Эмигранты

                ЭМИГРАНТЫ

«Лучше топтать чужую землю, чем лежать в своей», – бормотал Тимофей Закрутня, перебегая вприпрыжку по корабельным сходням. И, также прыгая, за ним перебегала его тень. В Крым входили «красные»: разворачивали тачанки с тупыми рылами пулеметов, летели с обнажёнными шашками, колотя ножнами о бока коней. Всюду срывали погоны, у старьёвщиков подскочили в цене лохмотья, и «Боже, царя храни!» вытеснялся матросским «Яблочком». Эта песня преследовала Тимофея: выгнала из Петербурга, едва не захлестнула на Кубани и теперь, перевалив через Сиваш, прижала к морю.
Закрутня был родом из малороссийского села, с торчащими на плетнях, как отрубленные головы, горшками, которые разбивали лбами возвращавшиеся из шинка хлопцы. Разбросанные, как попало, белые хаты кривили единственную улицу, тесно упиравшуюся за околицей в овраг, а бой церковной колокольни отделял день от ночи.
Деревенские, что мухи – растут быстро и незаметно. И Тимофей успел вымахать под потолок, закончив приходскую школу, в которой козлобородый дьячок за три года выложил всё, что знал сам. «Тебе учиться надо», – чмокал он жирными от сала губами. А однажды, запершись в горнице с отцом, долго втолковывал что-то под обжигавшую нёбо хозяйскую горилку.
Отец вышел красный, с ласково блестевшими глазами.
«Смышлёный, стервец…» – погладил он Тимофея шершавой, грубой ладонью. И на следующее утро вместо сенокоса повёз на телеге в город, то и дело понукая вожжами гнедую кобылу и распевая на всю губернию про горькую разлуку.
«Служи отечеству, – перекрестил он сына на постоялом дворе. – А за славой не бегай: она, как муха, бывает, садится на розу, но чаще – на навоз…»
В гимназии на Тимофея обратили внимание.
– Так пойдёт, он и меня заткнёт за пояс, – протирая от мела пенсне, пел Дормидонт Мортимьянович Гаркуша, учитель математики.
– Не знаю как вас, а филологов многих обскачет, – перетягивал на себя одеяло словесник Захар Валерианович Горюха.
И дали ему рекомендации в Петербургский университет.
Они были похожи, эти пухлые, остроглазые старики, разглядевшие его большое будущее, и не увидевшие своего.
Выплюнув цигарку, их застрелил на гимназическом дворе матрос, напевавший песню про яблочко.
«Горюха – получи в ухо!» – заливаясь пьяным смехом, бил он Захара Валериановича рукоятью маузера.
«Гаркуша – отведай холодного душа!» – передёрнув плечами, разрядил он обойму в Дормидонта Мортимьяновича.

Щёлкая «мышью», Вадим Недога открывал почтовые ящики. Он завёл их несколько, но писем не было ни в одном. Уничтожая спам, Вадим обнаружил поздравление от почтовой службы – сегодня ему стукнуло сорок. «Сорок лет – сорок дней…» – почесав затылок, пробубнил он, будто на собственных поминках.
Лёгкая музыка за стеной выгоняла на улицу, Вадим ушёл в городской парк – она настигла и там.

Несмотря на успехи, в университете Тимофей был чужим. «Бурсак», – дразнили его студенты, давно освоившие столицу с чёрного входа. Особенно отличался Нил Костаглот, рослый, веснушчатый, которому Тимофей на экзаменах щелчком отправлял скомканные в бумажные шарики ответы. «Не бойтесь, – бахвалился Костаглот, хриплым, прокуренным голосом, просиживая в буфетах за зелёным лафитом, – всех выпустят!» Его и вправду выпустили – с аттестатом о неполном курсе. А Тимофея оставили. На кафедре он защитил диссертацию о русских бунтах, а первую лекцию прочитал, когда хозяйство отца разграбили дезертиры и мимо сада за университетской оградой пошли голодные толпы.

В юности Вадим много читал. В книгах мир представлялся заоблачным и таинственным, манил, как сад за хрустальной дверью. Но, когда дверь открылась, оказался до скуки простым. «Как семь копеек…» – приговаривал Вадим, глядя по сторонам. А ночами писал романы, стараясь усложнить мир, прорыть тайные ходы в его лабиринте. Он хотел выпустить свои книги, как голубей в широкое, синее небо, но они годами томились в голубятне стола.

