Веселые мифотворцы сборник рассказов

О  СЕБЕ

Я родился не на каких-то задворках империи, а в Питере, самом «иностранном» и космополитическом
городе России. Это случилось в прошлом веке, семьдесят с лишним лет назад.
               Всю сознательную жизнь я проработал в советской печати. Потому что другой, не советской, у нас попросту не было. Начал с литсотрудника в «Московском комсомольце», кончил спецкором «Социалистической индустрии», газете ЦК КПСС.  В промежутке были  журнал «Молодой коммунист»,
«Литературная газета» и «Литературная Россия». Я строчил передовые за весь писательский генералитет и за секретарей обкомов КПСС. При этом умудрился обойтись без членства в компартии. Я чувствовал себя примерно так, будто беспартийного штафирку принуждают поднимать батальон в атаку с надрывным криком «коммунисты, вперед!». К счастью, все устаканилось. Сейчас вот пишу прозу.
               
                Эдгар Эльяшев.



                КРЫСИНЫЙ  КОРОЛЬ*
   

  Я спускался по широкой беломраморной лестнице. Навстречу поднималась Фея. В руках она несла хрустальный ковчег. В ковчеге копошились белые зверьки,
у каждого на голове по золотой короне. Во мне нехорошо стукнуло сердце. Зажмурился. Наваждение не пропадало. Когда Фея поравнялась со мной, я спросил пересохшим голосом:
   - Простите, девушка, что это у вас?
   - Это? Лабораторные крыски.
   - Золотые короны мне не мерещатся?
   - Короны? Тоже скажете! Это электроды, вживленные электроды, только и всего.
   От сердца немного отлегло. Я уже пожалел, что секунду назад давал зарок навсегда завязать с рюмочной и сократить набеги в пивбар. Я был с приличного бодуна.
   Вообще-то  бодун имеет три степени. Первая, низшая - это когда наутро нуждаешься в холодном пиве. На второй возникает проблема, как расписаться в ведомости на зарплату. В третьей степени бодуна неизвестно, жив ли ты или уже покойник. С утра я находился на грани между первой и второй степенью, так что жить было можно, и я поехал на Потешную улицу, в этот Институт генетики. Директриса, академик Прокофьева-Вельковская оказалась дамой лет восьмидесяти, крошечного росточка, в лакировках-лодочках на высоченных каблуках. Этакая властная Дюймовочка.
   Сотрудники мужского пола мне не попадались. Либо их здесь не держали, либо прятали в глубине институтских недр. Директриса, думаю, не потерпела бы их грубого авторитета. Личико ее светилось такой убежденностью, что я порадовался за нашу генетику. Дюймовочка была вся из себя настолько фарфоровая, кукольная, что  никак не верилось: во имя науки она провела сорок лет в сталинских застенках. После лагерей у нее плохо держалась челюсть. Искусственные зубы лязгали во рту, обнажая новенькие младенческие десны.
   - Бла-агода-аю вас за инте-евю, - пропела она, одолев, наконец, прыгавшую челюсть. Наивная женщина, Дюймовочка полагала, что это не больше, чем интервью.
   Я тогда работал в «Литературке», газете чопорной и снобистской. Иначе говоря, в «самой элитарной газете страны». Мы редко печатали интервью, предпочитали выступления писателей с громкими именами, заслуженных академиков, лауреатов. Те писать не хотели, либо не умели. Поэтому «самая элитарная газета» держала огромный штат литературных поденщиков, вроде меня. Я работал в отделе науки. Тогда в моде были разного рода полемики. Считалось, что в дискуссиях спускается пар, скопившийся в интеллигентской среде за годы застоя. В отделе придумывались темы дискуссий, подыскивались возможные кандидатуры участников, выколачивалось согласие авторов. Это была каторжная работенка, но мы любили ее, мирились со всеми минусами. Потому что иногда, скрывшись за мощной спиной неприкасаемого академика, удавалось сказать почти правду. Например, о праве врача на ошибку. Или о том, что все люди смертны, что они должны умирать, невзирая на развитый социализм.
   Работа эта имела различные нюансы. Нельзя брать нахрапом светило науки за горло - дескать, дай лучше я за тебя напишу, а ты поставишь автограф. В подобной ситуации оказался я с академиком Прокофьевой-Вельковской. Мне требовалась только одна подпись знаменитой генетички. Ну как об этом сказать человеку старой закалки? До поры, до времени пусть Дюймовочка тешится. Пройдет несколько дней, и она подпишет мой текст, как слепая лошадь.
   Конечно, в этом было нечто безнравственное. Когда же приходилось писать сразу за двух человек, защищавших противоположные мнения, получалась полная аморалка. Это все равно, что играть за белых и черных партию в шахматы. Одною рукой. Чувствуешь себя особенно позорно. Впрочем, все, по большому счету, жили тогда аморально. По крайней мере, люди общественных профессий.
   Я твердо сознавал, что не первый год «замужем». В начале моей газетной карьеры в концертных залах первопрестольной гремел дуэт молодых декламаторов Лившица и Левенбука. Под шквал аплодисментов фрондирующей Москвы они читали «Тараканище». Чуковский сочинил эти стихи в двадцатых годах и вовсе не имел в виду рыжего и усатого Сталина. Но так уж вышло. «Московский комсомолец», сам исподтишка фрондирующий, решил поддержать молодых исполнителей. Написать рецензию поручили мне. Когда заметка была готова, редактор сказал, что будет гораздо полезнее, если ее подпишет какая-нибудь заслуженная знаменитость. Я просочился в квартиру  Михаила Жарова.  Знаменитый артист одевался к спектаклю. Стоял перед высоким трюмо, щелкал себя оттянутыми подтяжками и, заглядывая в мой текст, вопрошал у зеркала: «Мог я так сказать? Пожалуй, мог. Именно так и мог». И, как слепая лошадь, поставил  автограф.
   Что тут было аморального? Вроде бы ничего. Лившиц с Левенбуком только выиграли. Жаров не пострадал. От меня, как будто, тоже не убыло (кроме невинности, которую я тогда потерял). Почему же на душе было так пакостно?..
   Я простился с академичкой-генетичкой и уже на выходе, на беломраморной лестнице повстречал эту Фею с хрустальным ковчегом. Все-таки средний бодун давал себя знать. Я с недоверием вглядывался в пушистых зверьков. В голову каждого были всажены узкие золотые полоски. Полная имитация короны. Я подумал, что от белых крыс до белой горячки один шаг, и когда-нибудь я его сделаю.
   - Вот крыска Лариска. А это крыс Барбарис, он ест одни леденцы. А это Сарделька, смотрите, какая она толстенькая, - тараторила без передышки Фея.
   - Мадам, - сказал я, - поведайте мне, чужеземцу, из каких дальних стран прибыли эти монархические зверюги? В какой из башен здешнего Тауэра уготована им плаха?
   Мадам не приняла игры. Она стала серьезно объяснять, что «крыски» подняты из подвала, из институтского вивария, что после серии экспериментов их обязательно забьют, - при последних словах она даже всхлипнула. Я спросил, знает ли она о крысолове из Гамельна1.
   - Вы, наверное, много чего прочли, - сказала она, пожимая плечиком под халатом. Я обещал вскоре вернуться и взять интервью у крыски Лариски.
   Я вышел на волю. Бодун напоминал о себе и требовал, чтобы я влил в организм пару кружек пива. Интуиция вывела к ларьку, спрятанному в каком-то переулке у Потешной улицы. Вокруг стояли пустые бочки.
   - Можно к вам? - спросил я небритого хмыря, потрошившего воблу. Хмырь пододвинул мне рыбий хвост:
   - На-ка, подсолись маненько.
   Главные силы бодуна растворялись в янтарном напитке. Я перевел дух. Возникла нужда в общении с человеком.
   - Слышь, мужик, - сказал я нарочито хриплым басом. - Я крыс сегодня видал. Белых таких. Лохматых.
   - Тут по соседству, на Ганнушкина - психушка, так там этого добра, и белых, и серых и в крапинку - до такой-то матери.
   - Не, я не про тех, а про тех, что бегают в золотых коронах.
   - И очень даже запросто, - сразу согласился хмырь. - Вот у нас на Благуше... - и он повел рассказ о том, какие у них на Благуше бывают крысы, как у них со стола, под Пасху, эти твари таскали яйца.
   -- Понимаешь, выкатит яйцо из миски, а другая, стерва, уже на подхвате, к брюху прижмет и катют, катют аж на кончик стола. Тут самый цирк и происходит. Одна тварь слазит по ножке, чтоб, значит, быть на стреме, а другая, с яйцом, сигает прям на первую, понял? Посидят на полу, отдохнут маненько и обратно катют к себе в нору, понял?..
   Я пожал хмырю руку. Обещал встретиться. Мир был снова ослепительно хорош. Почему бы мне не написать об этих венценосных крысах? Почему б не использовать в давно придуманной рубрике «Сто веселых небылиц про волков и про лисиц»?
   Итак, действие должно разворачиваться на Благуше. Там, в типовой пятиэтажке проживает пенсионер Пахомыч. Нет, пусть это будет не Пахомыч, а, скажем, Кандыбин Денис Трофимович, полковник запаса, персональный пенсионер. Нет, к черту полковника, хватит с него и старшины в отставке. Пусть он проживает в длинном десятиподъездном доме, с одного торца - пельменная, с другого - гастроном. Крысам нужно же где-то питаться.  По пролетарским праздникам Кандыбин покупает бутылку и, надравшись, марширует вокруг стола. Теперь грызуны. Крысы, причем, экспериментальные, живут в подвале клиники Ганнушкина. В канун трехдневных праздников подопытную партию крыс не успели забить. Они прогрызли виварий и выбрались на волю. Да, еще до этого взяли сто особей и дали им равную возможность выбирать между раствором спирта и раствором сахара. Допустим, двадцать процентов предпочли выпивку. Пьяниц отделили. Их потомство дало сплошь сто процентов одних алкоголиков. Возникло новое поколение гигантских крыс-мутантов, сильных, здоровенных зверюг. Крысы и так были умные, а теперь стали мозговитые, прямо не приведи, Господь! Вот эта-то генерация и прогрызла виварий к чёртовой матери. Лишенная водки компания совсем озверела и бросилась искать выпивку, все сметая на  пути. Поселились они в подвале дома, где проживал Кандыбин1, в его комнате устроили штаб-квартиру. Благодаря пельменной и гастроному, выпивки и закуски хватало всем под завязку. Кандыбин вечно теперь пребывал в состоянии перманентного опьянения и мало что соображал. Однажды, в минуту редкого просветления, он обнаружил у себя под подушкой сберкнижку на предъявителя со следами острых зубов...
   По-моему, недурно закручено. Рабочее название - «Грызуны».
   К вечеру я, конечно, набрался и утром шел на работу с ощущением легкого бодуна. Шеф отдела Володя Михайлов устроил маленькое совещание. Решали, кого определить в оппоненты моей Дюймовочке. Ясно, что академика, но кого из них? Врагов генетики хоть отбавляй. Еще вчера назвать человека генетиком было все равно, что  обругать его мудаком.
   - Работали в одной конторе Зайцев, Заюшкин, Зайкинд и Волкоедов. Особенно Волкоедов...
   - На что ты намекаешь? - полюбопытствовал шеф. Я  успокоил:
   - Ни на что. Просто к слову пришлось.
   Володя Михайлов отлично играл роль завотделом науки. Имея за спиной три года церковно-приходской школы и училище фельдшеров. Чем и гордился. Написал роман о врачах. Книга имела шумный успех. Все это в прошлом. Сейчас Володя Михайлов такой же поденщик, только рангом повыше.
   - Волкоедовым назначим Оглоблина, - подвел черту шеф. - Идите, дозванивайтесь.
   Весь день ушел на мартышкин труд. Оглоблин возглавлял два института и отделение Академии наук. Плюс московская квартира и дача. Отсюда он уехал, туда не приезжал, здесь ждут с минуты на минуту. Наконец, одна секретарша сжалилась и сказала, что Оглоблина нет и сегодня нигде не будет, поскольку он улетел в Женеву, на Всеевропейский конгресс. От злости я набрал редакцию газеты «Вперед!», соединился с ответственным секретарем:
   - Стамеску не брал? - спросил я сиплым пропитым голосом, с ударением на «не». На другом конце провода яростно шваркнули трубкой. Там сидел тихий интеллигентный человек,  который позволил газете превратиться в помойку. Сколько понадобилось звонков  с этим идиотским вопросом, чтобы довести  до кипения нашего тихого интеллигента!    Сначала он вежливо отвечал: «вы, вероятно, ошиблись, я не видел вашей стамески». Под конец он уже орал: «я не брал! не брал!!»- с ударением на «не». Теперь, заслышав тембр с хулиганской хрипотцой, он сразу бросал трубку. Конечно, я здорово рисковал, звоня с рабочего телефона. Счастье, что тогда еще не изобрели автоматического определителя номеров. То есть, наверное, изобрели, только не про нашу честь.
   Все еще разозленный, я поразмышлял о пользе полемики. Когда она, полемика, строится на песке. А то и вовсе на голом месте. Месяца три назад «Литературка» напечатала мой рассказ «Четвертый козленок». Вот в чем его юмористическая суть. Я задумал написать книгу - «Волк и шестеро козлят». Понимаете, шестеро! В этом-то и заключалось мое  новаторство. Я хотел обеспечить книгу хорошей прессой и заранее заказал материал. Писать рецензии мне пришлось самому за различных авторов. В печати возникла полемика. Дискутировал я, в основном, сам с собою. То-то же был конфуз, когда в финале выяснялось, что книгу я впопыхах забыл написать.
   Для читателя, который далек от козьих и волчьих проблем, эта полемика была объективной реальностью. Для меня же, игрока на клавиатуре, реальность была условной. Виртуальная реальность, как ныне принято говорить. Пользуясь лексиконом хмыря с Благуши, скажу: дурим мы народ, ох, и дурим!
   Кстати, к моим «Грызунам». Придется вводить новое действующее лицо, кладовщика Вовсинера. Фамилия Вовсинер1 - это уступка законам жанра. Ватник кладовщика (а кладовщик непременно в ватнике) насквозь пропитан запахом дефицитного тогда сервелата. Из пресловутой телогрейки крыска - Лариска стащила сберкнижку на предъявителя. Крыс Барбарис нассал в стакан, из которого кладовщик потягивал коньяк.
   Вечером заехал в «Комсомолец» вычитать гранки своего фельетона. Прочитал.  Подписал. Собрался уходить, когда меня догнал Макс, дежурный по выпуску:
   - Старик, у нас дыра в номере. Цензор, собака, снял сто   пятьдесят строк. Забей дырку, а? Сочини! 
   Я уставился в раскрытое окно. Серый помоечный кот крался за голубями. По законам соцреализма у нас не должно быть таких котов. Которые столуются на помойках и охотятся на птиц, которые к тому же (птицы, а не коты) суть символы мира. Из драного нищего кота я живенько соорудил ухоженного сибиряка с пышным вычесанным хвостом. В хозяйки определил персональную пенсионерку, воплощение глупости и доброты, она словно сошла с полотна Лактионова «Обеспеченная старость». (Помните, там изображены ветераны сцены на заслуженном отдыхе, в богадельне). Кот возлежал на расшитой шелком подушке и неотрывно смотрел в дорогой телевизор «Темп». Особенно он любил мультфильмы. Кот так привык глядеть на экран, что старуха, уходя в гости, брала его с собой.   В гостях, разумеется, был телевизор. Врачи предупреждали, что это добром не кончится, но было уже поздно. Животное погибло в страшных мучениях от истощения нервной системы.
   - Здесь товару на сто строк, - заявил Макс. - Гони еще пятьдесят.
   -Остальное на комментарий ученых, - сказал я, верный традициям «Литгазеты». И псевдонаучным языком дописал недостающие строчки.
   Наутро разразился скандал. Говорят, главный топал на Макса ногами. Ровно через неделю байку про несчастного кота вместе с околонаучным комментарием подхватили другие газеты. Последней жертвой пал бастион   «Известий». Макс был прощен.
   К моим «Грызунам». Этот дурак Кандыбин, гнусная личность, отнес таки книжку на предъявителя прямехонько в силовое ведомство. Придется заводить еще одного персонажа, из органов. Назовем его Невзоровым. А во избежание судебных неприятностей дадим ему имя Виктор.
   Пришел день, и был отловлен Оглоблин. Он еще не очухался после Женевы, утратил бдительность и потому так просто дал себя поймать. Я привез «наброски тезисов» его статьи. На самом деле, то была вполне законченная рукопись, хоть сейчас засылай в набор.
   В доме академика обедали.
   - Может, откушаете с нами? Ах, уже? Тогда позвольте проводить вас в кабинет.
   Там густо пахло свежевыделанной кожей, будто для мебели только что дубили шкуры. Кресло затягивало в прохладную глубь, поглощало человека с головой. Из-за стекла стеллажей тускло мерцали позолотой дорогие фолианты: «Мужчина и женщина», «Великая реформа», голубые тома антикварного Шекспира.
   Господи, как ненавидел я этого академика! Я ведь знал от Володи Михайлова о роли Оглоблина в разгроме  русской науки. Казалось, тень отца Гамлета должна сейчас восстать из стеллажей, казалось, кожа кресла липнет от крови. Я понимал, что это не так, что бешеной зарплаты академика должно хватать и на отдельную столовую, и на кожаный кабинет и на антикварного Шекспира. Почему же в академической тиши этого кабинета мне всюду мерещились кровавые мальчики? И девочки, - отметил я, вызвав в памяти образ  Дюймовочки.
   Оглоблин возник на пороге, расчесывая щеточкой усы. Или сметая с них крошки? «Тезисы» ему понравились.
   - Я полагаю, вам удалось довести до надлежащих кондиций... - с этими словами он обнажил стило, в одном месте исправил «словно» на «как бы» и поставил размашистую подпись. Господи, - думал я, - и этот недоносок, этот творческий импотент, эта жаба, эта мокрица представляет нашу науку!
   Зато теперь я мог с чистой совестью поехать к моей Дюймовочке. Заодно проведать  крыску Лариску, как там идут дела?..
Вышла «Литературка» с «Бумерангом» на 16-й полосе. Этих шести строчек я долго ждал. «Ростов-на-Дону. М. Лохову. Вы спрашиваете, взимаются ли алименты с Нобелевской премии. Отвечаем: да, да и да! Как и со всех видов левого заработка».
   То было время великих розыгрышей. Я, например, страшенно завидовал двум полярным летунам, которые классически разыграли спецкора «Комсомолки». Тот дней десять путешествовал по Северам. Однажды его острый глаз газетчика отметил, что в самолет грузят брикеты прессованного сена.
   -Это что, сено у вас? - проявил любопытство спецкор.
   -Э-э, да вы же давно из дома, ничего не знаете, - дружно сказали летчики. - Археологи раскопали в устье реки Оленек мерзлого мамонта, отогрели его кострами, он, к удивлению, ожил, и вот теперь гонят своим ходом до бухты Тикси. А мы по трассе следования сбрасываем корм. В бухте мамонта погрузят на пароход. Если, конечно, выдержит трап.
   - Да, если выдержит такую нагрузку, - подхватил второй пилот.    
   Лица воздушных, извозчиков дышали такой честностью, что спецкор, святая душа, поверил, отбил радиограмму в родную редакцию, заостряя внимание на прочности трапа. Вот что я держал за высокий профессиональный розыгрыш. Но и случая с алиментами никак нельзя было упускать. Сначала я позвонил секретарше главного и хамоватым голосом сказал:
   - Мне отдел сатиры и юмора. Кого там?... Спасибочки вам.
   Это для правдоподобия. Если спросят. Звонил, мол, человек, хамоватый такой, малограмотный, потребовал ваш телефон, я и дала...
   Засим позвонил в отдел. Представился Соколовым, помощником М. Лохова. Сказал, что Михаил Александрович сейчас в Москве и очень расстроен.
   - Вы там все молодые, я сам был молод, но шутки шутить... - распалял я себя все яростнее и круче. - Да  Михаил Александрович отродясь не платил алиментов! Слышите, ни-ког-да! Смотрите, вы у меня дошутитесь!
   Долгие годы никто не знал об авторе этой проделки. Я открыл инкогнито лет двадцать спустя бывшему главе администрации «Клуба 12 стульев» «Литературной газеты» Виктору Веселовскому. Мы оба тянули из горла тошнотный портвейн «Кавказ». Дело происходило в кафе «Абзац», открытом всем ветрам и чистому небу. В жизни не видывал более бесприютного заведения.
   В далеком прошлом «кафе» было простой одинокой садовой скамейкой. Утратив молодость и половину реек, она прилепилась спинкой к осколку кирпичной стены. Каждые десять минут сюда наведывалась старушенция в драной кацавейке, из прорех которой торчала вата. Приглядывала, не опорожнилась ли наша бутылка. Старушка была жутковата, как сама смерть.  Все здесь пропиталось запахом угасших надежд и безысходной печали, если только эти чувства имеют свой специфический запах. Недаром название «Абзац» напоминало мне другое смачное словцо из ненормативной лексики.
   Мы отдали пустую тару смертеподобной старухе и принялись за вторую. Тут я не вытерпел к сказал:
   -Честь имею представиться: помощник Лохова Соколов.
   -Так это был ты? - радостно заржал Веселовский. - Я же знал, что это кто-то из своих.
   Бутылка «Кавказа» располагала к географическим воспоминаниям. Мы помянули под нее Гульрипши, Эшери, недостроенную дачу Евтушенко, медведей Мишу и Машу, живших в зарешеченном павильоне. И старика абхаза в белой сванке вспомнили, его ларек располагался у калитки в наш Дом творчества. Торговал абхаз недозрелыми дынями, терпким толстокожим виноградом и прекрасным вином «Псоу», не чета постылому «Кавказу». И еще мы вспомнили жгучую черноволосую Нателлу с незабвенной чачей. Виноградный самогон обволакивал нутро нарастающим теплом и был крепок, как пиратский ром. Потом мы поехали дальше, в Гагры, где вдоль проспекта Руставели летали в вольерах цветные попугаи, а напротив был магазин, который местные русские ласково называли «Три бочки»...
   - Дай Бог, чтоб не последняя, - сказал Веселовский, открывая третью бутылку. Мы выпили, и нам, двум старикам, стало грустно и хорошо.
   Я потому так подробно  рассказываю о кафе «Абзац» и наших воспоминаниях, что эта бутылка для Веселовского оказалась последней. Или почти последней. Днем позже он утонул, купаясь на пляже в Серебряном бору. Как говорится, полный абзац.
   ...Я поехал на Потешную и быстренько уломал строптивую старушку подписать так называемое интервью. «Советская наука на небывалом подъеме», - кукарекал академик Оглоблин. «Нет! - энергично протестовала отважная Дюймовочка. - Наша генетика - в нищих лохмотьях Золушки. Мы по-прежнему отстаем на тысячу лет». Я бережно спрятал в карман бесценный автограф, ради которого и затевалась вся эта кутерьма. Потом я спустился в виварий.
   Ни Феи, ни крыс там не было. Сидели, беззвучно  мяукая, какие-то драные кошки. Два ряда пустых изгрызенных клеток еще сохраняли слабый крысиный дух.
   Я кинулся на Благушу.
   Каким образом эти крысы, плод нетрезвой фантазии, продукт моего бодуна, могли выскользнуть из под контроля?
   Рассказываю все, как было, с учетом требований жанра. От брака Барбариса и Лариски народилась целая орава крысенят. Часть из них срослась хвостами, образовав подобие настоящего крысиного короля. Самопровозглашенный монарх Крыс I повелел себя короновать. На изготовление корон  для  37-голового  монстра  пошло  два  кубка работы Фаберже.
   Первой жертвой Крыса I пал придурковатый пенсионер Кандыбин. Он погиб страшной смертью, будучи защекочен крысиными хвостами. Представляю, как мучился бедняга, когда в ноздри, в рот и уши лезли голые холодные хвосты. Впрочем, Кандыбина, мерзкую личность, оплакивать мы не станем. Поделом! Пусть не бегает впредь в милицию.
   Затем умер Вовсинер, доведенный крысами-ворюгами до инфаркта. Последним ушел Невзоров. Бессильный что-либо сделать, он поступил вполне по чекистски - пустил себе пулю в лоб.
   Во главе несметного войска Крыс I покинул Благушу. В ту ночь особенно дико завывали коты, всюду прятались  милиционеры.
   По Москве  вприпрыжку семенили озверелые полчища  подвыпивших крысищ. Они втягивали свои длинные волочащиеся хвосты в щели и дыры на Никольской, в Ветошном проезде, на Тверской. Говорят, там подвалы, канализационные коллекторы, подземные ходы тянутся до самого Кремля, образуя запутанные катакомбы. В них-то и завершился великий исход мутантов под предводительством Крыса I.
   - Ну, это уж слишком!  - скажет иной читатель. И будет глубоко не прав.   Во всяком случае, не советую ему соваться в крысиное подземелье. Ни ночью, ни днем.
   Неровен час, защекочут хвостами насмерть.
*Рассказ опубликован в № 9 журнала «Наша улица» за 2003 год.

