.
- Когда построил завод, думал – все, - вдруг беспомощно улыбнулся он. – Но оказалась, это только начало. Предстоит долгая раскрутка нашей высокочистой продукции. Надеюсь, вы нам поможете.
Все время нас снимали на телекамеру какие-то лохматые двое. Мы подумали - для заводского архива, но на всякий случай держались в другом измерении, обнажая только те качества, что годились для широкого обозрения. А вечером встречу показали по местному телевидению. Молодой директор был в центре, принимал общественность из центра. Он говорил о чистых отношениях, о своем чистом производстве и продукции. Мы были фоном. Явная реклама. Весь механизм договоренностей и оплаты телевидению, естественно, был за кадром.
Дали слово только нашим профессоршам, приехавшим вместе с Сократом рассказывать о препарате «Вита». Сократ был взбешен: они, со своим столичным лоском,  больше говорили о недостаточно исследованных свойствах препарата.
- Если вы приехали рекламировать препарат таким образом, то зачем вы здесь?
- Вырезали нужную часть! – обижались они. – Мы сделали, что могли. Кстати, сделали рекламу. А нам даже за лекцию платят по тысяче долларов.
Когда-то в институте Сократ, кандидат наук, работая со своей группой ученых над некоей плесенью, обнаружил в ней побочный эффект, сулящий оздоровление клеток живого организма. Как тогда казалось, могла быть решена проблема омоложения. Прошло много лет, выяснилось, что это просто хорошее средство, действительно очищающее клетки. Во время страшного провала экономики о получении патента как лекарственного средства нечего было и думать – впереди маячил ужас заматывающих испытаний препарата и неподъемных денежных средств. И тогда Сократ создал фирму «Вита», получил сертификат на препарат как на натуральную биологическую добавку и запустил в производство. Как и на что – это была мрачная тайна, об этом он предпочитал не говорить.
Мое самолюбие было задето, было стыдно и хотелось уехать. Все нормально, я снисходителен, как столичный гость, но внутри дрожало бессилие слиться с чем-то непроходимым, какая тут может быть строительная площадка для нашего представительства?

Аркадий и Сократ тоже были саркастичны – их чистая продукция здесь не шла, хотя удалось пристроить ее в сети торговых точек и аптек.
- Кто-то тормозит, - выливал раздражение Сократ – Слухи, что из местного комитета здравоохранения. Официально не могут, так запретили устно: не хотят конкуренции со своей, местной биодобавкой.
Действительно, мы по местной телепрограмме видели полную даму, порицавшую чужое, не способствующее оздоровлению населения, поскольку местное население, в поколениях, привыкло к своему.

Мэр города встретил нас, словно не ждал, но сразу ввел себя в нужную колею.
- А, Катя! – приобнял он ее, она надменно отодвинулась. – Давненько не была, почему не заходишь? Не меня ли боишься?
- Вас – не боюсь, - открыто глянула она. Видно, прежние отношения.
- Я ведь сам был депутатом Государственной Думы. Знаю всю ту кухню. Не заманишь.
Он был обижен нынешним положением в захолустье, под командой губернатора и областной Думы, откуда уже не выбраться в центр.
- Вот, приехал сюда. Прежний мэр, из демократов, наделал долгов. Теперь выкручивайся. Пришлось отменить бесплатные автобусы.
Почему-то все они сваливают ошибки и долги на предшественников. Мы уже поняли, что здесь – свои проблемы, свои нехватки, и ждут чего-то – от нас.
-У меня, вон, крыши текут! – сокрушался мэр. - Трубы отопления надо менять – зима на носу! А вы со своей чистотой.

Нас пригласили на собрание оппозиции, принявшей на вооружение нашу программу оздоровления населения региона. Худой, с большим носом депутат-демократ, уверенный в своей бессменности в ближайшем будущем, развесил какие-то графики.
- Вот здесь, друзья, план взятия демократией власти в городе.
Он рассказывал, как надо завоевывать большинство - сначала в местных органах самоуправления, потом в блоках самой власти, обозначенных в графиках. Он гордился своей гениальной идеей поступательного и неизбежного захвата, открывающего неопределенно волнующие новые просторы.
Слушали сдержанно. Я всегда подозревал в людях глубины, которых не видел в них, внешне обычных.
Сильно выпивший после работы представитель оппозиции – взлохмаченный абориген из малочисленных народов, вылезал вперед и косноязычно требовал немедленно пойти крушить коммунистов.
- Садитесь! – обрезал его депутат. – Помолчите, если напились.

Екатерина повела нас на местную выставку. Много экспонатов  малочисленных народов всего северо-восточного региона, вплоть до Байкала, будто не хватало местного материала, – трогательные юрты, расшитые вручную халаты с древними орнаментами–заклинаниями, глубоких тихих расцветок, выражающих вековечные впечатления от местной природы и жизни, ковры из золотистой шкуры нерпы, как скупое местное солнце, напоминающее драму одиночества маленького народа на планете.  Я ощущал рядом молчаливую Катю.

Эти залы  уводят в дикие сини
Вечных далей степных и низеньких гор.
Там, в народе ином – первозданные силы,
И начала его неведом простор.
Как безмерна она, эта нация малая,
В гулком, свежем утре вечных равнин,
Между гор в загадочном блеске Байкала,
В дивном свете холодном Гэсэра страны.
В грубошерстных, темных ее гобеленах
Скачут кони цельной, суровой страны,
В керамических формах простых обожженных –
Островерхие шапки эстетик иных.

Поразил большой раздел фотографий о наркомании, обуявшей город: изможденные лица девочек-старух, лежки в нирване наколовшихся групп молодежи, и как искусственные вставки – массовые спортивные и культурные акции, призванные отвлекать от наркомании.

И только на отдыхе, в стороне от города, в тихом заливе, куда впадает чистейшая быстрая речка Кабарга с всплесками лососей, с густой таежной чащей по берегу, стало ненужным все обязывающее.
Море отвлекало, хотя не снимало тревоги и нехорошего напряжения. Откуда этот безграничный покой,  отрадно ложащийся на душу? Откуда эта печаль одиночества и манящего горизонта? Почему нельзя жить этим чувством в суетящемся чреве города? Я старался заменить душевную муть тишиной, покоем первозданной чистой воды, таким далеким от всего, и она постепенно уходила куда-то вглубь.
Катя полезла в холодную воду, как нам сказали, всего пятнадцать градусов. Ее стройная фигура в купальнике, что-то новое в печальном лице странно сочетались с этим покоем. Даже неопрятно спутанные волосы были к месту.
Я тоже смело влез в воду, уверенный, что закален утренними обливаниями, но опасливо плавал близко к берегу, и скоро вылез – кожа долго не отходила. А она уплыла далеко, в одиночество иной страны.
Переодеваясь в кустах, я трогал березку, белую, с поперечными черными бородавчатыми полосами. Сам этот процесс был приятным. Где-то там еще плавала Катя, и было боязно за нее. Природа – исторически самая близкая нам, но забытая часть бытия. В ней есть что-то раскрытое, благоприятное нам.
- Шашлык готов! - прервали мои философские изыскания.
Пили из бочонков вино, присланное тем молодым директором вино-водочного завода.
Я украдкой смотрел на озябшую молчаливую, со спутанными волосами,  правозащитницу Катю. Изредка и она взглядывала на меня малахитовыми глазами. Аркадий суетился возле нее, был слышен его уверенно-резкий доминирующий голос, - принес ей «особый» тающий во рту шашлык с жирком и подливал вино.
За длинным столом сидело сопровождающее нас областное и местное начальство и работницы местной рыборазделочной фабрики – простодушные провинциальные тетки, почти все незамужние, мы косели, и во мне открылись шлюзы в неведомую свободу, рискованную для окружающих. Сгустилась веселая суть, хотелось бесконечно острить и обострять.
- Предлагаю устроить конкурс «Мисс Чистота». Имеется медаль для победительницы.
И я открыл коробочку с нашей золотой медалью. Изображение библейской легенды о рае, где люди и звери жили в полном доверии.
Все зааплодировали. Катя отвернулась, дрожа от холода.
- Предлагаю наградить медалью… девственницу, - вдруг своей скороговоркой сказал Сократ, с добродушным смешком.
Загоготали, кто-то предложил кандидатуру – толстую аборигенку с огромной грудью. Та застыдилась, сопротивляясь подталкиваниям вперед.
- Кто за? – продолжал Сократ. Все подняли руки.
Я торжественно вручил ей медаль. Немедленно нашли цепочку и повесили довольно тяжелую медаль ей на шею.
- Ты что ж дискредитируешь знак? – на ухо громко упрекнул Аркадий.
Когда пережили это мероприятие, я сказал:
- Тут нам предлагают сауну. Готовится уже. Может быть, сделаем совместную? Дамы и мужики. Предлагаю вечером встретиться в сауне.
- А что, это идея, - загалдели мужики.
Женщины стеснялись, и толстая, с огромной грудью, поддалась.
- Когда приходить? И что будем делать?
- Как что? – под общий смех удивился я, завороженно глядя на ее грудь. – Отдыхать.
Мужики долго смаковали детали совместного мытья, женщины уточняли, - тема взаимоотношений полов всегда бесконечно притягательна.
Расходились, обсуждая детали похода в сауну. Но как-то без уверенности, что мероприятие состоится. Замужние были против.
Катя сказала своим печальным тоном:
- А я подумала о вас иначе. Кстати, я их жалею. Такие наивные, чистые, и несчастные. Ждут семейного счастья. А что тут ждать? Мужики, видели, какие – спились. Так вот и проживут, впрочем, как все мы. Надежда умирает последней.

С нами Катя остаться не пожелала, уехала в город. После суровой, чисто мужской сауны мы с Аркадием и Сократом пили водку в номере. Сократ был мрачен.
- Этот змеиный клубок нам не осилить. Ты со своей чистотой – не ко времени. Может, и будет время поэзии, но не сейчас. А сейчас время терпения, тихой сапой надо, как ты говоришь. Выживать надо.
В нем есть опасное равнодушие человека, окончательно решившегося опираться только на себя.
- Но мы существуем, – упрямо сказал я. – И мы не одни. Это мировое направление.
- Он прав, - бодро поддержал Аркадий. – Мы не одни. Откуда этот стоицизм?
Я поморщился. В Аркадии  отсутствует трезвость взгляда, мне казалось, он слегка искажает реальность, приподнимая ее своим оптимизмом. Это мешает ему в бизнесе точно оценивать и учитывать потребности покупателей. Из-за этого жена разводится с ним, презирают его двое продвинутых детей. Впрочем, это есть и во мне. Больше того, он, когда-то подпавший под мое влияние (даже увязался за мной в город поступать в институт), сохранил мой прежний энтузиазм, я был для него гуру.
- Ну, ну, давайте, - снисходительно поощрил Сократ. - Раскрутка товара, бывает, длится десятки лет. Во всяком случае, нужно оценивать все трезво, долго работать. А не наскоком.
 Мы побаивались Сократа. Что-то в нем есть отдельное, далекое от нас.

Улетали мы неудовлетворенные. Для нас с Аркадием этот городок окончательно стал чужим. Ничего в нем не осталось из того бездонного источника в душе, где светит детство.

Душа в тумане солнечном живет
Над облаками – самолетным зудом.
Вот в пятнах водорослей цветет
Залив, сияя прямо в душу чудом.

Вот берега неведомой земли
Покрыты тундрой, неземною флорой,
Мягчайшим мхом, где шикша исцелит
И карлики-рябинки – красным флером.

Но почему ушедшее саднит
Оставленной – на время лишь – работой,
Балансами амбиций и обид,
Сверлящей выживания заботой?

Всегда ли будет дух наш отягчен,
Как почвы вулканической волшебность,
Израненной на трассе тягачом,
Разлезшейся  до каменного щебня?

2

Наконец, больной от перемещений в неблагоприятных пространствах, выпивки и неправильной еды, возвращаюсь в привычный ритм жизни.
С аэродрома еду прямо на работу, убаюканный в такси, и по пути заглядываюсь на многоэтажные финансовые офисы - огромные пирамиды с затененными, слепо отблескивающими на солнце стеклами, с бесконечно уходящим, раскрывающим в свободу пространством помещений. Я спокойно смотрю на этот недоступный, и потому не нужный мне мир. От недоступности стал не завистлив и аполитичен.
Вот, правда, чудный, салатного цвета особнячок. Обетованный берег, с чистым садиком за ажурным чугунным забором, где так хорошо посидеть в обеденный перерыв. А внутри такой оранжерейный уют, что в нем исчезает привычное понятие работы, - чистое творчество, искомый идеал моего Фонда «Чистота». Мне бы вполне его хватило.
Еще недавно лимитческая мечта о достаточном по площади и оргтехнике, красивом      с о б с т в е н н о м  офисе сублимировалась в тревожные сны, тайно сопутствовала всей моей дневной жизни. И теперь эта боль не  отмерла.
Несколько тупиковых лет мы прожили в центре, но беда не приходит одна  - были выселены  вместе с предприятиями из-за их, якобы, экологической опасности и необходимости реконструкции зданий. Причины объективные, делающие бессмысленными наши возражения и пустяковые намеки на предвкушаемые администрацией огромные доходы от тех зданий в самом центре города. Однако нам пообещали замену. И тут же, после нашего выезда, вышло постановление о передаче помещений в аренду только через конкурс. А у нас нет на это денег.
Вещей накопилось очень много – они вызывали странную боль, каждый клочок бумаги. Архивы – хранители тяжелых и горьких лет борьбы за выживание, дорогие мне документы: старые бухгалтерские отчеты, страстная переписка со многими организациями и людьми, кончившаяся ничем. Старые программы, бизнес-планы: словно штурмом мы пытались взять небо! Та жизнь откипела, отошла, и никому не нужна, даже мне. Странно, но и прожитая впустую жизнь тоже дорога. Какие же остаются зияния на месте опыта! Мой опыт умрет вместе со мной.
Выбросив балласт, мы, вновь голые, без прежней памяти и оптимизма, временно переехали в одно из обветшавших зданий,  огороженных глухим забором, с постом охраны у главных ворот, принадлежащих сомнительным владельцам, которых мы не видели. Комнаты сдавались под уплату «черным налом», то есть наличными в руки без уплаты налогов. Там продавалась подпольная водка, художественная мастерская изготавливала фальшивые этикетки, акцизные марки. У нас незаконная аренда по договору о сотрудничестве, по которому мы якобы оживленно сотрудничаем с арендатором, и даже пишем поддельные, для отчета, совместные программы и договора, почти уверившись в  подлинности этих бумаг. Никакой детектор лжи не поймал бы.
Олег Николаевич, депутат Думы и мой друг молодости, помог подобрать это помещение, временно, для нас почти бесплатно. Мол, договорился, как-нибудь отработаем. Я чувствовал, что не надо было сюда влезать. Здесь бродят, даже бесцеремонно заглядывая к нам, странные лица в длинных темных плащах,  как бы ожидая какой-то команды. Мне почему-то показалось, что нашу мебель и вещи обратно мы не получим.
Вот и он, наш дом без лифта, давно не ремонтированного: к чему лишние накладные расходы.  На всякий случай оглядываюсь, нет ли поблизости убийцы в надвинутой на глаза лыжной шапочке. Лестничные пролеты большие и обшарпанные – дом старый, сталинский. На последнем этаже широкий бесконечный коридор с туалетом в конце, где кто-то мистически равномерно вздыхает (возможно, вздохи  где-то в заржавленных трубах?), грязно и над разоренным бачком написано: «Просьба не писать на пол, господа!» и нет туалетной бумаги и полотенец, так что люди выходили после мытья  над грязной раковиной с мокрыми руками и не могли здоровкаться, – все это заведение людям чужое, зачем для кого-то стараться? Правда, кто-то иногда клал на бачок туалетную бумагу. Видно, поколебалось законное чувство отчужденности.
Мне больно за наш «сарай»: у нас одна большая комната, со старой советской мебелью, перетасканной еще с прежних работ, с выгородкой из шкафов – моим кабинетом. В окне видны голые ветки высоких, выше пятого этажа, деревьев, и на вершине, на ветке висит черная грязная шапка. Непонятно, как она туда попала?

У моих сотрудников до сих пор осталось тревожное ощущение, даже разочарование от нового неказистого места, в котором надо как-то обустраиваться. Я – в продолжающейся внутренней гонке после переезда – пытался организовать, спланировать, структурировать их работу, а они, в душевном погроме, глазели по сторонам в недоумении.
Обнаружились  законно болевшие простудой во время стрессов переезда наши две сотрудницы (раньше, до перехода к нам одна работала психологом, а другая была домохозяйкой), оборвавшие на время болезни все завязанные на них концы – в нашей опутанной обязательствами и сроками машине. Секретарь Мира в то время взяла местную командировку. Новые сотрудники Бобылев и Медведев попросили уладить свои дела на старой работе.
Не уклонились от тягот переезда: мой верный зам Пеньков, хотя на его широком багровом лице с усиками и в тяжелой походке отражалось страдание от переноски тяжестей; на всякий случай бухгалтер с козлиной бородкой и щуплой фигуркой, как бы специально приспособленной, чтобы уклоняться от нагрузок и трудностей; не способная на инициативу по определению незаметная третья сотрудница (я про себя называл ее Рыбой) - не удосужилась подумать, как уклониться. «Такие в коллективе тоже нужны, - благодарный ей, думал я. – Замечаешь течение времени. Ведь камень реке тоже необходим». Молодые специалисты не в счет, они еще не умеют ничего: Игорь, герметически замкнутый на любовных объяснениях и препирательствах по телефону шепотом с его девицей, Юленька – прелестная «нимфетка», в короткой кофточке, открывающей пупок, еще не понимающая, как это - работать.
Стрессы – не для них, это для шефа.

Телефон молчит – признак отсутствия процесса труда. Не зря я заехал на работу.
Сотрудники встретили радостными возгласами, спохватываясь в рабочем оживлении.
- Надеюсь, на время забыли про свои заботы? – обрадовалась психолог Елена, глядя на меня влажным взглядом. В ней единственной нет покорности субординации – знает, что нравится мне. 
- Стало еще хуже, - отвечаю я, благодарный ее искренности. И, вспомнив правозащитницу Катю, уже смотрю на Елену трезво, ее взгляд не действует.
На «летучке» рассказываю о командировке, о положении «в субъектах Федерации», надеясь, что сотрудники учтут эти тонкости в своей работе, и прошу каждого отчитаться.
- Где моя должностная инструкция? – сурово глядит из-под нависших бровей  Медведев, предвидя критику его безделья. – Все еще не готова? Как работать?
И обезоруживает меня: нечего ответить, не было у меня времени продумать должностные инструкции.
- Ксерокс жует бумагу! – обращает ко мне негодующее востроносое лицо домохозяйка, поливая цветы. После ее прихода наш «сарай» преобразился: везде стояли в горшках, свешивались со стен разнообразные растения. – Не смогли отослать материалы в регионы.
Это значит, что я не дал ей своевременно телефон мастера. Знают, что всегда кинусь помочь, но я уже давно понял, что завязну в мелочах, а они ничему не научатся, – пусть выплывают сами.
- Почему не вызвали мастера?
- У меня нет знакомых мастеров.
- Найдите! Возьмите справочник. Позвоните, в конце концов, в справочную службу! И чтобы сегодня ксерокс был исправлен.
- Почему ничего не делается для подготовки пресс-конференции? – спрашиваю ответственную, Миру. 
- Не верится в ее полезность. Только деньги тратить…
- Мне нужен результат! А не ваши сомнения. Звоните журналистам немедленно.
Она обиженно идет к телефону.
- Не слышу звонков! – кричу я через некоторое время.
- Не знаю, как говорить, - признается она. И мне приходится говорить самому. 
То же с Еленой:
- Не дозвонилась.
И кидает мне на стол визитку с телефоном, которую я ей дал.
- Не ответили? Или нет такого адреса? – бросаю ей назад визитку. – Звоните, пока не дозвонитесь!
Рыба сидит  за своим столом, уставясь в точку, пока я не напоминаю о поручении.
- Какое поручение? – долго вспоминает она. –  Ах, да, вы об этом. А как это - выполнять сразу несколько заданий?
- По очереди! – злюсь я, озадаченный нелепым вопросом.
Молодой специалист Игорь на мое задание равнодушно отвечает:
- Этого я не знаю.
- Так научитесь, спрашивайте. Не воркуйте в телефон часами.
Меня раздражают постоянные звонки его пассии, когда я беру трубку параллельного телефона и слышу, как она трагически дышит в трубку. Он смотрит на меня так, словно еще одно слово, и без сожаления уйдет с работы.
Они не понимают, что нужен не промежуточный, а конечный результат. Промежуточное принимают за конечное, и останавливаются. И обижаются, принимая замечания за оскорбление. Но конечный результат нужен, и к сроку. Шеф должен доканчивать самое трудное, ибо они действительно не знают, как дальше.
Мои соратники всячески избегают точных определений объемов выполненной или выполняемой работы. Чтобы влезть в это святое святых, определить их истинную значимость – надо давать подробный четкий план работы, неукоснительно требовать отчетов. Чтобы не искажалась представление об их месте в реальном комплексе дел в Фонде. Чтобы отсечь самомнения и обиды, что их недооценивают. Но это невозможно. Все равно они находят лазейки, чтобы завысить свою значимость, увильнуть от видения истинной цены себя и тем более других.
Я смотрю на сослуживцев, набранных случайно, на небольшую зарплату общественной организации, из Фонда занятости, по «резюме» из интернета, по рекомендации знакомых. Это те, без достаточной или востребованной квалификации, кому некуда идти. Вряд ли смогу дать кому-то отдельное самостоятельное направление (а только это мне нужно – сбагрить с себя хоть часть ноши), чтобы тот смог все учесть, поспеть к сроку, и с экономией, не допустить «упущенную выгоду» (мои соратники видят в наших финансах нечто чужое, и щедры на траты чужих средств)?
Они видят наше дело как нечто объективное, обязательное, данное свыше, кормящее из какого-то сакрального бюджета. И сам я уже служу ему как посторонний. Так нам даже выгодно видеть, мне – чтобы уйти от  тяжести ноши и ответственности, перенося ее на нечто свыше, другим – чтобы не иметь ответственности вообще.
Единственный выход – срочное обучение сотрудников и дисциплина. На это уходила львиная доля времени. Я открыто ворчал, с ощущением зануды:
- Профессии не знаете. Компьютера не знаете. Языков не знаете. Писать письма не умеете. Философию, поэзию не понимаете. В искусстве – ноль. Что же вы умеете? Как платить вам больше, чем вы стоите? С таким кругозором? Платить больше - это аморально.
Пишут, что существует постоянная величина пытливых интеллектуалов и инертных людей. Не верю. Все обладают способностью к саморазвитию.
Они в недоумении, таких обвинений им никто не бросал. Мне  претит давать исполнителю больше, чем он того заслуживает (зарплата – уж бог с ним, это сакрально!). Я научился чутьем определять цену каждому. А если давать больше -  это его развращает, и может развалиться дело. Но смутно представлял, что обучать с таким настроением нельзя – возненавидят и учебу, и меня. 
В постоянном напряжении – тащить на себе новых людей, мало знающих, но уверенных в своем праве при пожаре безмятежно жить, я чувствовал, что дело не идет. Никто не знал своего маневра. И – «совки» подвержены бездумной порче оргтехники – компьютеров, ксерокса, факсов, что может иметь решающее значение при выполнении договоров, удивительно щедры в расходах бумаги, хозяйственных вещей.
Нет, я не доверю ответственную работу никому. Другое дело менеджеры, но на нашу зарплату они не пойдут, да и все настоящие менеджеры – мои соратники члены Совета - создали свои фирмы, а прогоревшие – не менеджеры,  я их побаиваюсь: часто эти люди чего-то важного не умеют, или завистливы, идут на все, вплоть до отъема твоей материальной и интеллектуальной собственности.
Что за поразительная разница между моими штатными техническими работниками и соратниками-менеджерами, составляющими Совет Фонда! Между ними бездна – по воспитанию, образованию, опыту, ответственности за дело, и еще какая-то психологическая, энергетическая, что ли.
Но, скорее всего, я вижу сослуживцев повернутыми ко мне лишь одной стороной – скукой угнетенных работой здесь, отчего-то не вдохновляемых ее чистейшими целями и творческими возможностями. Неужели этого не внушить?
Не превращаю ли я «самоценные субъекты», как сказал бы философ, в средство для выполнения моего дела? Ведь у них своя ответственность – за семью, детей, может быть, иные цели, не имеющие отношения к моему делу. За что их осуждать? И мне оно иногда кажется монстром, засасывающим жизнь. Но тогда надо уничтожить дело. И «самоценности» начнут развиваться самостоятельно, свободно. Не в ликвидации ли – смысл?
- Все будет о`кей, - соблазняет меня взглядом Елена. – Кстати, прошу отгул на пятницу, на похороны родственника.
У нее всегда по пятницам то головная боль, то женская болезнь или похороны. Удобный способ прибавить к выходным третий день.

3

Только дома, и то по выходным, я расслабляюсь на диване в моем кабинете-спальне, почти нереальном замкнутом пространстве - от привычки, с письменным столом, заваленным книгами и компьютерными принадлежностями, с пестрыми книжными полками по стенам. Временно выпадаю из гонки, стараюсь начисто забыть о ней. Это вся свобода, что мне доступна. Свобода как бы вне времени, и в ней уже не вижу новых возможностей. Дом – в сущности, то, что могу выносить. Все, что вне его, становится необходимостью, когда замкнутость начинает тяготить.
В моем теле двойной ритм чередования бодрствования и сна: со временем из-за одинакового режима дня стал просыпаться через шесть часов сна в будни и через восемь – в выходные. А уж командировки совсем ломают организм. Стал слишком зависим от привычной колеи – вне ее мне не по себе.
- Вставай! - кричит жена из спальни. – Полно дел!
Мне снилась пустыня, песчаный гребень-бархан, на нем странные каменные столбы наподобие памятников, с круглыми отверстиями. Заглядываю в отверстие – внутри пустота, ничего кроме темного гравия внизу. И вдруг - ветер, с гребня летит песок. Во мне нарастает ужас, с ним я просыпаюсь. Странный сон.
Из окна слепит теплый свет. И первая мысль - о Кате - волной свободы, уносит в иной, не сковывающий ритм. Мне кажется, что могу легко перейти в иные ритмы – путешествий, открытий, творчества. Таким, наверно, был ритм Набокова, Гоголя.
На меня накатывает. То, что жена называет дурью. Слепая детская радость, словно никогда не было боли и бед. Толчок счастья.
- Как же ты храпишь! – доносится голос жены. – Это распущенность.
- Да, как пенсионер.
Я нутром воспринял брезгливость Чехова к интеллигентам-храпунам. И пытался всячески бороться специально изобретенными упражнениями.
- Ты тоже часто выдаешь крепенький храпок.
Мне нехорошо от тайны, которую никогда не открою. Жена, прикипевшая ко мне до болезненности,  – мое настоящее, и я знаю, что его нельзя устранить. Не останется ли тогда пустота? А Катя – иная жизнь, иные переживания, словно не касающиеся этой части моего существования. Никакого раздвоения, мук совести. Могу даже, забывшись, проболтаться о моем новом чувстве. Но знаю: если бы люди полностью раскрывались, были бы одни разводы.
Вдруг вспоминаю про требование продать нашу программу кем-то неизвестным, и очередную угрозу по телефону, если откажусь. Об этом ей ни в коем случае нельзя говорить!
- Не вали с больной головы на здоровую. Если и так, то сразу просыпаюсь. Я себя ощущаю, потому что чутка к другим. Вставай! Лежишь, как фавн.
- Наяда нужна.
Дома, полностью расслабленный, я, наверное, похож на сумасшедшего.
Выждав, когда я открою глаза, ко мне впрыгивает мой серебристый малый пуделек, член семьи. Зовут его Норуша (имя – в связи со знаменательным событием покупки жене норковой шубы), она же Нюся, Сюся, Сюня, и даже Пушкин (из-за бакенбардов). Целую ее в мокрый нос. Она переворачивается на спину – почесать живот. Следит лукавым, плутовским глазом. Меня поражает ее абсолютное доверие ко мне. Погружаюсь в ее теплое розовое пузо в мелких твердых сосках, из вредности не целуя, а фыркая губами в нежную мякоть: фр-р-р!... Она следит за моими действиями с опаской. Кажется, что она была всегда, как будто не приносил ее когда-то в подарок жене, в рукавице.

Трын-трава ли – щенка забиячество?
Новой жизни безмерны поля.
Смыты боли прошлые начисто,
О, в тех урканьях беготня!

Но впервые он в боли – оставлен,
И шлепок непонятен, как мир,-
Поврежден механизмик хрустальный
Безоглядных, неслыханных вер.

Что так новорожденному страшно
В моих нежность забывших руках?
И нутру заскорузлому странно
Пребывать в неумелых врагах.

Он уполз и притих так ужасно
Всю вину открывая во мне,
Всю вину моей жизни неясной,
Столько сеющей боли во вне.

Я слышу шум воды в ванне. Неужели горячую подключили? Мы уже три недели без нее. Мне-то все равно, я могу мыться в ледяной.
- Вода есть?
- Прекрасная вода! – кричит моя изнеженная городская жена, в естественной уютной среде, немыслимой без горячей воды.
В спальне, вижу в раскрытую дверь,  она садится к трюмо, мокрая и растрепанная. Норуша опрометью бросается с моей кровати – к ней.
- Ну, как поживаете? Опять обычное состояние - отвратительное?
- Не без того, - говорит она одними губами из-за белой маски на лице, отодвигая мохнатую собачью голову. – Еле проснулась, и сны все время плохие. Ночью ворочалась, потянулась и вывихнула ногу.
- А ты попробуй уйти из своего состояния. Вообрази хорошую покупку.
Она бормочет, разглядывая себя в зеркало трюмо:
- Кстати, я без-духов-на. И кремы кончаются. Нужны деньги.
Я смотрю на нее через открытую дверь. Она еще красива – высокая, худая, с плотно сжатыми губами, не
умеющими открываться для поцелуя. Жалко, что моя жена лишена полета. Может, так и надо, без идеалов и утопий.
Мне не хочется заглядывать глубже, с ней все гораздо сложнее. Мне неохота вставать, и жалко идеалов. И трудно жить со стоящими твердо на ногах.  То есть, трудно в трезвой жизни, где нет полета. Без полной открытости всем, чтобы все тоже были раскрыты мне. Но эти мысли вдруг показались умозрительными, в моем новом настроении, поднимающейся чудесной волне при мысли о женщине с зелеными глазами.
Она подходит ко мне, склоняется над кроватью.
- Уже одиннадцать. А мы в супермаркет собирались. Помнишь?
-  Поедем, - сонно говорю я.
-  Поедем, дорогой.
Улыбается и целует. Вот подумал о ней, а все неправда. В наших отношениях есть нечто. Я люблю ее суть, женственную родную ауру, в которой так спокойно.
Преодолевая физическую тягомотину, приступаю к зарядке. Я из тех, кто выдумывает себе обязанности сам и упорно их придерживается. При этом больше всего хочу не иметь никаких забот. Откуда тогда мои железные правила?
Сначала делаю «зарядку на лицо», расслабляясь в улыбке (улыбка разглаживает морщины): обминаю кулаками лицо; разрываю рот двумя засунутыми в него пальцами, вращаю ртом и глазами в разные стороны; с силой и чавканьем моргаю, до влажности в глазах (эти впадины глаз - два бездонные колодца, сонные от постоянного недосыпа, почему-то представляются стариковскими провалами), подпираю подбородок кулаком, с силой раздвигая челюсти (упражнения, вызванные, видимо, испугом в раннем детстве от увиденного рисунка Леонардо да Винчи – оказаться стариком с проваленным ртом); содрогаюсь от напряженных глотательных усилий, извиваясь всем телом, всем нутром и почти добираясь до мозга (упражнение от храпа). И мелькает нелепое желание: как бы еще потренировать - физически - и мозги.
- С ума сошел, - кричит жена. – Только нагонишь морщин.
- Изюм! Изю-у-м! – вытягиваю к ней губы, вытаращив глаза («голосовое» упражнение). Массирую с нажимами глазные яблоки и наблюдаю там, внутри панораму иного мира – столбы света, сухое мертвое небо в мириадах покалывающих сиреневых огоньков (странно, что в разные дни картинки разные – вырастающие из глубины бесчисленные огненные круги, как от капель по воде, квадраты, феерические вспышки). Иногда мне кажется, что со своей зарядкой безнадежно прыгаю вокруг каменного валуна, закрывающего вход в некий фантастический исцеляющий мир.
- Спорт, зарядка, - пыхчу жене, - это превращение тяжелого тела в пламя полета… как в танце… «фламенко»…
Наконец, лупцую себя ладонями по лицу, и когда хлопаю по глазницам, то возникает пугающий мертвенный свет.
Потом ложусь в гостиной на полу и, взбадривая себя, делаю настоящую гимнастику. Я не верю в йогу, которой занимается жена, часто сидящая неподвижно у горящей свечи. У меня своя система: несколько циклов упражнений на все части тела, в том числе с гантелями. Все это - органический синтез из папки «Физкультура», в ней попытки систематизировать все в этой области. Когда-то задал себе задание  – полтора часа зарядки, сейчас уже выполняю за один час. Это уже не воля, а окостенение воли. У меня хватка бульдога. Если скапливаются «долги» (почему-то пропустил день), то обязательно возмещаю. У меня идея: для экономии времени научиться делать несколько упражнений одновременно, синхронизирующих нагрузки тела (например, тяжелые  с гантелями для рук и одновременно легкие лицевые: вращение глаз и т. п.). И кажется, что существуют еще не найденные упражнения, которые подвигли бы весь этот физический процесс в оптимальный, дающий телу естественную легкость. Тут какие-то возможности.
Рыхлый Борис Слуцкий написал: «Не могу спать на правом боку. Не могу спать на левом боку». Только тяжелые физические упражнения, как я понял из многолетнего опыта, реально помогают держать форму. Тьфу! тьфу! - я гибок, ловок, нет живота, спина не болит, не болею.
Но в глубине души мне все равно. Кому нужно, кроме прикипевшей ко мне жене, мое здоровье и форма? Мои хлопоты о теле выглядят несоразмерно серьезно, смехотворно. Но и немощь тоже ни к чему. Сломаешься, и со смехом пройдут мимо. Человеческая жизнь, в сущности, никому, кроме близких, не нужна. Я живу самообязательствами и привычками, может быть, желанием выйти из них.
- Это хорошо, - жена втайне довольна. – Стану божьим одуванчиком, будешь на руках носить.
- Увы, помру раньше.
Я набираю полный рот воды (пользительно от морщин) и лезу в ванну, продираю все тело жесткой щеткой. Потом из душа обливаюсь ледяной водой. Падает сердце – весь цепенею.
- Как страшно! – воплю из безумно-восторженного пропада. – Жить страшно!
В глазах круги – окна в ярко-голубое небо, с огненно-зелеными оболочками.  Потом огненное окно принимает вид скрученного зародыша, а оболочка делается огненно-желтой. От долгого падения на голову ледяной воды окно делается огненно-сиреневым, потом черным. По теории соответствий Кандинского сиреневый цвет – цвет старости и смерти. Пытаюсь увидеть и понять сакральный смысл этих кругов в глазах.
- Ну, что-о-о! – доносится голос жены из кухни, и она подходит к ванной. - Что ты меня отвлекаешь? Пришел бы и сказал. Что?
Я молчу, от потрясения весь в себе, и она сердитая уходит на кухню. Вдруг вспомнился некто голый в бане, только что из парной, полотенцем вытирающий лицо, беспредельно углубленный в себя, не слышащий просьб – крайняя, физическая форма эгоизма тела и души. Почему-то представил герметически замкнутого на себе молодого специалиста Игоря. Мне стал противен мой уход в плотское переживание-экстаз. И чтобы уйти из этого состояния, кричу:
- Ох! Ах! Эх! Ух!
Жена снисходительно отзывается:
- Вот так сердце остановится.
- Вообрази ад! Не жар, а абсолютный холод! Не на минуту, а вечно. Бр-р-р!
- Тебя к телефону! - влетает она в ванну с переносным телефоном.
- Через десять минут!
Но в ожидании чего-то необыкновенного   она сует мне,   мокрому и потрясенному, переносной телефон - немедленно переговорить. Для нее телефон – метафора Вестника, обещающего неслыханное: нечаянные радости или грозные беды. Там молчат, и я спрашиваю со злостью – кто это? «Ты знаешь» - после паузы грубо хрипят и отключаются. Жена делает испуганные глаза.
- Молчат, - говорю я, не показывая тревоги.
Бреюсь и триммером электробритвы подбриваю седые волоски в бровях. Терпеть не могу вдохновенных орлиных крыльев бровей, как у пенсионеров. Неужели это я, вот этот в зеркале – худой, со страдальческими глазами, уже с седыми волосками, даже в бровях, всегда занятый руководитель организации, над кем, наверно, посмеиваются окружающие? С достоинством в движениях – приходит время, когда становишься неторопливым, оттачивается нарочитость движений, подаешь себя уже артистически, ибо молодости нет, и надо заменять ее достойностью? Скрываешь дату своего рождения, не отмечая даже юбилеи, чтобы в тебя, еще молодого, верили сотрудники, что ты можешь (а может быть, дело в женщинах?). Я думаю о жизненных циклах: в старости вырастают вторые зубы, происходит обновление. Может быть, возможно наступление второго рождения, обновление организма, только что-то засоряет этот пусковой механизм, и ученые откроют.
- Это же надо пинцетом выщипывать, - усмехается жена.
Смазываю лицо кремом – отходами косметики жены, ей не понадобившейся. Сухая кожа, и хочется быть моложе. Но больше всего пугает мысль, что в старости будет сытость жизнью, и это станет мировоззрением. Влечения и неприязни пройдут, и после их исчезновения откроешь в себе голую всепрощающую суть. И тогда все равно, что дальше будет со мной, с миром.
Потом одеваюсь. Что за черт! Наметился точно, а надеваю все наоборот. Майку ли, трусы, носки. У меня есть особенность: мои действия часто приводят к обратному результату.
- Кстати – в бачке подозрительно мало грязного белья, - говорит жена. - Опять в грязном ходишь?
Она ежедневно властной рукой выкидывает в грязное нижнее белье и вчерашние рубашки, которые еще можно поносить.
- Не сниму. - Во мне растет стариковское упрямство. Нечто непоколебимое, как бы не зависящее от меня. Обычно одежду я донашиваю до конца. Ничего не выбрасываю, пытаюсь приспособить. Возможно, в подсознании не терплю исчезновения привычных вещей, перемен. Она же нещадно их выкидывает.
- В аварию на машине попадешь – над тобой в морге смеяться будут: старпер в драном белье.
Это ее любимый образ: если лежать в морге – то в хорошем белье. Поэтому она не допускает драного или невыглаженного. Цель ее жизни – выглядеть прилично.
Я вхожу в гостиную. Весь диван в перчатках, натаскала моя собака и грызет их.
- Убью! – кричу я, и она останавливается. Я бросаюсь к ней и опрокидываю испуганное тельце на спину.
- Хорошая ляжечка – для бифштекса.
Иду на балкон, где в ярком солнечном свете жена хлопочет в цветнике, разговаривая с растениями и поливая новое приобретение – бамбук, с почти голым зеленым стволиком.
- Листочки завяли, - озабоченно рассматривает она пожелтевшие листья на хилом стволике. – А был свежий, изумрудный. Здесь для него аура плохая. Наши супружеские отношения не те.
- А что, реагирует?
- Кстати, это подарок от женщин твоего коллектива. Что дарится не искренно, то не приживается.
Она создала уютное гнездышко. Женщины – лучшие директора и менеджеры предприятий под названием «дом».
Я хватаю ее в охапку и кружу.
- Радость моя!
Хочется создать ей ауру любви и заботы, растопить ее трезвость и тяжкие мысли о будущей старости, ее комплексы, впечатанные в самую суть горестями, ее мамин тяжелый характер. А может быть, заглушить в себе что-то новое, ненужное мне и враждебное ей.
-  Не лицемерь, - вырывается она. – Все равно не любишь.
- У тебя всегда так. Похвалишь, стыдливо признаешься в любви, а в ответ, помолчав: «А вот ты негодяй, погубил мою жизнь».
- Так и есть.
Но в ней уже нет привычного состояния.

Мы с женой давно одни, после того как не стало нашего ребенка. Вначале она порывалась открыться, поплакать, но поняла, что я не могу. С тех пор никогда не говорим о ребенке. То ушло в другой мир, навсегда запретный. Души наши прочно запечатаны. Табу. Мы живем с ней в атмосфере комикования, оставляя где-то вне почти потусторонние, а потому пустые страдания ревности, исчезновения близких, еще чего-то тяжелого, не поддающегося разуму и воспоминаниям. Я – та соломинка, за которую она еще держится.

Мы едем в недавно открытый, широко разрекламированный супермаркет.
Жена признает только весомые материальные вещи и деньги. Отходит она в супермаркетах, бутиках, и после покупок у нее поднимается настроение. У нее и  подруг бывают разнообразные «творческие» периоды. Сейчас у Галки – «сине-голубой период» (закупок полотенцев), у Лилечки - «нержавеечный» (посуда). У жены – вообще синдром шопинга. Кажется, я стал понимать ее. В новом супермаркете было все, что потребно человеку. На каждом забитом товарами углу открывалось что-то новое, ранее дремавшее смутным желанием организма, и, оказывается, вот оно – сказочно уютные кухни, спальни (на кроватях, застланных матрасами, где ноги, было написано: «Приглашаем полежать»), гостиные, ванные комнаты и туалеты, разнообразие пищи, даже вареники с картошкой, любимые мной с детства. Люди бродили с колясками для покупок, на распаренных, удовлетворенных лицах светилось возрождающееся человеческое достоинство, самоуважение под обаянием открытой им роскоши и любви. Пока их дети копошились в особой комнате, забитой игрушечными домиками, кухоньками (внутри были даже маленькие стиральные машины). Несмотря на то, что на все необходимое у меня не оказывалось денег, жена была  радостно возбуждена.