Аполлинарий Кузьмич служил дьяконом, а по совместительству вёл в университете курс богословия. Тимофей часто вспоминал его странную манеру смотреть в класс не мигая, точно видя там нечто большее, чем сотню притихших школяров. «Как вы истолкуете притчу о запретном плоде?» – косился он, ровняя брови слюной. Аудитория ёжилась, но вопрос был риторический. «В каждом поколении мужчины и женщины носят этот плод под сердцем, – отвечал Аполлинарий Кузьмич, – но созреет он только в поколении следующем, после их смерти. Сами они не успеют его распробовать, для них он запретный, а вот дети вкусят его сполна и тогда решат, был ли он горек или сладок…» Тимофей тянул руку, но Аполлинарий Кузьмич щурился, делая вид, что не замечает. «А наш плод, как волчцы, – ответил он на немой вопрос, – гнилой, ядовитый…»
Звенел колокольчик, Аполлинарий Кузьмич со вздохом спускался с кафедры и, продолжая бубнить под нос, толкал плечом дубовую дверь.
Однако ему довелось пожать плоды своего поколения. После революции он служил в полуразрушенной церкви – кряхтел по утрам в холодных плывших сумерках, причащая старух, отпевая прошлую жизнь, покуда самого не отпели сосны Колымского лагеря.

Вадим Недога опять подумал, что палец о палец не ударил ради своих не родившихся детей. Сорок лет он провёл взаперти с собой и ровным счётом ничего не сделал для человечества.

В университет зачастил докладчик из Наркомпроса, сгорбленный, с рыжими бакенбардами, спускавшимися ко рту, как змеи. «Долой буржуазную культуру! – гремел он с трибуны. – Мы создадим нашу – пролетарскую, все – под знамёна пролеткульта!» Точно поперхнувшись аббревиатурой, он исподлобья окидывал зал, лохматил пятернёй густую шевелюру. «Время требует новых форм. Ваши писатели довольно кисели разводили –мы будем говорить на языке масс!»
Вытянув ладонь с растопыренными пальцами, он принял позу с плаката.
А Тимофей грыз ногти в заднем ряду и думал, что невежество обло, стозёвно и лаяй, оно меняет личины, но всегда рвётся на сцену, как бездарный актёр, которого едва удерживают за кулисами.

После института Вадим остался на кафедре. Он писал диссертацию о древних славянских языках, пока на улице кричали о хлебе насущном и делили общий пирог. А потом пришёл черёд праздных учёных, и тему закрыли. С тех пор Вадим кормился тем, что составлял для журнала гороскопы. Он высасывал их из пальца, не в силах запомнить череду зодиакальных знаков, прикнопливал на стену листок. «Ваша судьба в ваших руках, – наставлял он Рыб. – Поэтому они должны быть чистыми…» «Дорога идёт в обе стороны, – пугал он Козерогов. – В ближайшее время вам себя не обскакать…» Ему было противно его занятие. Он презирал себя за то, что идёт на поводу у мира, исполняя его уродливые, нелепые прихоти.
«Мир выше нас – его не переплюнешь…» – отсчитывая гонорар, заметил как-то редактор. А вечером в тускло плывших сумерках Тимофей увидел на обоях пятно, в котором проступили заострённые черты.
– Мне все служат, – кривились тонкие губы.
– Но я не хочу! – замахал руками Вадим.
Длинный нос вытянулся ещё больше, теперь он, как гвоздь, торчал наружу.
– И все так…
Послышался глубокий вздох:
– Представляешь – за тысячелетия ни одного по доброй воле!
– А тебе, значит, мало? – закричал Вадим. – Мир к рукам прибрал – ещё издеваешься!
Не выдержав, он забил гвоздь в стену.
И пошёл к раковине смывать с кулака кровь.