            МГБ И РЫЖИЙ КОТ*   


                Едят ли кошки мошек?
                Едят ли мошки кошек?
                Льюис Керрол


Временами нашу страну сотрясало  страшное бедствие: сверху, подобно удавочной петле, в народ спускался новый виток борьбы с алкоголизмом. Хотя, между прочим, наши партийные вожди выпить были вовсе не дураки. Один такой вот лидер  пропил весь полуостров Крым, а народу скупился налить больше ста граммов на брата. Словно Хрущев просыпался  один в пустой холодной койке и первым делом хватался плести указы против бесправных пьяниц. Или сама партийная должность такая собачья?..
Нас с Юрой Рыжовым эти конвульсии всенародной битвы за трезвость не колыхали.  Мы  достаточно зарабатывали, чтобы не прекращать бег по малому джентльменскому кругу. Была еще и большая окружность. Это когда к двум рюмочным прибавлялись три точки портвейного розлива, лежащие на замысловатой кривой.
Мы как раз начинали обход малого круга, неторопливо вышагивая по Петровке. Позади, на углу Столешникова, располагалась одна рюмочная. Другая работала в переулочке у Театра оперетты. Мы называли ее «Таверной соленого волка» - там вечно паслись мореманы не ниже второго ранга, перманентно отмечая свой адмиральский час.
Мы с Юрой в морские офицеры не вышли, но тоже смотрелись совсем неплохо. Оба в ратиновых пальто, пошитых в ателье ГУМа, он - в голубоватом, я - в цвета маренго. Юрка носил фирменные  желтые ботинки на «манной каше», я - модельные черные «мокассины».
Между Дмитровским переулком и Кузнецким мостом  меня дернуло током у фонарного столба. Препаршивое ощущение. Замерцало в глазах, ноги свело от спазмы и там чего-то еще. Я отскочил от столба. Что примечательно, Юрку с каучуковыми подпорками не дернуло вовсе. Вспомнил рассказ Зощенко. Там тоже било током из
под земли. А милиционера не било, поскольку тот носил галоши. Мент скинул свои мокроступы и его тут же дернуло. Я-то думал, что все это выдумки, писательская байка. Ан нет.
Мы остановились метрах в пяти от столба и стали глазеть. Сначала нам не везло, шагали резиновые сапоги или обувь на микропорке. Но вот на горизонте появился пролетарий в расквашенных говнодавах. Мы выжидательно уставились на него, и это сразу тому не понравилось. Пролетария, разумеется, дернуло, и он разразился густейшим матом.
-Ну, мужик, сам посуди,  могли мы тебя достать? - увещевали мы сквозь приступы смеха. А он лез драться и отстал только, когда на его глазах дернуло женщину, - та слабо пискнула, потом нерешительно улыбнулась, потом мы все вместе дружно захохотали.
Чтобы всласть насладиться бесплатным спектаклем, я выдрал из записной книжки двойной листок, написал круп-ными буквами «НЕ ВЛЕЗАЙ УБЬЕТ!!!» и прилепил к фонарю. Коварный замысел! Издали объявление не разобрать, а приблизиться - значит попасть в токоударную зону.
Дернуло мальчика лет семи. Не  видя обидчика, он завертел головой и захныкал. Мамаша его отшлепала. Сама она была в добротных сапогах, электричеству недоступных. Ток четко делил людей на имущих и неимущих. Бил по классовому признаку. Богатых не трогал.
-Хватит уже, с этим дерганьем всю пьянку запустишь, - сказал Рыжов. И мы двинулись к Театру оперетты завершать малый джентльменский круг.
Впоследствии я пытался поразмышлять над  увиденным.
В том-то и оно, что никакого смысла здесь не было. Случилась авария с фонарем, ток из городской сети стал уходить в землю, заодно поражая беднейшие слои населения. Им, чуть что, всегда достается первым. Бедные люди не понимали, что происходит и кто виноват. Они   затравленно озирались. Как тот отшлепанный мальчик.
Я вспомнил студенческие годы в Одессе.   Мне смутно виделось, будто там я пережил нечто такое. Прошлое было скрыто туманом десятилетий. Какие-то картинки и образы просвечивали сквозь этот туман. Усилием воли развеял я клубящуюся пелену.
...Одесское общежитие встретило едким запахом дуста, на всех этажах морили клопов. Дуст выедал глаза, но насекомых не трогал. Паразиты выселили меня в частный сектор. Комнату мы сняли вместе со студентом-москвичом Борисом Подснеговым. Купили керосинку, сковородку, настольную лампу и в тот же час почувствовали себя настоящими одесситами.
Город переживал послевоенный ренессанс. На Привозе торговали немецким и румынским барахлом, трофейными радиоприемниками, пластинками «Коламбия» и «Одеон» с Лещенко и Вертинским. Забавляло обилие парикмахерских и часовых мастерских. Еще не издавались заново «Одесские рассказы» Бабеля, зато был открыт старый «Гамбринус». Пол в пивной густо  посыпан  опилками.  Туда то и  дело
заглядывали оперативники в штатском, искали бандитов. На перекрестках торчали подростки в сшитых на заказ шевиотовых костюмчиках, задирали прохожих. Отмахнешься от такого шкета, рядом, словно из под земли вырастает амбал: «зачем маленьких обижаешь?» В Дюковском парке по вечерам заправляли одни блатные, мы туда даже и не совались. На улицах часто стреляли. Матросы ремнями с пряжками били милицию, милиция тащила моряков в участок. И все это - под частивший гитарный перебор, под блатные мелодии одесских песен. Было от чего обалдеть. И мы балдели после сухих институтских лекций.
Как-то мы купили на Привозе маленький немецкий фотоаппарат. Борька, наш умелец - золотые руки, приспособил его к обычной пленке. Теперь мы увлекались фотоохотой, занятием азартным и кое в чем опасным. Этой миниатюрной камерой можно было снимать из под полы. Достаточно продеть объектив в  петлю  вместо  пуговицы.
Наводки на резкость не требовалось. Чем не шпионский аппарат!
Мы снимали оборванцев - цыганят на фоне театральной афиши, зверские рожи алкашей у пивных, толстяка в прокурорском   мундире с рулоном дефицитного тюля. На открытых террасах кафе охотились за жирными детьми, с ног до головы измусоленными вареньем и манной кашей, щелкали могильщиков за работой и нищих в экзотических лохмотьях.
Наша фотовыставка несла определенную социальную направленность. Попадись она на глаза компетентному человеку из органов, и нам бы несдобровать. Но в те времена наши доблестные силовые ведомства с галереями пока не воевали.
Вот еще одно любимое занятие.  Мы разменивали рубль  на мелочь и  незаметно швыряли толпе под ноги несколько медных монет. Что тут было! Одесситы сталкивались лбами: «простите, это я уронил!», «пардон, вас тут не стояло!».  Мы играли в эту игру, пока нам однажды чуть не набили морды.
Вечера   проводили у домашнего очага. На нем, то есть, на керосинке, скворчала картошка в большой семейной сковородке, потом  пили чай с восхитительно  пушистой пеклеванной булкой. В тесте часто попадались запеченные изюминки, и это придавало нашей королевской трапезе волнительную пикантность.
После ужина мы слушали Би-би-си и негромко гоняли пластинки. У нас были диски специально для танцев - «Эскимос поймал моржу и вонзил в нее ножу»,  «Нашел я чудный кабачок, вино там стоит пятачок». Были пластинки для дома, для души. Например, «Застольная» Бетховена, только не шотландская, а ирландская. Шотландская тоже была, на обороте, но с ирландской не шла ни в какое сравнение. Исполнял обе застольные  не то Пирогов, не то Рейзен. Старая пластинка, еще довоенная. Была у нас драгоценная «Коламбия» с песней «Давай скажем друг другу гуд-бай». Мы жалели лишний раз ее ставить. Когда я теперь ловлю иногда эту мелодию, у меня всякий раз першит в горле.
Так, в компании с пластинками и пеклеванной булкой текли наши мирные вечера. Кто ж знал, что настанет пора, и мы будем молить, чтобы они никогда не кончались.
Как-то после ужина  послушали мы Би-би-си, комментатора Анатолия Максимовича Гольдберга, потом я сел писать домой, а Борис пошел отмывать сковородку.  Вот письмо закончено, конверт надписан и заклеен, надо кинуть в почтовый ящик. Я спускаюсь с нашего второго этажа во двор, отпираю ворота и выхожу на улицу. Вокруг кромешная тьма. Ни звезд, ни луны, ни красного светлячка  папиросы. О  фонарях  нечего  и  говорить, они давно расстреляны из рогаток местными шкетами. Я вижу только намек на силуэт дома напротив, он еще темнее черной ночи. Тут и быть почтовому ящику, я его зрю только на ощупь. Поднимаю заслонку, хочу засунуть письмо - что-то мешает. Не лезет конверт в щель, мать его за ногу! Ага, оказывается, вот в чем дело, ящик набит до отказа. Видно, тот, кто вывозит почту, несколько дней, как болеет. А может, пьет, собака, если мужик. Мне-то, конечно, без разницы. Но я сразу смекнул, что можно извлечь из переполненного ящика. И тут же вернулся домой за столовым ножом и пинцетом. Пинцета мы не нашли, зато захватили хозяйские шпильки. Работая попеременно этими орудиями, мы вытянули с десяток конвертов и в той же кромешной тьме прокрались назад. Все было тихо.
Мы включили настольную лампу, застелили стол газетой, разожгли керосинку и приготовились к действу. Откуда-то мы знали, как, не оставляя следов, вскрывать конверты, наверное, запомнилось из книг о подвигах революционеров. Надо подержать конверт над струйкой пара, прошептать «сезам, откройся», и все в порядке. А можно не шептать про сезам. Результат будет тот же.
Пока грелся чайник, я сказал для очистки совести:
-Истинные джентльмены не читают чужих писем. - Меня
слегка передернуло от собственной фальши, видимо, не был я, отродясь, истинным джентльменом. Борис успокоил:
-Кто сказал, что мы будем читать? Мы будем писать и вписывать!
И мы поднесли первый конверт к струйке пара. Письмо было адресовано  заводу художественного литья с просьбой «выделить новый шнековый вал к бытовой мясорубке МБК-47 - взамен утраченного». И подпись: «Заслуженный деятель культуры Б. Зюкин.»
-Что значит - «взамен утраченного»?  Увели, что ли? Или наскочил на крупную кость?
  -Не издевайся, - сказал Борис. - Не видишь, у человека несчастье. Надо ему, заслуженному затейнику, ответить в лучших традициях канцелярской отписки. Обязательно с экскурсом в царскую Россию.
«Уважаемый тов. Зюкин Б. - сочиняли мы, давясь от смеха. - До Великой Октябрьской революции машинная обработка мяса носила кустарный, отсталый характер. Раздробленность животноводства, распыленность скоторесурсов не позволяли приступить к массовому выпуску такой высокопроизводительной мясорубки, как МБК-47. В настоящее время наш завод осваивает новый мясорубильный агрегат МБКА-49. В связи с полной загрузкой производственных мощностей отгрузить шнековал к МБК-47 не представляется возможным. Главный инженер В. Шкандыбин.» А я от себя добавил: «Если ты такой вумный и заслуженный, намотай на шнековал свой х..й. С прибором. К сему Иван Жуткин, слесарь-водопроводчик». Получилось грубо, не интеллигентно. Что и требовалось доказать.
Отведя душу, принялись за следующий конверт. Девушка писала родным в деревню под Калугой о том, как рада, что выучилась на маляра-штукатура, что теперь получила койку в общежитии, что ходит в кино, недавно смотрела «Партийный билет», кино старое, но хорошее, артисты хорошо играют. Вскорости соберет посылочку домой, там будут сушки, немного подушечек-конфет, осьмушка чаю. Это письмо мы, не тронув, заклеили, как было. Так же поступили и с третьим, оно дышало любовью, и автору было все равно, который год на дворе и в какую эпоху он проживает.
Но вот письмо в «Пионерскую правду». «Дорогая редакция! Пишет тибе Калачёва Оля, ученица 4б класса одеской неполной средней школы. Учусь я хорошо, на 4 и 5. Но наше пионерское звено не носит ни чьего имени. И школа тоже не носит. Мы все очень хочим, что бы носило. Дорогая редакция, присвой, пожалуйста, высокое звание Зои Космодемьянской нашему пионерскому звену. Она Героиня Великой Отечественной Войны. Или какое другое имя, лучше одеское. А то Зоя Космодемьянская настоящая героиня, но не одеситка.   Есть  одеские  герои Великой Октябрьской революции, но они одни евреи. А мы все хочим, что бы как Павлик Морозов...» В общем, дальше понятно. Мы подчеркнули грамматические ошибки и дописали необходимый комментарий.
Ну что мы тогда могли иметь против Зои? Да ровным счетом ничего. Павлик Морозов ? Ну, вызывал некоторые сомнения в непорочности детской души, но это дело человеческой совести. Мы тогда не могли знать, что легендарная Зоя, обманутая почище, чем Жанна Д'Арк, состояла в команде факельщиков, поджигала мирные избы, что имя ее  навеки  проклято  жителями  села Петрищево. Мы тогда интуитивно чувствовали: что-то здесь не так. К тому же вызывал брезгливость кондовый дух местечкового патриотизма и стремление прикрыться авторитетом  чужой славы. Вот  чему  посвятили мы послесловие к  посланию Оли Калачевой в «Пионерскую правду».
Споры вызвало напоминание вернуть книги не позже указанного срока.     Адрес отправителя - библиотека медицинского института, получатель - неизвестный нам студент с Канатной улицы Виль Дорофеев. В списке зажиленных книг значились «Пороки органов желудочно-кишечного тракта» и «И. В. Сталин. Краткая биография». Проблема состояла в том, чтобы не подставить под возможный удар сотрудниц библиотеки. Поспорив и посовещавшись, мы впаяли в конверт такой текст: «Известный хвостист Дорофеев! «Пороки органов» ты вернешь. И не позже указанного срока.  Употреби биографию Сталина на подтирку желудочно-кишечного тракта. С приветом, честные люди России.»  Мы не претендовали на остроумие. Просто  пользовались случаем выплеснуть стихийную злость. Полуграмотно и почти вслепую. Разве мальчики - студенты могли противостоять закоснелым марксистским догмам и государственному вранью? Мы цеплялись к мелочам, не задевая основы. Вот, например, штудируем «Анти-Дюринг» Фридриха Энгельса. Насобачиваем на Дюринга всяческие ярлычки. Он и эклектик, он и великий путаник. Но это только с подачи Энгельса! Кто-то в нашей державе хорошо позаботился о том, чтобы труды самого Дюринга не попались нам на глаза. Немецкий философ даже не переведен на русский язык. С кем же тогда так доблестно сражался Энгельс? Уж не с ветряными ли мельницами! Вот так и во всем. Декларированная непогрешимость классиков марксизма приводила нас в тихую ярость.
Сложнее обстояло дело со Сталиным. Я не вполне доверял усатому, уж слишком нахраписто он затмил своим  профилем  абрис  Ленина.  По моему тогдашнему разумению, Ленин был один из немногих настоящих коммунистов, только рано ушел.
Тридцать седьмой год как-то странно задел нашу семью. Ленинградская мамина сестра тетя Зина отъехала в кокчетавские лагеря сроком на пять лет, потом задержалась еще на семь. Муж ее, полковник-артиллерист, сгинул без права переписки. Зато другой мамин брат, харьковский дядя Леня, закончил войну полковником МВД и затем, уже генералом, был начальником тех лагерей, в которых сидела его родная сестра.  Возможно, он об этом не знал, они носили разные фамилии, но она-то уж знала точно. Боялась, что об этом станет известно, и возникнет неловкая ситуация. Возникнет? Видимо, тетя Зина была не очень умна, царствие ей небесное. Ну, да это сейчас рассуждать нам легко.
Бориса Подснегова при имени Сталина просто трясло. Это он, величайший вождь всех народов, лучший друг физкультурников, корифей в вопросах языкознания и светоч всяких прочих наук, вот так, за здорово живешь, мимоходом  взял и расстрелял его отца, сгноил в концлагере мать, а самого Бориса погнал с волчьим билетом со второго курса Бауманки. И при этом гнусно ухмылялся с плакатов в свои холеные грузинские усы...
После операции с письмами мы целый день продремали на лекциях, потом пошли разносить конверты по разным почтовым ящикам. Так настоял Борис. В делах конспирации он накопил больше опыта. Как-никак, сын репрессированных.
-Монолог о мясорубках, - говорил Борис, - это точно пятьдесят восьмая. А письмо в «Пионерку» - просто подарочек органам МГБ. Уж о Сталине я не говорю...
Действительно, думал я. Живет себе заслуженный деятель культуры товарищ Зюкин, просит выслать этот чертов шнековый вал. Может, он забыл вымыть мясорубку после мясопомола, после верчения котлет, мало ли что. Оставил на столе. И этот ребристый вал, весь в мясе, поперли соседи. И вот товарищ Зюкин вместо нужной детали получает занудную отповедь. Так, мол, и так, советская власть ныне озабочена разработкой  высокопроизводительных агрегатов и потому не может выполнить его мелкую просьбу. Это ли не издевательство, причем, в самой изощренной форме! Я на месте Зюкина стал бы жаловаться, и в первую очередь - в  МГБ. Тогда прощай, студенческая вольница и пеклеванные булки с изюмом. Но сначала  нас надо поймать.
-Снижение антисоветчины в отдельно взятом почтовом ящике ведет к повышению энтропии1 во всем советском пространстве, - рассуждал Борис. - Конечно, теоретически изловить нас можно. Если, к примеру, в министерстве ГБ дотумкают, что заболел выемщик почты. Прошерстят всю улицу, и нас схватят. Но для этого нужно, чтобы все наши конверты попали в одни руки. А это практически невозможно, ибо они рассеяны по  Одессе и по всей стране. Пусть ловят, и - да здравствует энтропия! - Борис любил выражаться смачным, красивым  языком, сказывалась начальная выучка Бауманки.
Несмотря на апелляцию к энтропии и ссылки на теорию вероятностей, жилось нам с тех пор исключительно неуютно. Особенно по ночам. Я не мог заснуть, прислушиваясь к звукам на улице. Шум автомобильного мотора заставлял нас обмирать. Дорого бы я дал, чтобы все  оставалось,  как  прежде.  С  невинной фотоохотой, с походами за пластинками, даже с метанием медяков, хотя однажды за это чуть не набили морды.
Минуло немало ночей и дней, а за нами не приходили. Понемногу поблекли  предрассветные страхи. Однажды под
вечер Борис сказал, взболтнув полупустой бидон:
-Керосин есть, а жарить нечего.  Картошка  йок   и хлеба  ни  крошки. - И  он   принялся   рассуждать  о неравномерном рассеянии денег во времени и во  Вселенной. Мы подсчитали нашу жалкую мелочь и отправились на Соборку в гастроном. Там одуряюще пахло гроздьями лакированных сосисок,  толстыми  колбасами,  зельцем  и  карбонатом. С голодухи мне  казалось, что цвета имеют свои запахи, например, красный дух сырных шаров. 
-До революции, - вздохнул я, -  всюду  торговали «собачьей радостью», это такие колбасные обрезки. Стоила копейки, а может, меньше.
-До  революции  поэт  Некрасов  бесплатно питался в трактирах хлебом. Намажет горчицей и  жрет. Трактирщики не ругались, знали, что  человек  все в карты спустил, - блеснул эрудицией мой товарищ.
-Давай купим  вот  это, - я  показал  на  пирамиду стеклянных  банок  с  темно-зеленым  содержимым.  - Это шпинат-пюре. Пальчики оближешь. - Я  даже зажмурился и всхлипнул от нетерпения.
-Берем сразу две, - решил Борис. -И еще на полбулки останется.
Дешевле шпината были только каперсы, но мы не знали, как их готовить.
Вернувшись домой, два голодных студента разлили первую банку по тарелкам и торжественно приготовились есть. Я представил себе иллюстрацию из «Книги о здоровой и вкусной пище». В тарелке с темно-изумрудным супом в облачке сметаны плавает половинка крутого яйца, отливает матовым серебром фигурная ложка. Просто слюнки текут.
Действительность   превзошла   силу   воображения. Шпинат-пюре оказался безвкусной пресной травой.
-Надо его посолить,  заправить маслом и подвергнуть термообработке. То есть сварить, - догадался Борис. Мы влили жижу в кастрюлю, разожгли керосинку и стали ждать, когда же сварится этот шпинат. Но сколько не подвергали его термической обработке, сколько не сыпали соли и  не добавляли постного масла, съедобней варево не становилось. Видно, мы чего-то не учли. Кончилось тем, что мы вынесли кастрюлю с этой пакостью на галерею, соображая, куда бы вылить.
Галерея опоясывала дом по периметру второго этажа. Скрипучая расшатанная лестница вела вниз, во владения Анны Ивановны. Второй этаж принадлежал Монте Шмульевне, нашей квартирной хозяйке. Обе старые кошелки сдавали койки внаем. Я, было, удивлялся, откуда в городе столько парикмахеров и мастеров часовых дел. Так вот, все они с нашего двора, все снимают жилье у этих двух выжиг. Размножаясь, пополняют  они  ряды  часовщиков  и мастеров гребенки. Исключение составлял Васька-живоглот, коптильщик с мясокомбината. Он занимал собственную каморку на чердаке и власть старух на него не распространялась.
Ивановна и Шмульевна начинали утро с выноса ночных «ваз». У Шмульевны крышка от вазы была потеряна и хозяйка шествовала через двор, прикрыв безобразие газеткой. Будто никто не догадывается, что у нее плавает там в горшке.
Немного посовещавшись, мы  выплеснули  зеленую жижу
под дверь Монти Шмульевны. Остаток разлили у порога Анны Ивановны. И, не задумываясь о последствиях, легли спать.
Последствия были ужасны. Мы проснулись от истошного
визга, топотания ног. За нами пришли, - решил я спросонья ( не сообразив, что работники органов имеют привычку возникать без лишнего шума. Так в зловещей тишине режут утку или волокут человека в застенок). Но проклятья неслись в адрес кошек.
-Рятуйте, людыны, бо вже у мене сил нема! -  вопила
Ивановна. - Цеи жидовськи кошки засралы увесь дом!
Под ухом старалась Шмульевна:
-Чтоб их приподняло да шлепнуло!  Чтоб они собакам посунулись!
Нам было  жаль ни в чем не повинных животных. В принципе мы относились к ним с тайной симпатией. С тем и ушли в институт. Когда же вернулись...
На перекладине  ворот  висели  десять  разномастных
кошек. Один рыжий кот еще дергался. Мы сняли его вместе с проволокой, распустили петлю и положили на подушку. Через полчаса животное попыталось подняться на дрожащие лапы.  Мы пробовали  его  удержать, но он вырывался, не верил рукам человека.  Это  Анна Ивановна,  толстомясая мегера, посулила  живоглоту пол-литра, чтобы тот удавил всех жидовских хвостатых тварей. Рыжего кота живоглот прихватил для ровного счета. Рыжий зверь был исконно русским котом. Его прикармливала православная  хозяйка.
Вырвавшись, кот заполз под койку медленно оживать, а мы поднялись на чердак навестить Ваську-живоглота. Васька трусил отчаянно, но продолжал хорохориться:
-Нету таких правов, чтобы за дохлую кошку мордовать живого человека!
Да, права свои он здорово усек. Он их впитал с молоком матери, перманентно беременной одесской потаскушки.
...С тех пор минуло полвека. Ушел Юра Рыжов, красавец в ратиновом пальто; с ним мы завершили бег по малому джентльменскому кругу. В туман воспоминаний отступила Одесса, оставив в памяти цветочный запах парикмахерских и дуста. Я словно снова бегу по большому кольцу, начало которому положил тот отшлепанный мальчик с Кузнецкого моста. Вокруг - гигантская человеческая лотерея. Кому быть участником, кому - зрителем. Кого гноить в лагерях, кого пока держать на свободе. Кого казнить, кого миловать.
Одряхлел Боря Подснегов. Иногда мы встречаемся, если нет сквозняка, и солнышко греет ласково. Выпиваем. Молча салютуем рюмками  заслуженному  деятелю   Зюкину и его оппоненту Шкандыбину, злой шутке нашей фантазии, и бывшему хвостисту Дорофееву. Всем, всем, всем, кто еще с нами жив! И отдельно - рыжему бессмертному коту в лице его бесчисленных потомков.
_____________________
*Рассказ опубликован в журнале № 10 «Наша улица» за 2003 год.










                ПТИФЛЁРНАЯ ЧУВИХА*
 
Сейчас эта музыка продается в любом киоске, на каждом углу. Вместе с чипсами и жевательной резинкой. Хотите - на дисках, хотите - на кассетах. Если желаете, ее вообще обратят в цифирь и по новой запишут, лучше, чем сыграл сам Бишу. Хлорвинил ушел в прошлое, и теперь не разбить эту пластинку. Как я однажды и сделал.
Что со мною было, когда я в первый раз услышал ту мелодию, там, в горах!
Горы были старые и паршивые, все в проплешинах. Наверху тянулась  сплошная яйла, по-нашему высокогорное пастбище. Пастбище? Скот здесь пасти нельзя, поломает все ноги. Однако татары пасли.  Говорят, при них тучами по яйле бродили стада баранов. Татар выселили, исчезли барашки. Татары  умели  как-то  задерживать  воду.   Здесь   наверху
известняк, карстовые воронки. Известняк воду не держит, она уходит вглубь, в подземные озера. А внизу, у моря город мучается от жажды.
Мы искали воду все лето. Надоели зябкие рассветы, волглый насквозь от росы брезент палатки. Днем - пот, сушь, пекло. Приелись крупные южные звезды.   В глотке комом стоял привкус подгоревшей пшёнки из концентратов. Тошнило от мутной теплой водицы, зачерпнутой жестяной кружкой с донышка жестяного же ведра. Меня тянуло в Москву.
Пару раз я спускался в город. На набережной стоял сизый чад кооперативных шашлыков. Пахло йодом водорослей и магнолией. Мужики рыскали в поисках пива, чувихи отлавливали мужиков. Полуодетые стаи курортников, все в заморском парфюме, брезгливо обтекали мою штурмовку. Еще слышалась русская речь, но все больше украиньска мова. Я чертовски лояльно к ней отношусь, но, согласитесь, «паду лы я, дручком пропэртый», это уже слишком. А впрочем, мне было наплевать. Назавтра я снова таскал изгаженные рюкзаки, выколачивал белую пыль из шурфов, собирал для костра маломощные ветки и засохшие коровьи лепешки. Несмотря на громкое название должности, коллектор в экспедиции - это просто разнорабочий.
  Так утекало лето. Надвигался сентябрь. В Москве было двадцать тепла, без осадков, ветер слабый, до умеренного. Я слушал сводку погоды и думал, что вот, еще один день прошел в Москве без меня и без осадков.
Последние известия мы слушали регулярно. Хотели убедиться, что еще не развалилась держава. Приемник у нас был так себе, почти игрушечный, брат привез его из Афгана. Но столицу нашей родины он брал. Она, столица, лежала за далеким шорохами, тресками, грозами, но тем живее ощущалась Москва, в отличие от жестяного хрипа местной транслирующей радиостанции. А мы все были москвичами и немного  патриотами.
В тот вечер я не сразу выключил приемник, прошелся разок по диапазонам, просыпая обрывки чужой болтовни и роков. И уже в конце шкалы наткнулся на  это. Сначала это было просто тишиной. Станция молчала, приемник  шебуршал и потрескивал, но я угадывал ее тамошнее присутствие. И вот там тихо вздохнул кларнет.
Кто-то у костра опустил на колени ковбойку, отложил иголку и нитки. Кто-то чиркнул в палатке спичкой. Тон кларнета был чистый и чуть печальный, но это была хорошая грусть, ведь дерево - структура теплая, из него-то и выточен кларнет. И вот он пел и пел как-то по спирали, и пил мою душу, а я боялся дышать, чтоб не нарушить это наваждение, и волнами на меня спускался откуда-то озноб. Господи, бывает же на свете такая музыка! Так от нее щемило в горле! Будто мне было, что переживать. Ни пятиминутных опозданий, ни нечетных штучек гвоздик в застенчивом целлофане - ничего-то еще ведь не было. Мне вдруг стало обидно за бесчувственно прожитые двадцать лет…
А потом мелодия стихла. Куда-то ушла.
В черной норе палатки тлела сигарета. Костер догорал. Чуть потрескивали, стреляя золой, полосатые головешки. Угли подернулись розовато-серой пеленой, становилось чернo и сыро. Я с досады потряс приемник и улегся на спину. Сверху висели обе Медведицы и вдобавок весь Млечный путь. Звезды дрожали в жарком мареве догорающего костра.
Через  день я уехал домой, в Москву, в отпуск. Под стук колес выколотил в тамбуре белую пыль известняка. Выбегал на станциях купить мороженое и корявых огурцов. За нарядными вокзалами лежали никому не нужные города. По полям тянулись зубчатые тени наших вагонов. Наконец замелькали светлые башни и ажурные краны, веселящие глаз. Я был дома.
Дома гулял ветер, сухо царапал по асфальту отсохшими листьями, срывал с приезжих шляпы. В Москве было сколько угодно воды, она сверкала, звенела, шипела, искрилась, плескалась и пенилась. И, главное, хотя еще было жарко, за ней не ломилась очередь. Хорошо живут москвичи!
Я кайфовал. Шатался по улицам в жабьей афганке, шоколадный, как негр, лыбился встречным чувихам, стаду машин, электричеству, ветру.
Я люблю большой город и люблю ветер.
Я люблю город потому, в нем чувствуешь себя как бы перед встречей с чем-то неожиданным. Каждую секунду это может случиться. Пусть ничего не произойдет ни сегодня, ни завтра, ни через год. Важно, что это может случиться вот прямо сейчас.
Я люблю ветер потому, что он всегда дует издалека и
всегда что-нибудь обещает. Часами шатаясь по набережным, стоя на Крымском мосту, я жадно глотал речной бриз, и он доносил сложные ароматы  дыма и кухни с проплывающих барж, дегтя и воблы. Ветер обещал скорую осень, и с нею треск разрезаемых арбузов, звон потоков дождя из водосточных труб, душноватый дух домашнего уюта после промозглой улицы, а потом - скипидарные запахи свежепросмоленных лыж, снежные сумерки, синие тени. Вот, что он обещал, дружище ветер.
Как-то под вечер я снова услышал ту песню кларнета.
Она текла из распахнутого окна в маленьком приарбатском переулке. И опять защемило в горле.
Шла мимо девушка. Чувиха. Замедлила, прислушиваясь, перестук каблучков, процокала мимо. И тут же в окне завели знойное танго. Я сплюнул и посмотрел ей вслед. Ноги были слегка тонковаты. Но я догнал ее, почему бы и нет, и зашагал рядом, искоса поглядывая на бледный профиль. Она весело помахивала сумочкой.
Я сказал что-то такое, что, по-моему, должен был сказать опытный чувак, и мы пошли вместе. Мы отправились в зоопарк смотреть бледно-розовых фламинго и сонного крокодила. Только к обезьянам я ее не повел, хоть она и просила. Не люблю, когда глазеют на неудачливых наших родственников. Потом тут же в столовке мы съели хек отварной с клейкими рожками, скормили  в чемоданную пасть бегемота остатки батона, и вышли в город. Мы прошатались до позднего вечера, а целоваться не стали. Но я, как настоящий чувак, проводил ее и записал телефон. И спокойно прожил весь завтрашний день. А когда закат снова расплавил окна, когда небо стало высоким и синим, когда люди стали ходить преимущественно по двое, я нашарил в кармане клочок от выкинутой пачки сигарет с нацарапанным телефоном и занял очередь в автомат.
Мы пошли для начала в тот переулок, но мое окно было закрыто. Тогда мы прошвырнулись до парка и взяли лодку, и она сказала, как жаль, что здесь не растут лилии. Надо же - лилии! Я в ответ процитировал, как "у нас на брюхе не растут артишоки и миндаль, и это очень жаль". Так складно получилось, потому, что там не совсем брюхо имелось в виду. Потом я повел ее  питаться. Мы жевали жилистый шашлык и запивали теплым шампанским из граненых стаканов. Я немного захмелел и заговорил о карстовых пещерах, как там растут шершавые сталактиты да сталагмиты, про подземное озерко, где плавают слепые рыбки. Я рассказывал ей про солнце, про здоровенный багровый ломоть перезрелого арбуза, выныривающий из моря, и про близкие мохнатые звезды рассказывал, каких не увидишь ни в городе, ни даже в Малаховке, а только в горах. Я дразнил ее запахом кизячного дыма и россыпями бриллиантовых росинок, а сам все выстукивал пальцами по липкому пластику столика мою мелодию. Она слушала, еще шире раскрыв и без того огромные глазища, слушала и смотрела на мои загорелые лапы. Рукава были закатаны, а уж мышцы я в горах накачал.
Я провожал и думал: поцеловать? Глаза у нее были, действительно, хороши. Даже во тьме зеленые, как у кошки. Чувиха. Чувиха! Я все-таки поцеловал.
- Не надо... Пустите... Пусти, - сказала она. А потом стала целовать сама. И гладить, гладить мои плечи нежными такими пальцами. Мне вдруг ее немножко жалко стало, захотелось сказать что-то хорошее, только не знал подходящих слов. Так я ничего и не сказал, просто молча целовал и целовал, пока не стали солеными губы и не закружилась голова.
Мы договорились назавтра, в семь, под часами у входа в парк. Я опоздал на пять минут, она уже пришла. Я почему-то нырнул в толпу. На ней было фирмовое платье, наверное, одолженное у подруги, и туфли на высоченном каблуке. Вот  ноги были все-таки немного тонковаты. Она не вертела головой, меня не высматривала, только комкала ремешок своей сумочки.
И я не знал, что хуже, подойти или не подойти.
В семь пятнадцать любая бы на ее месте ушла. И когда меня переполнила жалость, и я решил объявиться, опять зазвучал мой кларнет. Откуда? Почем я знаю. Скорее, во мне самом. Я вдруг услышал терпкий запах кизячного дыма, близкие звезды высвечивали над горами, костер догорал, и угли подернулись розово-серой пеленой, как глаза убитой птицы.
Девушка уходила не оглядываясь, ступая не в такт моей музыки и, верно, теребя ремешок своей сумочки...
Прошли годы. Сбылось почти все, что обещал мне дружище ветер. Снег за окном и синие сумерки.
Та песня кларнета продается на каждом углу вместе с чипсами и жевательной резинкой. «Маленький цветок» она называется, «Пти флер». Вот как все просто.