Выкроив часть времени для вылазки наружу, я с полным правом валяюсь на диване в моем кабинете, отдаваясь уютному равнодушию-отчаянию перед чем-то бессмысленным в конце. Не умею просто читать книги, чтобы развлечься, отдохнуть, даже отвлечься. Всегда ищу что-то отвечающее на позывы моего мироощущения.
Передо мной полки книг. Авторы расположены по трем стенам слева направо по хронологии – с древних времен до наших дней, отдельно - проза, поэзия, философия, науки и искусства, журналы, папки с вырезками из газет, которые маниакально добывал из разных газет и журналов, стремясь охватить сразу всю реальность до боли в мозгу.
Не знаю, откуда мой позыв систематизировать все подряд – мои действия, книги по литературе, поэзии, искусству, исторические открытия, научные прозрения и находки, причуды моды, рецепты кухни, статьи-размышления известных уважаемых и не уважаемых мной личностей. У меня и на работе в шкафах десятки файлов, вплоть до правил этики и поведения в офисе. Может быть, это синдром  нищенского детства, когда надо было экономить усилия, чтобы выжить, а система – лучший способ экономии. Или в ней ощущаю надежность, нечто исцеляющее, как древние греки – в постоянстве чисел. Или в самом начале во мне был заложен великий системный план познания мира?
Беру с тумбочки книгу. С некоторых пор – случайность? - нападаю как раз на те книги, которые нужны, в них открываются дополнительные догадки о себе. Вот и «Исповедь» Святого Августина - родоначальника современного христианства, которую постоянно держу на тумбочке у изголовья, вчитываясь в каждую строчку. Чем он так привлекает? Описывает свои переломные дни – потрясение открытием настоящего Бога – безмерного исцеляющего света, небывалого обновления, и как выдавливал по капле из себя тяжелое, привлекающее и враждебное душе, «похоть очей» («Боже мой! Как мучилось родовыми схватками сердце мое, как стонало!… Как мало язык мой доводил об этом до ушей самых близких друзей моих! Разве тревога души моей, передать которую не хватило бы ни времени, ни слов, была им слышна?»). Так и меня никто никогда не поймет.
У меня тоже был перелом. Еще в молодости меня озарило, что люди добры по натуре своей. Это было какое-то душевное потрясение, просветление, метафора безмерной глубины смысла. Поэтому сразу обнаружил, что у меня с Августином духовные разногласия: он возненавидел всю дрянь в себе - из любви к Богу, самому чистому, безмерно раскрытому, вечно обновляющему. Даже о детях он утверждал: «Младенцы невинны по своей телесной слабости, а не по душе своей». У меня нет ненависти, я снисходителен, более того, исхожу из веры, что человек рождается невинным по душе своей. Ребенок всегда, на уровне генов (о которых святой не знал), раскрыт и доверчив. Чувствую, что главная моя идея – в изначальной способности человека раскрываться в доверии миру, которая прячется при соприкосновении с грубой жизнью. Здесь заключено все, что мы дробим фальшивыми терминами «любовь», «свобода», «добро», «милосердие» и т. д., а на самом деле это все едино и нерасчленимо. И вообще жизнь на самом деле едина и неразделима, дробит ее на категории только наше сознание.

Вот вверху книги по философии, по годам – полки комплектов самого читаемого мной философского журнала. На почте мне сказали, что во всей округе выписываю этот журнал я один. Чем и гордился. Я, дилетант, вникая в философские книги и статьи, подчеркивал карандашом близкое, поражаясь уму и изобретательности людей, обычных, некоторых встречал на конференциях и диспутах, в потрепанных костюмах, как правило, несших ахинею, оторванную от реальности. Многие статьи радостно открывали во мне новые мысли.
Эти люди втискивались в самые глубины категорий бытия, копались там, на своем странном, напластованном с древности философском языке расшатывали привычные представления. Каким образом эти обычные люди возносятся в иные сферы духа, где скрытое величается «имплицитным», явное «эксплицитным», а «эвристическим» - то, что способно к саморазвитию и неизвестно, во что выльется? Эти философы кажутся недосягаемыми на фоне доморощенных философствующих политологов и политиков с их «историями борьбы», наводнившими книжные магазины. Но странно, философию, как и поэзию, мало читают, мало знают. Я в своем кругу почти не встречал интересующихся, а меня, возможно, считают за ненормального.
Философы видят мир статично, ищут рациональной истины, объясняемой только мозгами,  как бы от имени объективной реальности. Но, как я знаю, кроме разума есть множество других способов постижения истины. Понимание – внезапное может возникнуть от чтения стихов или другим путем, причем его не объяснить рационально. И притом мы никогда не откроем других истин вне  человеческого. Но, кажется, люди перестали удивляться словам, придавать им иное значение кроме функционального. Сейчас не до утонченных смыслов. Общение через междометия, мат – резче.
Может быть, нужно искать истину по-новому, сделать философию нужной всем, ибо в ней заключены вещи практические, необходимые для выживания и счастья. Многие наши философы еще недавно были  «совками», бродили в потемках, перебирая открывшиеся мировые философские идеи, в своих книгах и словарях паразитировали на идеях «буржуазной» философии, ее же и представляя мракобесной, сейчас влезают в такие глубины, что даже у меня захватывает дух.
Терминология философов вошла в мой язык. Иногда я забывался и говорил:
- Как такое возможно? Парадигма вашего мышления...
Или:
- Это эвристическая идея!
Собеседник понимающе кивал.

Но, странно, забываю о «позывах» своего мироощущения, когда смотрю американские боевики, с трудом отрываясь на издевательское: «Хоть бы вынес помойное ведро!» Погружаюсь в иной мир, отстраненный от жизни, там энергия сюжета, захватывающие гонки, мордобой и стрельба. Как только в фильме намечается завязка, я уже не могу оторваться, и зверею, когда отвлекают. Что это за страсть узнать, что дальше? Откуда эта увлеченность интригой? Из утробного любопытства – жажды человека разгадать тайны, конец бытия? Или это спасительное забвение? Вокруг этой утробной тяги вертятся все сюжеты писателей-детективщиков.
- Ты обманщик! Говорил, что будешь работать, а сам…
- Слежу за мыслями других, думающих о том же, что и я. Чтобы прояснить свое.
- Ага.
- Вообще подготовка… души к работе занимает восемьдесят процентов времени.
- И лежание на диване, за «ящиком».
- Да, это тоже наполняет, отвлекает от тупиковых мыслей.
- Короче, ты все время работаешь. Даже, когда дрыхнешь.
- Тсс…
- Что такое?
- Ну все, пропала мысль. Возникла догадка, еще тонкая, зыбкая. А ты тут.
Она резко выходит.
Я убеждаю себя, что исследую американские боевики: там серьезные проблемы: поиск иных законов и норм, прав, иной системы, более человечной. Сквозная тема – не работают законы, и нужны иные пути. И какое наслаждение отомстить Злу, выламываясь из Законов силой и интуицией! Когда стопроцентный герой, весь в мускулах, бьет по морде и добивает мерзавца.
Хотя жена права, что я прожигаю жизнь, за всеми этими погонями, убийствами, отравлениями, расследованиями. Неужели я так слеп, что не вижу цены упоения всем этим? Или не надо иметь претензий к «ящику», предназначенному именно для возбуждения одной из наших страстишек – любопытства к чужому страданию и перетряхиванию белья.

Жена не может сидеть дома одна, ищет, чем занять себя, лежит, читая книжку.
-  Должна добить детектив, чтобы вернуться к полноценной жизни.
Ее любимые писатели Достоевский и Кафка, мои – Чехов и «голубой» американский поэт - Аллен Гинзберг.
- Ты не понимаешь, Федор Михайлович страшный юморист, - говорила она. Топор в космосе – в этом же бездна юмора! Можно хохотать над каждой фразой.
Я же преследовал ее Гинзбергом.
- «Поцелуйвзвдницу» есть Часть Мира», - восторгался я, переводя на ходу автопоэзию Аллена.
- Ой, не надо, прошу тебя!
- «Америка должна целовать в задницу Землю-Мать. Белые должны целовать в задницу черных, лишь это - путь к Миру, «Поцелуйвзвдницу».
- Отстань!
- А его поэма «Вой», - продолжаю я. – Маленький хиппи воет мантры на зарево города, на мириады хайвэев. Я видел лучшие умы поколения в распаде безумия голода в голой истерике… ангелолицых хиппи сжигающих себя для древне-небесной связи со звездным динамо в машинерии ночи… Полет грозного мира! Куда он ведет? Что будет?
Она захлопывает дверь в кухню. Я иду по пятам, перекидываюсь на философский журнал.
- А вот некоторые философские соображения.
- Только не философия! – решительно обрывает она из-за двери. - Опять завираешься?
Она не терпит философии.
Чехова я цитировал ей наизусть в молодости, и сейчас это уже банально.

Вечером она колдует за своим туалетным столиком.
- Как ни мажусь, а старость наступает быстрее.
- Ты для меня всегда молода и свежа. 
- Ты да, может быть, не замечаешь, хотя и болтаешь только. Телом еще молода, но кто об этом, кроме тебя, узнает?
С тех пор как жена уже не могла рожать, мы предавались сексу без боязни. Вернее, видимо, я, поскольку точно не знаю, любит ли это она. Вообще, что осязают, чувствуют при этом женщины – для меня загадка. Дорого бы я дал, чтобы побыть в этот момент женщиной. На мои вопросы она отвечает как-то неопределенно.
Сомнения мои и оттого, что инициатором выступаю всегда я.
- К тебе можно?
- Это было вчера.
- У тебя склероз. Явный склероз. Позавчера!
- Ты что, за дурочку держишь?
Она составила график, несмотря на мои удивления, как можно регламентировать любовь.
- Ведь мировые события! – привожу я последний апокалиптический довод. – Может, это в последний раз, а не попрощались.
Я чувствую, что можно. Сидя в туалете,  стараюсь не думать о ней - при этой мысли возбуждаюсь, и ничего не получается. Чтобы не думать, смотрю в щель двери на барометр на стене напротив. В нем есть нечто мужское, охлаждающее.
«Есть в природе, в сделанных человеком вещах, как утверждает Аркадий, женское и мужское начало, - думаю я. – В барометре – ничего женского. А вот рядом в рамках цветочки, или ночная лампа с бежевым шаром света –  в них есть нечто женское. Ибо на них реагирует мой организм, возбуждается… Тьфу, залезет же в голову чушь!».
Потом виновато иду к ней. Я не вижу в ней женщину – она родной человек иного пола, и судить по ней о женщинах трудно.
-  Почему не обнимаешь?
- Тебе разве не все равно? Не прикасайся к лицу, на мне дорогой крем. И брови твои колются. Представляю, как любовница напорется на твои брови, – на этом все и кончится.
Она меня не целует и не обнимает. И часто возникает страшная догадка - я ее чем-то не удовлетворяю, не тот мужчина, какой ей нужен.
- Алло, это ты? - берет она трубку. – Галка? Ну и как у тебя с Филимоном?
- Филом, дура! – слышу я в трубке. – Филом Кацем. Довольно противный  мой американец. Толстый, как Винни Пух. Ничего у нас не выйдет.
- Почему это?
- Представляешь, звонит: «Я в Сандунах. Заезжай за мной, заберешь». Я не поехала. С какой стати, с веником из парной – еще ко мне приедет!
- Зато в Америку съездила бы, как хотела.
Жена болтает с «ночной бабочкой», как я называю ее подругу, что дает мне полную-полную свободу. Я в ней, как в ране, в удивлении перед нелепостью всего этого. Да, Бог задумал живое существо с сумасшедшинкой. Как это возможно – совсем иное родное существо, от которого наслаждение – все время заново, как в первый раз. Может быть, здесь разгадка новизны, второй молодости? Только после, очнувшись, он и она трезвеют, становясь даже чуждыми друг другу.
- Улетаю, улетаю! 
- Тише, - закрыв трубку, шипит она. – Галка услышит, соседи.
- Это самые лучшие духи! - верещит голос в открывшейся трубке. - Купи – лучший подарок.
- Дура! – сердится моя жена. – Тебе не приходит в голову, что твои лучшие запахи могут не нравиться другим. Ты считаешь лучшим то, что нравится тебе.
- Да, главное забыла сказать! – слышу я в трубке продолжение – возможность длить и длить мое дело. – Слушай, что было! Клуб есть такой. Очень милые люди, все с иномарками. Сказали, что за всем этим стоят большие люди, вице-премьер правительства. Я должна пятьсот долларов заплатить и привлечь еще троих, и тогда пойдут хорошие проценты. Там одна милейшая женщина сказала мне, что уже сделала евроремонт и машину купила, «Дэу».
- Подставная, - рубит моя жена, грозя мне пальцем.
- С тобой нельзя разговаривать, вечно ты… Так не пойдешь?
- Я в эти игры не играю.
После разговора жена удивляется, что я еще тут.
- Извращенец! Вот молодые бы увидели – засмеяли.
- А все старики то же делают. И тоже боятся, что засмеют.
- Представляешь, сейчас все старики то же делают, и… и боятся.
Я задыхался от смеха. Мы почему-то стали ржать неудержимо.
И ухожу к себе, в кабинет-спальню.
- Использовал и пошел, - вздыхает она, в ее голосе чувствую легкую обиду. – Ты одинаковый - в постели,  в потреблении пищи. Всегда выходит так, что тебя обслуживают.
Неужели я потребитель? Да, у меня потребности: есть, спать с женщиной, и чтобы меня любили. Но разве я весь в этом?
Не знаю, что со мной. Балансирую на какой-то психологической грани - то ли сорвусь вниз, как послед-
ний психопат, то ли улечу куда-то, где есть исцеление.
Я досматриваю прерванный телефильм, потом ложусь в постель, накидывая подушек под голову для удобства чтения и записывания, ужасаясь, что времени не хватает ни на что – уже первый час ночи! читаю философский журнал и записываю в дневник. Любимые минуты!
- Как мало времени! – вслух вздыхаю я. Жена за дверью злорадно смеется. Ну и слух!

Снится сон: сидит кто-то, кому и руки бы не подал. И не уходит, словно всосался крабом навсегда. И с этим приходится жить. В тишине оглушительно звенит телефон. Я не успеваю – трубку хватает жена в своей спальне. В трубке молча дышат.
Жена, вынырнув из обморочного сна, заспанная и растрепанная, заходит ко мне.
- До каких пор! Убери наш телефон из адресов твоего дурацкого Фонда!
- А ты отключай на ночь телефон.
- Не могу. Вдруг кому-то будет нужна помощь?
- Тогда не ругайся.
Она его не отключит никогда. Это ниточка, соединяющая ее с бездной неизвестного чуда или ночных угроз родне. Как же отвести ее от телефонных угроз?
Что-то темное, тяжелое придавило мою жизнь, хотя под ним она бьется так же безбоязненно, как и прежде. И взбрыкнула гордость, я даже выпрямился в постели. Не может быть, чтобы так нагло! Ко мне, с моим доверием ко всем!
Мы долго ворочаемся в постели. Я снова с тревогой думаю о звонке. Тревогу вытесняет, оживая во мне, стройная женщина с зелеными глазами, иной безбольный мир, полностью раскрытый и слитый со мной, за который, кажется, отдал бы все это тяжелое, чем дорожу. Почему во мне, как два мира, не мешая один другому, живут две женщины? Такая родная реальная,  с тяжелым характером,  горестями потерь, с тяжкими мыслями о старости,  и – легкая, далекая, как мечта?

В занавески бьет свет. Открывая глаза, вижу на стене блюда: благородно-зеленое с барельефом белой церкви и замшево-коричневых крыш (подарок предприятия – члена нашего Фонда, новейшая технология порошковой металлургии), чудесное коричнево-белое японское блюдо с тонким рисунком ветвей и райских птиц (подарок жены). Где ты сейчас, Катя? Уже давно в делах, словно нас и не было в твоем городе. И снова вовлекаюсь в широкий мир.
Делаю зарядку, не выспавшись, в тишине полумрака, забываясь в нахлынувших мыслях. Думаю о работе, стратегии, и некому помочь, не потому что люди глупы, а просто я один несу эту ношу годами, знаю все нюансы, и чужие советы, с налета, пусты для моего дела.
- Прекрати философствовать! – это жена. – Опять опоздаешь на работу. Какой пример сотрудникам! Представляю, что о тебе говорят. Удивляюсь твоей способности – невозмутимо не думать о времени.
Я не говорю ей о своей тревоге. Не хочу, чтобы она дергалась, опасаясь остаться нищими, или угрозы мне. Но она чувствует мое настроение.
Утром я уже готов к бою, во мне нет страхов. Обливаюсь ледяной водой под душем, забывая о времени.
- Опаздываешь! – кричит жена.
Охваченный дрожью – даже руки дрожат! – от ледяного душа или мыслей об абсурдной огромности дневных дел, за завтраком я бесчувственно ем кашу и пью кофе и бутерброды со шпротами.
Она пьет свои витамины и биологически активные добавки. Все у нее аккуратно и красиво расставлено.
- Какая любовь к себе! – не удерживаюсь я.
Задумчиво поддеваю шпротину вилкой, чтобы положить на хлеб.
Она с омерзением выходит из кухни. Мы едим отдельно, она не выносит меня, занимающегося едой. Видимо, что-то в моих интимных действиях с пищей ей неприятно. Генетическое несоответствие.
На работу идти не хочу, но делаю волевое усилие, и все приходит в норму. Там долгая привычка ввергнет меня в транс преодоления текучки, где забуду о еде, обо всем, главное – дойти до конца намеченного.
Когда выхожу, с опаской оглядываюсь по сторонам: нет ли кого чужого. Жена кричит:
-Ничего не забыл? Документы на машину, ключи?
Это она – из-за моей рассеянности. В ответ я озабоченно похлопываю себя по бокам.
- Прощай, подружка.
- До свиданья, - обреченно смотрит она, облокотясь о косяк раскрытой двери.

4

В аэродинамической, ужасной
Трубе эпохи, сбившей с ног меня,
Исходит, как в сухом гремящем джазе,
Мелодия - совсем иного дня.
Я выбрался из колеи системы,
И воздух для меня - уже сырой.
Развалены свободой наши стены,
А воля - сил и нервов перебор.
А может, это я - в тупом уходе,
И что-то плачет, чем и не жил я,
В давным-давно - всегда ли было? - холоде,
В эпохе той лимитного жилья.

Начал бы я то, что мне пришлось, снова? Ведь того душевного исцеления, которого хотел, мое дело не принесло, и вряд ли принесет. Наверно, каждого засасывает своя неизбежная, не исцеляющая воронка судьбы.
Не оставляла тревога: что же дальше? И еженощно снились стратегические планы, какие-то выходы. Я не жил, а в надрыве выживания стремился успеть соорудить надежные подпорки чему-то неясному, неопределенному. Может быть, я неудачник оттого, что предлагал как готовый продукт слишком общую, обширную концепцию – всегдашняя ошибка прожектеров. Хотя уже прошел долгий путь конкретизации моей концепции - ею стали интересоваться деловые люди.
Побеждают те, у кого примитивно ясная и востребованная цель, и тогда хорошо просчитываются подпорки. У чемпиона – пловца предельно ясная цель – проплыть сто метров за пятьдесят секунд. И мне надо бы отринуть мою смутную цель, убивающую мою жизнь, или сделать ее простой,  совместимой с возможностями.

Это началось в дореформенные времена, когда все были спокойны - все равно никуда не деться. Ушел я с бездумной, где за меня решали, работы в министерстве – в эту бездну неопределенности, грозящей самому существованию. И с тех пор живу в предчувствии  беды.

Иисус спасал человечество через принесение себя в жертву.
Кириллов (персонаж Достоевского) через веру, что человек, как Бог,  все может, даже истребить себя.
Бен Ладен – через истребление неверного и нечестивого человечества.
Я хотел спасти мир через веру в присущую человеку изначально доверчивую открытость миру, и воскрешение этой веры превратит тяжелую ношу Дела в творческий полет, счастливое дарение себя. Короче, идея новой интеллигентности и порядочности в рыночной экономике, заменяющая старую халявную идею порядочных людей, не умеющих работать.
Заручился поддержкой известного академика, выбранного на роль лидера, перебарывая робость, собрал академиков, профессоров, докторов и кандидатов наук, руководителей институтов и предприятий на конференцию в театре «Свобода», и мы учредили Фонд «Чистота».  Так поступали все очнувшиеся от застоя пассионарии.
Организационные завалы разгребал я – ответственный секретарь, с помощниками и секретаршей, понимая, что среди этих авторитетных дядек, знающих о своей значимости, я никто, и должен вкалывать, а они пользоваться результатами.
Обычно Совет решал что-то сделать – созвать конференцию, организовать экспедицию для исследований, общественного контроля и т. д., и все расходились с сознанием вершителей важных дел. А я с маленькой командой принимался за работу: писал программы, добывал деньги, в основном у министерств, для выполнения плана сбрасывающих средства, запланированные статьей по нашему профилю, обзванивал всех, кто был  нужен, писал и отправлял кучу писем, ежедневно разговаривал с участниками, организовывал поездки. Мы были неизвестные солдаты Дела, безымянный пласт делателей истории. Представляли же историю члены Совета, пахать им было подано – на конференции в каком-нибудь курортном месте.
Лидер – академик с бронзовым холеным лицом нетерпеливо выслушивал мои отчеты по телефону, но – у него был чудесный нюх на деньги - всегда был тут как тут, когда они появлялись, и просил (что-то удерживало его от требований) выписать командировочные на очередную конференцию - то на озере Байкал, то в Дагомысе.
Он восхищал меня вкусом к жизни. Умел жить красиво, во всех поездках – а ездил он только в самые лучшие для отдыха и развлечений места за границей и у нас, умел заводить там знакомства с местной властью и хозяевами, чтобы возвращаться туда, даже пытался приспособить Фонд для увеселения себя. Я так не умел, что-то заскорузлое во мне, от провинциального воспитания в постоянных нехватках, мешало, и я завидовал ему.
Наверняка у него были свои глобальные замыслы в отношении нашей организации, и участие в конференциях и связи его и других членов играли свою роль, но на работе организации это не отражалось, их планы как-то испарялись перед реальностью, мы были забиты реальными проблемами, а они не знали, что нам это стоило.
Куда я опять вляпался? Зачем мне все это – тащить ношу, которую не ценят эти гедонисты, извлекающие из всего радость существования? Может быть, дальний умысел? Но я не умею жить, не то что делать карьеру. Наверно, просто бесцельный полет молодых нерастраченных сил.
Второе лицо – доктор-химик Черненко знал все юридические тонкости (опыт многих тяжб и исков  на предыдущих работах – признак обиженного по предопределению), был на работе чаще и фактически считался руководителем организации, на  всякий случай предпочитая быть вторым.
Наша профессура скоро заметила, что он тянет одеяло на себя. Добивался нужных ему постановлений Совета, брал на себя его функции, сутяжничал. Здесь он был до странности наивен, и это погубило его.
Черненко отстранили, отправив на пенсию, не зная, что он уже был отправлен на пенсию на предыдущей работе. Он затеял многолетний иск. Естественно, отбивался в судах я. Мою профессуру трудно было привлечь даже как свидетелей.
Несчастья для нашего Фонда начались с самого начала.
Черненко зарегистрировал всероссийскую организацию не в Минюсте, а… в районе города, где у него было знакомство, что сыграло отрицательную роль в престиже Фонда и «политической» борьбе.
В это время по общественным объединениям прокатилась волна расколов. Многие осознали, что можно стать самостоятельным, взять власть, неважно, кто создавал организацию и сколько сил вложил. Меня удивляло, как возникает драма? Одни – в головокружительном возбуждении – открывают, что можно что-то захватить, отнять. Другие - жертвы в негодовании от предательства начинают защищаться. И на ровном месте возникает жестокий конфликт, до смертоубийства.
И только меня власть не возбуждала, наверное, не умел выйти из своей скромной ниши.
Наши первые акции увязали в чем-то несообразном. К нам пришла маленькая старушка с седыми волосами, подстриженными под мальчика, и предложила провести конференцию с участием членов тогдашнего Верховного совета и дипломатического корпуса. Она проводила такие конференции в Фонде мира и других фондах. Я с радостью передал ей все права на проведение конференции, даже не позвонив в те Фонды для проверки.
Вскоре она принесла проекты писем-приглашений, а также просьбы о спонсорстве на предприятия: денежные, материальные в виде шампанского, водки, вина, конфет и печений, и я подписал и поставил печать нашего Фонда.
Конференция проходила в Центре международной торговли. Депутаты, пришедшие на «халяву», спрашивали:
- Где обещанная дегустация?
Я пошел в штаб, к нашей старушке, которую сотрудники называли Шапокляк. Дверь была закрыта, а за ней веселилась какая-то компания, попивая наше шампанское. Наконец, открыли, и я потребовал организовать столы для участников конференции.
- Вы тут не при чем, - объявила Шапокляк. – У меня здесь представители предприятий-спонсоров. Мы решили направить продукты в Христианский фонд, на их мероприятие.
Я вышел с горящим лицом. Немедленно созвал наш актив, и мы создали комиссию по проверке спонсорских продуктов.
В штабе Шапокляк нас не ждали.
- Просьба всем выйти, - официально объявил я. - Кроме представителей спонсоров.
- Как вы смеете! – Шапокляк больно застучала в мою грудь необычно крепкими кулачками. – Вон!
- Еще раз прошу. Комиссия, приступайте к ревизии.
- Я этого так не оставлю, - сдалась Шапокляк. – Вы еще меня попомните.
Все вышли, и почему-то спонсоры тоже.
Мы составили калькуляцию, собрали продукцию в коробки и закрыли штаб. Продолжение конференции – дегустация состоялась вечером.
На следующий день я обзвонил спонсоров: что делать с остатками? Те удивились: как что? Оставьте себе, у нас все списано.
Конфеты мы сдали в детский дом, а шампанское «брют» пили две недели. С тех пор я долго не выносил  запаха шампанского.
Вскоре пришел телерепортер, молодой армянин.
- Хотели дать материал о делах Фонда.
Я с радостью рассказал о наших планах, о перечислении благотворительных средств потерпевшим от взрыва азотного завода, об экологической экспертизе Чукотки, об акциях против строительства атомной электростанции на плавнях.
- А как прошла конференция в ЦМТ?
Я рассказал, уже догадываясь, зачем он пришел.
- А куда делись спонсорские продукты?
- Переданы в детский дом. Остатки шампанского оставлены у нас как представительские.
Он ушел, и вечером ведущий городской программы рассказал о сомнительных Фондах, которые тратят спонсорские средства неизвестно куда. Мы шли под одну гребенку с Фондом спорта и другими, в которых уже началась перестрелка из-за дележа их спиртовых доходов.
Я позвонил репортеру-армянину:
- Как вы смели лгать! Знаете же, что это не так!
- Мы вам рекламу сделали! – обиделся тот. – Спасибо надо сказать.
- Мерзавец! – сказал я. – Увижу – прибью.

Профессор Протасков – председатель ревизионной комиссии, контролировавшей распределение наших жалких средств на программы и командировки в злачные места, всегда уверенный в себе, как лектор перед студенческой аудиторией, тайно от Совета создал свою организацию, привлек наши филиалы в регионах.
Узнав об этом, я созвал конференцию, вовлеченный неприятно-жгучим интересом  – или мы, или они, пусть решают.
Собрались в кинотеатре «Свобода» - моими хлопотами. Высший наш орган – съезд – ожидал начала с любопытством. Мы с лидером сидели двое в президиуме, бессильные и маленькие перед бездной.
Как только я объявил открытие, на трибуну ворвался Черненко.
- Вот эти двое – узурпировали власть! – полоснул он. – Не хотели меня впускать, боялись разоблачения! Украли спонсорские средства!
Всей страстью опытного и искреннего склочника он обрушил обвинения в финансовых злоупотреблениях, диктаторстве и прочем. Как всегда, обнаруживая поразительную наивность в гротескных преувеличениях.
- Дело не в лидере. Вот кто самый хитрый! – указал он на меня. Это был результат нашей судебной тяжбы. Большего отвращения к нему и к себе я еще не испытывал.
- Да, я тут не при чем, - воткнулся в микрофон сидящий рядом лидер.
После этой пытки на трибуну без вызова влез дежуривший здесь же профессор Протасков. Не спеша, как своим студентам, он объяснил причину создания своей организации « на развале» нашей.
- В результате кризиса от неумелого руководства предлагаю преобразовать нашу организацию и выбрать новое руководство.
- Профессора Протаскова – председателем! – вскричала группа поддержки.
Зал молчал.
- Кто следующий? – покорно спросил я. Но на трибуне уже стоял Олежек, мой приятель молодости, главный редактор нашей еще не существующей газеты «Чистота», депутат Думы, демократ, либерал и националист одновременно.
- Не надо так, товарищи. Народ мы все идейный, нормальный. Нет еще опыта, укреплять руководство надо.
Вот так друг! Сколько вместе выпили, сколько баб обхаживали.
Олежек с трибуны успокаивающе вытаращил на меня глаза.
Когда выговорилась оппозиция, я сказал:
- Оправдываться не будем. Со всеми вами мы ежедневно работаем, вы нас знаете. А этих людей нет. И проблему с руководством создали они, а не мы. Какие будут предложения?
Из середины зала кто-то сказал:
- Пусть они уходят, не мешают работать.
- Пусть уходят! – загудел зал.
- Кто за то, чтобы оппозиция оставила наш съезд?
В зале сплошь запестрели зеленые мандаты делегатов.
После долгой паузы оппозиция в полном недоумении потянулась к дверям.
Они проиграли, не зная, что с каждым из зала я был хорошо знаком, мы делали общее дело, и меня знали. Почему-то я с удовлетворением вспомнил Иосифа Виссарионовича, которого политические витии назначили техническим секретарем партии, что позволило ему расставить везде своих  людей.

*
Творцы: мир современный – ходуном,
И в форме не застыл для обобщений;
Певцы: о красоте лишь об одной,
Как бы она – не из смертельных щелей.
Плановики: на боль – ножами схем,
Как будто жизнь не в обоюдном ладе,
Горбами власти над природой сев,
Но в ткани той живой –
есть боль расплаты.

Надвигалась угроза крушения в нас каких-то жизненно важных основ. Не стало денег, и все покинули Фонд. Лоснящийся загаром лидер притворно вздохнул:
- Придется ликвидировать Фонд. И давайте поделим имущество и деньги.
- Нельзя по уставу, - отвел его от этой мысли я.
Мне надо было решать, что делать.
И я начал неравную борьбу за наше неопределенное право осветить чистым Делом  растерянную митингующую мешанину жизни.
Физически ощущалось, что все запреты рухнули и «совковые» навыки стали неприменимы. Свобода нас не радовала. Исчез ритуал - прикрытие  подлинной сути существования.  В нас обнажилась вся дурь предоставленных самим себе, все бородавки, принимаемые за таланты. Нашим мироощущением стал хаос. Прежние убеждения и веры, хорохорясь без всякой опоры, застыли в одиночестве. На маститых ученых Фонда перестали обращать внимание, то есть оплачивать, оставив наедине с их всенародной значимостью. Было страшно, выживать надо самому.
Окружающие меня всерьез забеспокоились и стали метаться: за что браться, к чему прислониться? Оказалось,  мало кто является настоящим профессионалом, обнаружились страшные пробелы в знаниях, опыте и понимании ситуации, словно раньше жили как во сне. Зацепиться можно было в политике, в общественных организациях, где не обязателен профессионализм. К этому племени, видимо, принадлежал и я. Предпринимательство – нам не по душе, там черная работа, и там надо изворачиваться, быть жестоким.
Дома мы пропадали за телевизором: на экран, как бабочки из коконов, вылезли новые делатели шоу, книг и фильмов, смело обнажившие первобытную суть человека: его естественный интерес видеть голый секс (что там «за стеклом»?), его подсознательный язык - мат и междометия вместо слов. Действительно, почему общепринятая нравственность – хорошо? Она подавляет свободу  и автономность личности. Почему мат – плохо? Это емкое выражение объективной реальности, и сама повседневная реальность.
Кинорежиссеры находили на нашей красивой планете самые грязные лужи, помещали туда актеров, которые разыгрывали свои действа, возясь в жиже. Самое странное, что в их фильмах ощущалась горькая    правда.
Разбить старый монолит опутавшей личность культуры – вот задача! Там, за этой темной нечленораздельной реальностью старались угадать новое искусство. Впрочем, здесь я не могу судить, недостаточно утончен. Меня все еще передергивает, как студентку в институте от преподавателя с нечистым взглядом, который, на экзамене, быстро обнажался перед ней под столом.
Интерес явно переместился с проповедников добра - писателей, поэтов, артистов старой гуманистической культуры на вызывающих острый интерес ведущих телепередач «застеколья», шоу-группы, дизайнеров и кутюрье, манекенщиц и королев красоты, юмористов, детективных писателей, олигархов, политиков. Открылись шлюзы для мистики, видимо, надежда на нее никогда не покидала сознание: воскресли колдуны, целители, хлынули мистические учения Запада и Востока. Некоторые политики были сродни колдунам, уверенные и вдохновенные в своих пророчествах. Они заполнили ставшие необходимыми, законными странные ниши.
- Мы, политики…, – гордились они.
- Всегда первоначальное накопление капитала было диким и кровавым, - улыбался лысый либерал, морщась на привычку к «халяве» нищего населения.
- Мы первые, это эксклюзив! – холодели от смелости юные ведущие телевидения, показывая полураздетые трупы чеченских боевиков.
- Я и не скрываю – это коммерческая литература, - скромно говорил с экрана многотиражный детективщик.
Может быть, так честнее – перед непонятными событиями.  Не уводит в ложные, неосуществимые идеи.
Большинство новых знаменитостей не умели выглядеть на экранах  убедительно и бескорыстно, чего втайне жаждало население, и потому незаметно исчезли. Не хватало элементарной хитрости, чтобы их полюбил народ. Где они теперь?
Оказалось, что все поголовно были тайными диссидентами,  всегда ждали перемен. Гонители могли в свое время, каждый, заступиться, помочь гонимым собратьям, но нельзя было, приходилось топить.  Потому что, увы,  таковы были взгляды того времени (не путаница ли тут времени и совести?) Сейчас они же, имея горький опыт, создают демократию.
Вот только, мне кажется, нужно бы хоть какое-то покаяние. Почему так трудно признаться в грехах? Всенародно покаяться, став на колени? Почему невольно нутро находит оправдания, стирая все муки совести?
Я смотрел на людей с  жалостью, не умею осуждать. Живу и работаю с ними, может быть, и сам такой, с легкими угрызениями совести.
Помню собрание первых демократов, членов межрегиональной группы. Седой историк - лидер межрегиональной группы вдохновенно говорил:
- Ельцын – не наш. Он воспитан в старом аппарате. Но он сейчас нам нужен. Временно нам по пути.
Теперь видно все несоответствие целей и реальности. Одного снесло на обочину, где он горделиво замолчал, а другой поневоле оказался в центре истории. Время обнажило такие бездны, которые и не снились историку и вождю. 

Я двинулся в поход за очищение общества с несколькими людьми (эта позиция, естественно, предполагала, что мы более чисты и открыты, чем другие). Их я всегда буду помнить за перенесенные вместе лишения и дни критического безденежья, доводившего до разрушения семей. Вот они.
Мой больной честолюбием, профессиональный и  порядочный Пеньков, который и сейчас со мной. Никогда не забуду время нищеты, когда ты один не оставил меня (пусть тебе и некуда было деваться), и мы лихорадочно продумывали способы отъема и увода у предпринимателей – членов нашего Фонда добровольных членских взносов, налаживали «хозяйственную деятельность», то есть способы заработать, наши первые выставки чистой продукции, и ужас безденежья, когда жены выгоняли нас из дома.
Тогда еще полная сил Мария Сергеевна, уцепившаяся за денежно скудную нить организации международных конференций, семинаров и встреч.
Искавшие свою нишу молодые и голодные Аркадий и Сократ, уже забывшие о подневольной лямке и способные брать на себя самостоятельные дела.
Кандидат наук и алкоголик Дима, и тогда тощий, с неопрятной бородкой, полный идей в области электронных технологий и пренебрежения к распорядку работы.
Редко звонивший с новыми идеями, покорявший меня уверенностью, друг молодости Олежек, худой и ловкий, веселый враль в своих беспринципных журналистских статьях, кому я предрек политическую карьеру, и на самом деле он стал депутатом Думы. Он ввергал меня в сомнительные операции, в том числе финансовые, и сам исчезал. Предлагал обратиться к мафии, есть связи, чтобы как-то обеспечить нашу программу финансами. Я решительно отказался.
Романтичный кандидат наук – мой бухгалтер, всячески угождавший мне лично и каждому в отдельности, искренно, из уважения и понимания, и очень робко заговаривавший о повышении зарплаты.
Молодой уволенный из армии в запас лейтенант, обремененный тремя детьми, поверивший в наше Дело, но из-за голодных детей пустившийся в коммерцию и исчезнувший с наших глаз. Где ты сейчас? Прости и дай тебе бог обеспеченной жизни.
Целый сонм интеллигентных и порядочных халявщиков, не выдерживавших и трех месяцев нашей малозарплатной гонки и исчезавших в небытие перестройки.
Я люблю вас, соратники в самые тяжелые годы, какими бы вы ни были. Я всегда буду благодарен тем, кто разделял со мной Дело. Даже негодяи и предатели мне чем-то дороги, как раны в душе. Я благодарен вам за все. Где вы сейчас, друзья мои?

*

Я не заплатил сотрудникам премии, которые уже считались обязательной доплатой. Какие премии? Прихода не было, надо было экономить. И  объявил, что надо переходить на труд прибыльный, нужен иной подход к зарплате и премиям - выплачивать проценты, и хорошие, от привлеченных каждым средств. Хотя втайне, жалея их, не умеющих привлекать деньги, повышал зарплату, не связывая ее с рабочим вкладом. Им ведь надо жить, и жить не впроголодь.
Все приняли это молча, только переглянулись. Наверное, я хочу взвалить на них нечто большее, и ответственность большую, чем они могут взять.
И лишь Медведев, ведущий специалист, поддержал:
- Правильно. Кто не приносит, тот не ест.
Бывшая домохозяйка, востроносая, с ласково-певучим вкрадчивым голосом, неожиданно сорвалась в визг:
- Миленький! Денег не хватает на лекарства! У меня муж болен.
Она взывала к неиссякаемому источнику, немилосердному, но могущему уступить.
- Возвращаю оплату за проезд! – гордо швырнула мне на стол деньги психолог Елена. - Я болела, не ездила. Может быть, что-то сэкономите.
- Не наше дело, что в Фонде мало денег!
И даже:
- Это вы нас заразили! Сами перенесли простуду на ногах, и общались.
Они еще не осознали, что мы получаем столько, сколько заработали сами. Непонятное упорство подсознания «совков». Люди вне интересов, связанных со мной, всегда симпатичнее. Недаром советуют не брать к себе на работу друзей или их детей.
- Вами я перебо-ле-ю, - растерянно пропел я.
Молчат только мой зам Пеньков и Рыба.
- Вы о чем? – просыпается она, задремав у компьютера. Она нейтральна – своим выпадением из ситуации, а не по убеждению.
Мира, секретарь, как всегда, обманчиво весела и энергична, и может шокировать беспощадностью, если сейчас выскажется. Юнец внутри меня  заранее пугается ее беспощадности.
Бобылев, новый внештатный сотрудник, мягко сказал:
- Вы не организатор. И у вас синдром блокадника – деньги экономите, на мелочах профукаете главное.
- Правильно не дал премии, -  возразил Медведев. – За что? Это же не работники.
Да, я скуп – но все не так просто. К тем, кто возмещает зарплату доходом или, пусть косвенно, облегчает мою ношу, я щедр, даже порой безудержно. Но такие люди, умеющие понимать меня и пределы бюджета,  сами удерживают меня от крайностей. Правда, их мало, возможно, один из них - моя жена.
- Надо понимать, что бюджет не резиновый, - осторожно говорит бухгалтер. – Я как экономист говорю.
Он на самом деле расположен ко мне, хотя я подозревал, что конечной целью его было подвигнуть меня на повышение ему зарплаты. Всегда с готовностью бросается выполнять поручения (что, впрочем, не мешает бросать их на полпути, оставлять недоделки, и вообще не убирать после себя папки, документы, взятые им чужие авторучки, запарывать компьютер – он у нас гроза оргтехники).
Мира вдруг набросилась на него.
- Если пьете кофе, то не надо мусорить! И кладите банку с кофе на место, в шкаф для посуды. Дверцы, дверцы закрывайте.
Бухгалтер послушно выполняет ее команды,  с него как с гуся вода.
Мира его третирует. Наедине с ней я предупреждал:
- Не надо так со стариком.
Она взрывалась:
- С ним нельзя работать, выполнять договора! Из-за его ошибок в платежках  бегаем в банк несколько раз. Подведет, увидите.
Да, он оставляет на меня часть финансовых забот. Кандидат наук, он ушел из развалившегося института на заработки, устроился к нам бухгалтером, понаслышке зная бухгалтерское дело, и способен был учиться только на многократном повторении своих ошибок.
Хроническое нищенское существование в детстве, студенчестве, в институте осталось в нем неизгладимым отпечатком. Предложи ему быть царем, так он схватит сто рублей и убежит. На выставке он собирал после приема остатки продуктов, тщательно упаковывал и уносил куда-то в свое логово - для собаки. Его не смущали презрительные взгляды и насмешки – не понимал, чего тут стыдиться, ведь пропадает добро.
Но мне с ним было легко. Он как-то прикрывал финансово-отчетный тыл. Я знал его недостатки. А кто еще придет вместо него? Пускать кого-то в святая святых – финансы... Пусть лучше так.
В конце дня – я не предложил Елене подвезти ее на моей машине. Остался в пустом офисе с бухгалтером. Открыл холодильник.
-А не снять ли нам стресс?
- Вы делаете мне честь, - радостно откликнулся он. У вас есть с кем пить, а вы со мной. Буду рад поговорить, посоветовать.
- Я вас очень уважаю, – быстро ослабев от выпивки, открыто льстил он. -  Я боялся, вот-вот схватит меня за руку и начнет ее целовать. - Как вы можете взваливать столько дел – на одного? А главное – выполнять все? Такая воля, знания, и связи!
Мы говорили о взаимоотношениях в коллективе, я убеждал себя и его, что не мог поступить иначе, и как трудно удержаться в смете расходов. И какую женщину с малахитовыми глазами встретил в приморском городе. Он поддакивал мне, не обратив внимания на признание, приводил дополнительные доводы по расходам в мою пользу, о которых я не подозревал. И нам было хорошо. Может быть, это лишь иллюзия полной взаимной открытости и доверия. Но чувствую в главбухе что-то родственное. На самом деле мало отличаюсь от него. Тоже настоящий «совок», изуродованный временем. Как и он, с людьми, особенно с теми, перед кем чувствую себя обязанным, делаюсь фальшивым. В молодости я переживал от этого гораздо сильнее.
Я как рядовой Заплюйсвичка, в армии, который не мог ходить в ногу, и его комиссовали. Во мне генетически заложено неумение владеть собой в зависимом положении, то есть, я открыт и искренен, но не могу это применить – неловко открываться, вызывать недоумение, не поймут все, от кого приходится зависеть. Во мне что-то дико стыдится моей нелепости, обостренная совесть, что ли. Я повиновался общепринятому, но всегда был готов вырваться из ужаса несвободы, зависимости. Люди чувствовали это, я был неудобен, возможно, опасен. Мне понятен Борис Пастернак, когда он просил взаймы денег, а потом вдруг отказывался, что, мол, ему не нужно, приставал с извинениями.
Помню, например, эпопею техосмотра моей первой машины, «копейки». Вначале пришлось ехать на ремонт: машина старенькая, купленная у подруги жены за приличную цену, но оказалась – была в аварии. Я предчувствовал нехорошее. В автосервисе с некими Ваней и Паней взял привычный ложный тон – это выше меня. Они, глядя на меня, стали наглее. Я залег в машине, чтобы уйти от чувства зависимости. Подъемник подняли на два метра. А ведь хотел контролировать ремонт, теперь ничего не видно. Просидел два часа, не мог слезть, озяб и – улыбался им. При расчете, чтобы поощрить их доделать все добросовестно (ведь халтурщики берут срочные заказы и опрометью стремятся закончить), я давал понять, что буду бесконечно ремонтировать и бесконечно платить – и большие башли!
- Итак, работаем дальше. Соберу пул – и к вам на обслуживание.
Глядя на мою суету, они действительно содрали прилично. Выехал – и загремело: суппорт отвалился.
Для меня любое установление - помеха. Что это за неприятность - техосмотр, зачем? Из-за того, что появилось в мире слишком много машин? Мелькнуло: надо! – лишь в последние дни техосмотра. Как трудно выйти из привычной колеи, отвлекаться куда-то!
В ГАИ узнал – нужна медицинская справка. А когда надо что-то добывать, на меня находит затмение. Сдал на анализ мочу и кал, порезали палец – брали кровь. Сухая длинноносая терапевт с несвежей растрепанной головой и изнуренным лицом – нутром чувствовал – была настроена благосклонно.
- Психических в роду не было?
- Что вы! Да я…
- У вас в истории болезни одни ОРЗ.
- Я всегда был здоров, один час зарядка с гантелями ежедневно.
Я утаил, что была операция, что хроническая усталость. Мало ли. И она выдала справку: за всю жизнь  всего лишь три раза болел ОРЗ.
В психо-наркологическом диспансере доказательством моей чистоты стало чистосердечное признание, что психов в роду не было, а пью как все – по праздникам. Справку дали мгновенно. Возможно, потому, что содрали приличную сумму.
В потоке удачи сразу рванул в медкомиссию по автотранспорту. Там сурово молчала очередь. Заискивающие попытки узнать что-либо ничего не дали. Свербила мысль о двух завалявшихся фото, сделанных в юности, других сделать не успел: примут ли? Но все произошло очень быстро. С увлеченной послушностью я вытягивал перед комиссией руки с растопыренными пальцами, и они не дрожали, легко приседал, становился на пятки и на цыпочки. Толстая тетка скользнула взглядом по фото, но перебили анализы кала и мочи - воззрилась с удивлением.
- А это еще зачем?
- Разве не нужно?
Прокол. Постеснялся узнать подробно, что нужно, чтобы не мешать – нас ведь много.
В ГАИ удалось попасть перед самым концом приема. Толстый жестко-добродушный майор посмотрел на фото в моей медсправке.
- Это вы?
- А кто же.
- Маша, посмотри – это он?
-  Вроде бы.
- У меня сын такой, а вы моих лет.
- Год назад снимался!
- И так изменились?
- Да, как-то сразу. Но не подумайте, это не связано со здоровьем – вот медсправка. Это внешне лишь…
Я запутался, но ощущал ситуацию позитивной.
- Ладно, пошли к машине.
У машины я с такой готовностью открыл капот, что майор лишь посмотрел на меня, на номер двигателя и кузова.
- Все в порядке?
- Как зверь работает! Колодки заменил, все заменил.
Майор махнул рукой.
- Ладно, пойдемте.
Получая техпаспорт с нужной отметкой, я хотел еще что-то доказывать,  дать денег.