Имя доносчика осталось тайной. Зато всплыл адрес неблагонадёжного. Тимофей едва откликнулся на громкий стук в дверь, как ему нахлобучили шляпу, и, громыхая сапогами по ночной мостовой, доставили в Комиссию. Допрашивала его худая, чахоточная женщина с пронзительными глазами, ввалившимися от бессонных ночей.
– У вас же крестьянское происхождение! – стыдила она сквозь дым папиросы. – Как вы могли служить господам?
– Я служил науке…
– Оставьте, профессор, науки нужны, чтобы народ грабить…
Тимофей замахал руками, словно опять защищал диссертацию, а про себя думал: «Тебе рожать надо…»
Женщина загасила папиросу.
– Хватит, – устало перебила она. – И так голова болит…
И, развернувшись на каблуках, щёлкнула пальцами.
Подскочили конвойные, лениво переговариваясь на латышском, потащили Тимофея по коридору. Тускло светили лампочки, хлопали двери, между которыми, как кроты в туннеле, сновали люди в кожаных пальто. И Тимофей увидел в конце туннеля слепящую тьму.
– Бурсак?
Они чуть не столкнулись, но Костаглота он узнал лишь по хриплому голосу:
– Отпустите его, товарищи…
– А у тэба мандат ест?
Порывшись в деревянной кобуре, Костаглот извлёк сложенную вчетверо бумагу.
Латыши козырнули.
В кабинете Костаглот пододвинул стул, и, отстегнув кобуру, с грохотом бросил на стол.
– Видишь, какую кашу заварили! – кашлянул он в кулак. – Брат на брата… Так что под горячую руку не попадай!
Он сердито поморщился:
– А сегодня пол России с волчьим билетом – должен понимать…
Скрестив колени, Тимофей крутил на них шляпу. Было слышно, как в соседней комнате тикают часы и кто-то стонет – тихо, будто смирившись с болью.
– Вот разгребём немножко, а потом такие, как ты, понадобятся, – с жаром рубанул Костаглот, посчитав, что с извинениями покончено. – Будешь снова народ учить. Только правильно, по-нашему!
Блестевшими глазами он смотрел мимо Тимофея в окно, за которым моросил дождь. И видел это «потом», которое пряталось в предрассветной тьме. А Тимофею казалось, что Костаглот говорит по-русски, как латыши. Он знал, что «потом» не наступит никогда, что Судный день творится на земле каждое мгновенье, а другого не будет.
– Меня отпускают?
Он по-прежнему неловко мял шляпу.
Костаглот не отвечал.
Пятясь, Тимофей спиной толкнул дверь.

В школе у Вадима был учитель словесности, мягкий, добродушный, выйдя на пенсию, он доживал век на даче. Летом Вадим выбирался к нему – сидели на террасе, слушая жужжанье бившихся о стекло мух, пили чай с привезёнными гостем баранками.
– Зубов нет, – гудел басом Кузьма Аполлинарьевич, макая их в блюдце.
– У нас их никогда и не было, – вставлял Вадим и видел, как на лице хозяина растягиваются морщины.
– Теперь все любви ищут жаждут, – ровнял слюной брови Кузьма Аполлинарьевич. – Отчего, думаешь? Оттого, что устали от ненависти…
После третьего стакана он становился ворчлив.
– А всё равно выгоду ищут… – тряс он лысоватой головой, красный от чая. – Нет бы подумать, кого сами любят, за что самих-то любить? Но люди не думают – им это только кажется. Они, как бегемоты, толстокожие. Сам Бог не верил в их исправление, потому и говорил, что Его Царствие не от мира сего…
Старик был глуховат, и возражать не имело смысла. Вадим качал ногой и думал, что жизнь давно сошла с пути, застряв в пробке с другими жизнями, а для того, чтобы двигаться, нужно отделить её от чужих жизней, пустив в свою колею. А потом снова ловил слова старика, скакавшего по темам, как воробей по веткам.
– Это раньше новое ждали, как передачу в тюрьме. Не всё и доходило, бывало, испортится, притупится мысль, пока доберётся до ушей, сделается пустой и даже вредной. Сколько их потерялось на наших просторах! А теперь всё мгновенно: нажал кнопку – получи! Оттого глупостью всё и забито, её ведь во всякие времена больше…
Кузьма Аполлинарьевич усмехался. И точно опомнившись бил себя по лбу:
– Но, что это я? О себе расскажи…
А вечером провожал Вадима на станцию, молча крутил пуговицу на его пиджаке и, притворяясь, что попала соринка, смахивал слезу.
Электричка глотала шпалы, сидя в углу, Вадим чувствовал себя счастливым, будто только что закончил школу, будто за плечами не было проклятых, давивших горбом лет. Как и тогда, он верил, что придёт время, и окружающая его жизнь схлынет, как сель с гор. Люди станут чистыми, как ангелы, и нежными, как первый снег. В этом далёком, прекрасном завтра не будет подлости, жадности, предательства, а будет одна любовь. «На земле отомрёт зверство, – думал он, глядя на черневшие вдалеке леса, – и люди будут отличаться от нас, как мы – от обезьян. А, прочитав историю, ужаснутся: «Несчастные, как они жили!» И сердца их переполнятся состраданием…
«Ишь, раскукарекался! – встретило его дома пятно на стене. – Гадина всегда будет жрать другую – в карете или мерседесе… А за тридцать сребреников всегда продадут!
Вадим запустил в стену бутылкой.