___________________________
*Рассказ опубликован в журнале «Планета людей» № 4 за 2004 г.


                СТАРЫЙ  ДОМ*



Каждый раз, бывая в Питере, я клянусь, что теперь-то непременно повидаю старого друга. Сверну с Невского на улицу Марата и снова увижу витые зеленые луковки изразцовой церквушки, где до войны был овощной кооператив, пойду по булыжной Стремянной, и подворотни будут дышать мне в лицо восхитительным запахом прохлады, сырой штукатурки, осиновых дров. И дойду до Поварского переулка, и остановлюсь перед номером три, старым пятиэтажным домом с длинными ажурными балконами.
Постою, выкурю сигарету и уйду. Я знаю, что в нашей квартире другая мебель, чужие обои. И не так-то просто войти в подъезд, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. И объяснять на пороге, что хотел бы заглянуть в свою бывшую комнату, где видите ли, прошли мои детские годы.
Нет, я, пожалуй, даже не стану открывать высокие двери парадного. Я только выкурю сигарету и потихоньку уйду.
Дважды я пытался прийти на обещанное свидание. Первый раз дошел до угла, где была изразцовая церквушка. Вместо нее зиял котлован, огороженный рыжим забором. И я повернул назад.
Второй раз дошел до Поварского. Был поздний зимний вечер. Падал снег. Сияли лампы дневного света, ослепительно резкие и холодные. Вечерами в нашем переулке никогда не было так светло, здесь горели желтые фонари, и когда шел снег, он шел конусами от фонарей. И внизу от фонарного света снег лежал совсем желтый и загадочный, как лунная пыль.
А теперь здесь все было залито мертвящей холодной белизной, и эти дневные лампы добавляли к ней синьку.
Было слишком поздно, чтобы войти в дом.
В мой последний приезд был разгар лета. Толпы туристов у Эрмитажа, у Петра и Исаакия, переполненные речные трамвайчики, блеск шпилей, сияние куполов, жаркое шлепанье троллейбусных шин о мягкий асфальт - так, примерно, выглядит летний город в эпоху поголовного туризма. 
Но до переулочков,  подобных  Поварскому,  любопыт-
ствующие путешественники не доходят. Здесь обитают исконные питерцы. У них устоявшийся уклад, годами отработанные маршруты: остановка трамвая, проходная фабрики, учрежденческий особняк, булочная, бакалея, жилой дом в переулке. Они здесь обитают с понедельника по пятницу включительно. На субботу и воскресенье их увозят пригородные поезда. Так что по выходным здесь пусто.
Я пришел в Поварской в воскресенье. Стояла жаркая тишина. Даже проклятые телевизоры не верещали из окон.
Я стоял перед домом и мял сигарету. Дом был необитаем. Окна без рам. Балкон без дверей. Фасад зиял черными дырами.
Правда, ведь он старик, этот дом. Помню его довоенный чердак. Мы украдкой лазали туда и глядели в слуховые окошки на витые зеленые луковицы церкви, отсюда совсем близкие. А если изловчиться и по пояс высунуться из слухового окошка, можно было увидеть кусочек Невского, как раз то место, где кинотеатр «Колизей». Отсюда, с чердака, мы смотрели, как встречают папанинцев. С неба летели листовки, мне тоже досталась одна.
На чердаке мы чихали от пыли, пугали котов, слушали, как утробно воркуют голуби, копались в старой рухляди, оставленной многими поколениями. Теперь я знаю, что приметы каждого времени могут выражаться вещами. Старая керосиновая лампа на чердаке - город зажег электричество. Электроплитка - город получил газ.(Разумеется, годы военного коммунизма, как и годы  блокады, не нашли здесь должного отражения. От них остались одни коптилки.)  
Вот изъеденный молью кивер с обгрызанным султаном, вот старинное черное кресло со спинкой, высокой, как колокольня; вот граммофонная труба, в которую можно просто так завывать, а можно трубить в атаку…. Этот чердак был для нас и штабом повстанцев, и пещерой Тома Сойера, и капитанским мостиком «Фрама». А вот детские коляски, колыбельки разных времен и стилей. Обитые старинным атласом и простые, из дерматина, и даже лыковые кузовки для младенцев, и, наконец, современные экипажи в хроме и синтетике. Хорошо, что старый чердак хранил эти коляски. Ну и что ж, что повзрослели дети. Иногда невредно поглядеть, из какой они выросли колыбели…
Дом был стар. Когда-то парадный подъезд согревал жар пылающего огня в камине. На лестнице еще сохранились бронзовые прутья для ковров. Его квартиры когда-то состояли из сплошных анфилад.  Мебель комнат его, кроенная из огромных цельных досок, называлась «Павлом» и «Александром»". Потом появились тут кустарные фанерные шкафы, купленные на барахолке Обводного канала.
И жильцы появились другие. Женщины в красных косынках, в синих парусиновых туфлях без каблуков. В квартире через площадку поселились три девушки в юнгштурмовках, три хорошеньких бойких сестры. Мы, мальчишки, перед ними «выдрючивались», может быть, потому, что у них на юнгштурмовках блестело по значку «Ворошиловский стрелок»…
Дом был стар, и, конечно, три блокадные зимы не прибавили ему молодости. Фанерные шкафы пошли вместо стекол, «Павлов» разобрали на щепки-чурки. Стены промерзали насквозь, и на них какой-то дикой колючей щетиной седел иней. 
Старый дом с трудом пережил войну. Но он старательно законопатил трещины, замазал потолки, залатал пробоины в крыше. Это был дом-герой, удивительно устойчивый ко всяческим напастям и бесконечно добрый к своим жильцам. И он еще долго бодрился, старался выглядеть молодцом, умница, мой хороший такой. И вот теперь, в награду за всю долгую службу его, наверное, отстроят заново, и будет он стоять как новехонький, этаким юношей, сиять вполне современным фасадом и радовать жильцов исключительно удобной планировкой квартир. Быть может, он вознесется двадцатиэтажной башней с балконами-лоджиями. Может быть, под крышей расцветет зимний сад. И новое поколение жильцов никогда не узнает, что когда-то дом номер три был всего о пяти этажах.
Но пока он снаружи прежний. Воскресенье. Кругом ни души. Жильцы временно выселены. Рабочих нет. И вот я могу отворить высокую дверь парадного, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. Дернуть не так, как звоним, идучи в гости. А так, будто я вернулся домой без ключа.
И будто я услышу за дверью такие привычные шаги и -
«Это ты? Где тебя черти носят!»
Да, это я.
И я вошел.
Мне не хочется расписывать эти детали покинутого жилья: свисающая проводка, полусодранные обои, ребра дранок, следы моих каблуков на снегу штукатурной пыли…. Нет ничего более очеловеченного из вещей, чем жилье.
Я вошел в длинный коридор. И вспомнил почему-то, как катался здесь на трехколесном велосипеде. Опять же я мог бы рассказать, как на первых порах он блестел свеженькой краской, а немного спустя стал издавать пронзительный визг; сколько удовольствия было от его сверкающего - настоящего! - звонка, как интересно на ходу было дергать рулем, чтобы ехать зигзагами. Все это сейчас неважно. А важно вот что. Я начинал изо всех силенок нажимать на педали еще в передней, чтобы вихрем промчать весь коридор, чтобы от скорости замирало под ложечкой. Моя комната - самая последняя, и я имел полное право шмякаться в дверь колесом, так что оно в конце концов стало похоже на дыню. От этой езды у меня осталось впечатление бешеной скорости. А это значит, что коридор был очень длинным.
Коридор был и впрямь очень длинен. Пеший переход из
передней в мою комнату был целым кругосветным путешествием. И по времени, и по впечатлениям. Путь шел мимо соседских дверей, и за каждой дверью - свое дружественное государство: страна Ивановых, страна Эккертов, страна Матюшкиных. И мимо чулана с настороженной мышеловкой. И дальше, мимо ванной, где кран пел на разные голоса. И мимо полки с деревянным ящиком телефона о двух кнопках; если их надавить, там коротенько тренькало. И еще мимо кухни, где шипели, гудели, фыркали и капризничали своенравные примуса. Вот
сколько было по дороге чудес, прежде чем я попадал в свою комнату. Такой это был необыкновенно длинный коридор!
И вот прошло почти полвека. Я снова стою в передней
- у начала дороги в комнату моего детства. И снова иду по длинному коридору. А в нем всего-то несколько шагов. Подумать только, всего несколько шагов по паркету, заваленному обломками штукатурки. А я когда-то мчался здесь на велосипеде!..
Но какие это долгие шаги! Я иду мимо зияющих проемов вместо снятых с петель дверей. Проем в страну Эккертов…. Проем в страну Матюшкиных…. Это очень долгое путешествие, и дорога давно проходит через Пискаревское кладбище. И мне становится знобно в этом совсем пустом коридоре.
Я ни разу не был летом на Пискаревке, почему-то всегда зимой. И всегда там стоял пронизывающий холод, дыхание стыло инеем, звуки траурной музыки на морозе были отчетливы и чисты. Серый гранит в пеленах снега, серебро невидимого оркестра, хмурые северные небеса - вся эта графика скорби снова встает передо мной.
Странно, что сейчас за стенами дома - девушки в тонких платьях, размягченный жарой асфальт.
Нельзя играть в возвращение. Нельзя притворяться, что не было этих пятидесяти лет. И нельзя появляться там, где тебя давно не ждут. Но мой дом ждал меня все эти годы. Нету страны Эккертов. Нету страны Матюшкиных. Но я, как наяву, слышу их старый рояль с западающей клавишей «ми» в четвертой октаве, а вон там, на балконе, в зеленых ящиках пламенеют настурции, а у Ивановых заводят патефон, крутится пластинка: «Парень кудрявый, статный и бравый, гордая любовь моя…» - тогда, перед войной, все сходили с ума от этой песни. А мимо комнаты Назаровых я ступаю на цыпочках, чтобы не разбудить маленького Сашкеца, этого плаксу, а недавно   капитана дальнего плавания, правда, бывшего, ныне продавца газет Сашкеца, я случайно встретил в Архангельске.
Медленно, медленно иду я по коридору - дорогой длиною в пятьдесят лет. И вот наконец я в своей комнате.
Знаю, читал сотни раз: мы вырастаем, и все, что из детства, становится маленьким. Но я постарался так войти в свою комнату, как вошел бы в нее полвека назад. И когда я вошел, в ней было тепло и чисто, и я не увидел, что потолок опустился ниже, а стены стали тесней. Я не заметил пыли и мусора, подоконник, которого не было, блестел масляной краской, скрипела по-прежнему знакомая половица. Вот разве только обои…
Я вспомнил, что у меня в кармане перочинный нож, и вырезал квадратик верхних обоев, а под ним был еще слой обоев и еще слой. И так я добрался до наших обоев, синих, с дымчатыми разводьями; я всегда ложился спать лицом к стенке, и, когда начинал засыпать, разводья сливались, переплетались, превращаясь в диковинных зверей и лиловые облака.
Квадратик своих обоев я вырезал. Он был хрупким и ломким от пересохшего клея, и я осторожно вложил его в записную книжку.
Вместе с этими простыми действиями ко мне вернулось чувство реальности. Я вдруг отчетливо понял, что прежним он никогда не будет, наш убеленный сединами дом. От него останется только старый почтовый адрес: Поварской, номер три. Но и этот адрес будет обманом. Чутье говорило, что здесь затеяна громадная реконструкция, евроремонт. Или надстроят его, и вправду сделают двадцатиэтажным - пусть с его нового, высокого чердака (если только там будет чердак) можно  увидеть весь Невский, и полоску Невы, и, может, даже Кронштадт и Атлантический океан, - все равно это будет обман.
Если тебя насилуют и сопротивление бесполезно, лучше расслабиться и получать удовольствие, говорят бывалые люди. Поверим же им.
Я не хочу, чтобы от рассказа веяло грустью. Пусть будет спокойно и беспечально. Будто ступаешь по нетронутой снежной целине. Или лежишь на траве и смотришь в бездонное синее небо. 
_____________________________________
*Рассказ опубликован в еженедельнике «Литературная Россия» в 1972 году. В 2003 году заново отредактирован, из него вытравлен весь дух социалистического реализма.