Сидя за компьютером, я оглядываюсь – никого, кроме Миры, все ушли на обед. Она разворачивает домашнюю пищу, требует, чтобы и я поел. Вдруг - у меня, наверно, вымученно веселый вид - жестко сказала:
- Не надо им уступать. Сказали – и все.
Я молчу, но ее слова немного укрепляют меня.
- Вы все время меняете тексты в документах, - сердится она. – А нам приходится ксероксовать снова и снова, когда же остановитесь?
- Бумага должна вылежаться.
- У вас семь пятниц на неделе. То одно говорите, то другое. А выглядите таким знающим, целеустремленным.
- Это одна видимость.
- Очень плохая черта. Не люблю не уверенных в себе. Настоящий мужчина всегда уверен в себе.
Я помедлил.
- Дурак ваш мужчина. Тот, кто постоянно ясен…
- А мне нравятся ясные и твердые!
Мира жила в семье, среде военных, и, как мне казалось,  свято верила в свои устои, была самоуверенна и нетерпима. Иногда ей открывался ужас одинокого сидения в своей квартирке, и когда-нибудь никто уже не придет, не позвонит, но всегда всплывала и защищала та надежная зашоренность. Когда я поздравил ее с днем святого Валентина, она резко откинулась: «Я не католичка! Я православная. Не надо меня с этим поздравлять».  «Зачем так?» «Не признаю».
Я принял обычный тон, стараясь не обидеть ее иронией, одновременно обдумывая письмо в министерство.
- Понимаете… Есть времена нестабильные…
Она кривилась.
- Чаво?
- А потом все определяется, кристаллизуется.
- Да? – кривилась она.
- Вот говорите – вы верующая. А что такое вера? Ясность, что Божество, мир непостижимы. Это вера  в непостижимое. Ясные, уверенные люди для религии – гордецы. Такие, как вы.
- Вы что-то путаете. Уверенность и вера друг другу не мешают.
На ее лице - брезгливость и презрение.
Мира знала, что за это ей ничего не будет, - в глубине чувствовала, что я ценю ее порядочность, и это было ее несокрушимой стеной защиты.
Она считает, что обожать ее, и даже заслужить право обожать – обязанность мужчины. До сих пор живет в своей ауре обожания ее мужчинами. Ее неприятно задевают открытия, что это не так. Я вижу в ней странную необразованность души, наверно, для самозащиты. Какие-то фантастически кривые уровни сознания, провалы в развитии.
- У вас свои убеждения, у меня – свои. Чехов считал мировоззрение любого человека, даже неграмотного крестьянина, равным своему, и потому уважал его. Так что, любите спокойно своих уверенных мужчин.
Мы посмотрели друг на друга, и вдруг начали смеяться. Хохотать.
Я подсознательно - присущее мужчине свойство - примерял к своей сексуальности любую женщину. Нет, она из другого мира, я не представлял, как смог бы…. Я не люблю таких жестких (есть женщины жесткие, а есть удивительно мягкие, это трудно выразить, но мужчины меня поймут), несмотря на гипнотическое воздействие женщин на меня. Стена. Видно, и она не переносит таких слюнтяев. Как-то, в трепе о бабах с Аркадием, на мои сложные размышления о жесткости Миры он заржал: «Дурак, у нее климакс!» Я был озадачен простотой объяснения.

Ко мне подходит слегка виляющая, переборовшая себя Елена.
- Дайте зажигалку.
Я сразу пожалел ее (у красивых женщин есть что-то обезоруживающее), хотел сказать, что если будет эффективность, премию возмещу. Но вспомнил, что у нее муж и дочь хорошо зарабатывают, и сама она прирабатывает психологом.
Я не люблю «совков». Но по мере углубления в их жизнь начинаю сам проживать ее, и у меня все меньше пренебрежения и все больше сочувствия. А это размывает мою волю руководителя. Правда, к красивой Елене мое сочувствие из иных корней.
- Вы такой уверенный, умный, только очень уж доверчивый. Хотела бы извиниться.
Мы понимаем друг друга, вернее, чувствуем  некую родственность. Часто разговариваем, пряча во взглядах влечение, она обычно насмешлива: в жизни ничего не случится, впереди один конец. Ее профессия психолога, холодно анализирующего психику, убеждала в неизменности человеческой натуры, своей правоте. Дочь свою не старалась воспитывать, авось, что-нибудь да выйдет. Но никогда не говорила о муже, некрасивом и простом шофере, что-то ее останавливало. Наверно, я казался чем-то необычным, исключением из ее представлений.

*

Может быть, все началось, когда на работе появились эти новые люди – кандидаты наук Медведев и Бобылев.
С Медведевым я был знаком в молодости – все, с кем соприкасался когда-то, сидят во мне родственным теплым пятном памяти, биографии.  Принял его сразу, переводом из какого-то лесного хозяйства, не посмотрев документы. Сделал ведущим специалистом – я назначаю на хорошие должности, не жалко, лишь бы помогало делу. Мне кажется, что будут больше ценить себя и меня, да и при малом коллективе и моей занятости можно посылать на переговоры к высоким чиновникам. 
Жена испугалась.
- Как ты мог его взять? Не проверив даже трудовую книжку! Не позвонив на его предыдущую работу?
- Я же знаю его со студенчества!
- Да, два раза встретил, и уже друг молодости. Теплые воспоминания!
Я встречался с ним в институте, когда студентом познакомился со своей будущей  женой. Бывший на грани отчисления из-за неуспеваемости,  он открыто и мрачно смотрел на нее, и она с недоумением – на него.
- Она тебя охмурить хочет. Я их насквозь вижу. Лишь бы завладеть. Хищницы.
Она молча увела меня от него.
Он часто менял работы, не сожалея о прошлых. И всегда с гордостью чувствовал силу подчинять себе, особую твердость и решимость для того, чтобы руководить, покорять сослуживцев. Резко высказывался по любому поводу. При необходимости он просто отрезал от себя других, с их состояниями и чувствами – так удобнее достигать своих целей. У каждого свои трудности, зачем вешать их на себя.
Родом он был из деревни, где отродясь жили бедно, знали, что за них отвечает кто-то свыше, и целиком полагались на этого кого-то. И было странно, что божество молчит. При наводнениях и пожарах они голосили:
- Как жить? Из центра выделили деньги, а здесь начальство разграбило. Ничем не помогает. Одни обещания.
И озлобленные роком, устраивались кое-как, пили, многие бросались в небывалую свободу нищеты, пропивая последнее, и были уверены, что и другой должен отдавать последнее.
Медведев приехал покорять город, который открылся несметными богатствами, и считал, что у него есть право обладать ими. В качестве студента поселился у знакомых матери, которые кормили и стирали за гостем, и это было так естественно любить своего, и было бы не по обычаю платить за жилье и стол. И он снисходительно не платил. Насытившись, на предложение доесть  махал рукой.
- А, давайте. Как говорил один казак: «Бэры, бэры усе, шо будут даваты.
Быстро он ухватил частицу столичных богатств - жену с квартирой, и переселился с полным и законным правом. Правда, в институте долго не мог удержаться.
Позже Медведев загадочно исчез. Говорили, что сел за что-то. Через несколько лет, работая в министерстве, я встретил его на улице. Одетый в какую-то застиранную пэтэушную форму, он задевал меня локтями – от него исходила опасность.
- Вы живете скучно, в колее. А у меня яркая жизнь, иду непроторенными путями.
Мне, удачливому в карьере и семейной жизни, было опасно спорить и хотелось принизить свой уровень.

После его загадочного исчезновения я о нем ничего не знал. Но при приеме на работу он предъявил документы – «корочки» об окончании другого института и кандидата наук, и квитанции об оплате алиментов.
За ним было три женитьбы, четверо детей, которых он оставил. Мешала необходимость отдавать целых тридцать процентов заработка – алименты, и надо было как-то просить на работах занижать в справках зарплату, благо везде была двойная бухгалтерия.
Женщин он любил, как источник наслаждения, хотя срывался на неистовую злобу, когда получал отказы: «Они думают одним местом». Он часто повторял: «Жену надо держать в узде – больше любить будет». Но почему-то сами жены уходили от него. И на многочисленных работах – всегда у него был разлад с кем-то, и тогда старался иметь сторонников, чтобы победить.
Свое глухое недовольство чем-то Медведев компенсировал самоуверенностью и даже грубостью к близким и не близким, считая это привлекающей мужской прямотой и знанием жизни. Он во что бы то ни стало шел к полному устройству  своей жизни, и презирал слюнтяев.

Мира, выныривая из уровня офицерской гарнизонной жены, высказывала по поводу Медведева нечто по-женски глубинное.
- Этот человек неприятен. Вот увидите, еще наплачетесь. Посмотрите на него – лицо питекантропа. Взгляд из-под бровей – тяжелый. И с носом не в порядке – при дыхании слышишь вьюгу.
Все засмеялись.
- И жесткий он какой-то, того и гляди, будет хватать за все места. Он вас загипнотизировал.
- Вы что, дамы, он красив!
И правда, в его по-мужски твердом лице есть что-то от питекантропа: слегка покатый лоб, острые скулы и густая шевелюра.
Мария Сергеевна – директор нашей фирмы при Фонде, только вздохнула:
- Надо пробовать. Где они, хорошие работники?

Сразу он расшевелил наше болото. Сказал как в пустоту, оглядывая всех, словно хотел найти что-то для себя.
- Гнать надо твоих работников. Бездельники. А этот, курьер, - больной недоумок – зачем?
И кивнул на спавшего, положив голову на руки на столе, курьера Колю.
Сейчас Коля просто ничем не занят, это моя вина. Но всех покоробило – переболевший в детстве менингитом, он работал у нас по сокращенному рабочему дню, плохо говорил и писал, но как курьер не сделал ни одного прокола. Знал весь город назубок, выполнял поручения буквально, в министерствах не уходил, не ведая чинопочитания, требовал от секретарей поставить на копии письма печатку и подпись с расшифровкой. Правда, к чему бы ни прикасался, все разбивалось или ломалось. На его счету не один наш сервиз. Поэтому его старались держать в отдалении от посуды и оргтехники, коей он особенно интересовался.
Он был простодушен, спрашивал Миру:
- А почему у вас нет мужа? Почему вы не женились?
Дарил свои наивные подарки всем нашим дамам, его привлекали женщины. Он жил в чистом мире, затмеваемом только непонятными  сексуальными позывами. Над ним все время подшучивали:
- Коля, у тебя есть подружка?
- Да там… одна была.  Из Челябинска. Писала письма. Но рано семью. Зарабатывать надо хорошо.
- А как обходишься? – усмехался Медведев. – Отец проституток бы пригласил.
- Приглашал, - под смех улыбался Коля. – Да я не очень к ним.
- Чтобы жениться, надо хорошо учиться, - улыбался я, - А то, небось, написал письмо своим марсианским почерком – она и отказалась.
- Чтобы ничего не иметь, надо хорошо учиться, - вставил Медведев.
Я целый год учил его писать слова по буквам и слогам в тетради в косую линейку, буквы вроде получались, и даже в нужную косину, но слоги и слова ни в какую. И логика не давалась – несмотря на мою науку – говорить медленно и четко, сначала объявлять, о чем речь, и потом развивать мысль, - он все равно говорил с конца, и невпопад с темой разговора с собеседником.
Он жил в своем мире, разговаривал сам с собой, громко похохатывая, и постепенно намагнитил меня –  я стал разговаривать с самим собой. В конце концов и я жил в собственном мире, недоступном другим. Но иногда у него, чем-то физически угнетаемого, были красные усталые глаза, он не понимал, в чем дело, за что?
Короче, Коля был истинным сыном Фонда. И, возможно, его эмблемой идеальной чистоты.
Но на мою натуру слова Медведева были бальзамом. Вот он, решительный и целеустремленный. Это мне на руку, можно переложить тяжелые решения на него. Крепкий мужик в почти женском коллективе!
Правда, озадачивала его особенность: он писал предложения, не отделяя их пробелом. Странный, девственный какой-то кандидат. Я имел отрицательный опыт с одним человеком, который писал простыми нераспространенными предложениями, располагая каждую строку под другой посередине. Как он стал кандидатом? Но, может быть, его глубина и оригинальность раскроется мне так же, как я раскрыт ему?
Мой первый зам Пеньков уставился на Медведева всем широким багровым лицом с усиками, ревниво пробасил:
- Ну, давай, давай. Посмотрим тебя в деле.

Он изломан и груб, поручик Ржевский, как его у нас припечатали. Когда-то работал заместителем начальника главка в расформированном ныне министерстве. Былое величие стало его болезнью. Он мог беспрерывно рассказывать истории из жизни в высших сферах: «Заходит ко мне в кабинет министр, я вынимаю бутылку из сейфа…». Может быть, это скрытая ранимость?  В нем глубоко укоренились  чинопочитание и желание показать всю его незаменимость и жертвенность в работе. Звонит мне в двенадцать ночи домой: «Так устал! Только что вернулся из ЦВК (Центрального выставочного комплекса). По твоему поручению промерял площадь нашей выставки. Вот, рулетка еще в кармане».
Он всем подробно рассказывает о своих страшных, на грани смерти,  болезнях, какие дорогие лекарства приходится покупать, и все бесполезно (защитный ритуал отвода от себя чего-то угрожающего ему – путем вызывания понимания и сострадания), на улице в гололед всем массивным телом ложится на мое плечо, боясь упасть или притворяясь. Впихиваясь в машину, опасно и раздражающе наваливается на раскрытую дверь, с размаху плюхается на сиденье.
А его анекдоты коробят даже циников:
- Входит голый поручик Ржевский к даме, и грязным кривым ногтем на ноге цепляется за ковер…
Я ценил его за профессионализм, аккуратность и дотошность, даже мелочность при вникании в дело. И за годами выработанную чиновничью пунктуальность и дисциплину. Это крайне облегчало мою ношу, я мог на него положиться.

Новый ведущий сотрудник Бобылев уговаривал Медведева:
- Не торопись. Все должно быть по-семейному, открыто. Мы – семья.
Я нашел Бобылева на одной из общественных тусовок – приятный, нищий, потому что честный, с радикальными идеями. Как всегда, взял его не проверив, полностью доверяясь. На носу – наша выставка на Международной ярмарке.

Медведев отсутствовал на работе – в таможенной фирме - весь день, вместо двух часов. На следующий день пришел, как ни в чем не бывало. Я не хотел быть занудой.
- Что же ты? Срочно дай ответ чехам – участникам выставки.
Он долго писал что-то на клочке бумаги. Пишет он как-то странно: на мятых листах, как бы криво, вкруговую, прикрывая рукой написанное. Потом подал листок мне.
- Что же так? – спрашиваю я. – Напечатай и отправь электронной почтой. Бери метлу и подметай.
Он напечатал короткое четкое письмо. Получив его, чехи сразу откажутся сотрудничать.
Я решительно сел за компьютер и напечатал другое письмо сам. Пока Медведев безмятежно сидел за своим столом, разговаривая с кем-то по телефону. После моих слов, что горим, телефоны бездействуют, а надо срочно привлекать участников выставки и конкурса, Медведев сел изучать компьютер.
Потом, оставшись наедине, он сказал:
- Даешь мелкую работу. А мне нужен размах.
- Чтобы вышел размах, надо сконцентрироваться на одном деле. И решать самому вплоть до мелочей.
- Да, так. Но это узко.
- ?!
- Не надо денег, если от меня пока эффекта нет. Я кандидат наук. Как быть дальше? Мне ваша зарплата – на чай. У меня в кармане не те деньги. Как будем работать? Ваш бюджет в несколько десятков тысяч – ерунда.
- Сколько зарабатываем, столько и получаем.
- Да, но я кандидат. Не надо вашей мелочи.
- Давайте вместе думать, как вместе заработать.
- Надо все изменить. Выгнать бездельников.
Я усмехнулся. Странный разговор стал надоедать. Помолчав, Медведев сказал:
- Дайте взаймы десять тысяч. На машину не хватает. Отдам быстро.
Что-то неловко-надсадное поднялось во мне. Вспомнил многих приличных людей, бравших взаймы даже под расписку, и исчезавших. Один друг обещал отдать деньги за участие в выставке, сделал рекламу своему товару за наш счет, угостил раз, другой, третий, поднес сотрудникам сумки с образцами своей продукции, а денег так и не отдал.
- Не дам.
- Я расписку…
- Не дам. Нет денег.
Он хлопнул дверью.
Нет, кандидатов мне не надо. Нужны работники без идей.
Теперь Медведев сильно полинял в моих глазах, и он во мне уже видел другого.

Бобылев, напротив, привлекал мягкостью, с признаками художественного вкуса, и уместностью действий, словно подстилал соломки перед голой грубой правдой, которую, впрочем, не боялся высказывать. В молодости он был близок к диссидентам, и его даже вызывали в известные органы. Сейчас он состоит в одной из либеральных партий, все время пишет письма в инстанции с протестами и концепциями улучшений, как общественник, культурно нетерпимые и требовательные. Видимо, эта непримиримая деятельность навела его на ожидание, что ему могут дать «большой административный пост» - чуть ли не министра областного масштаба. Многие на критике вышли в депутаты, на хорошие должности. Поэтому он работал у нас временно.
Придя работать в нашу организацию, он сразу заявил:
- Вы делаете деньги, и скупитесь отдавать их  на идею. У меня самого фирма была, много заказов, но я выбрал идею – вашу идею, потому что она прекрасна! Надо, чтобы у нас все было открыто, по-семейному. И уйти от узости, шире надо.
- Что ж, раздать деньги сразу, а потом?
- Надо ринуться в бой, а там посмотрим. Нужна широкая реклама – не надо денег жалеть. Выходить на улицу, доказывать...
- Нет денег на рекламу.
- Как нет? Надо тратить...
- Из чего?
- Зарабатывать надо по-крупному, а для этого не надо скупиться.
Из того же состояния широты и безоглядности он то и дело просил аванс в счет зарплаты, не на что за город ехать, к сожительнице. А в зарплату удивлялся, что мало получил, и требовал новых авансов. Я увертывался, не мог выносить финансового беспорядка.
Брался он за дела легко и вдохновенно.
- У вас же хрустальная голова – вы должны в администрации президента чаи гонять, а мы уж тут по-черному поработаем. Забудьте о технических вещах. Мы тут сами.
Я решился – открыл ему дорогу к самостоятельности, поручил экономические вопросы выставки. Как хорошо сбросить с себя часть ноши!

Я смотрю на шкафы с литературой по нашему направлению. О проблемах планеты и отдельных стран, больше на английском языке, нашей страны и «субъектов Федерации». Нам периодически присылали книги и журналы различные организации, и собирал сам. Но до сих пор не могу разобрать, объединить темы с нашими программами в компьютере, нет времени.
У меня на душе что-то тяжелое и вязкое, словно увидел темную бездну, куда увлекается моя жизнь. От работы, которую некому поручить (настоящие менеджеры – мои члены Совета погружены в свои дела), от тревоги ли за исход программы, в которой завязаны неумолимые партнеры, с кем заключены договора, и сроки, сроки…
Масса звонков и переговоров – уже ощутил надрыв, ненависть к телефонной трубке, страх перед партнерами, лучше отделаться от прямых разговоров и встреч, обойтись электронной почтой (откуда усталость, схожу с дистанции?)
Нужна большая рекламная кампания, деньги на нее, на раскрутку знака на телевидении - телекомпании легко поднимают цены до небес, говоря об установленных свыше обязательных ставках, и только в момент разрыва уступают – делают большие скидки. Я иду на десятки переговоров со снисходительными, и с охотно желающими сотрудничать редакциями, чтобы оговорить партнерство, долговременное, то есть рассчитаться по бартеру, не платить живыми деньгами (какие средства у общественной организации?)
Главное, нужно провести выставку и конкурс на Международной ярмарке, не в успехе дело, а не прогореть бы финансово! – это работа целого предприятия, со всем его сложным механизмом: тонкое, на грани психологии «окучивание», по выражению Пенькова,  участников, заказчиков, поставщиков, аренда и строительство, и опять договора, сроки, бухгалтерия…
Пеньков умеет договориться насчет скидок с Центральным выставочным комплексом, который пользуется своим монопольным положением в рекламно-выставочной тусовке, дерет большие деньги за все и вся: за вход, въезд на машине, причем в выходные вдвое дороже; за «воздух», то есть места для рекламных щитов и плакатов, даже если ты ходячая реклама-«бутерброд» на их территории; за парковку, за вход на празднества на территории комплекса. Договоренности моего зама, как правило, решаются с помощью его связей и взяток.
А как быть с целым блоком работ по организации центра сертификации чистой продукции? Нужен организатор, который мог бы реализовать все завязки, которые за годы наработал Фонд. Кто это будет делать?
Не говорю уже о направлении – реализации чистой продукции, награжденной нашим знаком чистоты. Сети магазинов хотят открыть секции чистой продукции. Но поручить это единственному специалисту – Медведеву пока нельзя. Подозреваю, что у него лишь активный опыт «челнока», без знания юридической и финансовой системы, привыкшего к перепродажам на черном рынке, разумеется с расчетами «черным налом», из рук в руки.
А тут еще непроходимая чаща различных финансовых и бухгалтерских отчетов, которыми забрасывают налоговая инспекция, пенсионные, страхования и прочие фонды, контрольные органы. Они считают, что все вертится вокруг них, мы работаем для них  и, все, что вне их кругозора, – небытие, откуда возникает кто-то с досаждающими нагрузками.
Надо расширяться, думать о стратегии – ехать в филиалы, работать  с членами Фонда, вывозить их для связей на мировые рынки. Это ведь все записано в поручениях нашего Совета. А главное, надо определить ориентиры, изучать западный опыт создания рынка чистой продукции. Мария Сергеевна предлагала опыт Италии, где у нее были связи.
В какую яму я попал? И как из нее вылезать?

Но в нашем офисе царит безмятежность. У нас представлены все партии и мнения.
- Олигархи! - негодует Мира, из самой глубины народной души, страждущей моральной чистоты. – Миллион кидает – взносов. Нутром чувствуешь – наверняка украл. Нельзя столько заработать. Я бы их к стенке.
Ей, наверно, кажется, что это у нее украли.
- Ничего подобного, - отрывается от работы Пеньков. Он всегда занят. Сейчас пытается расположить стенды экспонентов так, чтобы удовлетворить все их требования, не платить за аренду лишних квадратных метров площади, сделать разделы по отраслям так, чтобы, не дай бог,  конкуренты не оказались рядом.
– Нормальные люди. Увидели, что можно: законов-то нет.
- Что не запрещено, то разрешено, - лениво подтверждает Елена, разглядывая розовые ногти. – А потом, кто вам-то помешал сделать то же самое?
- Совесть! – взвизгивает Мира.
- Не думаю. Для этого мозги надо иметь. Быть талантливым менеджером. А у вас просто зависть.
Мира сжимает губы. Они не терпят друг друга.
- Все не так просто, – добродушно вмешивается Дима, приходящий к нам  старинный «друг Фонда». Он пристраивался во многие учреждения, предлагая операторские услуги по компьютерам, но его вольная кандидатская жизнь не нравилась, и его не брали. – Олигарх говорит, что, мол, из-за каких-то ста тысяч долларов бузу по телевидению затеяли. С его меркой забыл, что другие считают копейки.
Мира снова ожила:
- Меня никто не убедит в том, что олигарх, купающийся в роскоши, хороший человек. Непорядочно – не видеть страданий бедных, вообще так жить.
- Я и говорю, не все так просто. Способности, воспитание, образование у всех разные, но куда деваться неспособным?
- Пусть неспособные и нищие пропадают, - фыркает Медведев. – Кому они нужны?
Он видел больных и стариков, с их тупым эгоизмом, не справляющихся даже со своим телом, бессильных быть отзывчивыми, до отвращения.
- Богатый бедного не разумеет, - опасно глядит на него Дима. – Призывают к согласию – это от тех, кто свое получил. Голодный же никогда не смирится.
- Так и есть, - живо откликается бухгалтер. – Европа предложила аятолле Хомейни мир, и он сказал: «Вы поделили мир в свою пользу, и теперь просите мира. Мы согласны, но только после того, как  добьемся своего».
-  Зависть! – учтиво склоняется к Диме Бобылев. – Что делать? В мире свободы побеждает передовая сила, способности и энергия.
Мира вспыхивает:
-  У народа есть нравственное чувство, не только зависть. А вот у богатых нет твердой опоры, они знают, что их богатство - на бедности и страданиях.
- Буржуазия захлестнула, - негодует Дима. - Вон жена губернатора – содержит конюшню, гарцует на лошадях. Разложение, как во времена первых христиан. И будут новые катакомбы, помяните мое слово.
Елена, глядя прямо в глаза Мире, произносит как заклинание:
- Вы не вышли из эдипова периода инцеста.
- Что, что?
- Не дошли, говорю, до этапа кастрации.
Все ржут. Коля гогочет громче всех, не понимая, чтобы быть заодно со всеми. Медведев провозглашает:
- Это по-нашему!
В нашем коллективе он боится только Елены.
- На эту тему хороший анекдот есть, - отрывается от схемы Пенек. – Приходит поручик Ржевский в конюшню…
И рассказывает такую гадость, что женщины затыкают уши.
Психолог  Елена невозмутимо продолжает:
- Я имею в виду, что вы живете примитивно, эмоциями. Распространяете их на все, не прошли этап самоидентификации, то есть не научились отказывать себе в том, что не можете и не умеете достигать.
- Зато вы холоднокровная. Как лягушка.
- Это недоразвитость. На Западе прошли этап эмоций, там  на первом месте право.
Она добавляет холодно, словно расчленяет труп.
- Нужно быть богатым, чтобы  иметь возможность отказаться от пустых эмоций.
Отсмеявшись, переходят с хлеба на зрелища.
- А что по телевизору показывают? – вмешивается Мира, самоутвердившись после спора с Еленой. -  Недавно оперу посмотрела – пересказ Библии. Одни выкрики: «Я помыл тебе ноги! Ноги! Ноги!» или «Обмакнул! Он обмакнул! Хлеб, хлеб!»
Я выжидал достаточную паузу, чтобы прекратить треп.
– «Страсти по Иисусу». Там есть боль, всемирная трагедия.
- Чаво? – сощурилась Мира.
- А эти убойные фильмы, - отрывается от дела добросовестная домохозяйка. – До каких пор будут показывать убийства, кровь и матерщину? Куда девались мексиканские сериалы? Хочется отдохнуть от этой жизни на чем-то хорошем.
- Этого не запретишь, - увещевает Бобылев. – Издержки демократии. Свобода выражения приведет к новому искусству.
- Не всякая свобода, - не выдерживаю я, не желая быть с ним на одной доске.
- Я теперь за коммунистов, - задушевно делится Дима, возвращаясь к своим заветным мыслям. – Вот придут к власти, пересажают всех воров-дерьмократов.
- Не надо так, - ласково говорит Бобылев. – Не надоело вам – одно и то же?
Елена отрывается от своих ногтей:
- Не понимаю, как можно быть за кого-то. Партия переводится как «часть». Как можно быть за «часть»? Впрочем, я аполитична.
- Создали легенду – тоталитаризм, - не успокаивается Дима. - Люди и тогда были свободны, жили полно и в своем уединении делали что хотели. Духовно богатые, щедрые люди – они и сейчас те же. Дерьмо – оно и сейчас дерьмо, окружающее себя таким же дерьмом, кругами по воде. А вне – да, запреты были, соответственно историческому состоянию.  Это как погода – надо подчиняться.
Его ненависть к нынешним растаскивателям страны слепа. У него нет работы, жена выгнала из дома, куда он ничего не приносил, и он искал любовницу, чтобы «пускала ночевать».
Бобылев вежливо констатирует:
- Носите в себе старый советский комплекс представлений, ограничений и страхов.
- У каждого, и у вас свой тоннель представления реальности, - кашляет в бородку Дима, обнаруживая знание книг по психологии. – У вас-то, может быть, примитивнее.
- Я стал свободен, - возражает Бобылев, - могу сам ставить условия той бюрократической… физиономии, от кого зависел. За это жизнь можно отдать.
- И много получил? Небось, облизываешься у витрин магазинов.
- Все поправится. Главное – свобода.
- Главное, работать надо, а не бегать, - не выдерживаю я.
- А что, было честнее, - вторит Мира. - Так открыто не воровали. Вот был случай…
- Не надо случаев, - пресекаю я. Она рассказывает истории в самые срочные моменты работы, и всегда не знаешь, когда закончит. Обставляет не спеша мизансцену, потом подробно излагает содержание, не забывая о деталях и второстепенных участниках события, и уходит в глубины, откуда не ждешь скорого возврата.
- Я была не такая, не полная, как сейчас, на меня оглядывались…
- А вы, коллега, и сейчас чудо, - приобнимает ее Медведев.
- Да, и сейчас нравлюсь, а вы не при чем, - отодвигается она.
- И ня думай, и ня дам. А поженимся, так хоть ложкой хлябай.
- Какая гадость!
- Отправьте факс! – обрываю я.  – Давайте работать.
Она сжимает губы и идет к факсу.
- Да, нация в обиде, - резко вставляет свое Медведев. - Все расхватывают пришлые. Это мировая проблема. Ходят наглые, цены держат, захватывают земли, дома. Вон, на Дальнем Востоке захватили все.
Наверно, в его мозгу полыхает ненависть к торговцам из Кавказа, однажды выгнавшим его с рынка с баулом «челнока».
Я обычно не участвовал в этих диких политических спорах. Но тут не выдержал – мне претило лицемерие Бобылева и фашизм Медведева.
- От скинхедов набрались?
- Это реальность.
Я злюсь, не чувствуя предубеждения ни к одной нации.
- Вам не приходит в голову, что обиды нации можно решать не так, а по-братски, во всяком случае, по-христиански?
- Не порите ерунды, - не сдерживаясь, отмахивается Медведев. – Такого не будет. Мир разделен. Каждый преследует свои выгоды. Бен Ладен тоже прав.
- Начитались дешевой журналистики, - задетый, закончил спор я.
- Я не читаю.
- Даже так? Потому и кругозор такой.
- И не цитирую, как вы. Вы цитируете, потому что своих мыслей нет.
Он в чем-то прав. Цитатами известных людей, их харизмой прикрываю свои мысли, чтобы не выглядеть ненормальным.
– Вот откуда ваша тупость, - обостряю я. С подчиненными у меня появляется смелость говорить, что думаю.
- Зато у меня свои собственные мысли.
- Надо относиться к людям, как они есть, - миролюбиво сказал Бобылев. – Не надо требовать от них большего.
Я вскипел.
- Не надо требовать большего? А если надо больше, иначе дело провалится?
Во мне прорывается предубеждение к этим двоим, которых, видно, принял по ошибке.
- Дело, конечно, требует большего, - стойко продолжал Бобылев. – Но мне не надо таких тягот. Личности надо создавать творческую атмосферу. Хочу творческой работы.
Мне непонятно, отчего злюсь, ведь он высказывает мои тайные желания. Мне всегда хотелось свободы, и причем тут чьи-то претензии, обязательства? Хотя зачем-то создаю себе обязательства сам. Свободно уноситься воображением, что-то уясняя в себе, читать философские книги, путешествовать. Но знал, что позволить себе жить так не могу.
- Требуете творчества? А подготовка – самое трудное. Вы просите: дай информацию, подготовь телегу, чтобы пахать. Вам нужно, чтобы пахать было подано, тогда вы легко и счастливо, одним пальцем начнете творчески пахать. А главный труд – подготовить девяносто пять процентов черной работы.
- Не должно быть черной работы! Тогда это не работа. Зачем меня заставлять горшки убирать? Я умею больше.
- Ну, тогда уходите! Зачем вы здесь?
- Я работал раньше, не видя смысла. А здесь увидел смысл. И этот смысл – не только ваша собственность.
- Приехали!
Ох, уж эти нищие идеалисты!

*

Был понедельник, день учебы. Я, всегда прятавший себя, чтобы не попадать впросак,  уже давно решил быть грубо откровенным – признак старения.
Начинал с учебного разбора нашей работы. Глядя в непонятные лица сотрудников, выкладывал начистоту весь сложный смысл нашего Дела. Ибо без этого, как мне казалось, так и будет – механическое исполнение того, что прикажут.
- Вообразите себя древними греками.
Они старательно воображали, неизвестно что думая про меня. Я прочитал сочиненные специально для случая стихи:

   ФОРМУЛА ЖИЗНИ
Математика – отсвет родного в глазах,
Упоенье отдачи – в сухих теоремах.
Как хотел Пифагор эту точность назвать,
Увидать божеством на Голгофе схемы!
Математика – логика божества,
Жизни формула, или зачем заниматься?
Что-то сердце кольнуло, вдохнулось едва, -
То решенье неверное жизнью оплатится.

- Древние, - продолжал я, - в своем страхе перед грозными силами природы, перед хаосом, искали что-то постоянное, божественно вечное, и в числах видели это постоянство, схему божественных вечных установлений. А теперь – это лишь калькулятор. Надо возрождать смысл всего, что мы делаем. Вот наш брэнд – знак единства человека и природы. Символ доброты и доверия. Тут бездна смыслов, как в стихотворении. Графически простое изображение библейской легенды о рае, где люди и звери жили в полном доверии. Не то, что в  некоторых гербах с попранным извивающимся чертом, пронзенным копьем. Средневековое мышление.
- А как быть мусульманину? – ехидно спросил Медведев. – Ваш христианский рай ему не нужен.
Все стыдливо молчали. В общей неловкости я чувствовал, что несу чепуху.
- Рай один. Вы не были в Куме – святыне мусульман? Синий купол мечети – как синяя мечта рая. Помните вашего любимого Есенина: Улеглась моя былая рана,/ Ничего я больше не хочу./ Синими цветами Тегерана/ Я теперь лишь душу излечу.
- Все равно – сомнительно все это.
Я убежден, что в рекламе можно сделать революцию, если создавать ее искренне, а  не изобретательностью клипов, любящих прикольный и убойный стиль. В них съедаемое и выпиваемое возвышается до судьбы на фоне сценок, выражающих святые чувства: семейное
счастье, рождение ребенка, любовь к родному пепелищу и отеческим гробам. А вот рекламный клип собачьего корма с собакой, просящей достать кость из-под кровати – это неплохо. Кто-то очень любил свою собаку.
- Как усовершенствовать наш знак, чтобы он действовал на подсознание? Подумайте. А то послал Медведева в агентство делать макет знака – а он что принес? Лишил его тепла – лишь бы отделаться. Наша птица на ладони, окруженная ноосферой, должна светиться изнутри. Вы не рассказали макетчику -  а ведь вроде бы меня поняли! - и вот она, халтура. Нет у вас того чувства, с которым создавался наш брэнд. Потому и отношение такое, механическое. Как вам объяснить?

Бродит по землям кинооператор,
Жизнь снимая и птиц, и зверей –
Словно время вернулось обратно
К той баснословной братанья поре.

- Это же графика, - вскипел Медведев. – Не смешивайте жанры! Хотите от графики эмоций? Спрячьте ваши эмоции.
- Я говорю о вашем равнодушии, а не о графике.
Народ безмолвствовал. Только «нимфетка» Юленька слушала меня с восторгом, широко открыв глаза. Я пугаюсь этого молчания людей по ту сторону меня. Они смотрят, как будто у меня расстегнута ширинка. Но уверен - в неизвестности отношения ко мне есть нечто, в самой глубине, доверчивое и готовое быть теплым. Все они, даже не понимая, внутри должны чувствовать то же, что и я.
- Ерунда все это, - сказал Медведев. – Тепло... Чушь.
Я не нашелся, что ответить.
- А вот выговор – за плохо выполненную работу – это вас убедит?
- За что? За то, что вы сами четко объяснить не можете? Я протестую.
И правда, в приказе не будет четкого обоснования.
Я всегда напарывался на то, чего всю жизнь опасался, и от чего скрывал истинного себя. То была правота невежества, на которое действует только осознание, что могут уволить и т. п., отчего, правда, оно лишь хамеет. И подспудно всегда знал, что здесь скрыто коварство.
Жена сурово осуждала меня: «Нечего выпендриваться. Они только посмеются, и будут правы».
Я издал за свой счет небольшой тираж сборника стихов об «экологии духа», и не знал, что с ним делать дальше. У меня не было ни тщеславия, ни желания, «раскручивать» свой сборник. Я уже отошел от этих земных чувств. Мне стыдно раскрывать перед всеми мое тайное, самое сокровенное, которое будут читать другие. Боюсь беспощадных судей, не умеющих посочувствовать изнуренному от труда и сомнений автору. Да и кто будет покупать? Изредка дарил избранным знакомым. Зачем? Думал, что после прочтения меня будут понимать глубже, и у всех у нас установится иные, более близкие отношения. Тем более с женщинами. Как-то на одной из выставок стыдливо положил свой сборник на столик вместе с рекламками Фонда – почти весь тираж остался. Странная надежда, что люди могут вдруг открыться мне, как я им. И непонятно их молчание. Могу предположить, что не нравится, нет таланта внушения. «Ваши стихи о любви – из страха смерти», - равнодушно отозвалась психолог Елена. – Правда, моя дочь наткнулась на какое-то стихотворение, и вдруг заплакала». Только Олег сказал: «У тебя есть свой голос». Это была высшая похвала.
А Медведев, получивший от меня мою книжку в первый день работы, казалось, не обратил на нее внимания. Для трепетного автора равнодушие -  незаживающая рана его самолюбия.

Хотя я научился быть сдержанным, но внутри такой же, как в молодости. Не вижу связи между обслуживанием меня и платой за услуги. Упорно стыжусь, что ничего не делаю, а рядом вкалывают ради меня. Например, сижу у зубного врача в кресле, виноватый и готовый подставиться. А ведь заплатил нормально – «зелеными», и суетиться должен он. Деньги не помогают уравновесить мою совесть. Откуда этот стыд? Отчего  чувствую себя виноватым перед теми, кто делает дело? Особенно дело обслуживания меня? Наверно, это какой-то рабский ужас, хранящийся в подсознании, с детства.
Но перед своими сотрудниками меняюсь, здесь я сам работаю и отвечаю за все, а они ни за что. Так что, надобность вилять отпадает. Правда, остаточные явления зависимости наличествуют. Они же во мне чувствуют добряка, и потому не боятся.

- Ладно вам, - сказал Бобылев, отнюдь не замечающий той стены, какая образовалась между мной и Медведевым.
Сотрудникам было не по себе. Никто не хотел ответственности – влезать в остроту непримиримых позиций. Более того, в них есть превосходство правоты стоящих над схваткой, и особая уверенность свободных от ответственности.
Как хорошо жить свободному от ответственности исполнителю! За ним нет сложного самостоятельного дела, о котором надо все время думать. Не мучит совесть за провалы. Ведь взять на себя тяжелую ношу и нести, спеша к срокам – трудно. И надо успевать изучать, системно собирать, применять. Это слишком хлопотно.
- Дорогой мой, - говорил Бобылев после, - надо найти ему место, и он расцветет. А вы этого, извините, не умеете.
Во мне колебалась вера в человека, невозможность отрешиться от  неприятия Медведева.

5

Жена пилит меня за нелепое поведение на работе.
- Надо знать – что, с кем и когда, - распекает она. – А ты раскрываешься перед всеми. Дураком себя выставляешь.
- А почему перед той стороной не встает этот вопрос? - добродушно спрашиваю я. Странно, но с меня как с гуся вода – я для нее упрям, как дебил. – Почему я должен подлаживаться под них?
- Они другие. Не такие, как ты. Ты должен хотя бы молчать в знак несогласия.
- Не могу молчать! – гордо изрекаю я.
- Знаешь пословицу: не мечи бисер...
- С этим, пожалуй, соглашусь.
- Кроме того, не умеешь говорить. Залезаешь в какие-то дебри, которые не умеешь выразить, и на тебя смотрят как на идиота.
Она имеет в виду и мои отношения с ее родственниками. До сих пор остались следы давнего комплекса – под бдительным оком жены я был с ними сам не свой. Начиналось это с ожидания встречи. Я ждал с тревогой, что придется притворяться. Так оно и выходило. Они входили, и я делал стойку. Обычно в стойке – не знаешь точно, куда деть руки, забываешь правила политеса. Поэтому забывал раздеть дам. Чувствуя молчание жены, сам молчал, или говорил невпопад. Потом начинал ненавидеть себя, и меня прорывало – говорил, что думал. Высказывал нелепые вещи (странно, в других компаниях, без жены, не думаю о контроле и говорю нормально, даже умно). После мы с женой не разговаривали неделями. Может быть, давно, по мнению жены, я всегда представал перед родственниками провинциальным дураком. И память об этом не дает мне быть естественным с ее родственниками по сей день. В гостях из-за нее я юлю, как бы обязанный хозяевам, да еще бесплатно угощаясь.
Перед ее умственным взором всегда стоял образ  идеального мужа, с высоким положением и заботой о жене – обычно из реальной среды нашего окружения.
- Вот он бы не сделал этого, - упрекала она.
Икона висела недолго – идеальный муж совершал нечто недостойное: изменял жене, запил, развелся… Я торжествовал.
Но уже появлялась новая икона.
-Вот он бы…
Тот проваливался, и я снова неколебимо торжествовал. Через много лет образы чужих идеальных мужей, подобно портрету Дориана Грея,  померкли, наверное, я вырос в ее глазах.
- Говорит без запинки тот, кто мыслит шаблонно.
- Тот, кто говорит просто – глубже других.
- Я высокопарен, когда не могу объяснить нечто. Есть вещи необъяснимые.
- Тогда нечего объяснять. Твой философ Витгенштейн сказал: «Чего нельзя сформулировать в слове, о том следует молчать».
Это удар под дых – моим любимым философом. Формулировать необъяснимое, значит  соврать. В ее стремлении к приличиям, норме есть что-то более глубокое: сдержанность перед тайной чужой личности.
Она не любит высоких слов (все высокие слова для нее – лицемерие), философию, поэзию, загород с нашей неухоженной дачей. Трезвая, как нарзан, она ненавидит фальшь и безошибочно распознает ее в любом виде. И сама не умеет лгать, это чувствуют ее подруги, все, кто с ней сталкивается. Прямота и честность внутри и вовне, в выражении самой ее сути.
- Ты – «совок». Нас воспитывали на непримиримых началах. На честности классиков. И помещали в прокрустово ложе идеологии. И вот ты изломан. Не можешь выразить себя, не боясь чего-то. Или государства, или – стать посмешищем. Или несешь чушь.
- А ты можешь. За что тебя и люблю.
Но я думаю, тут нечто более глубокое, метафизическое. Мое неумение скрыть нелепость желания чего-то несбыточного, исцеляющего, и страх перед равнодушной, готовой осмеять реальностью. Дихотомия Платона.