    






     О ПАСМУРНОЙ СТОРОНЕ УЛИЦЫ    
                современная притча

Как-то странно у нас выходит - еще вчера, казалось, жили во дворе три уважаемых гражданина, три ветерана войны и труда Петр Петрович, Юрий Алексеевич и Федор Гаврилович. А сегодня - Петрович, Лексеич и Гаврилыч, и сдается, что так и было всегда. Получит человек пенсию, взамен отберут родное имя. Кто ты по батюшке? Петрович, Лексеич, Гаврилыч. Остальное забудь. Потом спросят, где надо - в загсе да в военкомате. И перечеркнут документ крест на крест толстой жирной чертой. А то и вовсе порвут.
Но это когда еще будет. Пока же время тихо течет мимо лавочек, где смирно сидят ветераны, уткнув подбородки в клюшки. Несмотря на теплынь, на городские условия, Гаврилыч в деревенских валенках с обрезанными голенищами. Совсем обезножил старик. Остальные не лучше. У Петровича трясется голова, у Лексеича - и руки. Вдобавок Лексеич еще и курит. А это невмоготу - разминать сигарету трясущимися руками,  когда на тебя глазеют. На счастье его, иностранцы купили табачную фабрику со всеми потрохами. Теперь она называется «Лиггест-Дукат», хотя гонит все ту же «приму». Ту же, да не ту же: новая «прима» сгорает вдвое быстрей и носит его же, уже забытое, имя Юрий. «Приму-Юру» разминать не надо, сама споро сгорит.
Про окружающие человека предметы любят говорить: этот дуб мог видеть... эти камни  помнят... Вранье все это, бессовестное вранье. Ни черта они не могут. Хорошо, если сами целы. Вон как тот дуб в углу двора, под которым все трое в детстве справляли малую нужду. Где тот дуб? И щепочки не осталось, давно спилили его, когда тут затеяли строительство гаражей. А потом и гаражи убрали, говорят, не положено «ракушками» загромождать двор. Ни дерева, ни гаражей, помочиться негде, приходится старикам по малой нужде отправляться к себе домой.
Раньше двор был мощен булыжниками. Меж ними, там, где редко ступала нога человека,  впритык у домовых стен, произрастала чахлая травка. Было за что зацепиться живому глазу, ищущему пообщаться с флорой. Теперь те булыжники давно вывезены. Сейчас кругом асфальт, и в соседнем дворе, и по всей Сухо-Безводной улице один только асфальт, чтоб ему было пусто!
А на нем и так пусто, хоть шаром покати. Вот те булыжники могли бы, если б хотели, рассказать  житейскую  историю трех стариков, в прошлом Петьки, Юрки и Федьки. Как семенили они  в детсад, потом ходили в семилетку, потом на фабрику Колючих изделий,  на фронт и оттуда, с Победой, опять на ту же фабрику Колючих изделий, и так - до пенсии, до нынешних дней, когда стали они Петровичем, Лексеичем да Гаврилычем. Но некому рассказать эту банальную историю старения и дряхления человека, да и не зачем. Всем суждено через это пройти с большими или меньшими издержками.
Сегодня ветераны спустились во двор, как на парад. Надели все самое лучшее.
На Петровиче кожаное полупальто с чуть потертыми рукавами. Пуговицы с гербом, под серебро. На плечах погончики. Лет двадцать назад этому кожану не было бы цены, а теперь изрядно потрачено временем. Гербы на пуговицах давно потускнели, петли от старости разошлись, одна пола слегка сожжена кислотой. Впрочем, с этим пороком пальто Петровичу и досталось.
Лексеич спустился во двор в голубом китайском пуховичке нараспашку. Под пуховиком виден пиджак, да какой! Твидовый! Раньше о таком Лексеич и слыхом не слыхивал, а теперь вот, пожалуйста, полюбуйтесь, что лицо, что изнанка, - одна сатана. И подкладки не надо. На самом деле, это был не совсем пиджак, а блейзер с клубными пуговицами и с тремя львами, вышитыми на кармане. Правда, левый рукав блейзера немного заштопан, но, во-первых, под пуховиком не видно, а, во-вторых, и без пуховика почти совсем незаметно, потому что штопка-то все-таки  импортная.
Гаврилычу на этом пиру роскоши достались одни сапоги, на которые он, по случаю праздника, сменил свои   
валенки-недомерки. Чудо, что за сапоги! Барские, охотничьи. Над коленом проходит ремешок, чтобы их обвязывать, а доходят края сапог чуть ли не до пояса. В самый раз в них по болотам шастать. И кожа самая подходящая, буйволовая, что ли. Или из бизона. Ну, не из носорога. Но тяжесть такая, что Гаврилыч своими больными ногами не может в них и шагу ступить, приспичит по нужде, так он кличет бабу свою, Муську. 
Если бы все эти вещи достались кому-нибудь одному! Так нет же. Талончики на гуманитарную помощь были получены лет пять назад, тоже под какой-то военный праздник. Распоряжались гуманитарной помощью два приемщика вторсырья Сергунчик-Стригунчик  и Толик-Лишай. Они и всучили трем ветеранам прожженную кожанку, заштопанный блейзер и неподъемные сапоги, да и то  потому, что у тех были законные талончики. Остальное, не розданное заграничное барахло, Стригунчик с Лишаем прибрали к рукам. Чьи еще нагрелись здесь руки, доподлинно неизвестно. Дело в том, что помощь собирали вполне бескорыстно, и если попали сюда непотребные предметы ширпотреба, то, скорее по недосмотру, нежели по злому умыслу. А потом  на всю гуманитарную помощь лапу наложило  государство и отдало на откуп Сергунчику  и Лишаю.  Два начинающих бизнесмена открыли лавку «Секонд Хэнд» во Дворце слепых в Протопоповском  (бывшем Безбожном) переулке. Шмотки с железнодорожных составов везли им контейнерами, а они торговали на килограммы. Видно, привыкли так в своей палатке утильсырья.  Больше всех на этом пострадал Гаврилыч,  охотничьи сапоги весили ровно пуд. На то они и с барской ноги.
Сегодня тоже праздник. С утра всласть наслушавшись маршей и старческих, со слезой, речей дома, по радиоточке, ветераны выползли во двор, погреться на солнышке. Потому и оделись, как на парад. Жаль только, принимать-то парад некому. В прошлом году жив был сосед, настоящий полковник. Вся грудь в орденах. Не гнушался с ними и выпить.  «За порядок в танковых частях!» - так любил говаривать он, поднимая граненый стакан. А старуха с белым лысым черепом плевала на его награды, все равно прибрала, видимо, у нее был свой, не поддающийся логике счет. Но если разобраться, логика тут все же была - жертвы ее, главным образом, принадлежали к одному, военному поколению. А кто раньше, кто позже, для лысой старухи  - несущественная мелочь.
Так и сидела наша троица ветеранов на лавочке у подъезда, уткнув морщинистые свежевыбритые подбородки в  клюшки. Молча прели в парадной своей амуниции. Петр - в кожанке, Юрий - в клубном твидовом пиджаке, Федор - в барских ботфортах. Ждали, когда их скличут обедать.
По праздникам пировали у Гаврилыча. Женский персонал ставил на стол винегрет в старой щербатой супнице, студень-холодец из свиных ножек и селедку на перине из луковых колец в голубой селедочнице из оргстекла. У Гаврилыча был рак гортани, о котором тот не догадывался, но терпел дикие приступы кашля от попадающих в горло крошек и косточек. Поэтому  Муська, баба его, терпеливо вынимала из сельди  самые мелкие косточки-волосинки. Из-за этого ждал весь стол со своими военными тостами. Пили за Победу, за то, что остались живы, потом за тех, кто ушел, за порядок в танковых войсках, за военачальников, смелых и справедливых, и потом, отдельно, за женский персонал, вместе и порознь.
Семь тостов, семь тридцатиграммовых рюмок. На это и было рассчитано застолье, по четвертинке на мужика,  воина-победителя.
А побежденный, коммерсант  Эрфольг, жил в башне напротив, на солнечной стороне улицы Сухо-Безводной. Он снимал там трехкомнатную  квартиру, а Муська, баба Гаврилыча, по будням убирала ее.
Коммерсант Фриц Эрфольг никогда не нюхал войны, он родился в мирное время, кончил Гейдельбергский университет и неплохо, по-своему, знал Россию. И чем ближе ее узнавал,  тем больше давался диву: как могла  дикая, вороватая, перманентно пьяная страна победить его Германию? Разве что в страшном кошмаре! И тем не менее, это было так, вон и песни горланят в доме напротив, на теневой стороне улицы. Победители, как же.
Страна без дорог, без теплых туалетов и без компьютеров обречена прозябать на обочине цивилизации. В ней ни черта не работает - ни техника, ни законы, ни народ, ни  правительство. Даже подметать не могут. Что такое Россия? Сырьевой придаток полноценной  Европы. - Фриц разглядывал физическую карту и нехотя мысленно добавлял: ладно, пусть и Японии. Он умилялся своей щедростью.
Между тем, за столом у Гаврилыча речь тоже зашла о политике.
- Я бы с Путиным пошел в разведку, - сказал Лексеич. - Уж переводчик его не обманет, нет, брат, шалишь. Опять же, владеет дзюдо...
Муська, до ухода на пенсию работавшая технологом на той же фабрике Колючих изделий, не слушая, бубнила:
- Мой-то Фриц, говорят, уже всю нашу фабрику скупил. Скоро русских в Москве совсем не останется, одни черножопые да иностранцы...
- Эх, встреться твой Фриц мне под Сешке...Секеш-фехер-варом, - справился, наконец, с неудобоваримым названием Гаврилыч. - Где-нибудь в сорок пятом...
- В сорок пятом мы никак не могли его встретить, он еще  не родился, - уточнил Петрович. А Муська вставила:
- Из молодых, видать, да ранних.
Действительность ускользала от Гаврилыча. Ему не хватало слов, а, стало быть, мыслей, чтобы выразить всю сложную гамму чувств. Он тоже пытался разглядеть то и дело возникавшую перед ним политическую карту мира. То была школьная карта тридцатых-сороковых годов прошлого века. Германия на ней изображалась крохотным коричневым пятнышком, а СССР - огромной, похожей на быка лужей красного цвета, залившей чуть не полмира. С одной стороны, - рассуждал Гаврилыч, - как могла такая  козявка нанести нам столько бедствий?.. А с другой стороны выходило, что слишком много у нас победителей, чтобы  ухватить добытую  долю удачи, вон Германия-то какая махонькая, разве хватит на всех?.. Отсюда мысль перескочила на ордена. Говорят, мы совершили массовый подвиг, вот почему так много раздали орденов. Раньше за них, рассказывают, платили. А ныне, по словам Петровича, количество выданных наград превысило некую критическую массу. Погоди маленько, говорит Петрович, повымрут последние ветераны, и за ордена опять станут платить. Ну, это когда еще будет, сомневался Гаврилыч. И нес свои ордена, один за другим, скупщикам сувениров на старый Арбат. Если б не ноги, снес бы последние, красную звездочку и орден Отечественной войны. Этот орден, недавно полученный  каждым обозником, как бы их всех подравнял. Дескать, сколько прошло лет, чего тут теперь славой считаться, сказано - массовый подвиг. А все-таки, если бы подвиг был не таким уж массовым, может, на Арбате дороже бы стоили боевые ордена?..
Ну, так ведь не за награды-то Гаврилыч воевал. И не за барак на тридцать семей, в котором родился. (Сарай стоял на месте  нынешнего дома.) Это было бы даже смешно - идти  воевать за барак. Все равно, что сражаться за родную помойку. Все воевали, и он воевал. И ни о чем таком высоком не думал, на то был у них замполит. И все-таки за орден Отечественной войны, которым теперь награжден последний обозник, за эту мелкую уравниловку ему немного обидно. Воевали по-разному, а серьги, выходит, причитаются всем. Гаврилыча словно заклинило на этой маленькой, пустяковой несправедливости; за ней он не видел серьезных обид. Его не смущала издевательская пенсия («зато я брал Секешфехервар!»), нехватка лекарств («на всех не напасешься!»), не унижала германская подачка в виде бесполезных сапог («мне бы здоровые ноги, я бы еще поохотился!»). Да и за те сапоги  урвали из его жалкой пенсии Стригунчик с Лишаем и омерзительное в своей нищете ненасытное Государство. Гаврилыч понимал, что живет, вернее, доживает в жутко несправедливом мире, где побежденный Фриц Эрфольг имеет все, а он, победитель, кавалер недопропитых орденов, - здоровенный шиш с прогорклым растительным маслом.  Казалось, она не насовсем. Жизнь была похожа на уличную игру с заведомо приблатненными участниками. Он мирился с этой данностью. Вот придет новый хороший хозяин и все будет путем. Приходил новый хозяин, а лучше не становилось, пока Гаврилыч не понял - надеяться можно только на Бога. И то, если в Него верить. А Гаврилыч не знал, верит он или нет, и оставлял вопрос открытым до скорой неминучей встречи со старухой с белым лысым черепом.
Впрочем, не будем о грустном. Сегодня же День Победы! К вечеру  стали чаще греметь военные марши, по ящику снова (в который раз!) тонули в болоте героини Бориса Васильева и (тоже, в который раз!) кружились березы Сергея Урусевского над телом «убитого» Баталова.
Вечером во двор стали подтягиваться бывшие фронтовики, - в квартирах было накурено и душно. Выполз и Гаврилыч со своей терпеливой Муськой, и Петрович с Лексеичем, и  остальной женский персонал.
- Салют, это, значит, в нашу честь... Из двухсот двадцати четырех орудий... - вспомнил Лексеич приказы Верховного.
- Как же, «из двухсот двадцати четырех», «в нашу честь», - передразнил скептик Петрович, и смачно, со вкусом выругался. Только Гаврилыч ничего не сказал. У него в последнее время сильно першило в горле, будто он обкормился  черствыми крошками. «Помирать, так под грохот салюта», - весело и отчаянно думал Гаврилыч. Он забыл, что давно не грохочут салюты, иначе не напасешься в столице стекол. Так, дрогнет воздух, и в вышине рассыпятся густые хлопки ракет фейерверка. Взметнутся птицы, и долго после салюта будут кричать и летать над двором большими кругами. Словно это их птичий праздник.
С брезгливым любопытством наблюдал за салютом Фриц Эрфольг, удачливый коммерсант. Его длинный черный  "паккард" затерло гуляющей толпой перед Большим Каменным мостом и он мог любоваться отражением салюта в воде. Салют был опрокинут, смена цветов  тонула в ряби реки. Фриц возвращался с раута. Отмечали, как говорится, два события в одном флаконе - День победы и покупку фирмой Эрфольга фабрики Колючих изделий. Фабрику фирма перепрофилирует. Будет выпускать швабры. Пусть русские учатся подметать. Реклама этих швабр не сходила с экранов телевизоров.  Швабры лихо отплясывали   твист на зеркально чистом полу, на них хотелось летать.
 Несмотря на вынужденную прогулку пешком, Фриц ощущал себя победителем. Если б не толпа вокруг, Фриц прошелся бы в марше.
Салют кончился. В реке утонули огни. Над водой разносилась музыка из плавучего кабака. Кажется, что-то из Михеля Глинки. Не то «Жизнь за царя», не то «Буги-вуги»?..
         
   













ЗАПИСКИ ГОРЬКОГО ПЬЯНИЦЫ*

У меня в то время была приходящая жена. Это то же, что и приходящая домработница, только лучше. Дважды в неделю она ночевала у меня. Утром мы разбегались, она - к  сыну, в Измайлово,   я - на работу, на Цветной бульвар. Накануне я купил две бутылки «Агдама». Точно помнил, что две. Одну мы быстро уговорили. Вторая исчезла. Я методически, шаг за шагом перевернул всю квартиру. Бутылка ёкнулась, а я точно помнил, что было две. Только под утро Лариса призналась, что выгребла у меня из кармана плаща.
    - Так где же она?
    - Осталась в автоматной будке.
   Мы относительно мирно позавтракали. Я пошел ее провожать. На выходе со двора Лариса кивнула на одиноко торчащую телефонную будку:
   - Вот здесь я ее и поставила.
   Я вспомнил, что кому-то звонил. Приоткрыл дверцу, чтобы взглянуть на место, где стоял мой «Агдам», и увидел бутылку целехонькой! Это было как подарок судьбы, не меньше. Я засунул Ларису в метро, позвонил на работу и бегом вернулся домой. Во дворе сосед Зиновий, скрипя протезом, выгуливал кота. Животное было так велико и вальяжно, что его приходилось выводить на цепочке. Иначе бы кота умыкнули.  Протез скрипел потому, что сосед его не подмасливал. Он объяснял:
   - Смазку ночью будет лизать Бонифаций. Не дай Бог,
захворает.
   Я сказал соседу о подарке судьбы. В его тусклых глазах зажегся алчный огонь:
   - Давай сюда твой подарочек!
   Мы уютно устроились на колченогом топчане. К стене на петлях крепилась чертежная доска - рабочий стол котовладельца. Вся остальная мебель была вынесена и растыкана по соседям. У меня самого стояли три стула и кресло. Дело в том, что некоторое время он боялся ареста. По статье, которая ему грозила, полагалась полная конфискация. К счастью, беда обошла сей дом стороной. А мебель вернуть еще не успели.
   Зиновий работал в артели художников-оформителей. Там нашли приют мастера-расстриги, на дух не переносившие выкрутасы соцреализма. Были в артели и художники - неудачники, бездари и запойные алкоголики. Впрочем, пили все. Погнали Зиновия из артели за кошмарную историю с «Бехштейном». Дело обстояло так.
   Зиновий и два артельщика подрядились оформить чей-то ведомственный клуб к выборам в Верховный Совет. Когда оставалась одна ночь, артельщиков заперли в зале, знали, что за народ. Но они все равно ухитрились крепко принять. Ночью им приспичило. Они пометались в запертом зале и не нашли ничего подходящего, кроме рояля. Утром с ними честь по чести рассчитались, благодарили за ударно выполненную работу, приглашали оформлять еще. Избирательный пункт открылся к шести часам. Все шло нормально, пока кому-то из активистов не взбрело в голову исполнить «Марш энтузиастов» (музыка Дунаевского). Пианист обратил внимание на слишком г...е звучание инструмента. Но Зиновий с артельщиками были уже далеко, в подмосковной глубинке. Могли ведь и посадить. С тех пор Зиновий работал на дому, рисовал плакаты. Рабочий с типичной плакатной рожей в синих защитных очках убеждает соблюдать правила техники безопасности. Или поднадоевшая птица с раздутым зобом, символ мира и демократии. Эти плакаты каким-то сложным образом тиражировались и шли в продажу.
   Мы покончили с подарком судьбы. Бонифаций дремал рядом и во сне сучил лапами. Если бы он не был так изнежен, я бы думал, что снится ему мышиное сафари. А может, во снах он бродил  вокруг колченогого топчана. «Идет направо - песнь заводит, налево - сказку говорит»…
   Я пересек двор и побрел к гастроному. С двумя рублями в кармане. Хоть пива попить. Мой внутренний голос нашептывал, что пивом дело не кончится.
   Близился час Лошади, и у винного отдела толпился народ.
   Половина планеты слушает бой Биг-Бена. Одна шестая суши живет по кремлевским курантам. Пушечный выстрел с Петропавловки возвещает об адмиральском часе. Ну, а в нашем микрорайоне время размечается трезвоном медного колокола на бегах.
   Из окна моей кухни виден поворот беговой дорожки. Это впечатляющее зрелище: рысаки, точно в полете, выбегают на вираж. За ними, в шелку красных, синих, желтых камзолов летят жокеи в своих воздушных качалках, доносится приглушенный рев невидимых отсюда трибун. Сам я на скачки не ходил, но был вынужден с ними считаться. Трижды в неделю жизнь в микрорайоне заметно осложнялась. Это чувствовалось по переполненным трамваям и троллейбусам. Их буквально тошнило прибывающим людом. Толпы осаждали винный отдел гастронома. После скачек асфальт окрест был усеян пачками пустых билетов. В местных питейных заведениях допоздна гудели не остывшие игроки.
   - Эй, Кроки, выпьешь с нами? - окликнули из толпы у винного прилавка. Кроки - сокращенное слово «крокодил». Этой кличкой меня наградили в Институте Нервных Расстройств. В первый же день, хлебнув антизапойного зелья, а им угощали насильно, я скроил зверскую рожу и сплюнул:
   - Да это же морилка для... крокодилов! Нет, простите, это крокодилова моча!..
   Курилка немедленно отреагировала:
   - Новенький здорово смыслит в крокодилах. Знает, чем воняют крокодиловы ссаки!
   Так я на сорок пять дней стал пресмыкающимся.
   Помещению в Институт я был обязан Очень Высокому Начальству. После редакции я проводил вечера в пивбаре Домжура. Там даже в жару не было очереди за пивом. Кроме того, там подавали любимые черные сухарики, запеченные с кристалликами крупной соли. Между выходом из пивбара и входом в ресторан мне часто попадалось Очень Высокое Начальство, попросту главный редактор «Литературной газеты» А. Б. Чаковский. Он обычно располагался у буфетной стойки с чашечкой кофе, мусолил огрызок кубинской сигары, знал, сибарит, как ловить кайф. Когда я, как чёртик из коробки, вылезал из подвала пивбара, окурок сигары вопросительно замирал в углу рта. Чаковского мучил какой-то вопрос. Однажды он не выдержал и спросил:
   - Мы ведь часто встречаемся, только не могу припомнить, где?   
   Что бы мне начать импровизировать, дескать, как же, встречались, на читательской конференции по вашей «Блокаде». Я - тот робкий читатель, который стеснялся спросить, кто более повинен в ленинградской трагедии, сам Сталин или его бездарная камарилья? Может быть, Жданов? Глядишь, и поговорили бы откровенно, по душам, как водится между земляками. И еще, насчет этого Жданова. Сделай, пожалуйста, так, чтобы хотя бы в твоей «Блокаде» этот вурдалак освободил бы мир от свого дыхания на три годика раньше, всего на три! «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!». Ничего, вероятно, Чаковский бы мне не ответил.
   Вместо этого я честно сказал:
   - Некоторым образом я у вас работаю, Александр Борисович. И часто видимся мы на планерках.
   Что-то неуловимо дрогнуло в его лице. Он вынул сигару и протянул неопределенно:
   - А-а... Ну да, конечно...
   Вскоре Чаковский решил, что мне непременно надо лечиться. Думаю, просто надело ему так часто встречаться в Домжуре. И я прилег в Институт Нервных Расстройств. 
Первым за меня взялся профессор Рожнов, известный психиатр и гипнотизер. Он быстро погрузил меня в сон. Гипнозу я не противился, это было даже приятно. Но затем сквозь гипнотическую дрему он стал внушать, что алкоголь - яд, водка - отрава, и что я буду испытывать спазмы рвоты при одной мысли о выпивке. Спорный вопрос!
Едва очухавшись от гипноза, я стал вспоминать поездку в Петрозаводск. Стерильно чистенький город! Если идти от гостиницы, слева - Онежское озеро, справа проспект, по-моему, Ленина. И нигде ни намека на винную лавку! Я сунулся обратно в гостиницу, но ресторан был закрыт на спецобслуживание. Это когда жрут   и пьют одни иностранцы, черт их дери. Тогда я  прибег к обычному способу. Надо встать в двух кварталах от центра и дождаться небритого аборигена. В девяти случаях из десяти тот окажется подвыпившим субъектом. Я быстро находил общий язык:
- Слышь, мужик, тут выпить есть где?
Обычно после этого показывали дорогу или провожали до  входа в магазин. Правда, все тут зависело от качества первоначальной селекции.  Иной хмырь              норовил навязаться в собутыльники. На этот раз небритый абориген  долго скреб в затылке:
- Разве у Люськи... Не, у Люськи было вчера. На Бебеля, там брали в обед.
   - Мне что на Бебеля, что на Бабеля, один хрен, - сказал я, теряя терпение. - Сами-то  мы  не местные. Ты уж, мужик, проводи.
 Так я попал на окраину Петрозаводска в маленький,   но емкий магазинчик. Ибо он вмещал   три четверти страждущего Петрозаводска плюс вагон  плодово-ягодного вина. Вино стоило рупь  две копейки бутыль  и называлось плодово-выгодным. А бутыль,  большая и черная,  именовалась  «Полем   Робсоном», был такой здоровенный негр из Штатов, он исполнял  «я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», душевно так пел. Все эти сведения я почерпнул,  пока стоял в очереди. Полчаса стоял, не больше, магазин работал в четыре руки, как на рояли играли.
Я заперся в номере, вымыл стакан, в котором ночевала чужая зубная щетка, налил и залпом его осушил. И тут же вспомнил песню Вертинского: «Пей, моя девочка, пей, моя милая, это плохо-ое вино, оба мы нищие, оба унылые, счастие нам не дано». Я на минутку представил Вертинского, пьющего плодово-выгодное из мутного граненого стакана, и меня  слегка повело. Но я храбро выпил второй стакан и так до конца  всю бутыль. Вот когда меня по-настоящему повело. В эти минуты и должен был вырабатываться тот условный рефлекс, о котором талдычил профессор: стойкое отвращение к алкоголю. Вывернуло наизнанку, еле успел к унитазу. Отдышался. Умылся. Мне стало мучительно больно за те полчаса, так бездарно прожитые в очереди. Не знаю, может рефлекс и действовал, но только на качественное пойло. Которое привык лакать профессор. Я взглянул на часы. Еще можно  успеть. Я кокнул «Поля Робсона» на крупные осколки и взял с собой. Стоять снова в хвосте  не стал, а предъявил остатки бутыли. Люди посочувствовали горю, оно было написано на физиономии, и меня пропустили. На этот раз я отоварился сразу двумя бутылями, пусть  Поли Робсоны  пропоют  мне дуэтом. Пусть один споет во славу унитаза, уж второго я уговорю...
Всосалось за милую душу. А вы говорите  - рефлексы, дорогой  герр  профессор!
Я  полюбил   сеансы   гипноза.   Профессор   владел им мастерски.  Он говорил,  как я устал,   как  слипаются  веки,    а  потом  вдруг  властно  приказывал: спать! - и делал отрубающий жест ладонью. И я спал, и сны ластились ко мне, как кошки, мя-яягонькие такие, домашние сны. В них не было  ни рефлексов, ни антабусов, а было что-то легко скользящее, мимолетное, я никак не мог уловить суть. Может, мне и рефлексы виделись, кто знает, но отвращения  к спиртному не возникало, хоть застрелись.
Институт Нервных Расстройств отличался  свободой нравов. С умилением вспоминаю сорок пять дней, проведенных, как на санаторном режиме. Каждый занимался, чем хотел. Я забрал с собой пишущую машинку, вечерами запирался в ординаторской и кропал потихоньку  свою прозу.   Если, конечно,    врачебное начальство не заставляло редактировать научные статьи.
На ночь нас загоняли в палаты, но и там  курили, травили анекдоты, слушали Би-би-си  и «Час джаза» Вилли Скаловера. Некоторым особняком держался Рашпиль, властный алкоголик  сорока с лишним лет. У него в Институте был  с в о й  кабинет с проведенным городским телефоном  (речь идет о временах, не знавших мобильников).    Из этого кабинета   Рашпиль руководил огромным заводом, чей     бюджет мог поспорить с бюджетом всего  Минздрава. Кличку директор заработал изобретением изумительного по силе  напитка  - рашпилевки.  До этой взрывной жидкости директора - пьяницу ничего не брало.  Ни самые  выдержанные коньяки, ни самогонные первачи, горевшие синим пламенем. Напиток этот получается так.  Берутся два рашпиля с грубой нулевой  насечкой и складываются наподобие желоба. Желоб закрепляется в наклонном  положении.  По нему гонят нитробензол, нитролак или что-то там еще, начинающееся на «нитро». Краска и всякая гадость  оседают на пупырышках, то есть на рабочей поверхности агрегата, а относительно чистый бульон стекает в подставленную емкость. Бульон после такой перегонки не теряет кроваво-красного цвета, в этом вся суть. Обычно Рашпиль гнал свой нектар  вместе со сторожем, тот помогал наклонять бутыль. Однажды  их обоих нашли  плавающих в луже крови. Вызвали милицию, милиция вызвала секретаря партбюро. Приехала  «Скорая». Сторожа откачать не удалось, не хватило, бедняге, партийной закалки и стажа. А Рашпиль, как только очухался, засобирался ехать руководить. Еле его отговорили, убедив, что это он может делать и отсюда, из институтских стен.
Здесь же косил от следственного изолятора некто Котька-грузин. Он заведовал гигантской фабрикой-кухней,
был непростительно юн, и за это его хотели сожрать. Спасла молодого паршивца от жарких объятий ОБХСС родная
мамулька, важная шишка в торговых верхах.
-Сырость- лучший друг общепита, - разглагольствовал
Котька-грузин. - Повысь тепловой режим на полградуса, не уловит ни один ревизор, а у тебя лишний центнер мяса. Откуда ? От сырости!... - Он был недурен собой,  этот горестный потомок  Тариэля и прекрасной Нестан.  Он словно сошел с рисунка Кабуладзе. Тот же упрямый с горбинкой нос, такие же ухоженные усы. Накинуть ему на плечи тигровую шкуру, так он пропьет ее в ближайшем кабаке. А может, и не пропьет. У него сегодня другая, более актуальная мечта. Он хочет, чтоб веранда  на даче была со стеклянным  полом, и чтоб девчонок туда на танцы водить. А самому сидеть под верандой и наблюдать. Котька знает,  есть такие веранды, только надо много воровать, а мамулька не дает развернуться.
- Эх ты, вор-недоучка! Будешь торговать красиво, и деньги сами тебя найдут. - И я рассказал в темноту палаты, как пил чачу в Тбилиси.
Там я был гостем  очень Важной Персоны. Написав за Персону статью, я пустил ее обкатывать  по инстанциям и пока  был абсолютно свободен. День начинался с салона «Воды Лагидзе», затем я переходил на другую сторону и двигался по проспекту Руставели до площади, с которой открывался рынок. Здесь, на углу проспекта в полуподвале, находилась винная лавка, торгующая в розлив  рислингом и мукузани. От сухих вин меня пучило и я попросил что-нибудь покрепче, желательно чачу.
-Нэ дэржым,- сказал усатый кацо, тоже напоминавший Тариэля. Я по глазам видел, что врет. Боится. Ну, ладно. Я с вечера запасся водкой,  и, прежде, чем спуститься в знакомый погребок, хлебнул хорошую дозу. Заказал стакан мукузани, стараясь дышать на хозяина.
-Падажды  одын  мынута,- сказал усатый кацо. Нас разделял длинный прилавок, отполированный под красное дерево. Вдруг по этому прилавку ко мне стремглав промчалась голубая тарелочка с ровно нарезанным черным хлебом. Вслед за ней, пущенная той же набитой на этом рукой, скользнуло блюдце с нашинкованным огурчиком. И вот по прилавку промчался стограммовый стаканчик, наполненный всклень  чистой, как слеза, чачей. Пронесся, не расплескав ни капли, и встал, как  врос,  у моей ладони. Аж дух захватило от такого высочайшего класса.
-Ну, как там у вас в Москве ? - спросил Хозяин.  Грузинский акцент испарился и стало ясно, что  это «нэ дэржым» относилось  к  непонятливым  новичкам, а  я -  с в о й, чего меня бояться. Он всегда рад дорогому гостю.
Попросил   повторить.   Мне   не   столько хотелось   выпить,   сколько  еще раз увидеть эту  филигранную технику жонглирования хлебом, соленым огурцом, чачей. Снова над прилавком сверкал молнией нож, разваливая овощ на тоненькие кружочки.
-Все, больше не дам, - сказал Хозяин  после третьего раза. -  Иди, отдыхай.  Тебе вызвать такси ?..
Хорошо было в тот раз в Тбилиси.  Я с умилением вспомнил, что в Москве тоже было вовсе неплохо. Главное, всюду быть  с в о и м. Из редакции в магазин «Верняк» вел путь через «Два барьера». Барьерами служили литые чугунные решетки, с двух сторон ограждавшие зелень бульвара. Магазин окрестили  «Верняком»,  потому что там всегда  было, что выпить. К нему не зарастала народная тропа, проложенная между барьерами. Зимой и летом у входа в магазин стояла бабуся запенсионного возраста. Рядом опрокинутый картонный ящик из под вина. Ящик сервирован бумажной салфеткой, на салфетке - ломтик черняшки с выложенной закуской. Закусь по сезону. Одна редисочка, либо четверть огурчика, либо почищенная килечка. К редиске и луку полагалась щепотка соли. Не обжираться  шли сюда люди, а принять причастие. Мордастые менты не оставляли бабусю в покое. От ее согбенной фигурки  за версту  грозила опасность советской  власти. То и дело убогий торговый ассортимент приходилось прятать в сумку. Зато местные алкаши старушку уважали  и всячески прикрывали от ментов.
У  Хозяина  тбилисского духана  и этой московской бабуси было немало общего. Оба торговали из под полы. Он - чачей, она - закуской. Хозяин полуподвальчика обитал  в уголке страны, где все притворялись, будто живут при социализме. Может быть, этот фантастический строй кое-кого даже устраивал. На самом деле все вокруг было частным. Не только чача, но и блюдце с огурчиком и, возможно, сам духан. Мой кацо любил ближнего  и  уважал  свою торговую профессию. На этом сходство кончалось. Бабуся жила  при социализме  совкового розлива. Она дышала воздухом, отравленным злобой и подозрительностью ко всему, что еще могло  шевелиться. Она выросла в мире, где у нее не было ничего своего. Даже картонный ящик из под вина принадлежал государству. Стало быть, никому. И она тоже была ничья, никому не нужна, как тот обшарпанный ящик . И даже само ее проживание на белом свете ставилось под сомнение. Иначе старухе платили бы нормальную пенсию.