В жене я вижу неясные мне глубины, которые, наверно, есть в моих сослуживцах, но я не знаю их близко, и потому не замечаю.
Мы приписываем себе: она – ежедневную заботу обо мне, в тревоге близкого конца этого томящего существования, я – полезность тупо-бодрой поддержки ее настроения своей непредсказуемой личностью, полной вдохновений и энергичных надежд, пусть даже ни на чем не основанных. Моя  энергия, при невозможности или неумении увести ее в реальный многолюдный мир, казалось мне, помогает ей уйти из одиночества, делает ее однообразную жизнь с моим появлением  интересной. На самом деле я беспомощен перед жалобами жены на одиночество: как можно сидеть одной в квартире днями, месяцами, ждать меня, забывающего в деле обо всем? О чем она думает, отчего томится?
Иногда предлагаю бросить ее работу литературного редактора на дому, работать в моем Фонде. Прошу, ибо нет сил, денег, просто устал, и положиться не на кого. А на самом деле хочу, чтобы она не была одинока.
- Не буду работать с мужем вместе, - твердо отрезает она. – Неприлично, неудобно.
- Умоляю! Чужие помогают.
- Нет.
- Да ведь вся организация – это почти я один. Остальные – технические исполнители, «совки». А нанять менеджеров – денег нет.
- Нет.
Когда я один, все мои недосыпания, изматывание себя – не осознаны и соответствуют моей воле и желаниям. Но при жене я воображаю себя – ее глазами – забитым работой, и мне больно за себя. Я взбешен ее хлипкими доводами, безжалостностью – перед всей тяжестью ноши, могущей вогнать мужа в могилу. Но втайне знаю, что она боится не только ложного положения среди сотрудников, но и переживаний. На мое дело она реагирует ужасно. Боится провала и грядущего нищенства. И я оставил ее вне моих поручений – в ее лице хотелось сотворить оазис моей иной сибаритской и безответственной перед обществом жизни, коей всегда жаждал жить.

Я с самого начала понял, что мы с женой разные. Антиподы. Она из старомосковской, многих поколений, семьи. Моя провинциальная среда детства породила меня таким, какой есть, наверно, несовместимым с ней. Правда, я сильно сгладил разницу, обтесавшись в среде моего нового окружения.
Ее же фамильная черта – властность, не терпящая прегрешений любимого. Не умеет прощать слабостей, легкомыслия и мальчишества. В таких случаях мы подолгу не разговариваем. Или она отвечает подчеркнуто вежливо, зная, что это производит на меня сильное действие.  Черта матери-одиночки с густыми хмурыми бровями и усами, суровой коммунистки, в конце жизни ставшей такой же суровой диссиденткой. Она молча копит обиды. На что? На то, что невнимателен к ее внутреннему миру? Не чуток к ее страданиям? Нужна мне только для удовлетворения и обслуги? Не помогаю по хозяйству? Просто недолюбливаю? Гадай, что не так сделал, и виноват уже тем, что не угадал, то есть где-то проявил невнимание, и настолько туп, не тонок, что даже не замечаю, что сделал!   
Самый привычный для женщины метод давления, управления мужчиной – психологический. И женщины не могут удержаться, чтобы не пользоваться им. Чехов хотел, чтобы женщины так же подавали пальто мужчине, как те – им. Но, видно, такой «мужской» степени интеллигентности в воспитании женщин не достичь. Они все-таки особые. Бунин считал их не людьми, а какими-то иными существами.
А я – самая легкая добыча – чувствую изначальную вину перед женой, перед ее замкнутой враждебностью, когда недовольна, и уже на этом мной можно играть. Мне ее очень жалко. Да, в чем-то ей не помогаю, не понимаю, не способствую, короче, испортил жизнь.
Наверно, все это есть. Эта вина уходит в нечто метафизическое. Но и она, закрытая в своих обидах, не чувствует моей жизни, моих тревог и несчастий, хотя уверена в обратном («Мне ли не знать мою собаку?» - говорит она о Норуше, и так же думает и обо мне, когда перед подругами хватает меня под руку, как собственность).
Ну, так что? Я не могу обижаться на нее так, как обижаюсь на своих  не щадящих меня сослуживцев. Может быть, из-за того, что знаю ее гораздо глубже,  это знание смутно колеблет все мои убеждения, делает меня беспомощным.

Она уже перестала вымещать на мне свое недовольство однообразной жизнью, особенно страх перед нищетой.
- Нищенствовать тоже нелегко, - говорила она. – Там тоже своя мафия: все хлебные места заняты. И торговать из-под полы не смогу. Представляю, что буду, как верхняя слюнявая Люська, торговать сигаретами или воблой и кислой капустой (эта Люська, этажом выше, даже когда ее дочь умирала от передозировки наркотика, нетерпеливо собиралась на свое торговое место: «Мне некогда, у меня клубника гниет»). Не могу не быть хорошо одетой. Да и нет таланта актрисы.
Все же мне удавалось поддерживать минимум хорошего настроения достаточным минимумом денег. Став зарабатывать чуть побольше, забываешь о былом нищенстве напрочь, даже не помнишь те ценовые пропорции, которые были, когда вытаскивал нищий кошелек, и на стертой памяти наслаиваются новые ценовые представления. В этом суть непонимания богатыми нищих. Каково чувство богатства? Некий предел удовлетворения, за которым пустота. Это ради нее переступают через черту, убивают.

Иногда наш хрупкий мир, под которым боль, потери и старение, рушится как мираж. Обиды подрывают близость. Я - ее рана. У нее – по Достоевскому – любовь-обладание (я был ее собственностью, и не возражал, даже благодушествовал – так мне удобнее, даже уютнее. Видимо, мне и при тоталитаризме было уютно). У меня – любовь-жалость и вина.
Часто я прихожу поздно, после долгих прений с партнерами и перепоя - «производственной травмы», готовый ко всему. Жена мечется по кухне.
- Почему не позвонил? Я уже в морг звонить собралась.
Во мне непроходимый тупик. Что-то происходит со мной: от чувства вины становлюсь чужим себе и жене.
- Не пре…увеличивай. Деловая беседа.
Мне плохо, и угрызения совести. На все это мерзкое жена добавляет еще и еще.
Она захлопывает дверь в спальню.
Или ссора возникает на ровном месте. Из ничего возникает трагедия. Выходим «в люди», и через некоторое время у нее озлобление – иду не так, впереди, шаркаю. Я пытаюсь приноровиться, ненавидя стеснение, и поднимается изнутри нехорошее. Мы идем совершенно чужие. В разных ритмах, что ли? И нет любви, доброты. Вне дома мы с женой как бы вынуты из нашей среды близости. Там мы – чужие.

- Хочется умереть во сне, - заводит свое она.

А  хорошо бы умереть -  во сне.
Уйти навечно в легкое, иное, -
Всю тяжесть долга и любви, как нерв
Невыносимый, обрубить в покое.

- А что я буду делать? Обо мне подумала? А Норочка? А твоя ночная бабочка? А старушка?
- Вот вы о себе лишь думаете. Можешь Нору усыпить и положить со мной. Сам найдешь кого-нибудь. Но все будут не те. Галку? Она любит, чтобы о ней заботились. Тебя в свою квартиру не пустит – собственница. Тебе бы такую,  как Настя. Я с ней поговорю насчет ухода за тобой, когда меня не будет.
Настя – это бессловесная улыбающаяся соседка, всегда готовая услужить.
Жена выслушивает все беды родственников и подруг, никогда не говоря о своих, рвется им помогать. Часто уходит в больницу, помочь старой подруге умершей матери. Моет ее в ванне, стрижет. Приходит домой уставшая, в плохом настроении.
- Представляешь, лежит дряблая, жуткая старуха, в своем полном эгоизме умирания. А рядом юная девочка со сломанной ногой, а все равно – с точеными формами, кофточке, открывающей пупок, у ее кровати смущенные мальчики с цветами. А рядом старуха кричит от болей: «Помираю. Ничего уже не ем». Я ей: «Бульончик хотите?» А она: «Что ж, давай». Открыла рот, и я ей почти весь бульон влила. Потом няня рыбку принесла – съела. «Еще бульону?» «Давай, он у тебя такой вкусный».  А потом снова: «У меня все умерли, некому обо мне позаботиться. Была бы жива Поля, взяла бы меня к себе». Представляешь? Она не думает о других, а только о себе. А на прощанье сказала, как ножом по сердцу: «Я устала. Чувствую – мне пора». А какая была веселая, легкая, в отличие от мамы.
Я чувствую, что ее практическая философия  гораздо значительнее моих абстракций, но какое-то душевное равнодушие мешает мне принять ее.
- Да, стариков никто не любит. Вот и с нами будет так же. В эгоизме умирания, невыносимом для людей.
Я не знаю, как отвести ее от мыслей о будущем.
- Моя мама только благодарила за все. Такой должна быть старость.

6

Наше дело обладало эвристическим свойством – способностью к саморазвитию. Оно медленно расширялось. Но это стало обычным расширением организации, с ее новой бюрократией и обыденными проблемами помещений, денег, интриг. Не очень-то слетались вокруг светлой идеи чистоты увлеченные искренние души, чистый бизнес.
Мы хотели наводнить чистой продукцией страну, приучить питаться натуральными продуктами и жить в чистоте. Наш поход начинался с сетей магазинов «Три корня», «Пять опор» «Семь островов». Там обрадовались возможности создать секции «Чистая продукция», но через день до них дошло: «А как же другие товары – рядом? Выходит, они грязные?» И дело застопорилось.
В поисках оптовиков мы нашли готовый к открытию ночной клуб «экстремального шоу», который желал быть чистым и рекламировать себя под нашим  райским знаком. Учредителями были два иностранца и новый русский – из  бывших кэгэбэшников.
         Этот клуб помог найти Аркадий. Директор - «шоу- мент», как он называл своего приятеля-кэгэбэшника, здоровенный сытый мужчина, провел нас по темным ступенькам в подвал, на глубину шесть метров.
Включили свет и иллюминацию - открылся дымно переливающийся сиреневым светом агитпункт преисподней.
У высокого потолка вращался тускло светящийся голубоватый земной шар с белой дымкой облачков над поверхностью. В центре большая арена, могущая опускаться глубоко вниз, по потолку рассыпаны созвездия. По стенам висели картины с обнаженными женщинами.
- Какова идея? – бодро говорил шоумент. – Идея красоты мира. У него женская суть. Посмотрите, как красивы эти женские тела. Они выражают женственное начало мира.
- Вот как, - озадачился я. - А я подумал – голые бабы.
- Ты что, здесь великая идея! – защитил Аркадий приятеля, вернее, свою идею вселения сюда нашего клуба.
- Вот Леда, которую поял Лебедь. Вот Европа на быке. Как видите, сплошь библейские сюжеты.
Эти сюжеты явно не библейские, но мне все-таки больше чудилось, что здесь порнуха.
- Вон вверху созвездия, каждая компания будет сидеть под своим созвездием.
Действительно, над каждым огороженном «кабинетом» со столиками сверкало свое созвездие.
- Видишь, левая сторона  заведения – освещена, - яростно поддерживал сомневающийся Аркадий. – Символизирует день. Правая  темная – ночь. Здесь великий смысл.
- Мы ведь хотим, - сердечно продолжал открытый шоумент, - чтобы ночной клуб был семейным. Чтобы с детьми приходили – они увидят, чем живут родители. Главное у нас – показ экстремальных ситуаций, в реальных условиях, воспитание мужества, преодоления. Лучше, чем шоу «За стеклом». Сейчас будет репетиция – для вас специально вызваны артисты. Первый номер – факира, в чалме.
- Хорошо бы и без штанов, - не удержался я. – Более эффектно.
- Будет и стриптиз, - не понял шоумент. – Экстремальный, мужской.
Он щелкнул пальцами, и нам начали показывать репетицию экстремального шоу.
Мы облокотились на бархатный край арены. Вышел некто худой в чалме - факир, открыл темный ящичек, из него стали вылезать огромные черные пауки. Они покрыли его лицо. Он протянул ладонь ко мне и гундося попросил мою. На мою ладонь свалился паук, я ощутил его вес и мохнатость..
- Только не де-го-ргайте рукой.
Паук медленно переполз на его ладонь. Я почему-то остался холоден и равнодушен.
Потом факир открыл ящичек с коброй, она выгнулась перед ним, и он быстро ткнул ее носом и отпрянул от ее броска.
Следующий номер был женский стриптиз.
- Какие красивые тела, - равнодушно комментировал здоровяк перед кружащимися с неподвижными лицами, безмолвно уставясь на нас, голыми девицами. - Это тоже символ женского начала мира. Но это только частица представления.
- Будет мужской стриптиз – в огне, - убеждал Аркадий.
- Да,  голые и красивые черные негры будут корчиться в настоящем огне. Стриптиз в огне. Это экстремально, воспитывает мужество.
- И еще – настоящая коррида – тореадор с быком, - восхищался Аркадий.
- А если проколет рогом? – спросил я, опасаясь не быка, а собеседника.
- Что вы, - сказала помощница шоумента. – Артист с быком вместе живут, с его рождения. Бык покатает его между рогов – тем дело и кончится.
- А бык добрый, - неожиданно сказал здоровяк. – Мы его как-то водили меж столов, и он лез мордой попробовать все, что было на столах.
Ловец новых тайников подсознательного продолжал:
А еще будут гладиаторы бороться. Все это любят дети. Я их опрашиваю каждый день.
И он вдохновенно оглядел свое создание.
Мне почему-то было не по себе. Возможно, от полутьмы преисподней, или от экстремального шоу. А может быть, от баснословных сумм за ужин на листке расчета, поданном на подносе предупредительным официантом. Несмотря на наш уговор с шоументом об оплате по себестоимости.
Мне всегда неловко при  расчетах с предпринимателями: они дерут у попавшихся в их сети по максимуму, угадывая его чутьем. Грань между сомнением - сколько дать, и безошибочным чутьем – сколько взять по максимуму, - зыбка и зависит от монополии и конкуренции, доходов, желания шикануть, апломба, жадности и еще многого.
Выходя, Аркадий шепнул:
- Боюсь одного – чтобы все тут не скатилось в бордель.
- С нашей эмблемой, - добавил я. - Видел по телевизору режиссеров–авангардистов? Тех, что приглашали на роли проституток. Проповедуют - под внешним – космическую глубину. Как у твоего шоумента. Но какая эта космическая глубина? Все в русле религиозных или культурных мифов, штампов. Настоящая глубина – всегда уникальная. Нужно ее найти самому.
- Ты что, смеешься? – засмеялся Аркадий. – Такую задачу поставил менту.

*

Это ль родина - старых домиков ряд
И разрушенной церкви небесной зияния,
Непролазное бездорожье и грязь,
И стремлений сужение - до выживания.
Моя родина –
искренний воздух пространств,
Несмиренности раздражения горные
От рязанской грязи девственных трасс
До уюта норильской тьмы рукотворной.
Моя родина - тайный в мире настрой
И мышления нового невероятность,
Этой веры древних селений покой,
Неизменный –
его в настоящем не спрятать.

Мы затеяли построить экологический поселок – своего рода фалангу, где люди будут жить раскрытые один другому, как в детстве. Поселок должен быть и детством истории.
Радостно откликнулись: Союз кузнецов, ассоциации историков, художников и дизайнеров. Место – родовое имение и деньги согласился дать приехавший из Америки русский князь, старик с бородкой клинышком и закрученными дореволюционными усами, похожий на старинную куклу для кукольного театра. Он содержал школу-интернат для бездомных детей в своем разрушенном имении, в одной из центральных областей, хотел восстановить его и увлекся нашей идеей древнего экологически чистого городища.
Мы тряслись по проселочным дорогам области. Князь, со слезящимися глазами, был сварлив и резок.
- Держите памятники Ленина по городам. Пока не поснимаете – большевизм будет жить. Надо же действовать!
- Надо уважать мнение стариков, - снисходительно, побаиваясь, говорил я. – Для них прошлое – родное.
- Какое еще уважение к мерзости! – стукнул палкой по железу пола старик. – Вот и не изменитесь никогда! Не прокатилось по вас – вот и добреньки!
Он ненавидел не памятники, а всю в целом советскую историю – его род почти весь вырезали, разорили родовое гнездо, и ему, голому, удалось бежать и спастись. И теперь он стал сам большевиком наоборот. За что вот эти люди уничтожили его жизнь? Во всяком случае, похожие на тех людей.
По дороге заехали в Ясную Поляну. Он принципиально сидел на скамейке у барских строений, не желая осматривать дом.
- Барин в поддевке. С косой. Лицемер! С дури бесилось это зеркало русской революции. Комплекс неполноценности у барина.
- И у вас есть комплекс, - пошутил я. – Увидеть каждую вещь в доме, книги, кровать, рукописи, семейную столовую – значит стать ближе человеку, тосковавшему по иной жизни. Понять до глубины другого  – это счастье!
- Гитлера тоже хотите понять? – вскипел князь. – Книги этого барина читайте. А зачем в чужой дом влезать?
- Лев Толстой открыл всем свою душу. Как и Святой Августин в своей «Исповеди». Раскрыться, значит, отозваться.
- Это еще зачем! – не желал слушать князь. – Чтобы плюнули в душу? Увольте.
- Вот и замыкаетесь в себе.
В его нетерпимости было что-то привлекающее, хотелось улыбаться. И я понимал его оскорбленную суть лишенного родины, детства, всего, и его ненависть даже к самим враждебным корням – интеллигенции, приведшей к революции.
- Что же делать? Надо жить, искать какие-то иные разрешения…
- Ничего не надо! Помирать надо. Вот сделаю последнее дело.
Ему уже не надо никаких дел, и не надо надежд, бессмертия. Может быть, его последнее дело – это физическое воскрешение воспоминания, и в нем он видит залог чего-то вечного?
Он так и просидел на скамеечке, пока мы, в выданных тапочках с завязками, из узких коридоров заглядывали в кабинет с письменными принадлежностями и рукописями, спальню с простой кроватью и бельем, в библиотеку, некогда шумную светлую столовую, а потом тихо шли по тропинке в лес, ища затерянную могилу.

Ставшая иной, природной драмой,
Ясная Поляна в естестве
Вынесла из нашей жизни странной
В мир иной чистейших горьких вер.
Как целебны соприкосновенья
И слияния с чужой судьбой,
Чьи страданья, боли, возрожденья
Хоть на миг становятся тобой!
Наконец открытые глубины
Человечьей боли и надежд
Мне ясны, и нет судьбы-чужбины
Мне чужой, и мы едины впредь.
Общая ль судьба? – в лесу затерянной
Без креста могилки - мы одни.
Как хотел он раствориться в вере
В вечность, шелестящую над ним.

А вечером, за ужином, данным хозяином в честь князя, пили во славу древнего его рода Рюриковичей. Князь наливал, под упреки жены – топорно скроенной американки, которую он называл Авдотьей Ферапонтовной.
- Американцы – тупые бестии, - отвечал он на вопросы отрывисто и кратко, опьянев.
Вышли две очень красивые девицы из собственного, известного ансамбля. Тряся бубнами и монистами, запели цыганские песни. Говорят, уже записали свои диски. Они исходили в тоске по любви, обращаясь к князю. Пьяненький князь подкручивал усы и поднимал тосты за них.
- Был бы моложе, - кричал он, - в номера бы вас!
Они влюбленно улыбались ему.

7

Словно волны теплого моря,
Чувства – из истоков иных,
Из забытых истоков – повторно
Светят ранним-ранним, родным.

Перед руководителями предприятий - членов Фонда «Чистота», будущими участниками нашей выставки на Международной ярмарке, я всегда чувствовал себя неловко. Обдумывая наши предложения, они смотрели в упор, молча, с олимпийскими лицами осознающих величие своих больших хозяйств. И мое дело, не производящее реальной продукции, казалось несерьезным.
Наше посредничество между производителями благ и потребителями – нужно ли оно? Что им чистота продукции, когда у них столько проблем.
Я вспомнил спор у нас на работе.
- Законно ли посредничество? – рассуждал Дима в свой очередной приход. Я деликатно терпел паузы в работе – почему-то его любил. – Вы, ведь, тоже посредники. Не паразитический ли это нарост?
Он говорил об экономике, разрушаемой посредничеством, расхапывании им мировых богатств, отчего все буксует.
- Законно! – влезал Аркадий. – Как и посредник-цель, посредник-мечта – законны. Но надо поставить его на место. А то сейчас оно разрослось так, что заслонило все.
- С евреев все началось, - фыркал Медведев, обнаруживая начитанность. – С их Торы – книжной посредницы бога. Это, ведь, не сам бог, а его подача. Из нее и ростовщичество евреев пошло. Вот за что евреев не любили во все века.
- Дело не в этом, - продолжал Дима, – а в стремлении получить выгоды от отношений между человеком и богом, между производителем и потребителем.
- Откуда у тебя это? - возмущался Аркадий. – Пещерные представления. Но я говорю: зачем так много? Вон в нашем подъезде – под почтовыми ящиками пластом валяются рекламки. Еду в лифте со старушкой, а она ругается: «Зачем столько бумаги тратят? Кабы это на пользу людям обратить, по-другому бы жили. Ох, бяда-то».

Мы организовали нашим хозяйствам практическую учебу за границей, в Италии.

Италия! Вновь  теплый воздух
И близость низких этих гор -
Забытой родиной -  воссозданы,
Откуда знал их с ранних пор?

В автобусе, освещенном незнакомым слепящим солнцем, «олимпийцы» нашей делегации то и дело по мобильным телефонам выясняли, что там, в российской глубинке, в их хозяйствах, и материли подчиненных. Я чувствовал себя лишним перед ними, как чичероне, старающийся угодить и обслужить.
Я все время ощущал впереди, не видную из-за высокой спинки кресла, Катю. С трудом удалось вытянуть ее в командировку из глубинки. Мария Сергеевна, наш организатор заграничных поездок, смотрела вперед тревожно, вся в организационных хитросплетениях и экономических подсчетах. Аркадий рядом положил ладонь мне на колено.
- Не комплексуй. Наслаждайся этим раем. Вот где я хотел бы жить и помереть.
Дороги здесь странно узкие, видно, из экономии, нужна большая ловкость, чтобы разъехаться. Справа, у самой песчаной полосы моря, утопали в субтропиках чистые виллы и отели.
- У них внутри очень чисто, - сказал переводчик. Он маленький и худой, но надменный, с усиками английского джентльмена. Его неспешная речь и знания внушали уважение. Я сразу прозвал его «Маэстро». - А вдоль дорог – намусорено, они банки выбрасывают прямо в окно машины. Я первый раз был – сделал замечание и получил отпор, не забуду. Это покушение на их свободу.
- Устроили рай, - усмехнулся олимпиец.
- И не надо работать, - хихикнул другой.
Мария Сергеевна тревожно переглядывалась со мной, закрывая себе свободу наслаждаться.
Въехали за ограду нашего отеля, в рай с зелеными лужайками брошенными маленькими красно-желтыми газонокосилками. Везде кипарисы, деревья «бугенвилли», цветущие сиреневыми цветами, и клумбы с красными и белыми цветами. Сразу за трехэтажной виллой шумело древнее море.
Номера так рационально устроены, что мы с грузным Аркадием, несмотря на мою поджарую фигуру, с трудом протискивались мимо друг друга. Это идеал экономии. Придраться не к чему, есть даже бидэ, и сидя на унитазе, приходилось упираться в него коленками. Но грузные «олимпийцы» шумели и требовали более просторных номеров, и Марии Сергеевне пришлось в ужасе улаживать конфликты.
Она резко отказалась купаться, видно, боясь показать свое немолодое тело. Худенький, представительный и в голом виде Маэстро, и Сократ, гревший закрывающее залив пузо, загорали на чистом песке. Катя и мы с Аркадием сразу же полезли в море. Катя по обыкновению сразу оторвалась от нас, голова ее маячила далеко, в светящейся дали.
И в этом спокойном теплом море  меня отпустило виляющее напряжение. Впереди водная гладь уходит в горизонт древнего моря, где исчезла  Катя, справа баснословная скала, куда приплыл Одиссей, в объятия Цирцеи. Казалось, я плыл в центре пересечения истории с серединным пространством жизни. И теперь всегда пребуду здесь, в бессмертии.
Потом мы лежали на чистом песке, и загорелое тело Кати, мне показалось, светилось золотистым сиянием.

На завтрак подали пасту – макароны с морепродуктами и томатной подливой с какими-то травами, мясо с овощами и, наконец, пирожное с фруктами. На каждый стол подали по бутылке белого и красного вина.
- Что это за напиток, - обиделся «олимпиец» с рыхлым красным лицом, глава делегации хозяйств. – Давай-ка нашего.
И они украдкой, из-под стола, стали наливать свое. Каждый привез свою марку: «Партизанская», «Бор», «Корнеич», «Мордовская особая», «Чарка», «Беспохмельная», «Кремль», пятидесятиградусную «Крепка Советская власть!» и «Союз нерушимый», и даже «Особенности национального секса». Это была неодолимая русская жажда погружения в расхлябанную свободу от напряжения трезвости.
И сразу загалдели, с покрасневшими лицами, кто-то запел «Распрягайте, хлопцы, коней…», и зал грянул. Мы с Сократом, выпив «свое», тоже грянули.
Вошла Катя, с мокрыми растрепанными волосами, в сопровождении Аркадия. Они сели за дальним столиком.
Мария Сергеевна металась от стыда перед итальянцами. А те, с чинно невозмутимыми физиономиями, наблюдали за русскими.
Еле собрались в автобусе. Кати не было, наверно, осталась. Одна или с кем-то? Во всяком случае, Аркадия и еще некоторых «олимпийцев» в автобусе не было.
Согласно программе высадились в огромном центре плодоовощной торговли. Маленький цыганистый президент водил нас между снующими ярко-желтыми погрузчиками с вилами впереди, нагруженными цветными ящиками.
- Это чистая продукция.
- Органическая? – спрашивал Сократ.
- Здесь нет другой. Следим только за стандартом по размерам.
- Знаем, - усмехнулся краснорожий. – Стандарт свой нам сбагривают – красиво, а не вкусно.
- И президент он – липовый. Руководит лишь десятью советниками. А вся площадь отдана в аренду производителям и оптовикам. И к ним советники свой нос не суют.
- И не надо, - обиженно сказал Маэстро, знаток и патриот этой страны. – Здесь ответственность распределена. И не надо единовластия.
- Мафия, - открыл истину высокий, из-под Саранска, мрачный и одуревший от постоянных выпивок, покачиваясь и поедая с лотка немытые плоды кактуса. – Видели, нас все время сопровождает черная машина?
Мария Сергеевна была возбуждена, боясь, что все сорвется.

В хозяйстве частника-винодела, грузного, в бордовой шапочке, похожего на средневекового члена изотерической гильдии алхимиков, все было непривычно: километровые ровные посадки винограда в рост человека, присядешь и видно насквозь. Рассыпались по винограднику, пружиня на мягкой хвое и пробуя с веток гроздья особого сорта винограда.
- Сколько у вас работают?
- Три человека. Семья.
Во дворе огромный чан-давильня из нержавеющей стали с винтовым устройством внизу.
- Бросим туда Марию Сергеевну, - предложил один из «олимпийцев». – Вино будет вкуснее.
Она, все время настороженная, не приняла шутки.
После рассказа о специально подготовленной почве, посыпаемой хвоей, и поливке из сети тонких трубочек, вкопанных в почву и выходящих над кустами, вошли в зал с огромными вертикально поставленными цилиндрами из той же нержавейки – у них везде нержавейка. Тут уже были накрыты столы для дегустации – несколько бутылок вина и крошечные бутерброды с вколотыми в них зубочистками – «едногубками», как тут же назвал их нижегородский. Нас покоробило – почему не в дегустационном зале?
- Вот скупердяи, - озлился бывавший в этой стране краснорожий «олимпиец». – Презентов за так не дадут, это уж видно. Продадут, да еще по двойной цене, помяните мое слово.
И правда, выставленные коробки и пакеты с вином оказались не для подарков дорогим русским гостям – для продажи. Умеют итальянцы использовать для торговли и наживы даже друзей, не ведая стыда. Видно, у них процессы обмена товара на деньги –вне этики.
Но нас это сильно охладило. Стали приводить примеры: крупные чиновники – итальянцы не брезгуют сшибать деньгу торговлишкой, один президент ассоциации журналистов лично водил наших «челноков» на склады обуви, обслуживал за десять процентов от покупок. Даже на торжественных церемониях награждений презентуют дерьмо – дешевые медальки и эстампы.   
Маэстро снова обиделся:
- Это не скупость, а выработанные веками сметы расходов и приходов. В них не входит благотворительность по-русски, как мы ее понимаем.
Пробовали из крошечных рюмок много, но для хозяев получилось экономно – всего ушло несколько бутылок, да еще продано на каждого из делегации по коробке их эксклюзивного вина, как оказалось, в полтора раза дороже, чем оно стоит в магазинах.
Здесь было то же, что и в плодоовощном центре,– Дело без борьбы, выработка продукции согласно квотам Евросоюза – не больше, не меньше, автоматизация производства и своевременная доставка по назначению на рынок. И приличный доход.
- Неинтересно тут работать, - сказал тамбовский.
- Думаю, наоборот, - авторитетно сказал Маэстро. – Дело не выматывает им нервы, оно не тяжелая ноша, у них другое отношение к своей работе. Думаю, по настоящему творческое.
- Не надо чего-то доставать, ругаться,  - вторил Сократ. – Это – рай. Я мечтал бы так работать, когда вся цепочка с начала до конца определена. Не надо думать о сырье,  производственном цикле, упаковке, оптовиках, даже о бюджете.
- И впереди – все ясно.
- Какие же люди тут получаются? Вся жизнь заранее известна. И ничего не нужно. Нашей чистой продукции – тем более.
И снова принялись за свои мобильники-матюгальники.

Дальше – на буйволиной ферме в пятьдесят голов – было то же. Там вообще работал один человек. Утром – подсчеты по компьютеру, потом заготовка на своем поле корма на тракторе и автовывоз из стойл старой соломы с одновременным вываливанием свежей (нажатием кнопки), затем автодойка в цистерну из нержавейки и через шланг автоперекачка молока на автоматизированную сыроварню, а там уже стоит фургон заказчика для вывоза готового продукта – самого лучшего буйволиного сыра «моцарелло» - на рынок.
Что дало лицезрение этой жуткой производственной системы нашим руководителям хозяйств, осталось неясным. Все молчали.
- У нас это не пойдет, - только сказал краснорожий.
А я думал о своем деле, о невозможности согласовать все в такую гармонию, в какой открылось бы что-то иное, доверчиво раскрытое, как в детстве.
Обедали в нашем отеле. Катя пришла в легком открытом платье, нехотя отвечая сопровождавшему ее оживленному Аркадию.
Подали пасту – макароны с морепродуктами и томатной подливой с травами, мясо с овощами и, наконец, пирожное с фруктами. На каждый стол подали по бутылке белого и красного вина.
 Доставая водку из-под стола, «олимпийцы» заворчали:
- Заказали суп. А дали жидкость… опять с макаронами! Морковки лишь добавили.
- Опять паста! Скрытая!
- Они не могут без пасты, поймите, - взмолилась Мария Сергеевна. – Это их ежедневная пища.
Ее поддразнивали:
-  Требуем щей!
- И соленых огурцов с квашеной капустой!

Вечером в моем номере собирались наши.   Пили
местное вино.
- Домашнее, - не спеша делал глоточки Маэстро. – Они здесь мало пьют марочный ширпотреб. Предпочитают домашнее молодое вино, оно в каждой провинции свое.
И стал обстоятельно рассказывать, как оно готовится.
- Хочется жить, - вздохнула Катя, пробуя молодое вино. – Только не в нашей стране.
- Разве можно с нашими делать дело? – вопрошал Аркадий, разливая  местный анисовый ликер - самбуку. – Все вязнет, и не видно цели. От них – нет отклика.
- Какой отклик? – грустно бросает Мария Сергеевна. – Моя душа стала твердой и черствой, как камень, и уже ничего не хочу. Слишком мало сил для энергии. Мои сотрудники работают механически, так что, обязательства выполняем. Хватило бы сил на контроль за ними. Почему так? Раньше молодые, и не только они, были полны энергией, хотели построить иной мир, пусть это называют утопией. А сейчас?
- Моя главная задача – не иметь дело с людьми, - усмехнулся Сократ. – Все, к черту, автоматизировать. А люди… У меня семья трудится, на себя. Не предадут.
Я не слышал их, ослепленный Катей, вот она, равнодушная, рядом, и горизонт древнего моря, куда она уплывала, и баснословная скала, куда приплыл Одиссей, в объятия Цирцеи, центр пересечения Истории с серединным пространством жизни.
Аркадий упрямо вмешался:
- Кончайте ныть. Во мне прибавляется энергия, когда вижу здесь, куда идет мир. Сколько в этой стране, покрытой теплицами, наивности, доверия, любви! Веришь, что человек воскресит в себе детское удивление, веру в чудесную судьбу. Будет что-то невероятное, чего мы не знаем.
- Брось трепаться, - морщился Сократ. – Будет то, что есть. Вон, упаковку препарата заказал, так нет, склеили одно ребро по-русски, со швом. Покупатель перестал брать русское дерьмо, да еще с такой упаковкой.
- В твоей цели нет крыльев, - сказал Аркадий. – Что это за скептицизм в людях? Делать свое дело, а там будь что будет.
- Вот и летай. Сверху-то падать больней.
Мария Сергеевна продолжала:
- Где взять крылья, если кредита не дают? Вон фээсбэшная турфирма – влили в нее миллионы долларов, так у нее сотни филиалов, и здесь тоже есть, свои маршруты, автобусы. Вот и дешевые туры, простейшие: выпихнут из самолета, автобуса полежать на песке известных курортов, и домой.
- На Западе свои проблемы, - сказал Маэстро, морщась от нашего неумения пить: мы мешали вино, водку и самбуку. - Все есть, все можно купить, а вот как с душой – не знаю. Есть и равнодушие к делу, к ближнему, что и у нас. Только из иного корня. Наши пытаются выжить, уйти от нищеты. А они – от скуки. Тут и сравнивать нечего. Мы страшно отстали от них, и еще придем к их сытости и душевной пустоте. Это у нас впереди.
Я не понимал остроты спора, вообще не верил в эти умственные построения здесь, где так хорошо жить.
- У нас Елена, психолог, круче выражается: живем примитивными эмоциями, не прошли этап самоидентификации.
Маэстро поправил:
- Они пришли к унификации и стерилизации общества потребления, а мы еще туда идем - из тотальной унификации, нищенства и выживания.
Аркадий гнул свое:
- Никогда не соглашусь, что хорошо жить без души. Мир проходит великий путь духовного развития. И разовьется во что-то новое, что его спасет. Главное – самопознание, образованность души.
Сократ усмехнулся.
- Кроме образованности, есть в человеке и другие слепые силы.
Вскоре Катя ушла в сопровождении Аркадия. Мне захотелось напиться, и мы с Сократом (Мария с Маэстро тоже ушли), добив самбуку, пили нашу водку до полуночи.

На следующий день была экскурсия. И наше зрение само собой расширилось или углубилось – на тысячелетия. Словно все это было в детстве: низкая гряда Апеннин, знавшая Одиссея, булыжная Аппиева дорога, ведущая в Рим, по которой шагали римские легионеры и скрипели колесницы. И - вечный город, бушевавший страстями, энтузиазмом великих религий.
Храм святого Петра поразил своими размерами. Высоко на многоступенчатом фундаменте, он дышал просторами своих залов с огромными колоннами по бокам, темной иконописью Возрождения - деяниями святых. Словно человеческий дух вырвался из древних капищ в необозримое пространство. Гимн Вселенной, Богу, величайший хорал любви, что когда-либо могла исторгнуть из себя экстатическая творческая личность. Откуда, из каких истоков тот экстаз бытия? Вот для чего было упрямство первых христиан в катакомбах, где в узких щелях в темноте насованы их мумии. Вот для чего тяжкая ноша страдания, в котором не видно было просвета. Только время обнажает величие дела истории, только время лечит и непонятным образом утешает.
Мы забывали о себе у развалин Колизея, проходя мимо зеленоватых статуй-триумфов Юлия Цезаря и других императоров. У какой-то капители с колоннами древнеримский легионер в начищенной медной каске и латах, с мечом, подзывал стать рядом, сфотографироваться.
Я завороженно подошел, и Аркадий сфотографировал нас обнявшимися. Я пожал легионеру руку и пошел.
-Мáни, мáни, - настойчиво сказал легионер, двинув меня блестящим налокотником.
Я не понимал.
-Фифти саузенд лир!
-Торгуйся, - кричали мне. Здесь так принято.
Я в смятении отдал пятьдесят тысяч лир, ничего не понимая.
Нам дали два часа на шопинг. Бумажку жены с поручениями я забыл в отеле. Помнил лишь, что ей надо купить картину, мне твидовый пиджак и ботинки, сотрудникам сувениры.
Ощупывая во внутреннем потайном кармане джинсов свернутые доллары (как их вынимать, не расстегивая штанов? Надо же было забыть вынуть! Просунуть руку в мотню?), я начал путь по длинной шопинговой виа. Подходящего товара не было. Да и что подходящее, когда непосредственно стоишь перед бесконечными рядами товаров, точно не знал. Возможно, беспомощным меня делала и мысль о высоких ценах, даже на побрякушки.
Время шло, я убыстрял шаги.
-Арт! Где арт? Арте?
Местные не понимали. В толпе я поймал немолодого с благородными седыми усами – должен знать английский, может быть, бывший участник Сопротивления.
-Арте?
Он сказал, что здесь близко нет такого магазина.
После долгих расспросов он послал меня в другой конец города.
Я повернулся и увидел сзади надпись на магазине «Arte». Но там уже спускали штору.
Осталось мало времени, как перед казнью. Я уже скакал по улице туда и обратно. Из-за «арте» не стало времени на пиджак и ботинки. Купил что попало на сувениры, уже не подсчитывая деньги, и бегом добежал до места встречи – нашего автобуса.
И оказался первым. Со всех сторон не спеша тянулись «олимпийцы». Переводчик только нервно ходил взад-вперед, махал им рукой.
В автобусе «олимпийцы» делились впечатлениями.
- Спрашиваем по-английски, где купить граппу. Не понимает. Минут пять жестами объясняли. Не понимает. Я говорю по-русски: «Водка где?» А он засиял: «Так вы русские! Вон шоп на другой стороне улицы». Обнялись, своего встретили.
Тамбовский рассказывал:
- Захожу в маг. Ничего не понял в товарах. Людей нет. Вышел с противоположной стороны. Потом решил разобраться – снова вошел. Ничего не понял, вышел. Все-таки решил получше рассмотреть товары, и снова вошел. Продавцы воззрились на меня с изумлением. Снова ничего не понял, и твердым шагом вышел. И – бегом с этой улицы. Мало ли.

Нестрашная гора с оборванными краями вершины – кратера, Везувий. Помпея (или Помпеи, как в путеводителе) похожа на кладбище города после атомного взрыва. По сторонам сохранившихся булыжных дорог, которым никогда ничего не сделается, стены домов с темной землей из лавы там, где был пол, - я узнал эту темную землю из моего странного, мистического сна! - одинокие колонны, остатки лестниц, - сплошной частокол из остовов древних строений.
Неутомимые потоки туристов в шортах и панамках, кругом щелкают фотоаппаратами, увековечивая себя на фоне колонн бывшего форума, терм, общественных уборных или лупанария. Вряд ли кто смотрит на руины иначе, чем на памятник далекой истории.
А ведь здесь била ключом жизнь, на прекрасных площадях, покрытых мраморными плитами, было цветное оживление, связанное разными – религиозными, имперскими, торговыми - нитями со всем античным миром. Здесь падали в священном ужасе перед храмовыми ансамблями в сплошь возносящихся колоннадах - Юпитера, Аполлона, Венеры-покровительницы на фоне все того же Везувия – их вселенная, полная своих богов, была так же незыблема, как и наша, с нашим Богом или тем, что мы обожествляем.
Здесь голоногие, в туниках помпеяне шли на Форум, в Базилику – вот сюда, где остатки колонн и возвышения-«трибунала», где избирали своих людей - декурионов в Совет (и тогда существовал «электорат»!), жаловались на притеснения. Здесь торговали зерном, солью, рыбой, сукном. Меня поразили сохранившиеся надписи помпеян на остатке стены. «О, стена, удивляюсь, как ты до сих пор не рухнула под тяжестью такого количества надписей», - перевел одну путеводитель. Видно, написал какой-то праздный гуляка.
Здесь жили в своих двухэтажных домах с садиком–атрием, а то и двумя, со столовыми-триклиниями, кубикулами-спальнями, гинекеями – женской половиной с беременными женами, банями-термами (везде на стенах древние бесценные фрески!), поклонники пиршеств, возлежа в атриумах, объедались разнообразными блюдами, заправляемыми знаменитым помпейским соусом «гарумом», и напивались домашним вином, до рвоты, мгновенно смывавшейся с мраморных плит молчаливыми рабами.
Здесь был Плиний Младший, мой давний знакомец по книге его писем из моей библиотеки. «Я провел свое время в занятиях… потом была баня, обед, сон тревожный и краткий». Подумать только! Позанимался, как студент, помылся в  терме, поел, потом плохо спал после обеда в своей кубикуле – спальне. И вдруг -  извержение Везувия. Это две тысячи лет назад!
В тот роковой день сюда спешил Плиний Старший, навстречу лаве и пеплу, чтобы спасти близких ему людей, и сам погиб! Что это? Если не принимать во внимание свойственную древним рисовку перед опасностью, мальчишеское подражание великим героям мифов, то это – благородство человека культуры, то есть унаследованного типа поведения. Какая наивная, но еще первозданная гордость «человеком великой души» у его племянника: «Он спешит туда, откуда другие бегут… стремится прямо в опасность и до того свободен от страха, что, уловив любое изменение в очертаниях этого страшного явления, велит отметить и записать его». Возможно, это желание представить родственника и себя в лучшем свете перед потомками – будущее он, наверно, представлял в виде беспредельно расширенной Римской империи. Как и мы думаем, что наш мир в будущем будет таким же, только бесконечно усовершенствованным.
- Обратите внимание на булыжную мостовую, - говорит наш гид Маэстро. - Видите выбитые изображения фаллосов? Это путь в лупанарий. Туда стыдливо спешили помпеяне к нездешним красивым лупам-волчицам, от своих, по преданию, некрасивых жен.
Мы тоже щелкаем затворами фотоаппаратов. «Олимпийцы», в самой середине помпейских руин, матерятся в свои мобильники:
-Что там с подкормкой? Немедленно завези, вашу мать!
В здоровом утомлении от ходьбы, ошарашенные многообразием увиденного, мы заходим в лупанарий. В крошечной темной прихожей – остатки фресок, откровенных, как в первый день рождения культуры. Вот богатый римлянин в каске, на нас напирает его огромный обнаженный член, положенный на весы.
 - Здесь заложена аллегория, - говорит Маэстро. - Любовь определяется количеством сестерций, богатством. У кого больше, того любят больше. Так что, с тех пор ничего не изменилось.
- Да, как у нас теперь, - усмехается «олимпиец». – Молодые не хотят любви в шалаше.
- Сейчас все пришло в норму: богатство сублимируется с любовью.
Но во всех нас, мне казалось, было приподнятое состояние, словно этот огромный погибший мир светился чем-то вечным, бессмертным.
Ночью в гостинице мне приснился сон: на Форуме помпеяне, одетые в туники, голоногие, вдруг по динамику слышат песню:
Мы желаем счастья вам
В этом мире большом,
Пусть как солнце оно
Входит в ваш дом.
И от паники голоногой толпы, как от извержения Везувия, проснулся в смятении.