Лично я не верю ни хрена  ни в  социализм, ни, тем более, в коммунизм, ни  в равенство и справедливость, ни в прочие благоглупости. Возьмем расхожий постулат совкового оракула Островского. «Самое дорогое  у человека, - пишет наш классик, -  это жизнь. Она дается ему один раз...»   Не хотите ли  поставить маленький эксперимент? Два мужика срочно нуждаются в пересадке  сердца. Один мужик - я, а другой - Брежнев. На место  генерального секретаря можно поставить  редактора «Литгазеты» Чаковского или профессора Рожнова, это значения не имеет. Так вот, кто получит донорское сердце, а кто просто сдохнет ? Вот то-то и оно. Пусть  моя внутренняя Вселенная на три порядка богаче брежневской. Что из того ? А вы говорите -старушка! Да ее каждый день убивает какой-нибудь мордастый  Раскольников...
Во сне сопели соседи по палате. В углу поминутно всхрапывал ведущий инженер  хитрого Института среднего  машиностроения . Мы его звали Шишигой, уж не знаю, за что. На улице протарахтела машина, по потолку проплыл силуэт переплета окна вместе с куском занавески и снова  все погрузилось во тьму.
Что бы дождаться утра и махнуть через  «Два барьера»! Может, та бабуля у «Верняка» приветит меня серебряной килечкой, ведь она так старательна...Не виновата она, что все у нас выходит наперекосяк. И ведь никто персонально не виноват. Такая уж проклятая данность нависла над нашей страной.
Я надел наушники и включил приемник. Зеленый индикатор подмигивал, как глаз кота Бонифация. Там, за океаном, что-то бубнил Вилли Скаловер. Богиня моей мечты  Дорис Дей  бросала три монетки в римский фонтан. Я постепенно ощутил себя сидящим на полу у открытой дверцы печки. От углей струился красный жар. Слева лежал и смотрел в огонь  старый Дарлинг. Я коснулся его шелковистого уха, и он, в ответ, трижды простучал хвостом по ковру. Справа, тоже, совсем как живая,  сидела мама и тоже  неотрывно смотрела в огонь.  До меня вдруг дошло, что это никогда больше не повторится. Ни мама, ни пес, ни жар углей в печке, ни Дорис Дей с ее тоской о римском фонтане...   Не повторится больше  н и к о г д а.  И это было так страшно и безнадежно, что мне захотелось в голос завыть, но тут я проснулся, и подушка была мокрой от слез. Надо мной белел потолок. Ночные тени и видения  растворились в свете дня. Панорама памяти сдвинулась чуть вправо и я опять встретил старого знакомого, Который Продавал Дырки. Рядом с «Верняком» находился  магазин инструментов. У входа  толклись разные хмурые личности.  Предлагали провести куда-нибудь газ, подновить  электропроводку. Часто там торчал  «внук» композитора Скрябина, он все собирался пропить нижнюю деку от контрабаса. Жил «внук» неподалеку, либо дома держал целый склад нижних дек. Иначе как бы он  каждый раз появлялся с новой, не пропитой,  ведь с нею в троллейбус не  влезешь. Ну, а тот, Который Продавал Дырки, околачивался  здесь постоянно. Временами его уводили клиенты. На полчаса или на день, в зависимости от емкости работ. Одно дело пробить шлямбуром отверстие для гвоздя, другое - сверлить в двери овал для приходящей кошки. На все виды работ Дырокол установил альтернативную систему оплаты. Либо рупь сорок девять, цена четвертинки, либо  два восемьдесят семь, столько стоила  пол-литра. Каждое повышение цены на алкоголь автоматически вело  к изменению  тарифа. Дырки исправно  поили, кормили и кое-как одевали. Но вот однажды возник конкурент. Невзрачный такой счетовод или технолог. Сам он дырок не сверлил, оформлял заказы. Работал технолог от фирмы «Заря», бытовое обслуживание населения. Ему был выделен погонный метр прилавка.  Он прикрепил объявление:  «Прейскурант. Единица отверстия диаметр 1см глубина 1см  тариф  16  копеек». Обложился книжками накладных и квитанций, листками  копирки, остро очиненными карандашами. Контора пишет! Заказов  было много. Население, обрадованное видимой  мизерностью тарифа, словно собиралось запастись дырками впрок. Дырокол, не евший  и, главным образом, не пивший, понуро смотрел, как его покидает последний клиент. Спасибо, бабуся дала  опохмелиться.
Я рассказал  о бедах, постигших  Дырокола, соседу Зиновию. Тот отыскал ящик от посылки, отодрал дно, покрыл лиловым колером и, когда грунт подсох, вывел золотисто-желтой охрой: «ДЫРКИ! Недорого! На любой размер и вкус. Прорубаю окна в Европу!»  Эту фанерку мы торжественно вручили  Дыроколу. Уж как он радовался!  То поставит ее к ногам, то повесит на шею. К тому времени стали возвращаться все его старые клиенты. Фирма «Заря» обжуливала население даже на дырках. Отверстие глубиной в один сантиметр и вправду стоило 16 копеек. Но кому была нужна эта тесная каморка для клопов!  Когда суммировались все  «тарифы», когда прибавлялась наценка за твердость, надбавка за высоту, отверстие поистине становилось драгоценным. На каждую дыру набрасывалась орава дармоедов, от гендиректора до последнего счетовода. И это была система!  Общество развитого социализма?  Общество всеобщего недоверия и всесоюзного грабежа!
Дырокол  продолжал взимать бутылку за отверстие. Рано радовался - бедолагу сгубил алкоголь. Как-то спьяну он прорубил окно  из кухни клиента в чужую квартиру. Теперь за тунеядство Дырокола выселяли из Москвы. Если сложить все проверченные им  отверстия, может, хватит на дырку сквозь  весь земной шарик. А его за тунеядство из Москвы...
Дырокол вернул бабусе  долг  семьдесят копеек, со всеми простился и пропал навсегда...
- Эй, Кроки, выпьешь с нами ? - то был Шишига из Института среднего машиностроения. С ним ничем не примечательный товарищ из той же хитрой конторы. Внутренний голос не обманул. Пивом дело не кончилось. Мы выпили, и они затащили меня на бега. Великолепие праздника, которое виделось мне из окна кухни, оберну   лось здесь  полинявшими камзолами; на красных рожах наездников  налипли комья грязи, летевшей из под копыт. Колокол слишком часто трезвонил, чтобы я мог разобраться в заездах. Лошади, стартовавшие вслед за пикапом, быстро скрылись за поворотом, потом появились  с другой стороны, и так раз за разом. Никакого азарта. На одолженную трешку я выиграл пять рублей.
-Новичкам всегда везет по первому разу, - сказал по этому поводу ничем не примечательный товарищ. Мы еще выпили и перед  нами встал извечный русский вопрос: где взять денег, чтобы продолжить. Решено было ехать в шишигинский Институт, благо, он  располагался неподалеку, где-то в гуще Песчаных.
-Не опоздаем ? - засомневался я. - Шарага, поди, уже закрыта.
-У нас все только начинается, - загадочно усмехнулся Шишига. - Спирт с утра завезли, двести кило, целую бочку...
Ну,   тогда  другой  коленкор.   Если    целую  бочку. А ведь Шишига лечился. Лечился и я. Лечились и Рашпиль с Котькой-грузином.  Для меня закупили во Франции дорогущий препарат «Эспераль», стопроцентная гарантия от пьянства. Но, по словам будущего премьера, хотели, как лучше, а получилось, как всегда. После той ночи у топящейся печки будто надломилось что-то в моей психике. Совсем перестали действовать гипнотические пасы  Рожнова. Условные рефлексы,  и так не слишком твердые, заглохли напрочь. Организм яростно отвергал любое насилие извне. С треском отринул он купленную за валюту «Эспераль».  Все десять таблеток, полный заряд, одна за другой, выскочили из разверзшегося надреза в  заднице. Сначала я складывал их в спичечный коробок, потом оставил это никчемное занятие. Я не знаю ни одного человека, которому  лечение принесло бы пользу. Наоборот, многие стали пить еще хуже, чаще повторялись запои,  тяжелее из них выходили. Один из наших, Полковник, и вовсе отдал Богу душу. Он был настоящим полковником, этот Полковник. И он потерял свое мужественное лицо, когда на него разом накинулась масса  детских болезней. Коклюш, корь, свинка. Погиб от дифтерита. Говорят, задыхался. Говорят, просил перед смертью дозу спирта. Полковник уже не мог глотать и жестами показывал, что надо ему поставить спиртовую  клизму. Но родственники закоснели в упрямстве и невежестве. Он умер в страшных мучениях, а жену и дочь проклял навек.
Шишиге тоже подшили «Эспераль»,  шишигинский  зад тоже ее проигнорировал. Теперь ему было мучительно больно за жизнь, прожитую без спиртного. Он  спешил наверстать упущенное.
 У проходной разделились. Шишига приготовил пропуск и скрылся в сторожке вахтеров, а мы пошли вкругаля до солидной дыры в бетонном заборе. Индифферентный  товарищ оказался начальником по режиму, или, по собственному выражению,  управляющим  этой  дырой. Пока мы шли к главному корпусу, начальник дыры  поведал леденящую душу историю ереванской электронно-вычислительной машины.  Они получили машину в феврале, и она вела себя пристойно, потихоньку налаживалась. Сейчас на дворе середина июня, цветут липа, тополь  и прочая бузина, а Ереван  планирует  поставить холодильник только в третьем квартале  будущего года. Вот и приходится вертеться, работать ночами.
Постепенно до меня дошло, какая связь между цветением  тополя  и   ереванской ЭВМ. Машина от работы шибко греется, ее надо охлаждать. Для этого предназначены ереванские холодильные установки. Они запланированы на следующий год, а тополь цветет сегодня, и кругом  вьется метель  тополиного пуха, улицы полны волнами белой ваты, ее так любит подпаливать  ребятня. Пух летит в окна и забивает в машине контакты. Держать окна закрытыми? Но тогда перегреется машина. Окна открывают лишь ночью, когда  относительно прохладно и к тому же стихает белая поземка.
-Но если тополь не желает цвести в  морозы,  может, есть смысл  понаделать больше холодильников ?
Начальник дыры посмотрел на меня, как на сумасшедшего: 
-Кто ж позволит  планы менять! Планы, небось, утверждены в главке.
-Ну, если уж в главке... - Я прекратил этот бессмысленный спор. Тополь не будет цвести в январе. Совковая логика не подчиняется здравому смыслу.                Ереванская ЭВМ занимала целый этаж. Окна задраены. Машина молчала. Пахло подпаленной пластмассой и канифолью. Шишига и двое его коллег-технарей хлопотали вокруг железной бочки со спиртом.  У каждого из кармана халата торчала логарифмическая линейка. Линейка была здесь символом власти, маршальским жезлом,  скипетром венценосца. Что ж, посмотрим, что  нашаманят мальчики - технари, как поведет себя ереванская ЭВМ и самая главная ее деталь - бочка со спиртом.
В наших руках появились стаканчики, сделанные из радиоламп.  Цоколь аккуратно обрезан, внутренности, наподобие рыбных, удалены, серебряный налет отмыт спиртом. Нам налили по первой и мы выпили за прекрасную Шаганэ, - так они называли машину. На улице почти стемнело. Шишига распахнул все окна и подал команду  к  запуску. Одна за другой закрутились бобины магнитофонов, залязгали, защелкали десятки, если не сотни реле - машина трудилась! Вот Шишига вставил в каретку лист бумаги, и та принялась метаться, вертеться, ездить туда-сюда, потом все замолкло, только дважды взлязгнуло какое-то  запоздавшее реле. Шишига торжественно извлек  из каретки лист. Машина выдала на гора... потрет Ленина!
-Вот   это   да!  -  искренне   восхитился   я, потому что не ожидал от нее ничего подобного.   Во   всяком   случае,   такого  откровенного  подхалимажа. - А что она еще умеет?
Шаганэ заклацала  своими реле,   пока Шишига менял   программу,   потом   все завертелось - закрутилось со страшной скоростью и в результате был смачно выплюнут портрет Эйнштейна.
-Вот, - объявил  Шишига. -   Больше  она, стервоза, ничего не умеет. Ее, дебилку, учить надо. Мучаешься, мыкаешься тут ночами, будешь рад хоть Эйнштейну, хоть Ленину...
И  Шишига заплакал пьяными слезами.
Пока он тут уродовался с дебильной распаренной Шаганэ,  Билл Гейтс закладывал основы своей империи. В чьих-то мечтах  уже смутно вырисовывалась идея Всемирной Паутины - Интернета. Понятно, тогда я об этом знать не мог, просто Шишиге сочувствовал.
Мы здорово надрались казенным спиртом  у Шаганэ.  Я не помнил, как добрался домой. Утром вчерашние приключения и сама Шаганэ показались фантасмагорией. Но вот я полез зачем-то в карман пиджака и оттуда выудил вчетверо сложенный  портрет Ленина. Я рассмотрел рисунок на трезвую голову. Портрет состоял из множества литер «Ш» машинописного шрифта. Шаганэ могла говорить только «ДА» или «НЕТ». Вы ужасны? Да-да-да! Вы прекрасны? Нет-нет-нет. Либо эта «Ш» в данном месте есть, либо она отсутствует. На расстоянии оттиски литеры «Ш»  слагались в рисунок. Конечно, над портретом  сначала работал художник-программист. А теперь и я могу подсчитать, сколько этих «Ш» и пробелов содержится в каждой строчке. Гениально! И это при  том,   что я умел рисовать только кошку.
Во мне зародилась хулиганская идея. Я приехал в редакцию, сел за машинку и применил на практике свои расчеты. Все получилось с первого раза. Только заменил букву «Ш» на знак вопроса. Ленин мой  как будто спрашивал - что же натворил он в октябре семнадцатого. Затем сложил облик вождя из одних параграфов. Вышел Ленин бюрократический. Потом изобразил его цифрой «2». Получился  Ильич - двоечник. Это ему  за  «научный  коммунизьм». Дели, Ильич, славу    с недоучившимися кухарками!
Мой  служебный  кабинет  располагался  в актовом зале, за сценой.  Раньше там помещалась одна из гримерных. В это место никогда не заглядывало начальство. Именно поэтому я устроил в кабинете музей. Здесь были собраны квитанции за штрафы, приходные ордера родной бухгалтерии, вырезанные из «Мурзилки» пять кошек по двадцать копеек, иллюстрирующие некий скабрезный анекдот. Отдельно экспонировалась кружка Ломоносовского  фарфорового завода из серии «Память Ильича».  На ней был изображен знаменитый шалаш в Разливе, где Ленин скрывался от жандармских ищеек. Кружка так и называлась - «Разлив».               
Идеологическую основу музея вместе с этой кружкой составляли так называемые «стервеокартинки». За базу бралась репродукция популярной картины классика живописи. Например,  «Петр 1 допрашивает царевича Алексея» работы Николая Ге.  Я исходил из того, что широкие массы  недостаточно знают причину гнева  Петра.  Из известной картины Делакруа  я вырезал  фигуру женщины на баррикаде, олицетворение французской революции 1830 года. Ножницы лишили ее знамени  и ружья, и теперь она выглядела разъяренной фурией. Вклеил ее за кресло, на котором  восседал  сердитый император. Царевичу Алексею с помощью маникюрного лака  раскровянил физиономию и в руку вложил дамский лифчик, их навалом в журнальной рекламе. Все встало на свои места. Вот за что самодержавный  отец  сыночка  шпынял - за лютость к женскому полу.
Или вот сцена в трактире неизвестного автора. Дерутся трое крестьян. А может, ремесленников. Ссора случилась из за карт, вот они, рассыпанные, валяются. Одного поймали на шулерстве, вцепились в волосы и вот-вот на голову обрушится глиняный кувшин. Повод для драки показался мне мелким, отвлекающим от классовой борьбы. На  бочку, где валялись карты, я небрежно швырнул  «Красную газету», вырезанную из полотна Петрова-Водкина «Тревога». Причина драки сразу приобрела политический окрас.               
Упомянутая «Тревога» стала гордостью моей картинной галереи. Петров-Водкин изобразил  семью бывшего  красногвардейца, может быть, чоновца. На хозяине залатанные солдатские штаны. На столе остатки  прерванного ужина - краюха хлеба, объедки какой-то  еды на полупустой тарелке. Бедно, трудно живут. На табуретке оставлена «Красная газета», брошена так, что можно прочитать заголовок передовицы -«Враг  уже...». Ходики показывают тридцать пять десятого, самое разбойничье время. Бывший солдат революции  прильнул к окну, за которым притаилась тревога, всполошившая всю семью. Жена, дурно одетая клуша, обняла девочку;  в    недетских глазах ребенка нешуточный страх - вдруг папку убьют. В кроватке разметался во сне второй ребенок. Я добавил третьего - негроидного рахитика, послужившего поводом для упреков и подозрений в этой крепкой пролетарской  семье. Для тревоги были и другие причины.  В окна заглядывали общедоступные прелестницы. К ужасу клуши-жены,  они   сманивали бывшего фронтовика. Вот так. Кто предложит иную трактовку?..
Портрет Ленина занял достойное место на этой хулиганской выставке. Я водил на него гостей.  Привел и соседа Зиновия. Подарил ему все три варианта  вождя. Зиновий ни разу не видел работы электронной машины. Он был потрясен. Не знал, чем меня отдарить. Побывал в десятке московских мастерских. Наконец, притащился с увесистым свертком. Там была серия портретов Л. И. Брежнева. Портреты выполнены на картонках  формата тридцать на сорок. Картонки покрывала прочная пленка. На обороте  приделано кольцо, чтобы вешать шедевры на стену.
Патриотический цикл открывался картинкой  а ля  Налбандян  «Утро нашей Родины». Леонид Ильич в кремовом кителе  и при всех наградах стоит на фоне Днепрогэсской плотины, и вокруг расцветает колхозная земля. Другая картонка. Брежнев задумчиво смотрит  на партийный билет номер один, выписанный покойнику Ленину.  На лице Леонида Ильича отображена великая ответственность за судьбы нашей Отчизны.  Вот это плакат!  И что за находка с билетом номер один! Дальше было попроще.
Л. И. Брежнев в люке танка.
Л. И. Брежнев в кабине истребителя.
Л. И. Брежнев в рубке подводной лодки.
Зоркий орлиный взгляд и непреклонная, несокрушимая воля к победе.
Маразм крепчал.
Вместе с бесславным концом государства  распался и мой Паноптикум  Пошлостей. Не знаю, куда делась кружка «Разлив», где теперь цикл портретов «ЭВМ рисует Ленина». Брежневскую серию я спустил на старом Арбате, на рынке Околохудожественных  Ремесел. Брежневы на танке, в самолете и в подводной лодке ушли за доллары. На выручку я отоварился «текилой». Это был последний привет с Того Берега.
Впрочем, какой же последний? Иногда включаю  ящик и, как в кошмарном сне, вижу  тот же  надоевший антураж:
Новый вождь в танке.
Новый  вождь в кабине истребителя.
Новый вождь в рубке подводной лодки.
Господи ! Все еще никак не наиграется. Все еще у нас впереди.
_________________________________
*Рассказ напечатан в 7 номере журнала «Наша улица» за 2003 год.