В самолете Катя с Аркадием уединились где-то в кресле, мы с Марией Сергеевной, взявшей место рядом, пили мартель, наливая в бумажные стаканчики. Она сидела молча, вся выжатая от командировки.
Ей тяжелы командировки, заграница уже не впечатляла новизной, и хотелось домашнего покоя, где, правда, одной тоже скучно.
Когда-то она была комсомольским вожаком, отдала молодость слетам и конференциям, каким-то акциям, кампаниям. То чудесное состояние полета казалось самым важным, соединяющим в общем деле. Так и не вышла замуж, не устроила судьбу. И теперь, когда все рухнуло,  приходило в голову, что жизнь прожита зря. Она жила привычным бизнесом, который шел с относительным успехом, и это ее держало.
- Придется подобрать вам подходящего, - говорил я, думая о бессмысленности моей ревности к Аркадию.
- Поздно, - обреченно-бодро отзывалась она. – Годы ушли. Не подсказали, что надо думать о себе.
- Никогда не поздно.
- Да и где найти подходящего? Я ведь вся в работе. Ночую в офисе.
- Можно найти. Такого мужа, как у следователя Каменской. Видели убойный фильм? Он и ждет, он и готовит.
- Да, такого бы можно. Интеллигентный, и записочки оставляет: «Обед готов».
- Вам бы развернуться, заработать, отдать дела заму и, наконец, пожить для себя, на вилле итальянского побережья.
- Этого не будет. Нужен первоначальный капитал. А у нас с вами его не было. Так и буду искать группы по обмену опытом, выживать, не видя стабильности в будущем. Мне мой банкир говорит: «Рискуй!» Ну, я и рискнула разок.
Она взяла кредит у этого банкира на год, без процентов, очень большую сумму на раскрутку нового отдела в престижном Туристическом центре. Оплатила большую аренду, зарплату персоналу, а отдачи не было. Я приехал к ней по ее звонку. На лице ее был ужас.
- Как же так случилось? – спрашивал я.
- Поверила! Поверила этой… 25 лет в туризме, большие связи, легко добывала «баксы» – тысячами в неделю, продавая иностранным туристам билеты в Кремль, Алмазный фонд, в лучшие театры. Поклялась, что будем с хорошим доходом, и быстро.
- Как же можно на слово верить?
- Так вот. Как кролик в пасть удава. А самое страшное – она работает черным налом. И поймать невозможно. Запачкает фирму – не отмоешься. Помогите! С вашим опытом, вашей мудростью.
Я, гордясь, вызвал эту начальницу отдела, полную, с одутловатым лицом, неопрятно одетую.
- Расскажите, что собираетесь делать, чтобы хотя бы покрыть расходы фирмы? У нас с Марией Сергеевной денег на вас нет. Просто нет.
- У меня больной ребенок, - залилась она слезами. – Отец недавно умер. Мальчик хочет есть.
- Это к делу не относится, - вспыхнула Мария. Такое, видно, было ей привычно. – Вы десятый раз повторяете этот прием.
- Вы не понимаете меня, - снова заплакала та.
- Нет, это вы меня не понимаете. Отчетов не даете, ничего не даете.
- Мне придется вас разнимать, - сказал я. – Не надо. Не надо эмоций. Это бизнес. Неудачник плачет. Когда должен, нужно принимать меры. Вы можете сделать так, чтобы об этой дорогой аренде офиса не думать?
- Да, я сделала один договор, он покрыл часть расходов на аренду.
- Вот видите, вы умеете. Вы ведь менеджер.
- Да, - сказала Мария Сергеевна. – Это ваша заслуга. Но дальше – один обман.
- Слушайте диспозицию, - весело сказал я. Я был вне этого дела, и мог быть спокойным. – До пятницы надо доплатить за аренду. Иначе надо срочно разбегаться.
- Да, постараюсь.
-  Постараюсь – значит, ничего не будет, - с надеждой сказала Мария Сергеевна.
- Все будет. Договорюсь с дирекцией Туристического центра. Ведь война с террористами. Туристический дефолт. Форс-мажорные обстоятельства – договор на аренду может не действовать.
- Ждем до пятницы! – закончил я. – Иначе надо закрывать офис. Счетчик щелкает неумолимо. Просто нет выхода, дело уже не в вас.
- Сделаю! – вытирая слезы, сказала толстуха.
Выходя, она шепнула, уставясь на меня все еще влажными от слез, влюбленными глазами:
- А вы симпатичный, такой молодой, а уже генеральный. И умеете разговаривать.
Кто же эта потрепанная женщина? «Совковая» лгунья, схватывающая связи как паук, готовая к предательству? Или несчастная женщина, не могущая начать дело без капитала для раскрутки?
В пятницу она исчезла, прихватив с собой компьютер.
Мне сейчас было стыдно перед Марией и грустно. Когда-то она пришла ко мне с предложением сделать фирму при Фонде, я был влюблен в нее, мешало только ее сексуальное равнодушие, проступавшее даже в ее аскетическом лице.
Такова жизнь среднего предпринимателя. Кому мы нужны, кроме себя? Усмешки людей, так называемых потребителей. Пустота на месте государства. Как только вылезешь из ямы, перед тобой встает власть или проходимцы.

8

Через стену непонимания,
А сейчас - вагона окно
Что же ты - так открыто –
в отчаянии,
Что же мне тяжело и темно?
За стеною непонимания,
Может быть, нас не разорвать.
В нашем - темной крови - слиянии
Мне иного не разобрать.

Бывают настроения как вспышки все заполняющего света: могу встать счастливым, хотя за душой – смерти близких, обессиливающие заботы, и снится только тяжелое.

Я потягиваюсь под утро
На кровати, счастьем томим,
Нежась в лоне безгранном и мудром
Тайных замыслов, ими храним.
Нет совсем выживаний надрыва,
Ни потерь, и ни старости нет,
Словно в том золотистом порыве
Утонуло былое из бед.

Сейчас я заново возрождаюсь, как бы ничего не было, становлюсь естественным, самим собой – в трепетно-тонком, хрупком состоянии новизны.

Когда я шел туда, где службы тягость,
Вдруг вспомнил Средиземье, словно сон, -
В слепящей сини, в технотронной тяге
Полет над колыбелью всех времен.
Какое счастье – новизны истоки
В нас вечны, лишь ступи за край забот,
И весь наш гнев скудеющей эпохи
Вдруг оборвет неведомый полет.

И бьет фонтан догадок, озарений в открывшейся безмерности. Мир изначально открыт, и стоит жить. Блаженный Августин, которого я сейчас читаю, заплакал, когда, до тех пор видя бога конкретной бородатой личностью, вдруг ощутил его как безмерность, не постигаемую разумом. Чужая мне повседневность может раствориться в одухотворенной безмерности. Я бы хотел остановить время, превратить его в нечто постоянное, ритуал, вечность. Как это было у древних. Мандельштам видел бессмертие в мироощущении античности – оно всегда в настоящем, в нем нет Времени. Бессмертие – круговое, сферическое, и в нем – иной мир. Золотой шар блаженной страны. Рай. Но хрупкий, как всё, что в движении, даже в зенит света.
Странно, эти летучие, наконец-то найденные догадки о бессмертии успокаивают меня.
Вот он снова, необходимый – из тоски по иному - толчок непосредственной душевной энергии в острое чувство доверия и близости с миром, а вот  – у сердца! – чужое, глядящее в упор.

Думая о Кате, я не сумел спрятать холодную неотзывчивость, и жена снова замкнулась. Она ждала меня из командировки, одна, в одиночестве, мне стало стыдно, и жалко ее.
Уговорил ее поехать за город, на встречу с итальянцами - в хозяйство члена Фонда. Нас должна была встречать Мария Сергеевна – руководитель нашей делегации, у метро на машине. Я задержался на работе и опоздал. Жена, как всегда, шла с достоинством, не умея спешить. Я, в моем рабочем ритме, все время оказывался впереди.
- Ты хан, что ли? – зло сказала она в метро, нарочно замедляя шаги сзади. – Сам впереди, а жена сзади. Это неприлично, в конце концов.
Я приостанавливался, пропуская ее вперед, понуждал себя идти шажком, спеша и тая злобу. Это была несвобода и фальшь. Она почти останавливалась, нащупывая поводок. 
Конечно, прибыли с опозданием на полчаса. На месте мы никого не нашли – Мария Сергеевна не дождалась и уехала. Мобильный телефон не отвечал.
Как проехать, я не знал. Только название хозяйства: «Красное знамя». Никто о таком хозяйстве не слышал. Я оставил попытки и решил вернуться, глядя на злую жену. Но упрямо дождался маршрутного такси, и мы поехали.
Как ни странно, приехали в село, где рядом оказалось это хозяйство.
Долгий путь пешком разъединил нас окончательно. Я шел впереди, уже не думая о ней, она, с сомкнутыми губами, с противоположной стороны дороги, сзади. Все было кончено – мы не знали друг друга. Я вынашивал планы ухода.
Директор и итальянские гости уже сидели за столом, накрытом, чем послало хозяйство. Тут была своя водка «Красное знамя», свои огурцы, помидоры, грибы «вешенка», свои куры, мясо и даже цветы.
Итальянцы беседовали чинно, мы с Марией Сергеевной вели свои беседы о судьбе нашего дела, а жена молча, в одиночестве, ничего не ела и злилась на меня, повернувшись ко мне спиной. Мне уже было все равно, она была мне неинтересна.
- Так выпьем за дружбу! – прорывался голос тамады-хозяина, того самого краснорожего главы делегации в Италии, привыкшего к застольям и нарочито внедряющего себя в состояние заинтересованности и веселья. – Гип-гип-ура!
Наши запели про смуглянку-молдаванку. Чуткие к музыке итальянцы слушали с интересом. Мария конфузливо подпевала, изображая неподдельный интерес. А я тоже усилием воли перевел себя в состояние естественного веселья и иронически, мстительно подмигивая жене, орал:
Я краснею, я бледнею,
Захотелось вдруг сказать:
- Встанем над рекою
Зорьку летнюю встречать.
У нее поджались губы. Она была не в своей тарелке – не ее эта компания со своими допотопными песнями.
Дома я сказал, обостряя все:
- Ведь поклялся – никогда не ходить с тобой в гости. Мы живем в разных ритмах. И я никогда не подстроюсь под твой. Это уже буду не я. Твой эгоцентризм меня доконал.
- Я с тобой тоже никуда не пойду. Зачем приглашал?
И мы замолчали. Она плотно закрыла себя, ту, которую я так любил.
В ее комнате горел свет, она не спала.
Вряд ли мы понимаем, что между нами происходит. Не разговариваем неделями. Она, видно, ждет примирения от меня. Но я не могу – что-то мешает. Мысли всерьез – забрать постель и переселиться на работу.
Кажется, случилось несчастье, закончился мой этап жизни с ней. Отчуждение затрагивает глубины души.
Отчего между нами бывает такое полное отчуждение, будто возвращаемся в начало – не предчувствие света, а темное ничто, где нет продолжения? Откуда эта непроходимость на пути к сближению? Кто виноват в нашем одиночестве? Может быть, нарушение близости любящих взаимным оскорблением невнимания – наиболее сильная причина разрыва, даже из-за мелочей, и боль вообще не заживает? Может, из нетерпимости уникальной личности, отвергающей или лишающей свободы другую уникальность,  осознавшей с ненавистью, что никогда не сможет ее изменить под желаемое. Наши основы, воспитание, желания, ритмы, все, все – из разных корней. Оттого и моя нелепость приспосабливающегося поведения, и - мщение  освобождением себя.
Жена презрительно усмехалась над моими «философскими изысканиями» и отвечала просто:
- От мужчины достаточно быть опорой, хоть немного нежности и заботы, любви, не пить, не болтаться где попало. А ты…
Я смутно понимал, что она хочет от меня одного – такой тонкости любви, какую я не мог ей дать. В ней накапливались обиды на неблагодарность мужа на ее заботу о нем, и зрело разочарование – для кого стараться? Ежедневная готовка еды, стирка, продирание сквозь мою неохоту даже выбрать для себя одежду в магазине, вынести помойное ведро. А это грубое насилие в постели, когда нет желания, до ненависти. Уж о ее интересах – и говорить нечего. Не знает, не чувствует.
- Считаешь, я тебя не люблю? Но отчего мне так жутко от наших размолвок?
Она молчала. Мы знаем, что все началось еще до рождения ребенка и усугубилось после его смерти.

Познакомились мы случайно – в институте. Она была высокой, худой и красивой, как модель. Меня долго обхаживали у ее подруги Галки. Что им было нужно от меня, голозадого провинциала? Парадокс времен бессеребреннического тоталитаризма.
Однажды после свадьбы кто-то позвонил, и она ответила отрывисто, что вышла замуж, вся в испарине.
- У тебя кто-то был?
- Да.
- И… как долго?
- Пять лет.
- Пять?!
Я ушел из дома. Моя мечта о чистоте и невинности не могла ужиться с ужасной реальностью.  Где чистота – та, что я искал, и эти искания пребудут со мной по гроб жизни? Зачем было мое целомудрие (тогда я не помнил, что трахался с кем попало)? Отчего я сдерживаюсь, храня верность: или из опаски идти против совести, или еще по какой причине? Что это мне дает? Узость жизни, нереализованные комплексы. Взамен свободы, любви, раскрытия всех сил.

Это не зависимо от разума, не поддается осмыслению. Сколько себя помню, я постоянно был полон сексуальной энергии (избыток тестостерона ничего не объясняет). Не знаю, как другие мужского племени, но мне кажется, что у меня раньше это было сильнее, чем у других, и стыдливо прятал свои желания настолько, что никто этого не знал. Перед красивыми женщинами я всегда был фальшив и напряжен, ибо думал об одном, что отпугивает от знакомств. Не умел просто дружить с женщинами – или она моя, или, если увижу льнущей к другому – отрезаю ее напрочь. Я бы никогда не признался в этом безумии. Один я такой, или все мы, мужские особи, не можем до конца признаться в этом?
Странно, что многие женщины тоже обуреваемы этой страстью. Одна жесткая латышка (она кричала: «Отдавай все, что в тебе есть!», но в момент оргазма почему-то выпрастывалась и, сжавшись, переживала наслаждение одна) призналась в интимную минуту:
- Так хочу иногда, что готова выскочить на улицу и отдаться первому встречному.
Это меня коробило - она, возможно, видела меня первым встречным.
Я прятал глубоко скрытую раннюю сексуальную озабоченность, как что-то преступное. Помню в детстве бойкую курносую девчонку-соседку, она повалила меня на себя, я не помнил, что со мной, и она брезгливо отбросила меня: «Фу, угреватый!» Я возненавидел себя и свою похоть.
Впервые влюбился в девчонку из параллельного класса, у нее были большие глаза, с темной как от загара кожей вокруг, что необъяснимо привлекало. Я охотился за ней, чтобы смотреть украдкой. Так было полгода, и она, видимо, замечала это, и тоже пряталась. Однажды, по совету приятеля, я решился подойти, и с мукой сказал:
- Пойдем гулять.
Она испуганно глянула своими темными очами.
Я повернулся и пошел.
С тех пор она не обращала на меня внимания, гуляя с другим, - освободилась от зависимости. А моя стыдная любовь спряталась куда-то глубоко, и я понял, что никогда не смогу быть самим собой, и всегда буду прятать свою нелепость.
Помню, работая в редакции газеты в родном приморском городе, в страстном желании, рыская по улицам, встретился с некрасивой смущавшейся жердью-студенткой, которая почему-то прижимала колени. Мы зашли в подвал недостроенного дома, где торопливо прильнули друг к другу на каких-то трубах.
А на следующий день познакомился с девушкой-медиком с роскошными белыми волосами (потом понял, что они отбеливались перекисью водорода). Ночь я провел с ней в редакции на нашем диване.
Утром она уплыла на сейнере в море в качестве врача, а я стал страшно чесаться. Сомнений не было – подхватил вошек, по времени - не у нее, у той жерди. Опускаю постыдные вещи, как украдкой искал политань, как брил пах в какой-то грязной уборной, страдая от тупого лезвия местного производства. С ужасом представлял, что же было с моей невинной роскошной блондинкой на корабле. Где ты, Мисюсь? Простила ли меня? До сих пор этот вопрос встает неразрешимо перед моей совестью. Что же это? Мне кажется, что со всеми  женщинами, с кем переспал, я породнился, и перед ними чувствую себя виноватым. Половой экстаз уводит в начало - страну до боли и потерь, место возникновения любви, понимания и родственности.

Мой комплекс ревности – из утопии. Потребности идеальной чистоты. Готов был ревновать женщин ко всему отнимающему их у меня мужицкому племени, враждебный к однополости. Иногда понимал царя Соломона, не того, кто спел «Песнь песней», а собственника 600 женщин.
Я бродил где-то около, и увидел ее во дворе босиком, в слезах.
- Тогда тебя не было, я тебя не знала!
- Но ты любила… другого. И, наверно, не можешь забыть.
Она молча плакала, дрожа от холода.
И я вернулся.

С тех пор я был непрочь изменить ей, заглядывался на красивых - от них чувство, что жизнь хороша, и можно жить и любить, и некрасивых жалел. Сравнивал ее с другими, мог запросто уйти, не было страшно – впереди были многие. Мне часто снилась единственная Она, чистая, изумительной красоты и домашности, покорно отвечающая всем моим прихотям. Но что-то останавливало. Слишком больно от обиды, мешающей думать о других, наверно, из-за гораздо более глубокого чувства к жене, чем мне казалось.
Со временем уже не стало прежнего желания женщин. Стал брезглив к чужому женскому телу, разборчив, из-за боязни неопрятности. Да и они уже не заглядывались. Иногда снился сон: я где-то в общежитии, то ли в городе-общежитии, вхожу, а девчата морщатся, отвергая как нечто скучное. И мне страшно, что я не нужен даже как мужик. Сейчас я смотрю на женщин безнадежно-практически - с желанием оставить кого-то после себя, потомство.

Что мы за пара? Случайно набрели друг на друга, живем неразлучно вместе, непонятно зачем. Любовь ли это? Да, дороги друг другу, нам удобно быть вместе, и теперь немыслимо, чтобы это исчезло. Но иногда мне казалось, что жена – обуза. Если бы не она, моя жизнь повернулась бы по-другому: не было бы помех из-за ее глубочайшего неверия в мое дело, подчинения ее семейному распорядку, который всегда оставлял второстепенным то, что для меня было главным. Возможно, обнищал бы, но зато стал самим собой, свободным в выборе, прожил так, как всегда хотел жить.
А теперь воображаю, как уйду, и чувствую – это уже невозможно. Зрелость – это когда уже не думаешь, что можно уйти к другой, моложе и красивее, что есть судьба, за пределами которой уже трудно начинать. Другой судьбы не создам, и умирать мне с этой. С потерей жены – окончится и моя судьба. Чувствую пределы. Во мне  болью вернулась Катя, то свободное и прекрасное, как хотел жить, и мысли о пределах куда-то исчезли.
Странно, что случайно встреченное существо становится родным, несмотря на несовместимость. Да и что такое совместимость? Это тайна. Вся жизнь состоит из случайных встреч, и часто встреченные люди становятся роднее, чем родные по крови.

Я молча иду к ней в постель. Она как «чурка с глазами». А потом снова молчим. Словно и не сливался с ней телом, не целовал ее со страстью. Всегдашняя ошибка мужчин: не понимают, что тело женщины и ее дух – раздельны.
Я решительно и навсегда даю себе клятву не спать с ней. Ну и окостеневай в своих обидах, как мать – умирала и не прощала.
Мне она снилась, я влезал в тряпочную пустоту – все мимо. Ничего не получалось. И просыпался воспаленным.
Мы не знаем, что в нашем озлоблении ищем сближения. И не можем что-то преодолеть в себе.

Она не выдерживает.
- На работе как?
- В порядке.
Через несколько дней подходит к моей постели с Норушей на руках.
- Смотри, Норочка, они сердятся.
Я отворачиваюсь и закрываюсь одеялом с головой. Чтобы не сдаться, потому что хочется засмеяться.
- Долго молчать будем?
- Зачем? Ты меня не хочешь.
Молчание.
- Вообрази, что меня нет рядом. Или тебя. Навсегда. Что бы мы делали друг без друга? Жизнь кончится. Вот что самое важное.
И я понимаю, что наш разрыв – это больше игра: хотим перебороть самолюбия. Хотя игра может зайти слишком далеко.
- Ну что ты? -  смотрит она мне в глаза. Мой взгляд неподвижен, смотрит мимо, хотя надо мной ее глаза.
- Хочешь, дам?
Я молчу. Она, вздохнув, уходит к себе.
Я прислушиваюсь, что она делает в спальне. И через несколько минут направляюсь к ней.
- Где твоя принципиальность? - усмехается она.

Как сладко в холодном кабинете – моей спальне, укрытой от всех защите, наконец, броситься на диван (здесь, на этом диване и помирать буду), зарыться с головой под одеялом и заснуть, заснуть - навсегда.
Но не могу заснуть. Снова вижу равнодушный взгляд зеленых глаз, случайно брошенный на меня, неумолимую отстраненность женщины с небрежной прической. И от боли поглаживаю грудь.
Ко мне впрыгивает Норуша, ложится на спину, открыв розовое пузо, и лапой подвигает мою руку к себе. Изо рта ее пахнет. На зубах камни, затронуло уже всю челюсть, зубы выпадают – она по собачьему возрасту старше меня лет на сорок. Жена договорилась с ветеринаршей-«надомницей» – делать операцию, и это меня пугает.
- Новую  вот заведем – надо бы приучить зубы чистить.
Утыкаюсь в ее шерстяную спинку, с седоватой, но еще нежной шерсткой, прижимаю к себе.
- Нет, - думаю я. – Больше любимых не будет, умирать нам с одной любовью.
Она лежит некоторое время со мной, вытянувшись вдоль моего тела. Потом вспоминает что-то, вывертывается из моих рук и быстро убегает к «маме», спит она в ее кровати.

*

Я не знаю, что такое отдыхать. Сидеть в безделье, лежать на даче в гамаке? На берегу моря, на песке? В физическом смысле – мне достаточно прикорнуть. Нет, моя жизнь в другом измерении – в полосах скуки или тягостной тревоги, в просветах прерываемой неожиданной радостью существования, неизвестно кем тонко настраиваемой души, когда все удается, и сама работа становится отдыхом, и рядом думают обо мне жена и собака. Это состояние духа. Именно к такому отдыху я и стремлюсь.
Этот кусок магистрали – «хайвэя» - построен бригадой известных шабашников по европейски, едешь как по маслу.
- Не люблю с тобой ездить, - говорит повеселевшая жена, поглаживая Норушу на коленях и оглядывая свежие просторы. – С Галкой – ни о чем не думаю, она ездит тихо, не лихачествует. А может быть потому, что это – ты. Смотри, гаишник остановит.
Пропускаю ее слова мимо ушей и набираю максимальную скорость. Не из противоречия, а от нетерпения. Таков мой ритм.
- Умоляю, не надо быстро, - злится она. – Совсем меня не любишь.
Я молчу.
- Почему все время вышибаю из тебя внимание? – пристает она. – Все время под давлением?
Вот уже «пьяная дорога» - близко к нашему участку. Мы останавливаемся, давая пройти стаду угрожающих рогами коров. И мы, и Норуша с удивлением, как впервые, оглядываем этих странных животных, остро пахнущих молоком и навозом, оставляющих за собой лепешки.
Вот и наша дача – садовый участок в шесть соток, когда-то выделенный теще от ее министерства. Старый, как любящая мать, сухой и крепкий деревянный дом в два этажа. Второй этаж – ломаная крыша – кусочек свободы «совков», обманувших некое аскетическое постановление, предписавшее лишь один этаж, не иметь подвала, строить на непригодном к земледелию пустыре – ни речки, ни леса, одна глина, по соображениям: самое худшее людям, лучшее – некоему государству, пусть и пустует. А теперь это – все преодолевшие сады, тихое журчание шлангов, яблони, кусты смородины.
Моя городская жена не любит сада, работы на земле.
- Скучно здесь. 
- Здесь ощущаешь время.
Она вспыхивает.
- Опять начинается. Ты или до сих пор маленький мальчик, или идиот. Давай-ка работать. Надо закончить – и вон отсюда. Опоздаем – попадем в пробку.
Здесь она чувствует себя несчастной, особенно в холода. От неухоженности и неуюта, страшной тишины одиночества. И нечем занять себя. Спасается копанием в грядках, тоже нелюбимым делом, но все-таки занятость.
Прозрачная ранняя весна. Сад еще голый, и слышен, словно рядом, грохот поездов.
Наскоро копаю рыхлую землю под грядки, в древнем ритме тяжести и покоя, и потом  сную по уже высокой траве с моей газонокосилкой «Хондой», претворившей древнюю необходимость в легкую радость. Хотелось похвастать моим приобретением, но я молчал, ежась от мысли, что о ней узнает Медведев. Уже пришивали «евроремонт» в квартире, новую иномарку.

Земля под грядки мной разрыта,
Умиротворена у ног
Беспамятностью влажной, сытой,
Как тихий перегной эпох.

По лестнице взбегаю на второй этаж.
Там, в первой комнатке - музей прожитых чувств. Старинная мебель, прялка, поломанная зингеровская швейная машина, косы и плетеные корзины, коробочки от дореволюционного чая «товарищества Василiя Ивановича Попова, ст. Гостин. дворъ, Среднiе Торговыя ряды», очередь белых слоников от мала до велика, кому-то суливших счастье.
По стенам прикнопленные на стене календарные советские картины - портреты вождей на кремлевских дорожках, отретушированные артисты и летчики,  толстые раскосые тетки-орденоноски со строгими лицами передовиков, сталевары в искрах от мартеновских печей, могучие потные женщины на сенокосе, безмятежные пейзажи. Странно, что в советском искусстве женщины не сексуальны. Слишком  пресные для нашего оголенного мира.
На самодельных книжных полках – одноголосье радостных романтических сборников стихов и глубоко удовлетворенной трудно-счастливой советской прозы.  Какая печаль ветхости! Словно тогдашние люди в тесной пещере жизни продирались к свету, еще не подозревая ослепительности реального мира.

  Вхожу в мою «янтарную комнату», с дощатым  отциклеванным полом, покрытым лаком, и проолифленными стенами и потолком.     

Я в комнате моей янтарной,
В стране смолистой желтизны
Живу свободной жизнью тайной,
Но и - печали и вины.
Там где-то бодрость отчужденья,
Куда грохочут поезда.
В саду - я весь иной, с рожденья,
И не был в боли никогда.
Но почему печален космос
Зари - совсем чужих миров?
В душе – ушла  тупая косность,
Но лишь отчаяннее зов.

Здесь вся комната увешана репродукциями картин из календарей, цветными вырезками из книг и журналов по искусству. Это моя передвижная выставка (подлинники, – если бы у меня были - могли быть здесь запросто украдены: вокруг бродят солдаты из соседнего гарнизона, ватаги пацанов).
«Привет, старушка!» Я амикошонски подмигиваю провожающей меня усмехающимся взглядом молодой голландской женщине на стене (картина XYI века) - с чудно уложенными волосами, гладко зачесанными назад и на концах кудряшками, в белой пелеринке, закрывающей плечи, шею и грудь, и скарабеем на груди. Что-то в ее лице слишком далекое европейское, не возбуждающее русскую мужскую натуру. Наверно, прожила жизнь в окружении детей, семьи, в прочном быте бюргерского средневековья, благополучно состарилась. Где ты сейчас?
А вот назойливый хлыщ – кавалер, сжимающий ручку глупой смертельно смущенной девице под нависшей сторожаще нянькой или матерью. Какое сплошь целомудрие!
Женщины на картинах Средневековья тоже пресны, слишком духовны, (видимо, художники считали секс мерзкой, греховной «похотью очей», как Святой Августин) – и эта голландка, и смертельно смущенная девица, и три домашних музы, играющие на древних инструментах (хотя я видел и альбомы со средневековыми порнографическими картинами, написанными великими художниками в моменты усталости от творческих высот).

Мадонна Рафаэля с младенцем оказалась без наклона головы, который, как мне представлялось, был открыт Рафаэлем. Вспомнился музей в Питтсбурге.

Вхожу в музей – средневековья глубь.
Где аскетизм? Глазам своим не верю –
Какая сила храм воздвигла здесь,
Чему любовь хвалу воздвигла стройно?
Взметенность сводов к светлым куполам,
И сад монастыря, в колоннах с лепкой листьев –
Какой любви покой в нем к жизни есть,
Так верящей в бессмертье – без сомнений?
А вот с младенцем дева на руках,
Но голова без нежного наклона –
Еще он не открыт, так глубоко
Самоотдачу, боль передающий.
И складки тоги  падая журчат,
и глаз невинность сельская, слепая,
И полнота округлая лица, -
Все выдает тепло семейных связей.
Приблизь глаза – наивный срез резца,
Но грубой деревяшки соразмерность
Так чудно то тепло передает,
Что нет сомнений – то немалый мастер.

Золотисто-белый свет икон Андрея Рублева, и сейчас загадочный, прозревающий что-то самое нужное.
Наверно, тогдашняя безмятежная вера исцеляла, всегда под рукой было Спасение. Не из того ли органного духа построен храм Святого Петра? Конечно, раритеты покупаются на аукционах не для накопления капитала, гобсеками живописи движет неведомая в ней сила света, уводящего в бессмертие. 
Почему душа не захотела остаться в том средневековом золотом веке веры в бессмертие мира, где люди были духовно выше? Откуда вот эти попытки проломить средневековый строй души, хотя чего еще желать, если есть стабильность и вера? Какое было чувство у Пикассо, разламывавшего внешнюю видимость ликов и пейзажей реализма? Или дерзость художников «Личного взгляда», вообще ушедших из общественного - в себя, воспоминания и желания, выставляя в иконостасе маленьких рамок весь дрязг и отходы личного существования, даже свои, свернутые калачиком, испражнения.
Откуда этот бунт против старого? Резко очерченные личности творцов не терпят другого. Чем более глубоко обнажается человек, тем яснее его уникальность, абсурдность, непримиримость к инаковому.

Почему у обычных зрителей, «совков» такая реакция отторжения на все необычное? Откуда эта дремучесть духа, почему так мила зеркальность реальности? Может, это здоровье – запрет входить в бездну, а те художники нездоровы, и я с ними? Или страх обнажить свое подсознание? И вообще, воздействует ли искусство на человека? Видимо, нет, если мы окончательно решили, что никогда не поймем друг друга. Но, может быть, тут все глубже, как подметил читаемый мной сейчас Августин: «Они любят ее (истины) свет и ненавидят ее укоры… они любят ее, когда она показывается сама, и ненавидят, когда она показывает их самих».

Раскололось мое застывшее,
Устоявшейся жизни склероз.
В споры авангардистов я вышел -
В молодых художников рост.
Я не знал, что пивные кружки,
Современной воблы хвосты
В измерениях новых кружат -
Школ фламандских неведомых стиль.
Ощутил бытия вибрацию,
Тайной мира пронизан вдруг -
Музыкальными волнами радио
И разложенным спектром наук.
Я разбил тягомотину нормы:
Как смешались знамена, слова!
Всем осколкам клише неспорных
В новизне мировой уплывать.
Оторвался от тяготения -
Слишком вольная ощупь форм,
Слишком тонкие красок сплетения...
Масса зрителей - злится хором.
То ли вся - в сплошняком пейзажах
Личных, бедных уходов-свобод,
Глаз ли фотографично посажен,
К лени озираний зовет.
То ль зеркальные отражения -
Простота застывшей души,
То ль порыв душевных движений
В ритмах нормы легче глушить.
Мне абсурд - обновлений тайна,
Им - лишь к разрушению шаг.
Призывает к расстрелу, казни,
Потеряв опору,  душа.

В новом искусстве, непонятном и абсурдном, есть страшно привлекающая новизна. Миллионы людей вглядываются в «Черный квадрат» - там что-то мерещится, до головокружения, - не понимая, что это почти рационалистическая идея, толчок для глобального перелома в видении мира. И только ты сам можешь наполнить картину безграничным смыслом. Любое соприкосновение с абсурдом повергает меня в трепет. В нем кроется истина!
Противоположные позиции – однобоки, принадлежат времени. Позже все открывается в ином свете, чтобы потом тихо уложиться в принцип  дополнительности. Даже советское и диссидентское искусство сейчас дополняют друг друга.

Я рассматриваю картины современных художников – вырезки из журналов «Гутен таг» и «Америка»: капля чистой воды на острие волны в темном соленом океане-вселенной; огромный красный стол посреди моря, рядом привязанная к нему лодочка, прыгнувший со стола пловец, полупогруженный в воду; прозрачные цветные профили молодых парней и девиц, как бы входящих один в другой, обозначенные единой тонкой линией. Небесные зеленые, синие, желтые, белые тона. Почему так непонятно и радостно?
Вот китайский и японский разделы (календари и вырезки из журнала «Новый Китай»), прозрачные акварельные – в многоэтажную свиточную высоту - пейзажи уводят в райский зенит покоя.
Сотни картинок по темам и направлениям искусства, как я их представлял, профан со знаниями из популярной литературы, а не кропотливых трудов, - от древних наскальных, иконных средних и куролесящих новых веков до японских и китайских календарей с многоярусным видением природы. Что мне эти мертвые снимки эпох? Без могущества оригиналов, в далеких от них жалких копиях я, лежа на кровати, изучаю их фактуру, чтобы лучше узнать подлинники, которые видел, и еще увижу. Эта выставка превратится в образ, который всегда буду носить с собой, и будет радость узнавания – в музеях.
В них нет печали ветхости, а лишь  надежда навсегда. Впрочем, я ничего не понимаю в живописи. Как и в музыке. Вернее, лишь чувствую их смутную глубину. Здесь у меня провал в воспитании.

         9

Странно, но при моей неприязни к нудной ежедневной работе, с набросками планов на неделю, всегда выполняемого, но с жуткими замедлениями в сроках, и зачеркиванием сделанного, вдруг открылся неосязаемо надежный простор. Мы выжили, не зависели от бюджетных денег, грантов, спонсоров и т. п. Хотя оставалась неизбежность общаться с властью, для обеспечения легитимности. Наше дело стало известным, наш брэнд – что-то в этом значке действительно от библейского рая, где люди и звери – братья! – появился на товарах, на рекламных листках и плакатах, даже в метро, о нас заговорили в прессе. Люди раньше не думали о чистоте продукта, брали то, что дешевле. Сейчас же стали разборчивее, обращают внимание на качество, натуральность и безопасность.  Известному деятелю искусства понравились конфеты с нашим значком, выпущенные к его юби
лею. Появились предприниматели от искусства, музыки, дизайна по ландшафту и интерьеру. Началось соединение искусства с чистым бизнесом.
Что такое внедрение идеи в массы? Все мои идеи, родившиеся несколько лет назад, оттачиваемые на бумаге, излагаемые в информации и документах, публикуемые в печати, как-то разошлись, оказались донесены до людей, и многие поверили, стали давать деньги.
Я поверил, что маленький успех может перевернуть мировоззрение даже мизантропа. Что такое непробиваемый оптимизм успеха? Он – раскрывает, делает всех дружными, любящими. В нем есть что-то от любви, возрождения детской доверчивости, бессмертия. Это тайна. Хотя, возможно, мои надежды слишком преувеличивают нашу известность, а это втирание очков, может быть, самому себе. Кроме того, успех настораживал. Не хотелось быть богатым, чтобы не было зависти, чего доброго, быть убитым. Я вспомнил об угрожающих звонках, и на миг впал в бессилие.
Мои сотрудники смущены. Словно в их привычке жить для себя открылись иные непонятные желания. Оказывается, не в обучении, понуждающем к энергии, не в труде осознания дело.
- О нас пишут! – возбужденно говорил Бобылев.
- В Нижнем полчаса показывали по телевизору наш значок, - говорила Мира, так неожиданно и счастливо попавшая в иной мир известности. У домохозяйки пылал румянец на щеках.
- Ну что, теперь заживем, лапулечки?
Она даже забыла, что Фонд нужен только для того, чтобы взять от него все для существования с больным мужем и дочерью-студенткой. Это было необычно.
Я знал, что у нее дружная семья, они живут уединенно в блочном «рабочем» доме. От страха ограбления, разгулов работяг, сплетен пенсионерок они забаррикадировались на своем втором этаже, с железными дверями-решетками на лестничной клетке, решетками на всех окнах, не знаются с соседями, отключают телефон, так, что нельзя дозвониться по работе. Только там, внутри своего рая, они счастливы по-настоящему. И выходя из дома она одевалась бедно, готовая притвориться нищенкой, чтобы не замечали, не трогали. Эта многолетняя болезненная притертость друг к другу, где «все в дом», напоминала мне того голого в бане, из парной, беспредельно ушедшего в себя в крайней физической форме эгоизма. Но теперь я стал думать иначе: в домохозяйке открылись иные возможности.
- Миленькие, - как бы оглаживала она клиентов  любовными словечками, наверно, поражая их. – Лапулечки, сейчас вам чайку приготовлю!
Она охотно опекала клиентов, вмешиваясь в дела секретаря Иры – не понимала корпоративных правил.
Наши былые беды стерлись, как будто «до» ничего не было, как у разбогатевшего нувориша, забывшего скудость тощего кошелька. Я стал понимать олигарха, говорившего о «каких-то ста тысячах долларов». Мы купили новый компьютер, ксерокс, «огенайзеры» на столы, появилась возможность увеличить зарплату.
Итак, мое равнодушное терпение в тяжком труде необъяснимо перешло в тайную радость надежд – из-за того, что наш брэнд, наша работа становились известными. Неужели из-за такого пустяка забыта моя «мировая скорбь»? То, что отличало меня от других, делало мою жизнь значительной, похожей на жизни великих? В моей прежней философии что-то изменилось. Вернее, от воскресших надежд начисто забыл философию.
Я любил моих сотрудников.
Психолог Елена снова поглядывала на меня влажным взглядом.
Медведев молча надувался, считая мои замыслы своими, потому что на совещаниях что-то подсказывал. Бобылев говорил, что не зря нашел нашу организацию.
- Большая идея всегда пробьет себе дорогу, - констатировал Аркадий, член Совета.
Даже Мария Сергеевна, пережившая в своей фирме то же, что и я, потеплела.
- Все так. Но все равно без инвестиций ничего не выйдет.
Годы борьбы за выживание, без больших капиталов, сделали ее пессимисткой.
И только выпускник института Игорь сидел неприятно замкнутый в себе, переживая какие-то свои молодые отношения с девицами.