            Я ВИДЕЛ СТАЛИНА *
                воспоминания злопыхателя

                1.
Далекое  дыхание вождя я  ощутил  в сорок пятом, когда четырнадцатилетним подростком ехал к матери в Крым.
Где-то за Харьковом, кажется, на станции Змиев,  наш поезд надолго встал. Хотя по расписанию стоим  пять минут. Прошел час, потянулся второй. Стоим, как вкопанные. Станционный перрон далеко, до него путей семь-восемь. И что примечательно, - платформа совершенно пуста, если не считать маленькой рыженькой собачки. Вот на перрон вышел начальник станции, - он, как и положено, в красной фуражке; гонит собачку прочь. Странный этот Змиев какой-то. Неужели совсем здесь нет жителей, ни единого человека?.. Проводница наша исчезла, двери в тамбуры заперты. Хоть бы объяснили, что к чему. А начальник станции все воюет с собачкой. Загонит ее в помещение вокзала, а она через минуту снова выбегает из-за угла, носится взад-вперед по перрону, радуется, дурочка, жизни. И при этом звонко лает. То - есть, лая, конечно, отсюда не слышно, - далеко, и окна в вагоне закрыты, не лето, февраль. Но видно, как отрывисто она открывает  пасть. Ее лай, видимо, не на шутку тревожит начальника в красной фуражке, он пытается зажать собачью морду и снова затащить ее внутрь. 
В этот момент со страшной силой мимо промчался экспресс.  Только мелькнула полоска кремовых занавесок. За ним рванулся вихрь из мусора и рваных бумажек. Тут же на той же скорости пронеслись еще два состава.
Газеты потом напечатали, что в Крыму проходила Ялтинская конференция трех великих держав. Вот, стало быть, в чем дело. Сталин ехал вершить судьбы мира и наш поезд, и сам Змиев, и сотни тысяч, миллионы людей вдоль железной дороги были ему помехой. Что уж тут говорить обо мне или о зашедшейся в лае несмышленой собачке.

                2.               
А потом, хотите - верьте, хотите - нет, я  видел    Сталина живьем. Я видел его так близко, что мог дотянуться пальцем. Но мы, школяры, были приучены восхищаться вождями издали, а не мацать  генералиссимусов своими не отмытыми от чернил лапками.
А дело было вот как.
Весенние  месяцы в Крыму бархатным сезоном называют по неведению. Испокон веков весной бывают Пасхальные каникулы. Истинный бархатный  сезон наступает в сентябре - октябре.  Небогатый тогда, в общем-то ялтинский рынок расцветал синими и желтыми сливами, багряными персиками, гроздьями винограда всевозможных сортов. Рыбные прилавки густо  пахли  морем  от недавно выловленной кефали.
Вот в такой бархатный сезон Сталин любил проводить свой очередной отпуск. Он ночевал где-то в Ливадии, в Нижней Ореанде или  в Алупке, в Воронцовском дворце, - это нам неизвестно, там была сплошная запретная зона. По утрам солнышко начинало припекать и загоняло Сталина повыше в горы. Там градусов на четыре, на пять прохладнее. Ощутимая разница для семидесятилетнего старика.
А я как раз жил в горах, в санатории «Долоссы», где мама работала  врачом. Санаторные корпуса раскинулись неподалеку от дневной резиденции Сталина - замка Александра Ш. Серые стрельчатые башни просвечивали сквозь лесные прогалины со стороны Симферопольского шоссе, стоило лишь отъехать от Ялты  чуть повыше Массандры. Мы, постоянные жители «Долосс», никогда замка вблизи не видели, ибо там тоже была запретная зона.  Мы с приятелем туда однажды сунулись, прикинувшись заплутавшими грибниками. Вдруг из-за леса, из-за темного, навстречу выдвинулся огромный амбал в синем габардиновом пиджаке. Не вдаваясь в объяснения, он велел заворачивать оглобли.
Нас, школьников, при санатории было пятеро, три пацана и две девчонки.  Возил нас в Ялту долосский  автобус. Старенький драндулет скрипел, будто астматик. Взбираясь в гору, он натужно взвывал, словно клял  судьбу,  а  когда  катился вниз, кашлял, перхал и дребезжал, как будто опасаясь совсем развалиться. Управлялась с этим техническим чудом начала прошлого века  Зоя Антонова, девушка, как я сейчас понимаю, средней смазливости. В облик обшарпанного драндулета она привносила что-то свое, женское. То розой украсит спидометр, то разномастным  проводом  крылья подвяжет, то повесит на окна веселые занавески. Иной раз  вместе  с  бензином зальет в машину флакон цветочного одеколона.  Тогда салон автобуса напоминает выездную парикмахерскую на полевом стане. Я видел однажды такую в кинохронике и пытался представить, какой там должен стоять амбре.
По утрам Зоя Антонова отвозила школьников в Ялту и, спустя шесть часов, доставляла обратно.  Вот так мы однажды утром ехали, ни о чем высоком не думали, и вдруг нам навстречу в открытой машине едет сам Сталин.
Конечно, не мог он ехать просто так. Он катил разом в трех кабриолетах, да еще впереди мотоциклисты в  марсианских очках.  Сталин сидел  во  второй  машине. Я издали узнал тысячу раз виденное на портретах усатое лицо. Сталин был в ослепительно белом кителе и сверкал золотыми погонами. От солнца голову закрывала красная маршальская фуражка с белым верхом, козырек  тоже в блестках. Воистину над ним висел золотой ореол славы.
Сталин смотрел прямо перед собой, думал свою сталинскую думу и ничего не замечал вокруг. Пока не раздался жуткий скрежет металла о металл. И разом все встало: мотоциклы, вереница машин, наш богоспасаемый автобус. Сталин начал поворачивать к нам невозмутимое лицо. Убежавший вперед лимузин вернулся задним ходом. Безлюдное шоссе  сразу наполнилось народом. Большинство людей было в синих габардиновых пиджаках, фигуры выражали некоторую растерянность. Тем временем я  разглядел  полковника, занимавшего место шофера, и какого-то генерала, сидевшего впереди. Сталин что-то ему сказал, генерал выскочил из машины, стал услужливо распахивать Сталину дверцу. Наверное, это был его адъютант.
Сталин степенно вылез. Мне показалось, что он подавил желание закряхтеть.
Вождь сделал четыре коротких шага назад, туда, где  осталась Ялта, потом четыре шага вперед, к «Долоссам», и  решил, что достаточно размялся.  Его длиннющий лимузин был к тому моменту отогнан к обочине. Сталин обошел машину кругом. Вдоль левого борта тянулась широкая свежая царапина.
 Мне подумалось, что в нем боролись два разных человека.  Первый был неизмеримо выше мелкого дорожного происшествия. Будь на месте этого инцидента настоящее национальное бедствие,  либо даже вселенская катастрофа, он, Сталин, все равно стоял бы выше. Вождь номер два маялся чувством скряги. Завидев царапину, сокрушено покачал головой, словно хотел сказать: «ай-яй-яй, что делать-то будем?» Но ничего не промолвил, повернулся и совершил несколько  шагов к нашему замершему драндулету. Крылья автобуса, подвязанные проводами, било мелкой дрожью, как  при начале землетрясения. А мотор-то выключен, -  отметил я про себя.
Теперь  я  мог  разглядеть Сталина во всех подробностях, он проходил мимо моего окошка. Сначала  проплыла щегольская маршальская фуражка. Под фуражкой темнело лицо, я его видел сбоку. Но это был вовсе не белый холеный профиль вождя, а желтое, попорченное оспой личико  усталого старикашки. Низко скошенная полоска лба под красным ободком фуражки, дряблая щека в паутинке морщин, эти неожиданные отметины оспин... Где же высокое чело,  вместилище мудрой сталинской мысли? Поражал цвет его глаза - глаз был рыжим!  На солнце, подсвеченный сбоку выпуклый зрак  горел и мерцал, как у рыси. Я, правда, не видел живую рысь, но почему-то был в этом уверен. Во всяком случае, в глазу было нечто звериное, быть может, от хищной птицы. Нехороший был глаз. От него на многие метры вокруг истекал ужас. Впрочем, я думаю, ужас-то больше сидел во мне самом, я просто не успел  испугаться.
Сталин произвел два шага к шоферской кабине, и я вновь был поражен, на этот раз его малым ростом. Если бы нам довелось встать рядом, он едва достигал бы моего плеча. Не потому, что я так высок, а потому, что он такой маленький да плюгавенький.  На мой взгляд, лучший друг физкультурников должен был выглядеть богатырем. Легендарный облик вождя стремительно разрушался.
Сталин остановился у кабины,  я мог видеть его со спины. Китель  темнел подмышками  разводьями пота. Вождю было жарко. Он потел, как простой человек. Но терпел. Хоть бы пуговку расстегнул на своем генеральском мундире!
Хотелось бы написать: «он уставился на Зою Антонову злым удавьим взором». На самом деле, я не мог поймать   его взгляда.  И Зоя не видела. Говорила, что вроде бы немигающий и пронзительный.
Сама Зоя сидела белая, как простыня.  Время для нее исчезло. Где-то рядом пронеслись  неразборчивые слова команды, и к драндулету двинулись два офицера. Они твердо ставили ногу, печатая шаг, и уже подошли к автобусу, когда Сталин вяло махнул рукой:
-Пускай сибе едыт далше !
Сталин уселся, хлопнула дверца, и вся вереница машин исчезла,  как наваждение. Полное народу шоссе вмиг опустело.  Невесть  откуда  прилетели   две  сойки,  хрипло затрещали на сосне. Зоя на ватных ногах вылезла из  автобуса и плюхнулась на гудрон, привалившись к колесу.
 Мы в тот день опоздали на уроки.  У нас    была    уважительная причина. Мы видели товарища Сталина, мы видели его так близко, что могли потрогать, да кто ж позволит, мы и так покарябали сталинский лимузин.
Ну, а Зоя больше за руль не села. Понимала, что девичий каприз, но все равно не могла. Даже езду в  рейсовом автобусе не выносила, так и ходила в Ялту все двенадцать километров пешком. Ей пришлось сменить ремесло.  Зоя  поступила учеником в ресторан «Прибой». В год смерти Сталина она работала там поваром первой руки. Говорили, что очень была довольна.

               
 
                3.
Я привык с подозрением встречать любые фортели советской власти. Каждый чих вождя порождал новые выверты. Например, Сталину взбрело в голову, что в Крыму непременно должны расти цитрусы. Возможно, ему плохо спалось, и, борясь с бессонницей,  он читал всякую лысенковскую макулатуру. Начитавшись, вождь вызвал секретаря ялтинского горкома и намекнул, что потребности трудящихся удовлетворятся полнее, если под Ялтой будут расти мандарины. Секретарь намек принял к исполнению, и посадки молоденьких кипарисов, платанов, кустов лавровишни  были безжалостно выкорчеваны во славу грядущих крымских цитрусов. Даже в наших «Долоссах» с их прохладным горным климатом спешно рыли траншеи, чтобы укрыть от морозов изнеженные деревца. Словно в насмешку, зима в том году выдалась свирепая, в самой Ялте долго лежал снег.  Вся санаторная обслуга зря тащила в траншеи электроплитки и керосинки. Цитрусы повымерзли к чертовой матери.
Между тем, я окончил школу и уехал в Москву. Не колеблясь, примкнул к той группе студентов-«отщепенцев», для которых  «Сен-Луи блюз» был всё. Хор Пятницкого мы на дух не выносили. Популярнейшую песню тех лет  исполняли  своими крамольными словами:

Ой, растет картошка, рядом с нею лук.
А на той картошке - колорадский жук!
Он живет, не знает ничего о том,
Что Трофим Лысенко думает о нем…

Это о нас сказал какой-то доморощенный идейно-ущербный поэт:

        Бревном несокрушимым ляжем
                Мы на пути стиляжьем!
Но истинный «стиляжий путь» пролегал по московскому Бродвею вместе с «настоящей» вечерней жизнью. Мы ходили в коктейль-холл на Gorky-street. Мы просаживали последнюю тридцатку в ресторане «Аврора» на Петровских линиях. Там ударником стучал знаменитый на всю Москву  венгр-эмигрант Лаци Олах.  Он подбрасывал палочки высоко к  потолку и, не глядя, подхватывал их у самих барабанов, ни на миг не теряя свои ритмы.  Пока палочки находились в полете, паузы в бреках рождали  синкопы, и в этих синкопах застывали наши сердца. С ума можно было сойти!
 Днем же мы тянули институтскую тягомотину, набивая цитатами мозоли на языке. И вдруг прогремел первый весенний гром - «Бюллетень о здоровье товарища Сталина». Мы обратили в горючее все наши    тугрики  и бросили кости на Метростроевскую в большую пустую квартиру Нинон Веледуевой. Каждое правительственное сообщение  встречали дружными  тостами: Иоська, не отвлекайся! Не тяни резину! Когда все кончилось, Нинон велела разбить стаканы. Не знаю, какую видела в этом символику. Может, хотела повенчать нас со смертью вождя.
В вестибюле института установили мощный динамик, по нему транслировали похороны вождя. Речь говорил Берия, в  каком-то месте голос его дрогнул. Студенты громко заперхали, они не  стеснялись  слез.  Меня захлестнула волна массовой истерии, и я тоже не смог сдержаться,  пару  раз хлюпнул носом. Там, на Метростроевской, когда пили за скорейшую погибель тирана, то был я или не я? Неисповедимы пути Твои, Господи !

                4.
Пришло время, и я работал на Чистых прудах, дом 8, в редакции «Московского комсомольца», а Сталин лежал на Красной площади, в Мавзолее, в хрустальном пуленепробиваемом гробу. Конечно, было бы любопытно на него взглянуть, посмотреть, что в нем от Сталина, который мне попадался в Крыму, по дороге в школу. Это было весьма затруднительно, ибо к знатному жмурику не зарастала всенародная тропа. Правда, можно было отстоять в очереди, но вряд ли покойник стоил того и при жизни. Помог, как водится, случай.
Приближался день рождения Ленина. Надо было что-то придумывать, как-то отметить. Моя хилая фантазия подкинула два сюжета. На первое - беседа с «негром преклонных годов» (см. Маяковского), причем, африканца непременно отловить из числа читателей Библиотеки имени Ленина. На второе - интервью из очереди к Мавзолею. На десерт я ничего не придумал. Первое блюдо сразу отпало. В «Ленинку» негров почему-то  не пускали, либо сами не шли.  Я поперся на Красную площадь. Сунул редакционные корочки капитану милиции. Этот страж порядка управлял потоком людей к экспонированным вождям пролетариата. Я получил разрешение  смотреть и выбирать (разумеется, среди живых, а не мертвых).
Большинство граждан,  невзирая на долгие часы  стояния, шли сюда  поглазеть. Так же, как на Красную площадь, на храм Василия Блаженного, на станцию метро «Комсомольская». Многие тащили за собой  очумелых, замызганных детей. Бедная ребятня! Какой суматошливый день в незнакомой столице! В памяти сохранится лишь Казанский вокзал с голубым циферблатом часов, да собственный матросский костюмчик, замаранный густыми соплями...
Наконец, я выбрал свою героиню, девушку строгую, идейную, с комсомольским значком  на неистребимом плюшевом жакете.  В самый раз то, что нужно. Доярка из под Вохмы  Костромской  области.   Раньше у них был колхоз «Сталинский путь», теперь  «Путь  Ильича». За последние годы сменились семь председателей. Все пьяницы. Спору нет, жить стало веселей. Вот, паспорта Хрущев выдал. Парень из армии возвращается. Теперь только жить и жить... За беседой мы незаметно подошли  к Мавзолею.
Ленина я видел и раньше, так что все внимание сосредоточил на новичке. Скользнув взглядом по желтому оспенному лицу, я переключился  на руки. Вот эти  щупальца  сжимали горло, душили страну, выпускали когти, словно кот забавлялся  с мышкой. Россия  извивалась, харкала кровью, корчилась в этих стальных объятьях. Да что Россия, весь мир трещал  при взмахе царственной десницы. Неужто эти руки успокоились навек, и от них вреда больше никогда никому не будет? Ну да, они  мирно  сложены  на  старческой  грудке,  они  ведь теперь руки покойника.  Большие крепкие ногти,  желтые, как от никотина, будто  скучают по привычному  действу - приминать табак  в  знаменитой  трубке.  Поросшие рыжей шерстью пальцы сведены во властном хватательном  жесте. Они словно еще стремятся  плотно объять горячую курительную принадлежность, ткнуть чубуком во врага, подписать еще один людоедский указ.
     Вспомнил я институт, вестибюль в  день  всенародного траура, вспомнил, как хлюпал носом. Мне стало стыдно за  тот миг, в который я позволил себе    поддаться массовому психозу. Зато теперь я мог быть доволен.  Я видел Сталина в гробу. Хотел бы  добавить -   и в белых тапочках, но не хочу  грешить  против  истины. Нижнюю часть покойника я не видел.  Наверное, она была покрыта одеялом.
Я доставил доярку из Вохмы в редакцию, напоил чаем с лимоном и эклером (от кофе она отказалась),  познакомил с нашим фотокорреспондентом. Они поехали на  Красную площадь сниматься.
Если та доярка жива и у нее сохранился тот номер газеты, она обладает довольно редкой фотографией. Доярка снята на фоне Мавзолея. На Мавзолее два псевдонима - Ленин и Сталин.  Их телам  так бы и лежать рядом, не вмешайся Никита - разлучник.
Как у нас водится,  Сталина вытряхивали из Мавзолея ночью. Заодно и буквы убрали. Дескать, все так и было, мы ничего не знаем. Может, Сталин - и вовсе выдумка. Во всяком случае,  «нашему» Ленину никто  не подкладывал  эту свинью. Однако случился такой непредвиденный казус.  На месте сколотых букв проглянуло  прежнее  слово - «Сталин», и как не бились, оно отбрасывало прозрачную двусмысленную тень на весь честной народ. Но не было  таких крепостей, которых не могли взять коммунисты. К Мавзолею завезли новый лабрадорский гранит и произвели косметический капремонт.
А  вся символика осталась прежней. Будто  Сталин не помирал.

_________
* Рассказ напечатан в независимом альманахе "Лебедь" № 379, 13 июня 2004 г.,Бостон, США.

   

Вниманию потенциальных издателей, возможных спонсоров! Подобных рассказов у меня накопилось около трех десятков, большинство не опубликовано. Эдгар Эльяшев.


Рецензии
Эдгар Эльяшев (1931 - 2005) долгие годы жизни отдал журналистике, был успешным мастером слова.
Но лишь на закате дней открылось его настоящее призвание, его истинное дарование рассказчика, художника слова. Он поздно начал
писать свои рассказы, на восьмом десятке. Но он многое успел за несколько последних лет своей жизни. Его проза стала появляться в периодике, и в российских изданиях, и за рубежом, он был автором "Граней" и "Континента", публиковался в США, Канаде, Европе.
Но своей книги Эдгар Эльяшев так и не дождался.
Его уже нет с нами, но как создание настоящего художника эльяшевский мир долголетнее своего творца, удивительный эльяшевский мир по-прежнему полон жизни, красок, смеха и боли.
Его веселый и трагический миф - увлекательное чтение для чуткого, думающего читателя.
Эта информация с последней сторонки обложки второй книги Эдгара Эльяшева, вышедшей в свет в этом году в московском издательстве "Современная экономика и право" под названием "Веселые мифотворцы". Тираж - 1000 экз. Автор очень хотел, чтобы полное собрание его рассказов, притч (и маленькой повести "Колесо обозрения") именно так и называлось - "Веселые мифотворцы".
Первая книга Э. Эльяшева "Колесо обозрение" была издана небольшим "пилотным" тиражом и не попала в ведущие библиотеки России. Теперь этот пробел устранен и книгу "Веселые мифотворцы" можно найти в федеральных библиотеках нашей страны.
Говоря о рассказах Э. Эльяшева, следует особо подчеркнуть, что это замечательные литературные произведения, отличающиеся удивительно легким стилем, не напрягающим читателя, передающим весь колорит прежней, советской действительности, преломленной через авторское сознание.
Случайно заглянувший на эту авторскую страницу и прочитавший хотя бы один рассказ Эдгара Эльяшева не будет разочарован.
Геннадий Славянский. 14 ноября 2009 г.

Геннадий Славянский   17.11.2009 20:05     Заявить о нарушении
Меня очень радует то обстоятельство, что после пятилетнего перерыва на авторскую страницу Эдгара Эльяшева снова заглядывают читатели.
И пусть их число за три дня увеличилось на двенадцать человек, все равно это прекрасный показатель. Значит еще одна дюжина читателей познакомилась с замечательными рассказами, которые отличает не только (и не столько!) необычайно легкий стиль изложения (рискну сказать, этакий осовремененный язык И. Бунина), а сколько неподдельная искренность мальчишеского восприятия действительности, которая объективно весьма рано заставляет нас "стареть". И только очень немногие, а Эдгар Эльяшев был в их числе!) могут увидеть беззаботную улыбку в хищном оскале безжалостного Хроноса, пожирающего собственных детей.
И я уверяю вас, господа и дамы, причисляющих себя к особой людской касте (сочинителей), что в рассказах Э. эльяшева вы увидите свет, пронизывающий жизнерадостной силой все хитросплетения и жизненные неурядицы, подобно разящей шпаге доблестного мушкетера.
Желаю Вам истинного интеллектуального наслаждения и медленной релаксации, расслабляющей внутреннюю пружины ваших закрученных нервов после напряженного трудового дня. Поверьте мне на слово, что один рассказ Э. Эльяшева с успехом заменяет стакан превосходной (лучшей в мире!) русской водки. А вот, что вы выберите себе на закуску - это уже в полной мере ваш добровольный выбор и (как тут не вспомнить бессмертные слова Ильфа и Петрова: "Торг здесь неуместен!".
Удачи вам, господа и дамы!
Пожалуйста, оставляйте свои рецензии и замечания на этой странице, ставшей для ее автора по воле Судьбы мемориальной...
Геннадий Славянский. 17 ноября 2009 г.


Геннадий Славянский   17.11.2009 20:37   Заявить о нарушении