Опять возникли члены нашего Совета, исчезнувшие в период дефолта где-то в безденежье и нищете. Стало шумно. Откуда-то стали появляться заинтригованные люди. Возможно, из сонма организаций, где дело не пошло, не найдя потребности. Они заполонили наш «офис» с дореформенной мебелью. Я стыдливо скрывал, что мы не мощная организация, а некое сборище общественности, с маленькими деньгами, не могущая сделать что-то заметное, и говорил приходившим:
- Извините, что принимаю в таком помещении. Мы тут временно, наш офис на ремонте.
Стыд стал устойчивым: ничего толком не делается, а планы и надежды на большое, великое - выдаются за реальные дела.
Я не умею отказывать и слушаю всех до упора. Неизвестным людям зачем-то рассказываю все, вплоть до наших организационных и финансовых дел. Убежден, что моим безграничным доверием разбужу в незнакомых людях вновь их изначальное детское доверие к миру. К нашим чистым помыслам. Сколько же будет соратников! Мне казалось, что все они движимы той же романтикой защитников Белого Дома от гекачепистов, полны энергии и готовы воспользоваться перспективами нашего чистого Дела.
Приходили серьезные настороженные клиенты, выслушивали мои грандиозные – на реальной, накопленной тяжелым трудом, базе! – планы, сопоставляя свои выгоды. В них ощущались вековые пласты недоверия.
Частные предпринимательницы с восторгом предлагали создать при нашей организации новую фирму, нужную для людей.  После их посещения у меня пропал с вешалки чудный бордовый шарф, купленный женой на день рождения. Это, конечно, не могли быть они. Хотя больше некому.
Приходили худые интеллигенты в потрепанных замшевых куртках и шарфах, с идеями, изобретатели, предлагали свои новинки: омолаживающие биологически активные добавки; надувные резиновые изделия, помещаемые за щеками, чтобы разглаживать морщины; приспособление для самозащиты, создающее ореол электрического тока, чтобы не могли дотронуться – ударит током; «жидкие перчатки» - специальную жидкость, наносимую на руки и другие части тела (в течение трех дней можно мыть посуду или работать с ядовитыми жидкостями, не повреждая рук), и даже заменяющую презерватив (можно не бояться венерических заболеваний и даже спида – революционное изобретение – иметь безопасный секс без резинки!); прибор для чесания спины; волшебную варежку, протирающую без воды грязный автомобиль; бытовой фильтр для воды, одновременно лечащий клетки организма; новый вид люстры Чижевского для получения горного воздуха; экстрасенсорные методы оздоровления; методы мгновенной диагностики всего человека и т. п. Мечта современного интеллигента – разбогатеть, производя нечто уникальное. Интеллигенты жадно пили наш кофе и поедали бутерброды, клялись в сотрудничестве и, не получив финансирования, желательно сразу, наличными, исчезали.
То и дело заявлялись молодые люди и, словно коробейники, развертывали свои товары, расписывали изумительное качество и мизерные цены. Это был надрыв выживания. Я поручил повесить снаружи двери табличку: «Господ распространителей товаров, страховых агентов и агентов по организации презентаций просим не беспокоиться».
Врывались дилеры иностранных компаний.
- Новая концепция очистки воздуха. Ионизаторы нового поколения. Квартиры с постоянным горным воздухом! Предлагаем стать агентами. Каждый десятый из проданных фильтров – ваш. Плюс низкие закупочные цены.
Это были такие фанаты горного воздуха в помещениях, что от них трудно было отлепиться. И здесь похоже на настырность выживания. Такую агрессию воспитывает так называемый сетевой маркетинг – система, где один покупает у принципала за членство в системе немного товара, привлекает еще пятерых, вступающих в систему за такой же взнос, каждый из тех, в свою очередь, привлекает еще по пять членов, и так далее. За привлечение членов каждый получает небольшие комиссионные и надежду на их увеличение в геометрической прогрессии.
Молодая худощавая красавица с восхитительной прической под мальчика и золотыми обручами в ушах – из телевизионной компании - убеждала делать телерекламу. На нее заглядывались, но она, озабоченная всучить свой «продукт» и легко называя огромные суммы в долларах, была поглощена делом, доказательствами выгоды иметь дело именно с ее компанией. Богатые женские пласты в ней не работали. Средства массовой информации предлагали рекламу, заламывая огромные суммы в долларах, с припиской: «могут быть очень большие скидки». Цены никогда не были круглыми, например: 999,99 у.е.
Приходили общественники с грандиозными проектами, не терпящими конкретности.
Яркая блондинка из Думы:
- Создан союз «Живая планета». Под эгидой самого заместителя председателя. Так вот, это ваш союз. Вступайте, взносы небольшие (по ее меркам – не больше какой-то тысячи долларов).
- Мы сами общественность, у нас скудно…
- Что? У нас программа пассажирского звездолета.
- Это же космического агентства.
- Да, но… как раз сейчас ведем переговоры. Значит, договорились? И все ваши предприятия привлекайте. Взносы-то небольшие. Завтра сможете?
- Это большая работа, сходу не можем.
- Какая работа? Это срочно, а то потеряете шанс.
Когда она ушла, я выбросил ее визитку.
- Я от Ассоциации промышленников. Да, вы действительно забрались. Я не просто. Работаю только с крупными корпорациями, с банками. Менеджер. Проводила избирательную кампанию «Чистота». Там олигарх финансировал. Скупой оказался.
- Нам ничего не нужно, у нас все есть, и финансирование тоже.
- Зачем же пришли?
- Помочь народу. У вас чистые замыслы. Наш долг помочь.
Кто-то начинал плакать при слове «чистота».
Другие предлагали:
- Ваш Фонд должен стать учредителем фирмы «Чистый чай»! Особый чай. Собирается в высокогорных районах Индии – только девственницами. У нас связи.
Это было что-то новое. Соединение пользы с мистической чистотой.
Чистые мистики с горящими глазами:
- Дайте справку, что мы можем от имени организации проводить сеансы. Нашли поля благоприятные и неблагоприятные. Лечили больного лейкемией, известного актера. Оказывается, его кровать стояла неблагоприятно.
- И что?
- Умер. Слишком поздно переставили кровать.
Приходили восторженные люди, видимо, в таком же, как и во мне, состоянии нестабильности.
- Здорово будет, если наши с вами предприятия мы обратим к деятелям культуры и искусства. У нас связи с домом престарелых актеров. Поможем им! Смычка с бизнесменами! Поднять престиж чистого бизнеса!
- Мы с вами – соратники! Дайте место в вашей потрясающей, так нужной миру деятельности!
Изможденная дама, не давая договорить:
- Понимаю! Ой, как понимаю!
Тихие люди, от радости, что не хамят,  внимательно слушали.
- Как это верно! Вы не представляете, как верно вы говорите! Вы не знаете себя!
Были и выглядящие стушеванными, убогими – из мимикрии, и настолько богатые душевно, что не могли выложить и связать все: начинали проблему с конца, называли незнакомых персонажей, словно мы их вместе давно знаем: «А Петр Федорыч мне говорит…» Кто это? Зачем?  В результате мы расходились во взаимном недоумении.
Меня смущают люди, которые говорят, что знают всех больших людей, побывали на всех работах в министерствах и ведомствах.
- Это вы о ком? Я же его шефа знаю, он мой друг.
- Я же там работал, заместителем генерального.
- Да в этой международной организации у меня свои люди!
Некоторые бормотали тихим голосом, заговорщицки подмигивая, многозначительно не договаривая. Я слушал с огромным интересом, ничего не понимая.
- Вы боитесь скрытых микрофонов?
На их лицах недоумение – не поняли.
Приходили устраиваться на работу, в основном протеже Медведева. Какие-то помятые  люди среднего возраста, с широкими интересами, даже к тому, что их не касалось. Отставные военные, держащиеся уверенно и прямо, воспитанные на Пушкине, Лермонтове, Маяковском (в объеме средней школы).
Девица с ногами до шеи, прямо с каких-то курсов иноменеджмента, морщилась, глядя на нашу мебель:
- Я стою тысячу долларов в месяц.
Она - из иной сферы самооценок. Я, с опытом менеджера после стольких лет труда и ошибок, не могу себе позволить и половины, и то вынужден скрывать свое собственное, заработанное, создав дело, ведь не поверят, что так мало. Я завидую выпускникам вузов и спецшкол, их уверенности в своей высокой цене и быстром обогащении. Кстати, странно, но в представлении американцев и сто долларов – это хорошие деньги, у нас же они не считаются  за деньги.
Посетили молодые люди с опасными улыбочками.
- Откуда? Да так… молодежная организация «Правопорядок». Учредили те еще люди. Так будем работать?
- Конечно! – радостно говорил я, с застарелым холодком внутри.
Однажды вошли пятеро здоровенных парней с бритыми затылками и распахнутыми пальто до пят, стали полукругом перед моим письменным столом.
- Здравствуйте, - все понял я. – Как видите, мы общественность. Собираемся тут изредка. Протестуем против загрязнения воды, воздуха. Пока толку мало. Помогли бы…
Они осмотрели нашу дореформенную мебель с невыводимыми пятнами.
- А, экологи, - сказал один из них и махнул рукой. - Ладно, пошли.
Они собирали дань с безвольных фирм-слабаков, занимающих нашу пятиэтажку. Внизу у них стоял БМВ, а за воротами пропускного пункта еще одна машина.
Внезапно заходили просто друзья и хорошие знакомые по нашим прошлым великим делам.
- Ты бери круче, - удобно располагались они, попивая наш кофе.
- Вот у нас в штабе округа, - начинал историю один,  – заходит генерал. Как водится, выпили…
Их истории нескончаемы и поучительны.
Приходили ежедневно – на переговоры и так, поболтать, с убеждением, что до их появления тут было пусто, люди ничего не делали, а только нетерпеливо ждали их. Беседы длились часами, я весело смеялся общаясь, дрожа от нетерпения, когда они уйдут, чтобы взяться за прерванные неотложные дела. Мне советовали:
- Заранее давай по 10 минут. Поставь песочные часы.
Но я так не мог, радостно поддерживал разговор часами, а потом наверстывал упущенное, работая дома вечерами. И всегда успевал, хотя и не поспевал за графиком, не ходил, а всегда – бегом, из-за назначенных встреч, необходимости выполнять договора в срок.
Мои сотрудники Медведев и Бобылев обнаружили таланты сближения с множеством посетителей, их новые друзья стали постоянно бывать у нас, пили наш кофе, обсуждали какие-то общие дела. Я подозревал, не имеющие отношения к Фонду.
Моему заму Пенькову и секретарю Мире приходящие люди кажутся подозрительными. Они постоянно одергивают:
- Зачем выкладываетесь перед всеми? Не верьте никому!
Я ужасаюсь всей глубине недоверия моих сотрудников к людям. Замечаю, даже ко мне. Наверно, они руководили бы Фондом лучше.
Организациями и людьми, назойливо предлагающими что-то, движет отчаяние, неизбежные мысли: чем жить, что сказать семье, когда приходишь домой пустым. Уже заполнены все возможные востребованные ниши. Настоящее бешенство энергии. Разве я не пережил все это? Даже если они паразитируют на потребностях новой жизни, их невозможно ликвидировать, в гуще самоустройств для них всегда есть пища. Как старые исследовательские институты, цепляющиеся за жизнь за счет сдачи внаем своих помещений. Хрупкие ориентиры морали и нравственности легко испаряются перед всесильной необходимостью выжить.
Впрочем, кто может сказать, что нужно обществу? Ведь живут, значит, нужны.

*

У нас тоже, как  у наших посетителей, свербило от беспокойства – в неясном поле деятельности, полном угроз, искали применения, союзников. Я посещал родственные организации. Кудрявый толстячок в майке под дорогим пиджаком успешно делал выставки «Качество третьего тысячелетия». Довольно большие, благодаря связям с одним из министерств. Его ввели в выставочные планы министерства, и оно ежегодно «наклоняло» субъекты Федерации выставлять свои разделы. «Наклонить» субъекты было и нашей мечтой. Я убеждал его проводить наш конкурс «Чистая продукция» на его выставке. Доход – пополам.
- Это мне не нужно, - коротко сказал он, выслушав предложение. – У меня свой конкурс «Качество - милленниум». Да, ваш уникальный. И потому забьет наш. Извините.
- Но все равно придете к чистоте. Это потребность населения.
- Мне население не нужно. Мне надо через четыре года делать выставку в 50 тысяч квадратных метров.
Это напомнило мне одного бригадира строителей-халтурщиков, который говорил: «Мне мэтры давай! Мэтры!» Он берет у участников с одного квадратного метра очень приличные деньги, намного больше, чем мы. Я подсчитал в уме его доходы и ужаснулся.
- Предельно простая цель, как у одного чемпиона, - сказал я. – Прыгнуть в высоту на шесть метров.
- Чем проще цель, тем больше выигрыш.
Расстались мы ни с чем.
С невозмутимыми лицами иностранцев выслушивали нас кришнаиты, протянувшие свои щупальца с берегов Потомака, наводнившие центр города своими странными благовониями, чаями, предметами культа, - все это действительно чистая продукция. Благосклонно кивали, и после продолжали свое тихое дело, без пиара и рекламных кампаний, словно нас не существовало.
Я втайне предпочитал «олигархов». Идеалистам они видятся преступниками, замаранными финансово, меркантильными, слишком гибкими и лояльными. Может быть. Но у них материальные силы, вокруг них кучкуется наука и искусство, все более и менее стоящее. Иногда по протекции удавалось пробиться к известным бизнесменам. Они, с бесстрастными лицами олигархов, любезно кивали на наши предложения, не глядя отдавая помощникам наши бизнес-планы, отчего-то скучнея. А потом, после их затянувшегося молчания, мы звонили им.
- Кто это? Вы о чем? – удивлялись помощники.

Я пришел к этому человеку с невольным трепетом. Толстый большеносый нацмен с густой шерстью на груди в прорези не застегнутой шелковой рубашки, директор сети магазинов, известный бизнесмен-миллионер и депутат. Медведев с Бобылевым говорили, что он узнал про нас через них, очень заинтересован в сертификации чистой продукции, и нам светят большие деньги.
Мы смотрели друг на друга, как чистые листы. Я откровенно выкладывал ему мое ноу-хау о развитии рынка чистых производств и продукции, о новой элите интеллигентов-профессионалов.
Когда я исчерпался, он был поражен стройностью системы, особенно увязке международных стандартов с отечественными.
- А как вы отнесетесь, если мы предложим большие деньги за вашу программу?
Во мне колыхнулось чувство удачи.
- Как это?
- Мы ее забираем. Вложим все, чтобы она пошла. Это будет успех.
- Вы хотите помочь?
- Да. Купить. Не волнуйтесь, вы лично получите очень прилично.
Во мне было противоречивое, неприятное чувство. Программа – мой ребенок, я жил ею много лет. Этот психологический барьер вряд ли могу преодолеть. Все равно что предать дело, соратников и сослуживцев.
- Не волнуйтесь, сотрудников мы трудоустроим, - словно угадал мои мысли большеносый. - Будут получать гораздо больше.
Во мне сохранилось та «совковая» мораль, ниже которой не мог опуститься.
- Не тот случай, - сказал я, как бы оправдываясь, на всякий случай. – Вы не раскрутите. Для этого все равно нужен я.
- Да ради бога! – встал он. – Вы этим и будете заниматься.
- Подумаю.
- Только не долго, - сказал он на прощание.
Я расстался с ним почему-то с тяжелым чувством. Не от него ли звонили с угрозами?
- Смотрите, - сказала Мария Сергеевна. – Как бы не украл идею!
Я молчал, и больше он не объявился. Потом мне стали звонить члены Фонда:
- А вы знаете, кто-то проводит выставку и конкурс «Чистота»? Точь-в- точь ваша!
Я был слегка встревожен – содрали все наши наработки. Мира позвонила по их телефону, притворяясь клиентом, и там визгливая тетка пояснила, что Фонд «Чистота» по сравнению с ними – пустая и никчемная организация. Так мы и не узнали, кто это был на самом деле.
Однако вскоре мы перестали о них слышать, видно, их дело заглохло. Идею надо самому родить, вырастить систему, как пирамиду, снизу. Для успеха – нужен был я. Украсть надо было лично меня. Почему так благородна обувь старых итальянских фирм? Там организация всего дела, колодки совершенствовались веками.

*

Я, крестьянским чутьем задавленным,
Бодрый служащий – чую смерть
На закрытых сфер заседаниях,
Где при шефе дохнуть не сметь.
Вновь решают вопросы узко,
Упоенно всей силой прав,
И уходят решения – грузно,
Нашу зимнюю жизнь создав.

Я искренно верил, что наше направление важное, может помочь спасти страну. Моя вера подкреплялась информацией с Запада, где всерьез озабочены чистотой производств и продукции.
Нам нужна была поддержка государства.
- Предлагаем городу дело, - говорил я. – Оздоравливать людей, их быт.
Чиновник, влезая в рукав пальто:
- Участие в наших программах - это реклама для вас. Нужно оплачивать.
  У него четко определены финансовые возможности для своего круга исполнителей. И, может быть, где-то в глубине души боится нашего возможного возвеличения. Тут какие-то нюансы.
- Мы предлагаем свою рабочую силу.
- В утвержденном плане мероприятий такой раздел не предусмотрен, - вздыхал он. – Нет финансирования.
- Нам не надо, мы сами предлагаем дело, для города. Пусть результат будет числиться за вами.
Он не верил.
- Увы, нет в плане мероприятий.
- Не хотите, чтобы даром помогали? Не вам, а населению?
- Без денег работает только дурак.
Забыл, что посягнул на Иисуса Христа.
- Значит, отказ?
- Увы, хотели бы, но…
Или: чиновник, упитанный - от нехватки времени, чтобы следить за собой, озабоченный трудностью решения, куда вести отрасль, глядя прямо в глаза, кратко резюмировал суть нашей встречи:
- Это нам не надо. У меня проблема мусора. Если так будут валить, в реку пойдут тяжелые металлы, а это отравление питьевой воды.
Мы – вне его интересов. Он не может выйти за рамки определенных ему целей. Тут дело не в бюрократизме, а в объективно заданной замкнутости интересов. Вообще то, что называют бюрократизмом, часто гораздо более сложная проблема. Чистая продукция не входит в круг их интересов. Видимо, ни у кого нет потребности, чтобы вносить в планы. 
Меня приглашали на совещания в министерства. Там обычно сидели чиновники из разных органов, каждый сам по себе. Объединяла их только повестка дня, тревожные пункты «Об укреплении..», «О повышении…», где каждый и заинтересован в финансировании своих статей, и боится риска. Не желая бессмысленности ожидания чего-то от чиновников, я, стесняясь, что не в галстуке, в родовом страхе перед ними, выступал нахально – об иных источниках финансирования нашего направления, и что мы можем обойтись, не прося из бюджета. На меня с моими предложениями, в которых я не просил денег, все равно смотрели как на странного просителя, и отворачивались, верша глобальные, нас не касающиеся дела.

Может быть, они правы, и мы не нужны, не отвечаем их нынешним потребностям? Они имеют аппарат давления для получения результата. Не то, что мы: за нашей спиной нет гарантированной зарплаты, нет репрессивного аппарата, и приходится выкручиваться самим. Наши умы отягощает сама неизвестность, трудность получения денег и результата, когда вся работа строится и зависит  от обязательности сотрудников, и впереди смутно. На госслужбе такие тревоги не приходят в голову, потому что финансовый тыл обеспечен заранее.
Судьба бесчисленных общественных организаций – отчаянно искать гранты, спонсоров – больше для поддержки штанов, чем для своих уставных целей.
Нынешние общественные организации делятся на «прозападные» (куда уходит основная часть иностранных грантов «на развитие демократии») и на нас – отечественную бедноту, устраивающих беспрерывные воинственные «акции общественности», или незаметно, «тихой сапой» делающих свое конкретное дело. Не говорю о таинственных богатых фондах, для чего-то созданных олигархами.
Вся наша деятельность воинственных общественников, наши программы – криком кричат о их большой пользе. И это вранье исказило нашу психологию. Верим, что творим большие дела:
  - Дети в Нижневартовске гибнут!
  - Атомная станция – на плавнях!
  - Подпишите обращение честной общественности! Вы что, против?
Любой организм стремится к стабилизации, войти в свои берега. Общественник, политик, набирая имидж в прессе и обществе, стремится сохранить его, акцентировать свои позиции (отсюда злые пророчества, до предательства по отношению к стране). Поэтому естественный процесс мышления (стремление к истине) подменяется имиджевыми выводами. Ради самоутверждения.
Мы пишем статьи, предпринимаем «акции», выступаем на конференциях, на телевидении и радио. И верим, что большие люди. Многие политики сделали себе на этом карьеру.
Когда нам предлагают взяться за дело – переработку мусора, старых шин, построить очистные сооружения, просто подметать, мы приходим в недоумение:
- Это еще зачем? Этого дело узких специалистов.
То, что вне наших интересов, считается второстепенным. Впрочем, так думают все, кто занят своим делом.
Каждый из нас – «пуп» в своей сфере. У каждого своя вселенная. Смотрим один на другого как на внешнее. Злой, добрый, умный, дурак… Да и нужно ли ставить себя на место другого, с его ежеминутным выбором, ощущением приключения – что впереди? как ответить на вызов? Разве все наши решения принимаются только под себя, «от фонаря»?
Раньше, до успеха, я пытался осознать свое реальное место, даже были мысли ликвидироваться, но на меня смотрели как на самоубийцу: «Чего тебе еще надо? Ведь дело идет?» Перед клиентами наша организация предстает так: годами налаженная материальная и интеллектуальная база, всемерная поддержка государства, мировой размах цели. Перед налоговой инспекцией, как иногда перед посещающей нас мафией: бедная общественность, собирающаяся в обшарпанных комнатенках ради благородных целей, с мизерным бюджетом и заработками. А ведь наш Фонд – еще и заложник раньше созданных фондов, известных на всю страну коррупцией и перестрелками, - их аура переносится и на нас.
 
*

Я ищу разрешения проблем на встречах с соратниками. Это наш мозговой центр, менеджеры, члены Совета директоров, сами руководители своих организаций. С ними у нас иные споры. Мой технический персонал обычно молчит, скучно -  не его темы. По обыкновению мы дегустируем «чистые образцы» - на этот раз самбуку и домашнее вино провинции «Лацио», привезенное мной из Италии в пятилитровой бутыли.
- Вся наша экономика основана на обмане и самообмане, - скороговоркой говорит помрачневший Саша-Сократ, и все, как всегда, когда он говорит, примолкают. Сократ пытлив, интересуется и понимает тонкости философии и поэзии, и это в нем меня восхищает.
- Не лезь на телевидение. Лучше развивать сайт «Чистота» в интернете. Мы премся на телевидение, не понимая, что срабатывает, когда платишь огромные деньги, и показывают в прайм-тайм – а это для немногих. Грабят бизнесменов, а результат пшик. Но упорно наступаем на те же грабли. Мы вот недавно, как бурундуки, в эту петлю добровольно влезли. Дали рекламу – не в то время и не на том канале. Никакой отдачи.
Мария Сергеевна, выпивая наравне со всеми – привычка от частых приемов делегаций, поддерживает:
- Сулят льготные кредиты, гранты, инвестиции –  мы тратим время на написание бизнес-планов, и все зря. Кто-то собирает наши программы и делает из этого свой бизнес.
Сократ всем солидным телом поворачивается ко мне, с хитрой усмешкой на красном лице.
- И твое дело – обман. Ты тоже, чтобы выжить, признайся! У тебя все навырост, наперед – выдается как сделанное.
- А у тебя не обман? – парирую я. – Чтобы создать омолаживающее средство, эликсир жизни, нужны новые тонкие технологии, дорогое оборудование.
- У меня просто биологически активная добавка, - задетый, багровеет Сократ, и вздыхает. – А насчет средств и оборудования – ты, конечно, прав.
Аркадий, обычно завладевающий разговором, когда пьянеет, гудит своим резким доминирующим тоном:
- Все эти самообманы – общая проблема страны. Сплошные мифы: «На Западе – свобода и достаток», «У нас – рыночная экономика», «Телевидение – это голос свободы». В головах людей – сплошные мистификации. Нет точного анализа, расчета. И у меня первого. А у него – есть расчет, и есть результаты. Зря ты, Саша.
Главбух, приглашаемый на наши совещания, спешит сказать свое:
- Есть личности, которые устанавливают правила жизни, даже этические и эстетические. Какой-нибудь Станиславский с его методом, и ему подчиняются, глядят снизу вверх, усердно следуют. К ним относится руководитель нашего фонда.
Мне неловко. Становлюсь в тупик, даже теряю себя от любой похвалы.
- Где его результаты? – режет Сократ, возвращая меня к себе. – Пока ничего нет, кроме пузырей.
На мое ободряющее признание, что нас поддержал думский Комитет по чистоте, депутат Олег Николаевич, осознававший себя среди нас государственным деятелем, гоготнул:
- Имей в виду, что председателя Комитета скоро уберут. Есть уже замена. Сейчас работает на себя – готовит подстилку. Так что не ставь на него.
Сократ насупился.
- Все вы такие, чиновники, входящие в высшие сферы. Вам даже невдомек, что плюете на демократию. Живете «по понятиям».
Олег уставился на него, сказал серьезным тоном государственного человека:
- Я говорю дело. Пустого не посоветую. Кого надо держаться – это в нашем ведении.
Заговорили о чиновниках. Без них не получалось, у каждого были с ними свои отношения. Хотелось довериться власти, той самой, от которой я ушел много лет назад. И боялся этой огромной неясной силы, способной смять нас в любую минуту. Чувствовал себя самозванцем, которого никто не приглашал, и неизвестно как отзовутся на мою «нелепую», по словам жены, выходку с самим фактом существования фонда «Чистота».
- Странно, от моих встреч с властью всегда гадкое чувство, - сказал я. - Как беженка хочу открытости, поплакаться, отдать себя без остатка, а на меня смотрят два револьверных дула. Или не отвечают, или  отказывают. Или в ответ проводят проверки. Никто ни разу не вник в наши трудности, даже не сочувствовал, не то чтобы помочь.
- И всегда торопятся куда-то, - поддакнул мне Аркадий. – Особенно при нас, общественниках. Мы для них просители. Разбираться – значит, влезать в дополнительные трудности. Или просто не понимают, что кто-то, помимо них, может сделать что-то путное. Имперское мышление.
Олег обиделся, вновь принял вид народного избранника.
- Чиновники – обычные люди, не монстры, перегружены работой. Думать о районе, области, стране... Возьмите городскую администрацию: тратят бюджетные деньги, да, налогоплательщиков, на социальные нужды, на строительство жилья, храмов, памятников, ремонты помещений, запуск оборудования, на ветеранов, санаторно-курортные путевки, избирательные кампании, юбилейные торжества, - и чувствуют себя полезными, наверное, по праву. Они защищают, дают пенсии, платят учителям и другим.
- Да, защищают. Правда, себя, не меня, за наш счет, налогоплательщиков. Иначе ведь скинут. Это и есть их функция – распределять наши деньги по-крупному, и не надо конкретному лицу тыкаться в их кабинеты.
- Где наши деньги? – грозно вопрошал Олега Дима.
Во мне ожила давняя боль.
- Что делать с помещением? Послали на конкурс, хотя глава района бумагу подписал. Сумма - как для олигархов, им кажется, нас можно «раздевать», все равно наворуют.
- Говорят, при новом мэре город расцвел, - не спеша тянул Дима. – Но это предприниматели обустроили свои офисы. А мэрия только поднимает цены за аренду. Наш город – один из самых дорогих в мире.
- Ты меня достал, - гоготнул Олежек. - Пришлось наводить справки, будем добиваться помещения по моим связям.
Я с надеждой глянул на него, в приливе многолетней близости.
- Бросьте пенять на власть, - убежденно проговорил Сократ. – Власть – это перегруженные работой люди, один на тысячи. Тяжелая ответственность. Они отвечают за все. Вот депутаты (он кивнул на Олега) не отвечают ни за что. Исполнителя, несущего ответственность, легко критиковать со стороны.
- Ну, давайте, давайте, - снова обрел официальный вид Олег.
- Вон, на Западе, «ЮС» - независимая организация, но так раскрутила свой экологический брэнд, что его стремятся заполучить крупнейшие фирмы мира. Твой фонд существует без чиновников? Вот и не лезь к ним. Мы власти просто не нужны. Она работает только по математическим законам множественности, не знающей заботы о единичном, то есть лишена морали и нравственности. Как, например, лишена ее наука. Здесь тайна власти.
- Ты прав, - назойливо гудел Дима. - Вот, один врач помогал умирающим, за бесплатно или «кто сколько даст», так ему отбили охоту к благотворительности: не желал регистрироваться как фирма, потому что сожрут налогами и отчетами.
Аркадия несет, его бодро-резкий голос доминирует:
- Сытые, сидящие в лучших зданиях префектуры в городе уверены в своей благородной заботе о народе. У них свой язык, они заменяют эвфемизмами слова, обозначающие то исходящее от них, что, они сами чувствуют, постыдно и есть мучительство над человеком. «Высвободить часть населения» - это значит  прогнать с работы,  «реорганизовать» - убрать неугодных, «вернуть бомжей в места их прежнего проживания» - выгнать из города, «за чертой бедности» - нищета и голод. Гордое «все бюджетники стали получать зарплату вовремя» обозначает, что власти нет дела до нас, внебюджетников, если даже подохнем с голоду. «Зачистка» - это нашествие на население и обыски, «киллер» - убийца, душегуб и так далее.
- Эмоции! - поморщился Сократ. – Просто не надо надеяться на чиновников или на кого-то еще. У них своя тусовка, с кем она делится, а у нас своя. Они мне – фигу, и я им ничего не должен. 
- Постойте! – ехидно усмехается Дима. – Я за Аркадия. В нашем народе сидит радикал. Ему нужно бескорыстие, чистота. Недаром любит великих страдальцев, тех, кто держит высшую нравственную планку. Он идеалист, и не прощает грехов. Народ не любит власть,
для него все в ней воры, покрывают друг друга – ни одной финансовой махинации в самых верхах не раскрыто. И от этого власти никуда не деться, будь она хоть семи пядей во лбу, доказывай, обеляйся, а воровской шайкой останется. Она навсегда замарана. И переворот не спасет: новые голодные люди придут, с еще большим аппетитом.
Клюкнувший бухгалтер, наконец, вставил свое слово:
- Однако народ имеет право любить президента, опутали его, и трудно что-то ему изменить. Жалеют. В этом есть правда. На самом верху не бывает чиновников. Там полная ответственность, одиночество сомнений, куда и как идти, самые глубокие и невидимые драмы и трагедии. Если там, конечно, не случайно избранный щелкопер. Там раскрывается суть человека – добрая или злая.
Я вздохнул.
- У меня предложение. Чтобы чиновники повернулись к нам, они должны быть на нашем содержании, надо платить им зарплату за услуги нам, а не помесячно из отъятых у нас денег. Чтобы за спиной не было надежного бюджетного тыла. Тогда пришлось бы вертеться.
А не задавленные ли наши комплексы огрызаются в ответ на бездушие власти, которое, по нашей «совковой» вере, должно заботиться о нас? Хотя в сущности власть – это одна из структур, выполняющих свое предназначение, и лишь бы она нам не мешала.
Олежек смотрит с веселым ироническим прищуром глаз.
- Интересно, как вы обойдетесь без власти? Старая анархическая песня. Да, идеальной власти нет и не будет никогда. Все идет, старики, естественным путем.
Опьяневший Аркадий завладел вниманием, убеждая, что проблема человека, находящегося внутри машины управления, сложившейся с древних времен, в его неспособности противостоять силе, лишенной морали и нравственности. Система давит на попадающих в нее людей еще и тысячелетним авторитетом. Это тоже мафия, со своими интересами, которые способна осуществить своим аппаратом принуждения. Замкнутый круг, из которого не вырваться.
-Хватит тебе, - закрываю я ладонью его рюмку.
- Нет, не хватит. Для власти уход экономики в тень – преступление. Хотя ее бессилие выдают плакаты на перекрестках – на черном, переходящем  в белое фоне: «Пора выйти из тени». А для нас в этой тени – кровь и разочарование, попытки спасти бизнес, успех и банкротство.
- Не надо надрыва, - добродушно успокаивает его Сократ. – Надо идти своим путем, невзирая ни на что.
- Ерунда, - вмешивается Бобылев, слушавший со своего стола - оказывается, мои сотрудники внимательно прислушиваются. – Слишком это все безрадостно. Личность всегда может вырваться на простор, раскрыться.
- Что человеку нужно? – роняя голову, гудит Аркадий в никуда. – Понимания. Там излечение.  Бессмертие.
- Да, пока вашего бессмертного не убьют, - играет желваками Медведев из своего дальнего угла, не приглашенный на совещание. - С помощью киллера. Раз, и нет бессмертия.
- Девальвация морали, - морщится Дима. – В восемнадцатом веке шпагами доказывали свое, в девятнадцатом – дуэлями на «лепажах». Теперь это из другого измерения. Честь выглядит иначе. При сомнительной сделке договариваются заранее: если все обнаружится, я тебе в глаза скажу: ничего не знаю, первый раз тебя вижу.
- Что осталось от чистоты? – поднимает рюмку Аркадий. – Что такое стала родина? Народ? Есть ли национальное? Разве что осталось где-то в глубинке, на Камчатке. Там люди совсем другие, наивные и честные. Наше влияние еще не затронуло.
- Идеализм! – чокается с ним Олег. – Что такое трусость, подлость и лицемерие? Средства мимикрии – для выживания.
Марии Сергеевне, которой хочется поговорить здесь о своем с нужными людьми, от разговоров скучно.
- Дело в том, что с такими людьми, с мимикрией, нельзя работать. Я таких выгоняю. А где найти других?
- Вот мы и хотели создать такую организацию, которая могла бы по определению ставить людей в рамки порядочности, - говорю я, опасаясь перед глядящими на нас сотрудниками, не перепил ли. – Сама идея чистоты должна раскрывать людей.
- Это самое слабое место твоей программы, - подтверждает Сократ.
- Человек придумывает себе мир счастья и трагедии, - наставительно гундосит Олег. - Живет в нем, строит воображаемый мир, связи. И умирает – в зависимости от процессов в мозгу – спокойно или в истерике.
Сократ добродушно усмехается.
- Все это умствование. Словесный понос. Не мобилизовано всем опытом пережитым. Я стою на земле: что преодолел, о том и могу твердо сказать.
- Чтобы решить проблему, нужно уйти в свободу, - говорит Бобылев. – Вот один израильтянин – видели по телевизору? – ушел в вольную жизнь в шалаше у моря, и живет чистой жизнью.
- Избавился от чувства ответственности, - зло говорю я.
- Каждому свое. Это не повод для моральной оценки.
Задремавший Аркадий вдруг шумно встает.
- Давайте-ка выпьем. За успех нашего безнадежного дела. Гип! Гип! Ура!


*

Мы пытались структурировать организации, желавшие иметь с нами дело, отделить их от «бабочек», мечтающих «сорвать куш и убежать». Ассоциация людей, построенная на новых принципах, могла бы стать элитой чистого бизнеса. Наш новый Союз  чистого бизнеса при Фонде, из числа его членов,  был настроен решительно.
- Союз нужно укреплять, - говорил избранный председатель СЧБ – Аркадий (у него появилось время – сворачивал свой не идущий бизнес, и согласился на избрание). - Надо стать тем экономическим ситом, которое отсеет тысячи фирм-«бабочек».
Взял слово  член Совета - руководитель нашего  сертификационного центра, худой и желчный теоретик-аудитор с черными густыми волосами, в круглых очках и с бородкой клинышком.
- Вон халтурные органы по сертификации купили лицензии, не учившись профессионально. Ни серьезных знаний, ни опыта. Не могут работать «по-взрослому». Берут за работу копейки. Эти «подснежники» заполонили наш рынок и не дают ходу профессиональным организациям, учившимся десятилетиями. В результате прошедший у них экспертизу подъемный кран завалился назад, жертвы и огромные убытки. С  этим что-то надо делать.
Мы тоже группировка, борющаяся за место под солнцем. Но здесь иное, чем дикая конкуренция, здесь – борьба за право называться чистым бизнесом.
- Да, тем, кто не войдет в Союз, все не запретишь  работать. Но «подснежники» не исчезнут, если мы не начнем вытеснять их экономическим путем.
- Главное сито – независимая сертификация чистой продукции! – кричал руководитель сертификационного центра.
-  Без государства нельзя, оно задавит.
- Сделаем почетным президентом руководителя Госнадзора.
После избрания директором центра сертификации Фонда он  взялся за дело с величайшей энергией.
- Срочно дайте ксерокопию вашего паспорта! Создаем центр тестификации чистых районов. Фонд – учредитель. Будет капать всю жизнь.
- Какая тестификация? Написать бумаги – мало. Как это реализовать?
- Ерунда, все пойдет.
- Надо мне понять, - умоляю я. -  Ведь я ничего не понимаю.
- Неважно, в понедельник регистрируем.
- Пока не понимаю.
- Не хотите? Не обижусь, если нет.
Он изобрел свои стандарты «по уровням чистоты и качества». Когда-то разрабатывал показатели качества стрижки для сети парикмахерских, и перенес эти показатели в другую область, создав «уровни ПДК, меньшие, чем допустимые». Конечно, встретил сопротивление, и нормативы остались несогласованными. Но он упорно рекламировал их на совещаниях, конференциях, в печати.
После арбитражного дела, запретившего давать «Сертификат чистоты» с его не утвержденными нормативами, чтобы не кусали, он изобрел «престификат», то есть «сертификат престижа», и «тестификацию», как на конкурсе – для победителей, а за это уже ничего не будет
Термины были непризнанными и загадочными, никто не хотел ими пользоваться. И, конечно, спроса на его тестификации, на мой взгляд, тоже не предвиделось.
Он убежденно говорил:
- Надо собраться всем, кто занимается сертификацией. Вместе. И договориться об отработке общих норм. А то сейчас сотни экспертных организаций. И у каждого свое.
- Вы согласны на компромисс, - иронически сказал я. – Но только по вашим условиям.
Он захохотал.
Я очень не хотел в это влезать, чтобы не уронить престиж Фонда. И не хотелось его обидеть. Придется отдать ему копию паспорта, и делать вид, что «будет капать». Тем более, большого ущерба нашему Фонду в будущем  не видел.
Дело даже не в том, что я не верю в новые организации, а только в выжившие старые. Мне он казался безумным. Может, как и я – другим. Верить, что главное – идея, бумаги, а реализация – дело техники! Лететь на крыльях – какая сила!
Немолодой, уже старик, и такая юношеская вера в слово, в идею! Жизнь прожита в прожектах, и этот фонтан будет бить в нем до самого конца.

*

Наша жизнь приобрела привычный характер легкости надежного тыла и радужного будущего.
У меня появился опыт менеджера. Тайное необъяснимое чувство перспективы, охватывание всего комплекса работ, до мелочей, неким своевременным озарением, даже во сне, знание финансовых потоков, систем «обналички» и т. д. Это даже не опыт – проникновение в глубины дела. Для этого необязательно быть опытным. Я научился идти какими-то экономными путями саморазвития к цели, неясной, но вполне определенной. Это как в ежедневной, годами, физзарядке как-то научаешься  сокращать ритм и время. Так унифицировал в мозгу, в электронно-файловом делопроизводстве свое дело, что мог один тащить всю организацию.
Я стал таинственным для других. У каждого руководителя остается что-то загадочное. Это касается тех тайных сторон, которые и определить трудно, в том числе денежных операций, доходов, маленьких хитростей по «минимизации налогов». Это, как говорил Марк Твен, мрачная и кровавая тайна. Даже когда часто опаздывал на работу, объяснял (хотя в этом не было нужды):
- Работал с документами.
И мне верили.
И днем, и даже ночью, осеняемый множеством гениальных догадок, я переводил их в сложные комплексные планы работ. На летучках под видом учебы внушал сотрудникам значение метафоры в культуре, уникальности мировоззрения – на примере нашего дела. Понимал, что высказывать истины нельзя в любое время. Для этого нужен особый настрой – чтобы появилось «чувство полета». И ловил этот настрой.
Они должны были проникнуться чувством творчества, так необходимым Фонду «Чистота». Теперь, в жуткой неразберихе разброда, зреет иной дух творчества, не совкового, растут иные гении экономики, искусства. Гением будет тот, кто откроет эти иные горизонты духа.
- Что вы смотрите с недоумением? – злился я иногда. – Это же для практической работы. Механически  работать не дам.
Медведев возражал:
- Надо делать, а не болтать. Выгнать часть людей, набрать деловых. Я тут подобрал людей, надо их принять на работу.

Тем не менее в Реестре производителей чистой продукции появились первые предприятия и фирмы. Оказалось, мы  сделали открытие, что их очень много – отчаянных идеалистов, не знающих выходных и проводящих время на своем производстве, даже спящих там на койках по ночам, окруживших себя безработными учеными, которые помогали поставить дело на долговременную основу. Это были люди, поставившие на кон свое благосостояние и  жизнь, чтобы добиться самого лучшего результата.
И в то же время какая изобретательность и энергия! Я с удивлением увидел людей гораздо умнее и энергичнее меня, достигших высот в смекалке и экономических знаниях, которые мне и не снились. А ведь я о себе иногда высокого мнения.

10

Я шкурой ощущаю, как меняется ситуация – вчера была перспектива развития дела, а сегодня все постепенно исчерпывается, уменьшается интерес, партнеры все меньше верят, и уже нет прежнего притока средств. Надо искать новое, расширять круг партнеров, делающих чистую продукцию, и наш брэнд – символ чистоты, должен войти в глаза и уши людей.
В этом тревожном состоянии мы с Аркадием -нашим председателем  Союза чистого бизнеса пригласили всех, с кем работаем, на конференцию. Собрали в зале заседаний министерства (руководящий приятель  устроил),   скрывая   непрестижность   нашего «сарая». Подмена удалась: участники были поражены великолепием главного зала заседаний с большим овальным «круглым столом», нашей близостью к верхам.
Как ни странно, но пришли от многих организаций: от родственной нам партии, сошедшей с избирательной дистанции из-за малого рейтинга; средние и мелкие чины министерств, снисходительно глядящие на общественность с видом, что главное дело вершится у них, в государственной системе,  а  мы  –  просители;  разные видные отставные политики и общественные деятели, ищущие новых путей наверх, воспрявшие бывшие члены Совета нашего Фонда, журналисты, ищущие «жареных» фактов; посещавшие нас настороженные предприниматели, затаившие свое и ожидающие выгод, худые интеллигенты-изобретатели новинок в своих потрепанных замшевых куртках и шарфах, почему-то много представителей охранной фирмы «Правопорядок», чем-то выделяющихся в зале.
В праздничной атмосфере и ложном состоянии от необходимости представительства, соблюдения амбиций – они ринулись в это море делегаций, раздачи мандатов и документов, на фуршет и банкет, ревниво следя, чтобы не роняли достигнутых ими служебных уровней. Странное стремление организма на таких тусовках – чего-то добиться, раздать свое, выступить (с опаской, что твое наработанное используют другие), преодолевая недосып из-за подготовки к конференции, ксероксования концепций и рекламок, с мыслями мельком: зачем изнуряешься? Надо жить для себя, и в этом – для других.
Пряча свои философские откровения (или детские, по выражению жены), я начал языком общепринятым, понятным залу. Обычная заданность темы мешала быть свободным, высказываться нестандартно. Но это-то и убеждало всех – стандартный официальный язык, за которым многолетняя опробованность идей и практики.
- Пришла пора поднять престиж чистого бизнеса, чистых дел… За несколько лет нами создана база… Мы должны соединить все наши дела в систему, выделить весь чистый бизнес в специальный Реестр, обозначить раскрученным брэндом, продавать в отдельной сети магазинов.
Подготовив всех стандартным выражением результатов нашей работы, склоняя их к поддержке, я обратился напрямую в те их глубины, где скрывается тщеславие:
- Речь идет о создании новой элиты, главной движущей силе рыночной системы. О деловой интеллигенции, с ее подлинным профессионализмом и ответственностью. Вы, собравшиеся здесь для развития рынка чистого бизнеса, и являетесь ядром этой элиты.
Во всяком случае, хотелось воспитать такую элиту. Сработало - ощутил искреннее восхищение зала.
- Просим соответствующие министерства и ведомства, общественность – поддержать…
Трезвые привычные слова возымели действие, хотя всем показалось за ними нечто новое. Порядочность и честность в бизнесе – лучшая реклама, приносящая большой доход.
Выступали с приветствиями от своих организаций.
Что привело их сюда? Мои давние знакомства и дружба с ними? Желание чего-то иного, что может быть в моей идее чистоты? Или ожидание выгод? У меня иногда мелькало: ой, не надо бы впускать чужих в наше дело. Чувствую, здесь кто-то хочет такого объединения, чтобы дело уплыло от нас. Чья-то настойчивая рука.
- Давно было пора! – говорил представитель министерства. – Назрело время чистоты, чистых помыслов и действий.
Это был наш человек, он поддерживал нас не только потому, что ожидал чего-то для себя, может быть, неких конвертов с деньгами за услуги (консультационные, что не возбранялось законом). Он прочил свою дочь на должность в нашей организации, будучи уверен в ее большой перспективе, а мы не разубеждали.
Поддержала путающая термины гладко причесанная представительница экологического департамента, осознающая в себе некую снисходительную недоступность руководящей чиновницы.
Насобачившийся в речах, уверенно рубящий правду-матку депутат прочитал приветствие Думы, присланный им мой проект, отмечавший заслуги нашего Фонда.
Седой старик с орлиным носом упорно поворачивал на чистоту воды – основу здоровья, и хмурил белые разлеты бровей на замечания к его затянувшейся речи: это так важно, а вы о мелочах!
Представитель предпринимательства, мой друг Сократ, ожидающий от нашего дела удешевления рекламы своего товара, как всегда, был скептичен.
- Да, корпоративно работать лучше. Но что вы можете дать? Денег нет, и мы много дать не можем. Олигархам вы не нужны, а у нас - вашего сектора, средних и малых предпринимателей, средств недостаточно. Не знаю, не знаю.
В его окончательно установившихся представлениях все это было одной из очередных кампаний, которые лопаются и исчезают.
- Ты что? – негодующе сказал ему Аркадий, и шептал мне в ухо: «Тоже друг! Перед кем откровенничает? Перед этими?»
В зале я увидел вместе с дежурным посетителем тусовок Бобылевым настороженного Медведева, которого не приглашали, глаза его возбужденно бегали. И снова ощутил боль. Зачем все это? Кому тут можно передать мою веру, поиски иных состояний, разрешающих нашу судьбу?
Мы постановили укрепить наше дело, совершить прорыв с помощью политических сил. Было предложено поддержать создание Независимой партии чистоты (НПЧ). Или – Нормальной. Или – Наивной, как называли ее оппоненты.

Мой приятель Олежек, теперь депутат Думы Олег Николаевич, по сути, был инициатором создания партии, нашел деньги, то есть предпринимателей – владельцев заводов, выпускающих воду из целебных источников, «чистую» водку и т. п. Из-за этого от меня отворачивались наши сторонники-радикалы, и требовали бойкота «экологической мафии».
Мы ехали в двух вагонах, арендованных предпринимателями, на учредительное собрание в сибирский промышленный город, где нас поддерживали. То есть на халяву.
Мария Сергеевна взяла с собой князя Рюриковича, по его просьбе. Старик страшно интересовался всем, что происходит сейчас в стране. И шепотом сообщил, что сбежал от неусыпного контроля жены.
Съезд был деловитым торжеством, все ощущали себя государственными деятелями.
- Мы, политики, - говорил с трибуны толстый председатель – основной спонсор-предприниматель, выговоривший за это право быть лидером. – Мы, политики, должны установить в стране Диктатуру Чистоты…
- Мы, политики, - вторил Олег.
- Дети гибнут! – гневался  известный политический деятель, остававшийся пока не у дел. – Районы экономических бедствий… Мы должны поднять знамя чистой политики…
За столом президиума сидели мы, инициаторы, напряженно приподнятые, гордясь  избранностью и страшась непредсказуемости этой толпы в зале. Князь в переднем ряду смотрел сурово, опирая на ладони, держащие набалдашник палки, голову меньшевика с усами и бородкой клинышком.
После голосования – выбрали председателем партии толстого предпринимателя – главного спонсора, а Олега Николаевича – его первым замом. Мы, сидевшие в президиуме, стали членами политсовета.
Вечером отмечали это событие в холле главной гостиницы города.
Пили «за успех нашего безнадежного дела», за председателя и спонсоров. Одна из активисток пела романсы на гитаре, очень хорошо и много. Мы слушали ее с удивлением.
На меня напала ирония - в этом торжественном настроении игрушечных политиков.
- Мы совершили мистическое дело, - сказал я. – Ничем иным не могу объяснить наше настроение. А пьем как-то приземленно. Давайте пить сакрально. То есть мы должны создать свой ритуал.
Активистка грянула по струнам торжественным маршем. Когда она закончила, я вдруг вспомнил:
- В одном рассказе Чехова влюбленный студент вышел из дома любимой и запел: «Когда еще я не пил слез из чаши бытия…» Не знаю, что это, но, видно, хороший романс. Знаете?
- А как же! - сказала она и сходу запела романс под свою гитару.  Все зааплодировали.
В это время внесли зеленую стеклянную чашу в форме цветка с лисьями-стенками, полную соленых огурцов и помидоров.
- Вот она, зеленая Чаша Бытия! – вскричал я. – Чаша Грааля. Пусть она будет святыней нашей партии! Предлагаю избрать ареопаг. И всем дать псевдонимы, независимо от положения и должностей. Никто не должен раскрывать себя – все равны!
Все бурно проголосовали «за».
- Жрицей гармонии будет…
Я назвал активистку, знающую все романсы.
- Жрицу красоты! – потребовал кто-то.
- Это Катя, наша правозащитница, - сказал я, почему-то боясь ее реакции. Все одобрительно подняли стаканы, и Катя снисходительно кивнула.
- Генеральный секретарь сакрального ЦК! – указал я на Олега, депутата, а теперь и члена ЦК нашей партии. Все зааплодировали:
- Это повышение!
Тот двусмысленно улыбался.
- Главный спичрайтер! – это обо мне. – Черного пиара!
- Старший брат! – о лидере.
- Предводитель дворянства, - игриво сказала активистка-романсистка, обращаясь к князю. Все заулыбались ему, стесняясь сказанного.
- Хорошо, давайте, - не зная «Двенадцати стульев», строго сказал князь.
Возбуждение стихло, и я снова предложил:
- Нужен сакральный устав. Но устный, чтобы передавался из поколения в поколение. Как «Илиада» Гомера.
- Ты и будешь летописцем, Спичрайтер, - хмыкнул Генсек Олег. – Записывать только карандашом, вон, на салфетках, в единственном экземпляре.
- Предлагаю первую заповедь нашего Сакрального клуба при НПЧ, - сказал я. – Из аграфов Иисуса Христа: «Просите о великом, и малое приложится. Просите о небесном, и земное приложится».
Я похлопал себя по карманам.
- Держись за трубу! – неожиданно выкрикнул Генсек сакрального ЦК и гоготнул.
- Говори афоризмами! - предложил я, обращаясь к  Аркадию, донимающему Катю разговорами.
- Каждый сакрал должен быть распоясанным!
- Национальность – это приспособленность к среде и еде!
Мы с Аркадием и пьяненьким князем провожали в номер Катю.
- В номера! – кричал князь уговаривающей его Марии Сергеевне.
Катя наотрез отказалась от прогулки и закрыла дверь. В моей душе почему-то стало пусто.
Утром я проснулся с головной болью и стыдом за свою безудержность вчера.
Лидер попросил:
- Ты не превращай наше дело в посмешище.
Вскоре оказалось, что наша партия стала делом узкой группы предпринимателей-спонсоров. Все же меня ввели в список кандидатов партии на предстоящие выборы, кажется, двадцатым.
Списки составлялись тщательно. В начале – три харизматических лидера – это были известные, уже подзабытые киноактеры и космонавт, потом олигархи, внесшие значительные суммы для оплаты своих мест, потом мы – всякая шантрапа из общественных руководителей. Я сам в прежнем весело-расхристанном настрое сосватал одного олигарха – от него позвонили мне и предложили большую сумму за ближайшее место в списке кандидатов, с откатом нашему Фонду. Когда сделка состоялась, он забыл об откате.
Выдали кандидатский мандат, по которому я имел право  ездить бесплатно на транспорте в городе.
На одной из «тусовок» наш толстый лидер, выпивший, сказал:
- Скорее позиционируй себя. У тебя чистые фирмы – сделай их «белыми», и мы вместе будем им всячески помогать. Остальные должны быть «черными»,  против них надо выступать. Позиция нужна! Это не мое мнение, а западных зеленых партий.
Я соглашался, хотя что-то в его словах не нравилось.
- У меня совершенно определенное мнение, - отшучивался я. – Не надо партий. Кроме, разумеется, нашей. Надо создавать новую элиту интеллигентов в рыночных условиях – практически создающих чистую продукцию. Там настоящая ответственность и не халявное нравственное чувство, настоящая чистота отношений.
Перед выборами вечером мы с Аркадием и Сократом вышли в «электорат».
В подворотнях на стенах домов открыто смотрели с глянцевых афиш кандидаты. «Я родился… Молод. Честен… Имею любимую жену и примерного сына…», «Мы, лидеры влиятельных политических организаций, призываем голосовать за… Это честнейшие люди».
 Распивая водку с толпой в летнем кафе, мы, качаясь,  умоляли:
- Голосуйте за нас.
- Не-а, - отрицательно крутили головами, тоже качаясь,  представители «электората». – Вы хорошие, но не выиграете. Победит наш главный демократ. Хоть один интеллигентный человек в политике – говорит: «Отнюдь».
Выборы казались мне чем-то далеким от совершенства, превращенным в земные страсти, с вожделениями политиков. Очевидно, они не нужны народу, людям, выживающим по всей стране, желающим только чистого, открытого отношения к себе и не верящим никому. Но этого нельзя изменить – слишком сильна жила самоутверждения политиков, укрепления себя во власти, и слишком силен скептицизм «электората», не верящего в эту систему отбора, построенную самими политиками.
Я не верю в партии вообще. Как и наша психолог Елена, принадлежу к тем, кто считает их частью, party. Идут туда, гнутся те, кому не нужна свобода, ибо в них нет своего, подлинного мировоззрения. Да и как может идеология претендовать не всеобъемлемость? Человеку нужна максимальная широта взгляда.
На выборах мы пролетели с треском, не набрали и полпроцента. Главный демократ со своим «отнюдь» тоже провалился.

11

Что за крепость воли душевной –
На работе к цели спешить,
В моих странных с людьми
отношениях
Взгляды, как на чужого, ловить?
Матереют мои позиции,
Словно я остановлен на них.
Дух мой новым не поразится,
И не будет жизней иных.

 «Зачем тебе это нужно – работать по вечерам?» - говорят мне те, на ком не лежит ответственность, устроенные и беззаботные, кто всегда отметал работу после окончания официального рабочего дня для более важных личных дел.
Я тяну лямку из-за обязательств. Безответственность для меня – лучшее, что мог бы себе пожелать.
Нет во мне чего-то крепкого и ловкого, чтобы нести ношу организации. Это какое-то нагромождение преград, за которыми не видно цели, того, где все было бы – некоей радостью, выходом в иные просторы для души.  А мир идет вперед только благодаря тем, кто увлекаем необъяснимой энергией, ибо что еще может заставить тянуть на себе ношу? Деньги, власть?
Когда влезаешь в дело, понимаешь, что оно не имеет ничего общего с движением мира. Дело как бы все в себе заключает, имея определенную цель. И поэтому цивилизация отклонена от истинной цели человечества. И все же я не согласен с потерей ответственности за сохранение жизни.
Самое страшное – я один. Не с кем посоветоваться, никто сторонний не поможет – для этого нужно влезть в дело так, как я. То есть самому создать дело. Самому решать, решаться. Да и просто уметь зарабатывать деньги, без которых завалов не разгрести.
По утрам, делая зарядку в некоей полной ясности разума, я что-то нащупывал. И все это превращал в планы, раздавая работы сотрудникам.
На работе я забываю обо всем. Уже нависла Международная ярмарка, в ней наша выставка чистой продукции – маленький раздел. Наша выставка – не радостная тусовка множества людей, а обязательства по договорам, грозящим штрафами и паникой с той стороны из-за несвоевременной оплаты, и нужно звонить, встречаться, думать над тем, как завлечь участников, и чтобы потом не было стыдно, была им польза от нас. Писал письма в инстанции, предугадывая сложные детали и мелочи, чтобы достичь цели наверняка, пронять ту сторону, с которой были наши отношения.
И печатные материалы, каталоги, журнал «Чистота», и мало кому можно поручить это кропотливую работу, требующую менеджерской, журналистской и филологической хватки, просто широты кругозора и связей - набрал наемников на низкую зарплату. И конференция на носу, нужна интересная программа, приглашение профессионалов – докладчиков, необходимой аудитории.
Где далекий результат и каким он будет – я уже переставал соображать. Но знал, что результат будет. Откуда эта целеустремленность в чутьем угадываемый сложный результат? Утробная необходимость достичь цели? Стремление одолеть предчувствуемый крах всей жизни? И зачем это нужно?

Вот я, бросив машину у метро, бегу на встречу в министерство, на переговоры, на полезные делу выпивки с нужными людьми (больше некому) и приятелями-бизнесменами (посоветоваться, как быть дальше), чтобы потом страдать от «производственной травмы».
Вот бегу по Центральному выставочному комплексу – утрясать мелочи по предстоящей выставке.
Сколько здесь народу! Мешают на пути толпы праздношатающихся зевак, неуступчиво не дающих пройти, мельком смотрю на огромное движущееся колесо-карусель с парочками в люльках, на катающихся на детских машинах взрослых здоровяков. Как хорошо лениво сидеть на скамейке и жевать воздушную кукурузу! Какая там чудесная жизнь, без стрессов и бессонницы! Мы в разных ритмах, в разных измерениях.
Вся страна живет в ином измерении. И только я – все время бегу, глядя на гуляющих в рабочее время с изумлением.
В Думе бегу по этажам, потея, записываю что-то на коленях, стою перед только что принявшим меня депутатом, при мне разговаривавшим полчаса с вошедшим другим посетителем, прошу подписать бумагу и униженный ухожу.
У меня внутри – вечная тревога, забота, вечный бег. Разве это нужно человеку?

Постоянное стремление успеть, ощущение зануды перед сотрудниками сделали из меня некоего монстра, которого вряд ли кто любит. Я дико обижался, когда люди вдруг заболевали, не оставив напарникам порученные неотложные дела, и надо было разбираться, извиняться перед клиентами за просрочки. Или вдруг требовали отгулы на финише нашей акции. И была тревога неясности, угроза – где-то впереди – банкротства. Вернее, просто тяжело на душе, вне всяких резонов. И никто до конца не понимал этого, да и что толку от понимания.
У нас, как и в любом коллективе, в миниатюре воспроизводится бюрократическая структура власти: сверху думают, страдают в сомнениях, в ответе за все, а снизу – отчужденная рабочая машина.
- Когда будете больше платить?
Коля спрашивал:
- А зачем вам деньги?
Домохозяйка отвечала ему серьезно, взвивалась:
- Бедствуем с семьями! Ждем, и никаких материальных изменений.
Только Пеньков, Мира и бухгалтер несут свою ношу и не просит добавки. Правда, Пенек всячески показывает, как перерабатывает, больной, держащийся на одних таблетках, а сейчас лекарства стоят бешеные деньги. Это его способ существования в коллективе.
Да, я зануда. Не терплю долгих личных телефонных воркований, отнимающих время и связь, дилетантских разговоров о политике, когда надо срочно выполнять договора, и время не терпит. Злюсь на маленьких людей, живущих только для себя, которых защищает великая литература. Хотя привязываюсь к ним со временем, и тяжело, когда они уходят.
Ко мне подошел Медведев с решительным видом.
- Надо срочно обновлять кадры. Вот список новых людей. Подобраны профессионалы. Вся черная работа будет на них, у вас не будет забот.
Я просмотрел список. Это были те, с кем он переговаривался у нас на работе: отставные военные, какие-то помятые люди. Я их не знал.
- Оставьте пока. Там посмотрим.
- Смотрите быстрей. Пока не поздно.

У нас ЧП – завис компьютер и сломался ксерокс. Последние ответы электронной почты были: «Благодарим за вирус». Это катастрофа. Оказывается, вся настройка нашего пути к чистому поселку, а далее – городу, к чистоте всей Земли, - зависит не только от людей, но и техники.
Я мечтал об идеальной гармонично компьютеризированной организации. После командировки в Италию обаяние отлаженной работы там вызвало новый прилив мыслей об усовершенствовании нашего делопроизводства, и я всячески стремился четко формализовать электронную программу, охватывающую все дело, достаточный банк адресов, по которым можно было бы мгновенно рассылать электронной почтой типовые послания нашим участникам, завязать все в один узел – направления работы, файлы, делопроизводство, оргтехнику, библиотеку… Словом, мечтал работать не тратя силы на то, чтобы тащить за волосы «совков», уменьшить их число за счет идеально отлаженного механизма.
На наш компьютер электронной почтой сливались сотни предложений. Некие мистические силы убеждали и заискивали, ставя перед непреложным фактом их нужности для нас, и рекламируя себя как исключительно благополучные и порядочные фирмы. Были предложения продать нам трубы, мебель, оргтехнику, унитазы, продукты в электронном магазине, наиболее полные банки данных о предприятиях, новые поколения электронной и другой техники, услуги рекламные, типографские, транспортные, почтовые, электронные, выставочные, предложения в турпоездки, в театры, на конференции и выставки, на мистические бдения. Какая-то вдовствующая жена убитого президента африканской страны предлагала получить с нашей помощью, за десять процентов, стомиллионное наследство, замороженное в швейцарском банке, его можно перевести только на счет нейтральной организации. Для начала предлагалось внести определенную сумму на расходы по операции перевода денег на наш счет. Фирма «Эрос» предлагала стать агентами «по сопровождению женщин», средство «Формула любви» для определения измены, опровергающее невозможность «найти следы мужчины в женщине» после секса. Предлагали и прямой «интим». Послания повторяющиеся, настырные, словно от отчаяния, прямо хватали за икры, несмотря на наши письменные отказы. Какая же энергия в этой изнурительной настырности! Скоро я узнал, что их называют «спамерами».
Забывая мои предупреждения, Мира скачивала кое-что в файлы. И, конечно, в самый ответственный момент подготовки к выставке мы получили вирус.
- Это что же? – недоумевала Мира, пытаясь увести меня от отповеди. На ее прежней работе в бюджетной организации такие проблемы отсутствовали – кто-то немедленно все менял или ремонтировал. – Это старье надо выбросить. Купить новые «Пентиумы».
-  Нет денег. Бюджет исчерпан.
- Как это нет? На оргтехнику денег не надо жалеть.
Я вскипел. Твержу, что зарабатываем сами, но они все равно считают, что им должен кто-то другой. Возможно, они думают, что денег нет потому, что обогащается наниматель, ему наплевать на людей. И это глубокое недоверие ничем не выбить.
- Представьте, что компьютер – ваш личный. Вы бы купили на свою зарплату? Вы-то покупаете по своим средствам.
- Но мы же организация!
- И у организации бывает пусто в кармане.
Бобылев подхватил:
- И безопасный блок розеток надо купить.
- И микроволновую печь, - негодовала Мира.
Они  хотели бы все, что есть, израсходовать и поделить, а там, что будет. И я бы так – в чужой организации. А здесь у меня  привычка к системе, экономии – во всем. После многих провалов и обманов из-за моей доверчивости во мне выработалась, окостенела способность к железной финансовой дисциплине, расходовать точно по смете, учитывающей все, даже непредвиденные обстоятельства -  вопрос элементарной выживаемости организации. Кто пришел отхватить прибыль и поделить – пропал.
Именно эта тайна сметы не давалась наемным сотрудникам. Я не скрывал бюджета, хотя открывать его – вообще опасно. В условиях, когда зарплата подсчитывается всем существом и мгновенно прячется в неведомые тайники, словно ее и не выдавали – обнажение бюджета организации бывает равносильно развалу. Знают, что есть прозрачные отчеты, бухгалтер, ревизионная комиссия, но видят только приход, а львиная доля расходов из него как-то не воспринимается. Никому не угодишь, и станешь врагом всем. Денежные расчеты – самое больное и взрывоопасное чувствилище, и каждый считает, что обделен.
Однако здесь самый интимный, сакральный момент и для  руководителя, от которого полностью зависят сотрудники. Оставленный наедине со своей совестью и бюджетом, он может проявить благородство или своекорыстие, отдать все на благо организации и сотрудников или оставить им крохи.
Жена тоже хочет «нормальной» зарплаты. Но мой максимум определяется расчетом всего бюджета хотя бы на полгода, необходимостью платить сотрудникам не вызывая обиды ближних (вообще-то желательно платить строго по штатному расписанию – для спокойствия в ревнивом коллективе, для стимула же надо платить каждому свое, но тайно, в конверте, чтобы не возбуждать алчущий коллектив). В результате я зарабатываю не намного больше, чем они. Иногда, когда денег было слишком мало, я ревниво выдавал свою скудную зарплату жене, как сотруднице.
Часто я представляю, как легко все брошу и уйду –в неизвестное пространство, где нет этого изнуряющего окостенения необходимости. Но как уйти?

- Давайте поделим образцы, и поедим, - заявил Коля. Он давно намыливался что-то получить от образцов чистых продуктов, переданных нам для конкурсной комиссии и хранящихся в холодильниках.
- Это же образцы, дурачок! – ласковым густым басом сказал Пеньков. – Для экспертов.
- А с чем мы будем чай пить?
Пеньков пододвинул к Коле сумку с образцами завода силикатных изделий – экологически чистыми кирпичами и торжественно сказал:
- Коля, это тебе. Можешь кушать, грызть, как хочешь.
- Это же не едят.
Но обстановка не разрядилась. Сотрудники взбунтовались. Мои доводы о том, что надо заработать, не действовали. Люди хотели работать в офисе с евроремонтом, современной мебелью, оргтехникой, столовой, с оплатой и отпуском «как положено», немедленно, и все тут. Забыли, что недавно было повышение зарплаты.
Я принимал их на работу как родных, как соратников по Делу, и они, радуясь открывающимся горизонтам, наверно, всегда были в ином измерении. Видят за мной нечто большее, откуда деньги сами сыплются. А нас ведь несколько человек, за мной – никого кроме меня и нашей «интеллектуальной собственности».
Даже моя жена требовала того же: «Купи, что же ты ждешь?», хотя знала наши финансовые возможности.  Меня всегда поражает, когда она в ответ на вздохи, например, о невозможности охватить все дело, говорит:
- Есть идеалисты жадные. У них вдохновение, но из-за денег горло перегрызут. Не уподобляйся им, возьми на работу достойных людей. Назначь хорошую зарплату.
- Откуда деньги? Знаешь же, что нет денег!
- Заработай.
И у меня в душе пожар злобы.
- Дайте вашу смету, - уже властно сказал Медведев. – Бюджет – общий.
- У нас все по-семейному, - уговаривал Бобылев. – Все – вместе. Не надо психологии блокадника.
Я помолчал. Чувствовал всей кожей: тут возможна подготовка компромата.
- Бюджет знают руководитель, главбух и Совет. И ревизионная комиссия. А вам – вот!
Я показал кукиш Медведеву.
- И еще. Если еще кто-то заведет такой разговор – уволю.
- Не сможете, - отступил Медведев. – На это есть КЗОТ.
- Подловлю, - пообещал я. – По КЗОТу и уволю.
Еще слово, и меня затянет в трясину обид и обвинений, и окончательно паду. Я опомнился.
Сотрудники молча сидели за столиками, якобы занятые работой.
Может быть, они не понимают смысла дела? Ведь все так очевидно! Откуда такая бессердечность – ведь видят, что шеф надрывается!

Что это за люди? Откуда эти несметные полчища не умеющих доделывать до конца, не тщательных в деталях? Замкнутых на себе, в полном эгоизме тела и души. Кто наклепал этих «совков»? «Совков», которым не нужен порядок – это для них покушение на свободу, закрепощение! А ведь мир приближается к тому, что от каждого человека понадобится высочайшая степень точности в работе, чтобы не случалось непоправимое.
Фантастические люди. Не по Достоевскому, а в другом плане – с кривыми понятиями, зияющими провалами в воспитании и образовании, в исторической памяти. Странной необразованностью души. Не понимают чего-то главного для жизни, не умеют войти в положение другого, с легкостью отказываются от любой ответственности. И дети от них – такие же.
Это они разоряют страну.
Во мне все горело. Внутри есть что-то темное, непобедимое. Безоглядно раскрыт в гневе, ломая все страхи и деликатности. Как же могу раскрыть суть дела всем, чтобы оно захватило всех, если во мне, и в других есть нечто темное, своя судьба? Что-то жестокое в душе, из детства.
Помню, кто-то из нашей школьной ватаги затащил в нужник, внизу кишащий белыми червями, дворняжку с большими сосцами, недавно ощенившуюся. Бросил ее в очко вниз, и мы стали кидать в нее камни. Она все держала голову кверху. Стало страшно, и все уже стремились закончить дело. Голова исчезла в месиве. Мы разбежались. А вскоре я увидел искалеченную, кривую на один глаз собаку, поднимающуюся в гору между бараками. Это воспоминание до сих пор жжет меня.
Но не могу ненавидеть. Не могу дойти до чего-то окончательного для ненависти, словно сомнение и изучение ненавидимого не доведено до конца, и это мешает. Гамлет – это вообще-то обо мне, какая-то древняя тень - меня.

Верная Елена игриво сказала:
- Хорошо выглядите. И на вид - энергичный.
Мне стало приятно.
- Труд делает свободным – написано на воротах Освенцима.
Она вглядывалась в меня, с каким-то беспокойством.
- Глаза только усталые.
- Не усталые. Мудрые.
- Так с ним и надо… Я на вашей стороне. Только вам надо отстраниться, быть как машина.
Она не любила Медведева, как чужака. От ее поддержки мне стало легче. Он занимался чем-то своим. Невыполненные поручения накапливались, и приходилось поручать другим или делать самому. С ним я уже все решил. Но как убрать его с глаз долой? Сам не собирается уходить. Поймать на невыполнении инструкций, планов. А их нет (поручения давались на еженедельных летучках, но их к делу не подошьешь), сами не напишут, не смогут. Если бы должностная инструкция появилась сейчас, надо еще несколько месяцев, чтобы – по трудовому кодексу – составить три акта  о невыполнении поручений с визами сотрудников и тогда спокойно уволить по несоответствию. Упустил!
Потом – нужны свидетели, то есть сотрудники. Но они хотят быть в стороне, не брать ответственности, по глазам видно. Может быть, и солидарность подчиненных. Я махнул рукой – там видно будет.
Елена подождала.
- Я кое-что понимаю, не думайте. Только надо преодолевать эмоции. Мы, русские, живем бессознательным. Потому не любим рационализма, психологов, раскладывающих все по полочкам.
И добавила:
- Я вам скажу, отчего у нас нет дружной работы. После ваших слов, что премии будут теперь зависеть от количества привлеченных сотрудниками средств. Все смекнули, и теперь прячут своих клиентов. А некоторые собираются увольняться.
Уходя, она вдруг сказала просто:
- А вы изменились после командировки. Какой-то холодный, чужой. Что с вами?
В ней уже не было обычной игры.

Почему я не могу относиться к людям спокойно, отстраниться от них в таинственной высоте, быть жесткой руководящей машиной, умеющей управлять по «науке возможного»? Ведь люди уважают отгороженную власть. Может быть, в этом секрет управления? Люди видели бы стену, и перестали пользоваться «слабиной» шефа, все бы успокоились, повысили отдачу в работе. С конкурентами то же самое. Нельзя раскрываться перед ними, это понятно и моему окружению. Почему так устроено? Откуда эта разъединяющая сила? Но что  за мысли, за что я ратую. Нет, эту проблему отчуждения мне не разрешить.
Я жалею сослуживцев: как это они могут? Каждый день приходить к десяти (из сострадания не мог заставлять их приходить к девяти утра), независимо от своих интересов, и весь день, неделями и годами быть в отрыве от семьи. Непостижимо! Недостаток работы в том, что надо приходить на нее ежедневно, беспрерывно вкалывать. Я не в счет – лечу, и не ощущаю времени. Только жалко оставляемую одинокую жену. И когда опаздываю или прогуливаю, чувствую себя преступником, почему-то страшно, будто что-то рушится.
Мое дело, очевидно, не главное в их существовании, хотя проводят  здесь основное время жизни. Лишь средство подзаработать, подпорка, чтобы выжить. Но разве они мне чужие, хоть и злюсь на них? Как убрать отчуждение между нами? Тут у меня затмение. Привычный ход мысли: когда за спиной будет собственный неиссякаемый источник материальных благ, чтобы черпать оттуда не думая, и в райских условиях труда, с чудом компьютерной оргтехники, оранжереей и бассейном для краткого отдохновения откроется моя цель, которая станет главной в их жизни.
Но это приманивание обеспеченностью и удовлетворением тщеславия сейчас невыполнимо, а ждать они не хотят. Да и разве мое дело – главное в жизни сослуживцев? Что такое главное для каждого? Разве оно тоже – не дело? И есть ли Общее Дело, которое важнее, даже нужнее, чем отдельные дельца? И можно ли как-то соединить эти дельца в одно, убрать эти страшные зияния между бесчисленными, как скопления человечества, дéльцами? Или жизнь гораздо шире, и не надо дельца – отдельные миры – соединять в одно большое Дело. Что изменилось бы, если бы не было моего Фонда, которым порчу жизнь себе и другим. Ничего. Жизнь слишком разнообразна, и направлять ее куда-то – ни к чему. Нет, не удастся покорить их моим делом. Надо бы нам разбежаться.
Я подумал о романах и повестях о маленьких людях, со своими мирками страданий и надежд, которые так же важны и интересны всем, и невозможно свести их в единую важность и интерес. Но эти маленькие люди делают революции, «бессмысленные и беспощадные». Легко вообразить Акакия Акакиевича крушащим залы в Зимнем дворце, или мадам Бовари, отлынивающую от работы. Судят об эпохах по романам. А настоящая жизнь другая, о которой мы мало говорим. Как сейчас: жестокие крайности, которые показывают пресса и телевидение, и ежедневная таинственная жизнь населения – это разное.
Впрочем, что за утилитарный подход к литературе? Тут вопрос глубже: не устарела ли гуманистическая культура прошлого, освещая всеобщее локальными вспышками отдельных человеческих душ, что не мешало совершиться мировым катастрофам? 

Можно, конечно, жить для себя, только для семьи, для своего дельца, но чего-то не достает. Не хватает воздуха, как будто внутри отрезана часть чего-то, необходимого, чтобы дышать. Во мне сидит заскорузлое убеждение: кажется, земля еще жива потому, что держится на тоталитарном чувстве раскрытия себя другим, на любви. Теперешняя слепота живущих для себя скоро пройдет, ведь на карту поставлена жизнь человечества. Слепота порождает разрушение.
Я всегда знал, что выбрал для жизни не ту среду. Наверно, по мне – гуманитарная среда, более интеллектуальная и отзывчивая. Счастливы актеры, поэты, они любят тех, на кого работают – зрителей и читателей, а те - их. Там встречаются мимолетно, на духовных высотах, никто никому не должен, еще бы не любить друг друга. Но почему более тесное  и длительное соприкосновение с живыми людьми, даже в той труппе актеров, сразу усложняет задачу: встают монстры трудностей? Разлады в коллективах, разводы в семьях, недовольство пересидевшим правительством. Какую же ношу надо взять на себя, как долго продираться, чтобы достичь взаимного доверия и любви?
Я набрал людей случайных, веря, что все люди одинаковы, и стоит только распахнуть чудесные горизонты, и у них будет энтузиазм. А теперь они пытаются изображать из себя коллектив, который всегда прав. Глас народа! 
Чего же мне не хватает? И чего не хватает - им? Все мы – недоучки, не знаем толком ни себя, ни истории, ни культуры, заняты выживанием, не видя ничего вокруг. Куда нам! Вовлечение в дело неличностей, не способных к самопознанию, приводит к кошмарным последствиям. Вся история – доказательство. И я смутно представляю выход – где-то далеко, на долгом, долгом пути самопознания, в чем-то, что искал всю жизнь.

12

Слепь в окно – мое утро, начало,
Словно жизни солнечен ток.
Что же было со мной, что же стало?
Как туманен болезни исток!
Я окраину помню беспамятную,
Где лишь небо да море одно,
И касание босыми пятками
Тротуара: скорее в кино!
В забытьи безмятежном и пыльном
Городок, что бывает лишь раз, -
Не оно ль позволяет забыть нам
Мир, историю и лагеря?
Вот и школа, проста, как и время,
В нем барак, красногалстучный пыл,
И любовь… Почему перед всеми
Это робкое пламя гасил?
Вот и юность, такая отчаянная,
Как отвергнутая любовь,
Перед массовым одичанием
Так хотела остаться собой!

С раннего детства я знал о своей «избранности». Откуда мания величия у малыша, от похвал, самолюбивой замкнутости или чего-то другого? Может быть, такими рождаются люди, кому всегда что-то надо. Пассионарии.
Завел тетрадь-дневник, на обложке начертал эпиграф: «Я каждый день/ Бессмертным сделать бы хотел, как тень/ Великого героя, и понять/ Я не могу, что значит отдыхать. М. Ю. Лермонтов». На первой странице написал: «Сегодня первую тетрадь Я собираюсь начинать». Дальше не знал, о чем писать. Мой друг одноклассник Аркаша, тайно прочитав мой дневник, тоже завел свой, с первыми строками: «И вот теперь я первую тетрадь сегодня собираюсь начинать».
С тех пор я не расставался с дневником, описывал в нем внешние события, высказывания авторитетов, не считая, что мое внутреннее что-то значит, да и было ли оно? Только тенденция, тень – поиска себя настоящего. Потом читать ранние дневники было скучно.
Я не ощущал наследственного опыта. Границы меня, семьи, истории слишком долго были размыты. Словно у монстра, не было прошлого. Стал понимать родовые отношения кавказских семей, дающих надежность и память поколений. Там иной менталитет, чем у беспамятных русских семей. Мы не знаем истории семьи, нам нечего оставить наследникам – живем на зарплате, наследники живут в другом мире, оставлять им свой опыт нет смысла. И меня не удивляет встреченный мной пожилой интеллигентный кабардинец, который прожил двадцать лет в Ленинграде и вернулся домой, в свое село.
- Дочь учится в Петербурге – отзову домой. Нечего ей там делать, должна быть при мне. И выйти замуж за своего. Весь наш род – целое село – тщательно контролирует, чтобы потомки не принесли кровь чужой национальности. И это хорошо.
- А если она захочет выйти за русского?
- Не захочет. Наши женщины тоже понимают, чем это грозит. Разрушением рода.
- Вы же тиран! Где свобода? На Западе давно ушли от этого средневековья. Там право...
- Свобода бывает разная.
И только сейчас я что-то определяю в себе. Все мои устремления – из пустоты – на самом деле не из ничего, а вначале был Платон, отделивший идеальное от реальной «неистинной» действительности. То есть все мои побуждения – историчны, более того, они в рамках христианской парадигмы (вот обозлился бы Олег, сказавший, что при слове «парадигма» хватается за пистолет). Христианство с его жаждой спасения вошло в нашу кровь и плоть, стало инстинктом. Но скорее христианство – тоже следствие некоего генотипа человека, жаждущего выжить и быть счастливым.
Странно, но мы, на краю земли, не восприняли культа личности. Помню, мой друг Аркадий надевал фуражку с зеленым околышем, просовывал руку за борт пиджака и говорил, подражая сталинской речи из граммофонной пластинки:
- Ны богу свэчка, ны черту кочэрга.
А его брат-младенец спрашивал:
- А Сталин тоже какает?

В школе я не слушал объяснений учителей, вернее не слышал,  а лишь глазел по сторонам, глядя на двигающийся рот учительницы, пребывая в постоянном подъеме, как в полете. Это, наверно, называется рассеянностью. Но благодаря хорошей памяти быстро осваивал предметы по учебникам и книгам.

А читал я запоем. И хорошие книги, несмотря на край земли. Помню  инопланетный мир «Витязя в тигровой шкуре», чем-то близкую «Малахитовую шкатулку» с волшебными вкладками-картинками, переложенными прозрачной бумагой. Все книги детства – невероятные «Приключения Тома Сойера», «Волшебник изумрудного города» и «Приключения Буратино». Невинная душа на краю земли открывала целые миры: Державина и Пушкина,  Тургенева, Льва Толстого и Чехова, книги их были у отца в библиотеке. Даже пытался осилить найденные на чердаке старые философские книги с разрозненными листками. И понимал! – правда, в голове остались фантастические представления.
Не знаю, отчего, но рассказам Чехова отвечали самые глубокие струны моей души, хотелось постоянно перечитывать строки, они сами собой заучивались наизусть. В молодости я поражал студенток, произнося фразы проникновенным тоном: «Дмитрий Дмитрич Гуров, бывший тут уже две недели, подумал: «А неплохо бы… познакомиться с ней». Девицы как бы проникались сутью происходящего в рассказе. Я был интересен, будто сам Антон Павлович. Мне казалось, я в чем-то похож на Чехова: смотрю на людей снизу вверх, боюсь их и не знаю, как выйти из затруднительных положений. Сейчас уже нет того восхищения, словно я вырос из него. Как из всей классики.

Откуда в нашем доме, да и в школе была богатая библиотека? Конечно, мы воспитаны на классике. Ее из меня не выбьешь никаким постмодернизмом, хотя уже сомневаюсь в ее способности удовлетворить меня. Как я позже понял, наше провинциальное воспитание и образование ничем не отличалось от других, даже столичного. Следствие тоталитаризма.
Я был первым в грамоте. Одноклассники давали из-под парты проверять свои диктанты и сочинения. Я писал без ошибок. Потому меня прозвали «профессором», и учителя тоже.

Помню, в уверенности, что гений вроде  меня не мог оставаться  на далекой окраине, я вместе с Аркадием уехал в столицу поступать в институт.
Аркадий был осторожен – набрал достаточно баллов в экономический институт. Я же хотел стать космонавтом. И поступил – в авиационный институт. Но дифференциальные и интегральные уравнения не пошли. Интереса к формулам кривых поверхностей не было. Я тайно писал стихи – сумбур моих состояний, наложенных на трафарет поэтических идей отрицания быта, романтических уходов на целину и т.п.
Вскоре меня исключили из института за прогулы. Я забрел на кафедру, и меня обожгла длинная стенная газета с серией карикатур на «летуна», пишущего стихи на обломках самолета. В дальнейшем в автобиографиях я скрывал факт исключения, боясь хоть кому-то рассказать. Как о страшном позоре, да еще грозящем какой-то еще не имевшей быть карьере.
О службе в армии скажу только, что это было под Ровно, за сплошным забором с колючей проволокой поверху. Подъем за пятьдесят секунд, маршировка, точное время – еды и муштровки там считались воспитанием молодого поколения. Помню то, что случилось всего один раз: какие-то танцы, устроенные для солдатни,  с приглашенными местными девицами, мое отчаяние и тоску под песенку «Джонни, ты меня не любишь…», и заветную переписку с серьезной девицей, с которой танцевал. Я любил не ее, а эти ее наивные девичьи письма. Отвечал ей возвышенно и поучающе, и она перестала писать.
Однажды в кругу нашей солдатни я, еще новобранец, заволновался, не понимая, кто я, о чем разговаривать, и пытаясь стать самим собой. Это заметили «старики», меня окружили.
- Что это у тебя глаза бегают?
И начали меня толкать. Я опомнился, и это спасло меня, возможно, от растерзания толпой.
Иногда в гарнизон входил командир полка, стройный щеголеватый полковник с остановившимся стеклянным взглядом, с пистолетом в руке.
- Прячьтесь, - быстро говорил сержант. – У него опять запой.
Он шел держась за стены и размахивая пистолетом, вокруг не было ни души.
Там меня приняли в партию, как образованного и послушного солдата.
После дембеля я приехал в наш город. На мне были только гимнастерка, галифе и пилотка. Шинель я, естественно, не надевал. Воинское воспитание действительно дало плоды: я стал спокойным и уверенным, и уже не так боялся женщин.

После короткого эпизода работы монтажником на стройке, то есть постоянных отсылов за водкой и папиросами, я таки поступил на филфак  гуманитарного института. Но это достойно отдельного повествования. Я встретил там пишущих стихи более определенные и четкие, хотя их ясность не выходила за трафареты тех лет. Но перед ними я был кисель, со своими порывами, каких ни у кого не встречал. О них знал только я.
Мы жили в общежитии на Саманке, огромном пятиэтажном здании с длинными сквозными коридорами на этажах по всему периметру здания. Теплые бесконечные коридоры, полные ожиданий, гуляний, предчувствий счастья. По нему ходили обнявшись влюбленные, сидели по углам и зубрили горы учебников перед экзаменами.
Однажды мы с однокурсниками заспорили.
- Какой ты коммунист! – кричал один со второго яруса койки.
- Чем от нас отличаешься? – отрывался от учебника другой.
Я подумал: и вправду, чем я отличаюсь от них? И подал заявление об уходе из партии, так как ничего такого не сделал и не достоин. Но мой приятель парторг курса с испугом разорвал заявление. Правда, при ком-то.
Дальше мне стало страшно. Парторга сняли. Партком нашего отделения объявил партсобрание с повесткой о моем поведении.
Секретарь – молодой седоватый декан открыл собрание.
- Неслыханно! В то время, когда враги злопыхают…
Его тон был тверд как скала. Он никогда не был за границей, не видел всей относительности нашего налаженного пути, как абориген на острове. И он был прав.
- Подавать такие заявления – это подливать масла…
Меня топтали. Моя жизнь летела вверх тормашками. Исключения им будет мало. И в то же время я лгал себе – на самом деле мой поступок – не из меня настоящего, какая-то игра с самим собой, с другими ли.
Во мне нет подлинности – это я знал всегда. Подлинность – когда четко знаешь, что ты любишь, раскрываясь с полным доверием, а что чужое, страшное, глядящее на тебя как два револьверные дула. А во мне была каша. Я хотел страданий и даже мук, чтобы ощутить себя настоящего, говорить и действовать болью, кровью. И еще не знал, какая это будет боль.
Из зала выплыл старушечий голос:
- А мальчик-то честный. Кто здесь мог бы признаться, что не достоин партии? Никто! Нельзя отталкивать честную молодежь. Надо ему продлить кандидатский стаж на один год, а там посмотрим.
Это была известная профессор лингвистики, в последнее время изучавшая лексику и синтаксис мата, где наиболее ярко и неизученно проявлялась гибкость языка. Однажды проходила мимо рабочих и ступила на еще свежий асфальт. Рабочие покрыли ее четырехэтажным матом. Она приподняла очки и страстно закричала:
- Повторите, господа, пожалуйста! Умоляю, повторите, что вы сказали!
Рабочие испуганно отступили.
Больше всего меня поразило то, что она была обычной домохозяйкой, в пятьдесят лет вдруг начала изучать лингвистику, и уже через семь лет стала профессором. Она давно умерла, но я ее помню.
Несмотря на заготовленный проект постановления, мне продлили кандидатский стаж.

Я всегда хотел стать гармонично развитой личностью. Как Леонардо да Винчи.
Еще в институте, уходя на заочное отделение, чтобы познавать мир, составил программу всестороннего обучения – на всю жизнь. Здраво рассудил, что составлять программу самому ни к чему, ведь есть готовые программы в институтах. Обошел все основные институты в городе: исторический, юридический, архитектурный, иняз, этнографический, биологический, торговый, даже физкультуры, и набрал кучу тематических планов обучения. Даже побывал в консерватории. Там программу не дали, но упорно спрашивали: «На чем играете?» «На дудочке», - обозлился я и хлопнул дверью. Из них я составил программу освоения всех основных вузовских специальностей, по которым набрал учебников. План включал чтение до 100 страниц в сутки (Иосиф Виссарионович, согласно биографии, ежедневно читал по 1500 страниц), а также расспросы не менее десятка человек в день (для познания жизни) и писание дневника по десять страниц в день. Я пытался еще рисовать карту истории духа, путей мысли, и всех главных мнений – по высказываниям в прессе, записям в дневнике.
Так началось мое восхождение к Личности. Своим планом познавания жизни я поделился с однокурсником Павловским. У него одна нога была без мяса, кость и жилы – последствие травмы, и поэтому он неутомимо тренировался – бегал, делал гимнастику, и от этого приобрел что-то стальное в выражении лица.
Он сразу и молча кивнул, словно это само собой разумелось. Мы перевелись на заочный. На факе гудели: Павловский всему заводила, это все он. Денег не было, и решили познавать юг. Продали свои пальто (дело было зимой) и, бегая по морозу вприпрыжку, купили билеты, какие были в теплые края – в Ереван.
Там, в тепле, мы назвались плотниками шестого разряда, устроились на стройку, где нам предложили вырубить топорище. В результате я три месяца привычно бегал за водкой и папиросами. А Павловский действительно имел четвертый разряд и вырезал топорище быстро.
На верхотуре строящегося здания, и в нанятой комнатке мы неутомимо штудировали учебники по моей программе гармонического развития, не успевая по срокам, так как в ней не предусматривался сон. Павловский сидел ночами, повязав голову мокрым полотенцем. Он оказался большим фанатом, чем я.
К весне, накопив денег, переехали под Рязань и поселились в поселке, у хозяйки с дочкой. Те относились к нам с почтением. Не лоботрясы, учатся.
Меня взяли в школу учителем черчения, физкультуры и литературы. Это был пятый класс – сорок детей, переломный возраст. На моих уроках они беспрерывно орали, дрались, хлопали партами и стреляли из трубок комочками жеваной бумаги, их ор отрезал только звонок на перемену. Короче, отыгрались на мне на всю оставшуюся жизнь. Еще тогда я понял, что не могу руководить.
Однажды, когда я пришел домой, там был скандал.
- Вон отсюда! – кричала хозяйка. – Немедленно убирайтесь!
Я узнал, что Павловский покусился на ее кривоватую дочь. На улицу мы вышли с вещами. Во мне кипело чувство справедливости (вот оно – подлинное!), а Павловский, с красным лицом, молчал.
Мы разошлись. Потом, вернувшись на факультет, я узнал, что Павловский с целью познания жизни пошел пешком вниз по Волге. Зашел в каком-то городе в пропускную завода и стал расспрашивать: как живете, что выпускаете.
- Сейчас, сейчас, - отвечали рабочие. – Сейчас придут знающие люди, все расскажут.
Павловский немедленно принялся записывать. Подъехал «черный ворон», из него выскочили люди в погонах и окружили его, прицеливаясь из пистолетов.
Три дня Павловский сидел в кутузке и сочинял самое длинное произведение в его жизни: автобиографию и объяснение. Через три дня ему дали пинка под зад и вышвырнули вон.
С тех пор я ничего о Павловском не знал. Но его упорство в придачу к моей страсти систематического познания оставило во мне след.
Недавно он заявился к нам в Фонд. Такой же решительный, прихрамывающий, только исчезло «стальное» выражение на лице. Я обрадовался ему – частице молодости. Его помотало – был секретарем комсомольского райкома где-то на Украине, после развала Союза переменил много мест.
- Знаю системы обналички денег. Ты находишь фирмы, которым предлагаешь вернуть их налоги. Как вернуть налоги – это мое ноу-хау. Мы как бы продаем их товары на экспорт, налоги снимаем, доход пополам.
Я, изумляясь такой перемене в нем, старательно вдумывался в его схемы, поддаваясь риску и всем видом показывая, что готов, уже дошел до черты. Расстались сообщниками, зная, что наше сотрудничество закончилось.

Я продолжал искать себя подлинного. Уехал в родной приморский город. Озябший, появился в редакции молодежной «Тихоокеанской правды». Грея руки на окрашенной в черное полукруглой стене печи в углу, предложил написать фельетон, стишки.
- Если вы стишки пишете вместо стихов, то это не к нам, - сказала бойкая круглая заместитель главного редактора Люба. Но дала письмо рабкора про отдельные недостатки – сделать из нее сатирическую заметку, под его именем. Я написал смешной фельетон, сам удивленный этой способностью во мне. И был принят корреспондентом газеты.
Жить было негде, и дружелюбный сотрудник Олег предложил ночевать у него. Это оказался щелистый сарайчик на горе, у телевизионной вышки. Спали мы под одной дохой из облезлой овчины.
Я показал ему первую заметку – разговор о рыбных делах в Дальрыбстрое.
- Ты что! – сказал Олег своим веселым сиплым голосом. – Это же докладная записка. Вот как надо.
И сразу написал сценку. Как я сижу на бочке из-под сельди и веду оживленный диалог с рабочими.
- Но я не сидел на бочке! И не было такого разговора.
- Но эта женщина из Калькутты! – передразнил, внезапно гоготнув,  Олег, намекая на рассказ Томаса Вулфа о молодом авторе, не умеющем оторваться от натуры. – Зато живо. И твои проценты выполнения плана ввернул в уста пьянчуги-рабочего. Так убедительнее.
Я не думал, что можно так. И вообще был настроен обличать, бичевать, вытаскивать на свет всех негодяев, открыто и безнаказанно действующих, и своих обидчиков – посредством журналистики и художественного слова, то есть широкой огласки, с точными именами и адресами. Чтобы все их раскусили и презирали. Указывали пальцем. Это был единственный эффективный способ борьбы с недостатками.
Для меня самое трудное – рожать мысль. То есть увидеть внутреннюю связь явлений. Поэтому спасался описательностью. Мои дневниковые записи – сплошь описательные, фотографии фактов и лиц. Другое дело – стихи. Отдельность поэзии – это совсем непонятно. Стихи появляются неожиданно, сам не знаю, откуда – из несвежей, полусонной на ночь головы. Наверно, из постоянной работы души, жаждущей непонятного исцеления. Это из болезни – асимметрии организма, стремящегося восстановиться.
Заметку напечатали под моей фамилией.
Олежек был худой парень с веселыми глазами и острым тонким носом, с постоянной ухмылкой на лице, смех у него странный – какой-то внезапный краткий гогот. Принципов у него не было, и вся его корреспондентская работа была вдохновенным  враньем, вернее, игрой, вымыслом бойкого пера. Он любил рисковать, всегда плясал на грани добра и зла, видимо, в наслаждении риском и страхом, что побьют.
Второй сотрудник Бандурин, с резким лицом и горящим взглядом фанатика, был у нас лириком. Его ритмические заметки начинались так: «Тихо шумит море под ясной луной…» или «Волны колосистой нивы уходили в даль…». Писал он и в рубрику «Полезные советы», например как сохранить обувь, набивая в нее газету.
Заика фотокор Хабибулаевич, толстенький,  с фотоаппаратом на животе, всегда делал одни и те же снимки собственным методом: лица тружеников поворачивал вверх, а за ними должна была быть техника, корабли, или инвентарь, и небо. Когда, например, я на объекте – в колхозе – расспрашивал людей, он подбегал с аппаратом к какой-нибудь колхознице, та испуганно убегала от него, завязая в грязи сапогами, он отлавливал ее, поднимал ее подбородок к небу и снимал.
Мы втроем (женатый Хабибулаевич убегал домой) жили энергично и весело, бегали в кафе, выискивали красивых девиц, по вечерам гордясь пили с ними в редакции на мягком кожаном диване.
В нас всегда горело нутро в желании секса. Мы были готовы в любой момент, утром, днем или ночью. Олежек обхаживал девиц обаятельно, Бандурин только мычал выпучив глаза, а я не подавал вида. Те краткие наслаждения с девицами – моменты слияния тел и душ – на самом деле не давали ничего, словно дурная бесконечность, спасающаяся тем, что каждое краткое наслаждение – всегда первозданно, всегда заново. Это не затрагивает всего существа человека, а только физиологию.
Я жил вместе со своим народом: не было заразного заболевания (кроме сифилиса и СПИДа), которого я бы не подхватил в его гуще. Думаю, Бог меня удерживал от блуда: наградил полным букетом грибковых заболеваний, триппером, вошками, и тогда я не мог приближаться к женщинам – совесть и страх за них налагали табу.
Собкор Ольга, жена флотского офицера, с проницательной усмешкой в глазах, посмеивалась над нашими похождениями.
Потом Олежек, как я и предполагал, стал депутатом, по необходимости то радикалом, сурово бичующим пороки и некстати гогочущим, то националистом-государственником, то умеренным. Бандурин стал главным редактором краевой газеты. Заместитель главного редактора Люба – писательницей детективных повестей. Про Ольгу не знаю, наверно, осталась женой флотского офицера.
А тогда я быстро научился привирать в статьях – это называлось «приподнимать действительность».
Однажды я был в командировке – три дня в море на сейнере. Почти все время меня рвало, и лишь на третий день оклемался и даже поел в кают-компании свежей жареной рыбы. Испросил у капитана разрешения в его биографии поместить мои стихи, как бы его – для романтической выразительности образа. Добродушный капитан похлопал по плечу: «Валяй».
И я, вспоминая только, как меня рвало, написал героический эпос о капитане-поэте, о штормах и преодолении. С моими стихами из детского еще дневника: И где-то там, в тумане голубом,/ Казалось мне, в сиянье неземном/ Меня большое счастье ожидало.
Короче, из сора создал шедевр.
Перед отъездом в город на экзамен узнал, что пьяный капитан искал меня, чтобы набить морду. Его осмеяли семья и сослуживцы.
Меня вызвал главный редактор. Он благоволил ко мне, и не любил Олега, искал повода уволить.
- Что вы думаете об Олеге Николаевиче? Только откровенно, все будет между нами.
Я был доверчив, да и сейчас ловлюсь на эту удочку. И я решился.
- Олег очень хороший друг, и талантлив. Мне во многом помог, но…
Я замялся. Решил высказать свое тайное мнение. Ведь мы имеем свои мнения о друзьях, о близких, часто не очень лестные, которые никогда бы не стали высказывать.
- У него нет стержня. Беспринципен. Нет подлинности.
- Я тоже так думаю.
После моего отъезда я узнал, что он тут же рассказал о нашем разговоре всем, и Олегу. Долго я хотел встретить его, и тогда, когда он уже был главным редактором одной из центральных газет, и набить ему морду. Это и сейчас не дает мне покоя.

*

Как будто мир провалился в ведомство,
Все – измерений там нелюдских,
И  в нервной дрожи мы, как подвешены,
Порывы режут там на куски.
Как получилось, что в мире грубом,
Мольбе Спасителя вопреки
Вошли в духовную мясорубку,
И соберем ли в крови куски?
В той мясорубке борьбы всемирной
И беспросветно, и тесно так,
Что человечество стало смирным,
На крик о помощи – пустота.

В городе я сдал последний экзамен, получил диплом, и женился на однокурснице.
Жена взяла меня в оборот. С помощью ее влиятельного дяди меня устроили референтом в министерство. Естественно, в моей характеристике я скрыл такой эпизод, как исключение меня из института.
В моей натуре есть покорность и всеядность, я иду на риск как кролик в пасть удава, и не могу удержаться. В питье не различаю меры. Мог бы пойти на преступление – из тяги к опасности. И здесь я пошел по незнакомой стезе без внутреннего протеста. Возможно, это черта художника – всеядность, неумение иметь врагов. «Хвала тебе, чума!»
В министерстве мне не понравилось. Здесь в основном работали дети из ЦК, Совмина, других министерств. Наше министерство, связанное с постоянными командировками за рубеж, было «сливом» номенклатурных детей и родственников. Здесь было чинопочитание, как у монголов. У тех забито-покорный перед начальством чиновник, на время отпуска шефа назначенный начальником, делается неузнаваемым, надувается от важности перед товарищами, и они гнутся перед ним. А отбыв срок, мгновенно сникает и становится как все.

От нас требовалась определенная каждому работа – от и до, частица чего-то главного, цельного, чего мы не знали. На заседаниях коллегии шеф, высокий сухой, с медальным профилем старик спокойно оглядывал  зал, отчего на подчиненных нападал ужас, а мне хотелось ему врезать. Но однажды мне пришлось поехать с ним в командировку – он был корректен, то есть, если я был перед глазами, вежливо смотрел на пустое место, занятый своими, недоступными мне, мыслями. В общем, оказался ничего.
Я написал для него отчет о командировке, не обычную записку, а почти художественное произведение, внутренне цельное, с богатым подтекстом и естественно вытекающими выводами и предложениями. Он прочитал и дико глянул на меня через очки. Потом снова почитал.
- Непривычно как-то. Но пойдет.
С тех пор он стал обращать на меня внимание, и даже помог купить машину, что тогда было непросто. А потом, когда ее украли, обращался по своим каналам.
Я открыто издевался над робостью сотрудников. И даже попросил моего начальника отдела:
- Нельзя ли иметь один творческий день в неделю?
Начальник отдела изумился:
- Ты что, рехнулся?
Сейчас – сам себе – не могу позволить ни одного творческого дня.
Меня терпели, были уклончивы. Теперь-то я знаю, что это всесильный дядя моей жены. И благосклонность шефа.

*

Я говорил, и был мой голос чист,
Свободен – в риске перед неизвестным,
И всем, себя смирявшим – век учись! –
Я бунтовал по-детски легковесно.
Какая мудрость в вас – не нужен свет,
Все, что вам нужно –
в глубине конторы.
Что там за благ желанных
темный гнет,
А выброшенным – горе без опоры?
Я защищал блескучий авангард,
Разбуженного солнца ослепленье,
Но все ему хотели только кар,
Все тем же убивая отчужденьем.
Нет, нет! – я говорил, - не в этом суть,
Там новый мир познанья –
 сказкой красок,
Не  отражения, чей облик сух,
Застывшие в веках привычных масок.

Я познакомился с членами редакции небольшого библиотечного журнала «Открытая книга». По вечерам мы встречались в «стекляшке», где всегда стояла длинная очередь (больше военных из находящегося неподалеку штаба округа) за дерьмовым вином «Три семерки». Достоинство его было в том, что даже от одного стакана сбивало с ног. Мы брали по стакану с закусью – соевой конфетой, кричали, выдавая  неслыханные мысли о литературе и творчестве, после подолгу выдавливали мочу в подворотне огромного дома рядом, и снова становились в очередь, и так несколько раз. Та подворотня зимой превращалась в застывшую бурную желтую реку, и жильцам удалось добиться закрытия «стекляшки».
Друзья были писателями, поэтами и критиками. Костя Графов печатал рассказы в журналах, Байрон – маленький лупоглазый хромец – нашумевшие критические статьи. Печатался и афоризмист Воробьев, державший дома в настенном холодильнике – частями – цельную корову, но в белой горячке выбил дверь и обрушил ее на тещу, за что отсидел один год. Веня Кутьков, напечатав два сборника стихов «под Николая Рубцова», сгинул в пьяном угаре жизни. С известным поэтом Петровым мы бродили ночью по городу, отпивая «из горлá» водку и пряча бутылку подмышкой, он читал стихи и вещал:
- Главное – законченность формы. Какая форма!..
Я не понимал, о чем он, и не смел спросить мастера, что такое «законченность формы», которую так хотелось иметь в моих произведениях.
Здесь я встретил… моего давнего приятеля Олега. Он все так же обаятельно ухмылялся, с его приходом менялась атмосфера, хотелось ввязаться в рискованные
мероприятия. Он знал все о Михаиле Светлове и часто цитировал его экспромты, например: «Маша изучает машиностроение, /А я изучаю Машино строение».
Он работал в Союзе писателей, скомпилировал книжку критических статей «О литературе рабочего класса» («Для прокорма, и вот – купил машину»), гордясь каялся, что не пустил в Союз знаменитого на весь мир автора-диссидента, все время приглашал выпить, сам очень искусно воздерживаясь, и неустанно «изучал» все новых и новых девиц.
Я всегда очень хотел быть свободным, остроумным, и завистливо любил его. Считал, что это возникает только у людей, глядящих на окружающих сверху вниз, снисходительно любя их. Уничижение и зависимость начисто уничтожают этот дар. Смех, юмор раскрывает души, обнажая их подлинность, доверчивость. Правда, теперь думаю иначе: не случайный, пустой, а органичный, уникальный юмор, возникающий в любви и неотделимый от личности. Лев Толстой, отрицавший  юмор как низкий жанр, настоящий юморист в сценах счастья Левина и Кити после свадьбы.

*

Потом было открытие мира «за бугром». В Иране я физически ощутил опасность войны и нелюбви к нам – целой страны. «Смерть шурави!» - было написано по всей длине глинобитного забора нашего посольства, где мы жили. Не буду описывать это мировое дно уровня жизни там, жуткие нужники с цементными «лапами», сплошь изгаженные. Незадолго до отъезда прямо в «стакане» у входа в посольство убили нашего охранника. Наш поезд на пути в Баку обстреляли свои же – иракцы на «Мигах», видно по ошибке. Смерть просвистела рядом. Во мне бушевала подлинность чувств, но какая-то неприятная – в виде страха.
Вышел на станции в Баку – чистейший цветущий город, все открыто, никакой войны. Зашел на базарчик, где продавались замечательно яркие ковры. Ко мне подошла группа местных.
- Как у вас тут хорошо! – обрадовался я им. – Даже не представляете, в каком раю живете. Вон там, за бугром – война и нищета.
- Так ты оттуда? – заинтересовались они. – А валюта есть? Динары?
- Есть, конечно.
- Может быть, пройдем за угол, поговорим.
Я опомнился.
- Ребята, все переведено на родину, - испугался я за пачку валюты в нагрудном кармане. – У меня даже рублей нет.
Тут подошли мои коллеги, и те отстали.

Вскоре благодаря дяде я уехал в Америку. Только там стал что-то понимать в себе.
Выезжая из аэропорта в похожий на инопланетные нагромождения Манхэттэн, увидел в небе черный, чужой самолет. «Вражеский самолет» - подумал и спохватился, это я – чужой.
Поселили в центре Манхэттэна, в отеле «Веллингтон», обычном для русских, где все давно было налажено для подслушивания. Свободное, без паспортов, поселение. Есть номера временные и резидентские – для постоянно живущих. Все опрятно, номера не похожие на наши «тайни апартментс» (крошечные квартиры) – спальня, гостиная, кухня, ванная, комната-гардероб, широкий коридор. Потом выяснилось, что гостинице лет двести, все скрипит и осыпается белыми опилками. И – не наши, черные мыши, бегающие даже по стенам. Не говоря о пузатых рыжих тараканах.
В детстве мне снилась Америка: стою на ступеньках лестницы в огромном городе, где так уютно и свободно, как дома, и меня влечет это материнское лоно, вне боли и бед. Или как райские уголки будущего – бухты сплошь в мачтах белых яхт, и у подножья гор опрятные коттеджи на полянах с чистым гулким воздухом, погруженные в абсолютный покой, и удивительные каньоны с кактусовыми деревьями на фоне багрового зарева Великого американского Запада…
Что это за инопланетная страна, где абсолютно оторван от всего привычного? Ее невозможно мерить местными мерками, а только – всего мира: из щелей меж небоскребов виден лишь кусочек темного неба с маленькой луной. «Мы на Великом Месте, Сказочном Месте, где  Человек сочетался с Землей, Планетой зеленой Травы. Колесики атомов вертят сияние, миры кроят небеса  наизнанку, рожденье планеты из пепла…» (Аллен Гинзберг).
Здесь невозможно привыкнуть, и всегда будет у горла эта непостижимая громадность. Я долго-долго буду ходить по Пятой авеню на работу в свой Дженерал моторз билдинг, и за много лет не освою даже этот кусочек пути.

Кто хватился – праздновать день Колумба? И крики:
«Земля!»
ликованьем спасения в слепящих просторах Нового Света
и теперь все живут в сотнях комьюнити,
ежегодно и пышно
проходящих парадом вдоль Пятой, богаче иной страны,
 авеню.
С ними вместе она, в торжестве своих небоскребов –
концернов и шопинг-центров,
во всемирном братстве Уитмена –  в связи с Европой,
Азией, Ближним Востоком, модельерами
Лондона, Парижа и Рима,   
радиоэлектронным бумом
Японии, Гонконга, Тайваня и Южной Кореи,
барахолками мира –
дешевым бизнесом  мафии,
гениальными творцами витрин –
окон в суперреальные сферы...
Как прочна еще Пятая авеню –
в старом праве обмена стеклянных бус
на индейское золото,
здесь витает, как террорист, чужая, без жалости,
новая эра.
Но уже торжествами свобод – 
текущие эти комьюнити
с пустыми горластыми лозунгами.
Вот колледжи – глубинная прочность жива! –
в киверах старинных с хвостами,
в ментиках и трико, вскидывая задорно колени.
В изумрудных цветах ностальгии – ирландцы:
«Англичане – вон из Ирландии!»
Итальянцы: «Нас 120 миллионов рассеяно в мире!»
Пуэрториканцы: «Свободу Пуэрто-Рико!»
Общество за права животных:
«Запретить испытания туши «Ревлон» на кроликах!»
Маршируют монахини:
«В последние дни мира – спасение в Боге!»
Но уверенно бьют барабаны вечный ритм
Ликованья  в единстве,
и на лицах нет и следа отторженья от мира.
Это вечная юность человечества знает о счастье.

Я был в эйфории – как наша комсомольский работник из глубинки, где в магазине одни консервы и хомуты, вдруг попавшая в нью-йоркский супермаркет, которую, говорят, хватила кондрашка. Это был совсем не похожий на наш мир туриста, но знающего, что не покинет его долго-долго.
Работали мы в Дженерал моторз билдинге – небоскребе в восемьдесят этажей, полосатой закупоренной махине с внутренней вентиляцией. На верхних этажах она постоянно покачивалась от ветра.
Вначале я, изучавший английский язык в школе и на курсах, ничего не понимал. При переговорах с американцами солидно кивал, а потом окольными путями узнавал, о чем речь. Так было нельзя, и я попросился домой. Меня осмеяли. Это было со всеми. Потом я осмелел, стал спрашивать у самих американцев, что они имеют в виду, и наша деловая речь была похожа на долгую дорогу к смыслу.
И до сих пор, прожив там несколько лет, я про себя знаю, что языка не знаю. Тем более, когда читал американских поэтов, с их философскими сложностями (они все философы в отличие от наших крестьянских или городских поэтов), то часто не мог понять и одной строки. А уж их юмор непонятен совсем. При мне американцы ржали сначала над Джонни Карсоном, их юмористом, а потом над моей серьезной физиономией.
Я не мог воспринимать английский язык как другие, штампованными речевыми кусками, выискивал нужные слова и запутывался, а в пулеметной пальбе речей американцев мешали отклонения от штампованной речи, и часто суть ускользала. И это – родную речь другой нации, полную для них безграничного смысла, - основу американского духа, который я так хотел постичь! Как же они воспринимают нас с нашим сложнейшим и грубым, полным иных смыслов языком? У переводчиков исчезает аромат метафор, уносящих душу в уникальное, авторское, главное, что есть в произведении. Нет, никогда мы не поймем друг друга. Истинное понимание – где-то за пределами языка.
Тем не менее на занятиях по усовершенствованию английского, которые вел американский профессор, для нас очевидный засланный шпион, я написал упражнение в стихах – о «Персифале» Вагнера, накануне я с женой тайно слушал в «Метрополитэн-опера». Опера была нудной, более четырех часов, жена ушла, а я дослушал до конца. Суть стихотворения была о фашизме. Преподаватель был в недоумении – русский из тоталитарной страны, не диссидент, и стихи! По-моему, я изменил его мировоззрение на противоположное.
Жили мы своей колонией, как под колпаком, хотя, в отличие от наших колоний в других странах, не возбранялось ходить и ездить свободно, в пределах 25-мильной зоны, разрешенной Госдепом. Мы были закупочной компанией и, скрывая нашу принадлежность к России, считались крупной иностранной компанией с многомиллионным оборотом. В колонии я встретил друга молодости Олежку, который был здесь спецкором центральной советской газеты, и мы с тех пор дружили семьями.
Ежедневно принимали десятки фирм, на переговорах пили, и наш добродушный лоснящийся шеф с ухоженными складками на лице требовал:
- Наливайте себе чай! Как бы виски или коньяк.
- А им?
- Кому им? Им наливать нужно. И по-русски.
Он и секретарь профбюро (у нас так называлось партбюро) жили в особом состоянии души, как, наверно, коты в масле. Постоянно фирмачи приносили ценные подарки, которые скрытно куда-то увозились, говорили, в особую каптерку в «Белом доме» - основном месте проживания русской колонии.
Нам, инженерам, кроме работы с фирмами по контрактам, вменялось в обязанность также добывать документы - ноу-хау в разных областях промышленности.
Например, я ехал на выставку роботов в Детройт, набирал кучу материалов как сотрудник солидной фирмы, и по приезде заходил в нашу Миссию, на последний этаж, где в особой железной комнате нам выдавали Красную книгу, где мы молча (разговаривать не разрешалось!) записывали краткое содержание сдаваемого материала и расписывались.
Потом я узнал от друга, работавшего в управлении Минвнешторга, что эти материалы поступали к ним и там сваливались в кучу. Это называлось «строго секретное хранение».
На мне также лежали функции консула. У меня была прямая связь с русским отделом  Госдепа, и мы часто перекидывались шутками.
- Питер, у вас в Москве выслали нашего. Фифти-фифти, придется вашего высылать.
- Роб, мы готовы.
И еще:
- Питер, вы дали маршрут вашей делегации по закрытой зоне, мы разрешили, но ваш шеф поехал другим путем. Придется его выслать, тем более за такой случай выслали из России нашего.
- Всегда готовы!
Шеф был страшно испуган.
- Я же с министром, с правительственной делегацией!
- А им-то что?
- Не вышлют? Позвони, позвони еще раз, уговори.
Я звонил и говорил Робу откровенно:
- Знаешь, мой шеф боится высылки. Пожалуйста, у вас есть другие кандидаты. А этого приберегите на следующий раз. Но учтите, он больше не нарушит.
- Ладно, ради тебя.
А вечерами мы собирались у меня и пили «Московскую» из нашего кооператива – лучшую мягкую водку, тогда она делалась на особой воде, откуда-то из Сибири.
Любимейшим занятием нашей колонии был шопинг. По выходным мы выезжали в автобусе на окраины – в неизвестную в Союзе солнечную страну сотворенных для человека материальных богатств, отвечающих малейшим  позывам тела. Правда, со временем стали замечать, что и здесь чего-нибудь да не  хватает.
В дешевых супермаркетах покупали барахло «числом поболее, ценою подешевле», бывшие тогда в ходу на родине искусственные шубы, просроченную колбасу, которую продавали не фунтами, а метрами. Мы с Олегом семьями всегда отделялись. Моя жена предпочитала закупаться на дорогой Пятой авеню, что вызывало подозрение со стороны жен сотрудников.

Распахнут горизонт реклам, универсамов,
Леска и неба, мифа, чертежа.
Что там, на солнце, ширью засосало
Всю боль, как будто есть иной в нас жар?
Как точен солнца жар в окно автобуса
Для сотворенья близости души!
И мир уже становится не глобусом –
Иным в ресницах радужно дрожит.
Что это – выброс нас в иные сферы,
Рожденьем новым оживленье их?
Не видим в слепи солнца точной меры,
Но знаем сутью благотворный сдвиг.

Мы с Олегом жили и дружили особняком, что настораживало сотрудников, собирающихся вместе, чтобы быть на виду и никто ничего не подумал.

Порывалась душа – за глухие стены напротив,
лишь в просторах увидишь –
материнству мира нету конца.
Отозвались – друзья. Им лишь скажется –
ты  не в настрое.
Прикатили в машине – развеять и мир показать.
И увидели синь другой стороны планеты,
человечьи скопленья великие, хватку за жизнь.
Даунтаун... На улице-рынке бельем полоскалась от ветра
вся дешевка нейлона и джинсов – помоек мира нажим.
Как упорны осколки этой безумной эпохи!
Эмигранты на «Яшке»* одесский Привоз развели –
и в рассеянии цепляются чертополохом,
начиная по-новой вдираться в бессмертья свои.
Купчик Коля и Левка из Ленинграда
одевают искусственным мехом великий народ,
только черная голь им мешает – торговлю сбивает
 и грабит:
-Эх, конвейер бы к вам, и – отправить их всех в Негроград!
«Люди в лодках»**  не гибли –  несли с собой чайнатауны,
расцветает язык и мудрость Дракона в землях чужих
средь комьюнити, что не смешались оттаянно, -
Теплым родины сколком, а иначе – незачем жить.
Из змеиных клубков, чьи куски не срослись, не зализаны,
из болящих осколков живых бессмертных лавин
вылетаем на волю хайвэя – шоссе у залива,
на гигантские замыслы, без заборов, как у любви.
Лишь залив океана – вечная слепь обновлений,               
лишь ажурный мост Веразано –  решеткой строенья
пространств.
Ах, какие развязки! На поворотах движенье
гнет опасно в своих человечьих контурах нас.
Суперсоник «Конкорд», утконосый ублюдок грядущего,
проревел, окрестным жителям враг.
Это аэропорт «Джи. Эф. Кей» – хрустальным сердцем, 
дающим
Кровь артериям мира, в чужих, непонятных руках.

Мы любили розыгрыши. Изрядно подпившие, поздно вечером на улице орали песни: «Партия – наш рулевой», «Дорогая моя столица» и т. п. Жены были в панике. Или, во время митинга за свободу диссидентов выезжали на машине перед митингующими.
- Командовать парадом буду я! – кричал Олег.
_______________________________________
* Улица Очард стрит – одна из  барахолок Нью-Йорка
** Китайские эмигранты
Когда он был в ударе, то был остроумен. Я не умею, и завидую ему. Правда, с некоторыми людьми, особенно с некоторыми женщинами у меня открывается фонтан юмора.
Вообще мы привыкли к агрессивным  демонстрациям против нас, даже терроризму. Были взрывы около Миссии или в гараже. Если я был рядом, то спокойно проходил мимо.
Позже мы осмелели и тайно  пошли на порнофильм, глянуть на то, чего отродясь не видывали. Как бы случайно зашли в темноту кинотеатрика «Нон стоп», где  беспрерывно  шел  «лайв  секс  он  стейдж»  (живой секс на сцене). На освещенной сцене на покатом к зрителям ложе возлежала голая блондинка в туфлях с
высокими каблуками. Она выбрасывала их вперед и вверх, как прожектора, обыгрывая свое лоно, подбритое по моде – квадратиком. Потом появился белый верзила в халате, она сорвала поясок, халат сполз, и под аханье
черной публики (мы с Олегом, коммунисты, хоронясь за колонной, видели сплошь черные курчавые головы) у них начался разнообразный «мэйкинг лав».
- Финиш! – не выдержал вскочивший черный.
Под гогот они неожиданно прекратили свое дело,
блондинка встала и, зная права, выкрикнула:
- Не мешайте артистам работать!
И они снова залегли на ложе.
Потом начиналось кино: на экране что-то жуткое и качающееся прыскало, лоснились лижущие языки, свистели плетки полуголых эсэсовок в черной коже, все стонало и повизгивало.
После    фильма     снова   «нон   стопом»  на сцене    
оказалась голая огненно рыжая девица с огромным негром, и т. п.
Однажды  мы  с   Олегом   привели    на    шедший
годами фильм «Глубокая глотка» двух наших переводчиц, в свою краткую командировку пожелавших посмотреть порно. При первой же групповой сцене девицы рванули в разные стороны. Я схватил их за руки и насильно усадил, Олег зашипел:
- Уплачено! По пять баксов!
Нестерпимая мысль о, возможно, зря потраченных долларах кое-как удержала их на месте.
Фильм был о том, что одну юную леди не могли удовлетворить мужчины. На приеме врач осмотрел ее горло и с удивлением обнаружил – то, что вызывает наслаждение, у нее в горле. И немедленно лично испытал на практике свое открытие. Леди была удовлетворена и счастлива. С тех пор она легко и беззаботно порхала, занимаясь групповым «орал»-сексом, все с теми же стонами, качающимися растениями и лоснящимися языками по всему экрану.
К концу наши девицы уже привыкли, и нашли в себе силы даже порассуждать о художественных достоинствах ленты.
Я делал открытия, вспыхивающие ясностью чего-то важного в косной глубине моего существа. Однажды в Метрополитене, в зале Яна Поллока увидел группу школьников, сидящих на полу полукругом у абстрактной картины с длинным рядом черных клякс на белом фоне. Молодая учительница объясняла, а малыши сверялись с ксерокопиями картины в руках.
- Кто скажет, какой образ вызывает эта картина?
- Позднюю осень, - сказала маленькая американка. – голые ветви деревьев, белое небо.
- Чудесно! Сразу угадала. Но здесь нет конкретных деревьев и неба. Чем же создается впечатление осени?
Поднялся лес рук.
- Ритмическим повторением абстрактных изображений.
- Верно. Ритм изображений - тонких черных линий брызг в сочетании с монохромным цветом картины создает печальный музыкальный образ осени. Очень простыми средствами.
Я был поражен. Так вот что такое абстракционизм, которого до сих пор не мог понять!
Потом они расселись на полу у картины, напичканной разноцветными квадратами, вложенными один в другой, и вынули ксерокопии.
- Кто назовет цвета в этой картине?
Все наперебой стали называть цвета. Десятки цветов. Мы обычно различаем немного цветов, и потому не понимаем живопись, ведь в настоящей картине их гораздо больше, и они создают гармонию. Это изумительно – обучение детей цвету.

Казалось, я уже все понимал. Мой советский менталитет был разрушен. Во мне уже не было боязни нелепых поступков в зависимых положениях. Здесь было открытое противостояние, и это успокаивало. Я тайно покупал американских поэтов и философов, чтобы понять американцев изнутри. В нашем кооперативе в Миссии мне поручили покупать русскую и советскую классику  в русских книжных магазинах, и я накупил Иосифа Бродского, Ходасевича, Горбаневскую, которых наши не знали и потому считали советскими. Правда, никто поэзию не брал, и магазин по этой номенклатуре прогорал. Брали искусственные шубы, джинсу, кожу – для перепродажи в Союзе.
В молодости диссиденты были мне близкими. Я знал и читал их много, в машинописных копиях, может быть, как запретный плод. Я накупил их здесь, в Нью-Йорке, тайком в русских книжных магазинах и с рук, в домах стареньких потрепанных эмигрантов во Флашинге. Вывез же их тоже тайно, коробками наших дипломатов в ООН, не проверяемыми на таможне. Но многие из этих книг не открывали нового, как ненависть, негатив и страдание не дают человеку ничего. Они, патриоты, уезжали, чтобы донести до Запада все о тоталитаризме. А сейчас у нас открылись такие бездны, что они, мало знавшие, сами поразились. И многие пошли туда, где говорят о патриотизме, – к коммунистам.
В моей библиотеке – книжная полка «ста поэтов  Америки», раскрывших незнакомый мир: Уитмен (вот бы так вбирать весь мир в строке!), Аллен Гинзберг, медитирующий как бы сидя на крыше небоскреба, бормоча мантры прямо в космос (у меня  есть сборник «автопоэзии» с его автографом, полученном на встрече в Нью-Арке, где слушал его вместе со студентами, валяясь на полу). В них оказалась заложенной моя страсть той поры, когда я хотел стать гармонично  развитым, - видеть весь мир сразу, одним взглядом.
Я сравнивал этих авторов с болезненными для меня советскими, которых здесь, в прогорающих магазинах русской книги, было навалом, и никто не покупал. Как жадно изучал их в молодости, пытаясь понять, как это они пишут общезначимо, в общегосударственном русле, чтобы научиться так, и печататься! Тогда я страдал от индивидуализма, казался себе страшно далеким от народа. Впрочем, и народ не знал, что страшно далек от себя.
Не могущий насытиться сознанием своей гениальности поэт с неподвижным лягушачьим лицом, когда-то пренебрегавший Высоцким, которому не могу полностью верить, но слепо верю Сергею Довлатову, подтвердившему мою догадку одним анекдотом из его жизни.
Любимая мной, всегда печальная поэтесса, не сочиняющая стихов – они нисходят на нее свыше, она тут не при чем, - всегда в позиции праведного наблюдателя, святой, в стороне от собачьей стаи жизни, готовой растерзать на куски.
Озорной поэт, певший щеглом деревенским, теперь забытый.
Писатель с рассказами о доброте простых людей, его уже не помнят.
Писатели-«деревенщики», они пришли снизу, из народа, и внесли нечто оригинальное – взгляд от сохи.
Литераторы, не несшие ноши ответственности, свободные, как птицы.

Бродили тропкой, в светлых тайнах чащи.
Досталось Переделкино – судьбой.
Как чудно сохранить слепое счастье
И не упасть в размеренность забот!
И жизнь прошла, и драмы щекотали
Творящее в безмолвии нутро.
А где-то в грубом быте – погибали
Завидуя, когда в тисках натрет.
Как много их, непригнутых скитальцев,
По миру бродит вольною тропой.
Свободные художники – считаться
Им с нами – как спуститься в ад земной.

«Любимый город, можешь спать спокойно…», «Утро красит нежным светом…». Меня и теперь волнует тот безбольный виртуальный мир, который так любили родители. Как нечто, поразившее древних христиан – во тьме. А сейчас тот мир – предмет пародии.
Все это, так долго отсыхавшее от сердца, стало ненужным – тогдашний реальный «совок» оказался вынут из мирового процесса, осталось  позерство борьбы или легковесное воспевание – однобокая любовь без подлинной драмы. Крайности сходятся – это так похоже на современные песенки шоу-бизнеса о любви, истекающие сексуальной жаждой.

Уходит жизнь в распахи дач
Из нелюдской чиновной щеми,
Из выживания задач
В природы вольность отношений.
И то, что любит, что всегда
Открыто любящею гранью –
Навстречу близкому отдать
Спешит свое, и топчет странно
Чужое, не свое, Ничто.
Оно раздавлено в обиде,
Но правым себя видит то,
Что любит, лишь любимых видя.

Меня вызвал офицер по безопасности, человек интеллигентный и любивший поэзию.
- Лысова, Петрова и Миронова знаешь?
- Знаю.
- Так вот. Никогда не показывай им свои книги. И, упаси бог, не разговаривай о поэзии и философии, не объясняй абстрактное искусство.
Я понял. Им, честным и доброжелательным, было подозрительно, что я увлекаюсь поэзией и философией. И они настучали. Такие открытые и доброжелательные – из любви ко мне.
Когда приехала жена, после смерти дочери, ей сразу предложили петь в хоре. Там она немо открывала рот. Толстушка – жена инженера-соседа по гостиничному номеру, опекавшая ее, начала заставлять петь. Та неожиданно заплакала. После этого жену перестали донимать хором.
Но опекунша не унималась. Узнав, что мы спим на разных кроватях, она забеспокоилась.
- Как так? Вы что, не муж и жена?
- Узко, - сказала жена.
- Падаем, - поддержал я.
- Не может быть! Мы с мужем на такой же – и не падаем.
Она смерила взглядом кровать, сбегала за метром и принялась измерять. Я не выдержал и выгнал ее. С тех пор, на родине, мы не встречаемся, и не дай бог встретиться. 

Однажды меня пригласили в Миссию. Плотный, с хитрым острым носом кэгэбешник, видно, в детстве завистник и ябеда, встретил меня добродушно, под чем был привычный холодок угрозы.
- Такие дела. Нас все пытаются выгнать из Штатов. Политическое обострение. Любое ЧП им на руку. Там, - метнул взглядом наверх, – хотели бы поручить вам присматривать за коллективом, чтобы не навлечь бед. Вы согласны?
Я был ошарашен, таких предложений мне еще никто не делал.
- Согласен, - с готовностью сказал я.
Он посмотрел на меня и отодвинул было придвинутую папку с листками бумаги.
- Хорошо, будем встречаться ежемесячно.
- Есть! – сказал я. – Можно идти?
- Идите, - озадаченно сказал он.
Ежемесячно он вызывал меня.
- Ну, как?
- Все в порядке. Намерений бежать нет.
Это было действительно так. Все работали, а в свободное время дружно пили. Постоянные выпивки говорили о нормальности коллектива.
Через несколько месяцев меня перестали вызывать. Наверно, нашли другого. Кого? – думал я, вглядываясь в честные лица сотрудников.

В отеле «Пьер» был прием, куда нас пригласил партнер, какая-то горная компания. В переднем зале выпили аперитив и спустились в преисподнюю, озаренную пожаром красных ламп, вдоль которой полукругом были стойки со спиртным и едой, вертящимися барбекью.
Я пригласил танцевать девицу с розой на шее. И стал отплясывать рок-н-ролл, бросая ее из стороны в сторону – выучка институтских времен. Она удивилась – русский, а может это.
После мы тайно встречались в дымных пабах. Она работала бухгалтером на стадионе «Янкис».
Мы ели огромные стэйки, которые быстро съедаются без остатка, особенно под «Блади Мэри» - смесь русской водки и томатного сока снизу, которым как бы сразу запиваешь. Между нами, вне моего неуклюжего английского языка, вне наших корней, было нечто непонятное, тонкое и печальное.
Однажды заспорили.
- Вы много раз были агрессорами, - горделиво ответил я на ее пренебрежительные слова о власти в Союзе.
- Нет, это вы за последние годы много раз совершали агрессии. Афганистан – самая большая.
Между нами была пропасть.

Паб в Нью-Йорке, мерцающий погребок – лимбо
в дымном уюте,
Где вот-вот рассеется грубая жизнь, в объятии
небывалых доверий,
И – открытье обмана в вежливом терпении
официантки,
Отпугнувшее наше доверие – Фрэн и мое.
То доверье любви было как будто врожденным,
Вне преград языка, что могли превратить объяснения
 в стыд,
Вне корней из разных миров – ее шведско-ирландских
И моих русско-украинских, хунхузских и польских кровей –
Вне корней несравнимых,
не ведающих о мире других растущих корней.
Спор о мире нищих и богачей, преступлений
на Амстердам авеню.
-Что же делать – издержки свободы, - сказала
спокойно и гордо.
Вышли и, не глядя, разошлись в разные стороны.

Я из тех, кто взрастает духом поздно. Всегда завидовал великим, созревавшим уже в юности. Наверно, этим они отличаются от нас. Но сейчас подозреваю, что мое созревание – слишком долгое даже по сравнению с обычными людьми, а может быть, никогда не кончится.
Только гораздо позже, после того как обнажился и вылез разлом уходящего Времени, мне стала открываться его суть. Только теперь развалилась слепая уверенность, такая цепкая во мне, хотя причислял себя к тайным диссидентам.  Понял, что я истовый «совок» – во мне нетронутыми лежали советские представления. Теперь думаю, что моя нелепость – от азиатской разгильдяйской натуры, не умеющей жить в обществе. Наверно, англичане, особенно из разряда дэнди, ненавидят такой тип. Восток! А я еще втайне собой гордился: уникален и свободен, отличаюсь от других! Презирал тех, кто не желал, как я, познавать себя, совершенствоваться (хотя в этом есть доля правды).
Пророчества Твардовского не сбылись: за далью – даль оказалась выжженной пустыней. Нельзя увековечить время, забыв, что оно конечно – рождается и разрушается. Не воспитание, а лишь разломы времен промывают мозги.
Мы искренне верим, что верим – в бога, в свою искренность, не осознавая истины, хранимой в подсознании. Здесь причина холостого действия воспитания: наслаиваются знания, а подсознательное не выявляется. Охотно идешь на  необходимое тогда, когда оно входит в твою глубинную направленность жизненной энергии, в твои подлинные потребности исцеления (не имею в виду лишь физиологические), минуя тягостные пустоты томительной жизни, в которые не вбить кому-то необходимое только внешней силой. Здесь тайна подлинного воспитания. Только совпадение необходимого с внутренним влечением. Главное – самовоспитание.

Ко мне пришло озарение: в моей «амбарной книге» со стихами впервые стали появляться живые фразы, ритм живого чувства, состояния, стиль моей личности.
С тех пор как я стал подлинным, самим собой – это случилось в Америке – я стал жить системно и целенаправленно. Знал, что делать, и это оказалось страшной экономией времени и сил (хотя помногу  валялся на диване перед «ящиком», не зная, зачем мне эта экономия. Видимо, все готовлюсь для великого предназначения. Пока не помру).
Иногда приходила мысль: не остаться ли здесь? Жить абсолютно свободным, где-нибудь в заштатном городишке со всеми удобствами, в нормально перевернутом – вверх головой – мире. Но все мое советское нутро отвергало эту мысль.

Что это было? Небыль, отрезанная от жизни моей обычной? Другая сторона опыта, которая обнаружилась сейчас, такая сложная, что нам еще долго разбираться в ней?


Рецензии