На другой день после ареста к Тимофею явился молодой человек с усиками. Не спрашивая, сел за стол, пригубил вишнёвой наливки, которую сам и принёс, громко причмокнул, и без обиняков предложил сотрудничать. «Мы творим историю, – ткнул он себя в грудь, – а вы, – палец метнулся в Тимофея, – будете… э-э… её шлифовать…» Выгадывая с ответом, Тимофей осторожно налил в рюмку, подняв, посмотрел наливку на просвет и опять поставил. «От этого сопляка зависит моя жизнь, – застучало в висках, – вот и вся история…»
Бутылка всё чаще зависала над столом, пришедший потихоньку набирался. «Мараться никому не охота, – скалился он. – Но кому-то надо разгребать конюшню. Болтуны и чистоплюи довели страну – кругом тиф, вши! А сами – за кордон…»
Он громко отхаркался, набрав в рот слюны, хотел было сплюнуть, потом передумал, проглотил, но по привычке всё-таки размазал по ковру ботинком несостоявшийся плевок.
«Ну, ничего, Россия и не такое переживала – переживём!»
«Да разве можно пережить апокалипсис?» – думал Тимофей, прикрыв глаза.
Он крутил в руке рюмку и, боясь пошевелиться, наблюдал из-под ресниц, как гость расхаживает по комнате. «Завтра явитесь в Наркомпрос», – бросил тот на пороге.
Вечером Тимофей складывал чемодан.

В школе Вадим держался особняком. А заводилой был толстый, веснушчатый Бабахин, которого учителя упорно называли Разбабахиным, и про которого говорили, что далеко пойдёт. «Эх, Бабахин-Разбабахин, – ставил ему “двойки” Кузьма Аполлинарьевич, – видать, у тебя в жизни будут свои экзамены и они требуют особых уроков…» Бабахин садился красный, но с него – как с гуся вода. На перемене он неряшливо списывал у Вадима домашние задания, швырял в ранец засаленную тетрадь и снова заливался смехом. Слывя душой компании, о себе он рассказывал однако подкупающе равнодушно, словно в третьем лице. Его окружали плотным кольцом, и его ровный, грубоватый басок доносился будто из лесной чащи.

На Кубани Тимофея едва не заставили сочинять безбожные частушки. «Я – православный, не могу…» – растерянно моргал он. «Жить захочешь – сможешь!» – отрезал сотрудник агитпункта, насвистывая песню про яблочко. И достав из-за голенища нож, стал чистить ногти.
До Крыма Тимофей добрался в одних штанах.

А жизнь всё не могла вырваться из мутного круговорота: она упорно не отделялась от чужих жизней, не входила в свою колею.
«Берегитесь Девы – безответная любовь хуже СПИДа», – раздавал Вадим нелепые предсказания. Однако стал хватать себя за ухо, когда они начали сбываться.
Хотя и задним числом.
Её звали Полина Замниборщ. И на выпускном вечере он предложил ей сменить фамилию. «Ты, Вадик, наивный, и совсем не умеешь кусаться», – расплетая косу, серьёзно заметила она. Но обещала подумать. Вадим ждал год. Караулил свой час, как охотник, и, наконец, дождался. Полина стала Бабахиной.
С тех пор Вадим избегал женщин.

За столом в кают-компании опрокидывали рюмки и, страдая морской болезнью, быстро хмелели.
– Выпустили из бутылки хама – обратно не затолкать, – ворчал отставной штабс-капитан. – А по мне – секли мало! Нужно было, чуть что – в морду, в морду… Чтобы неповадно было, чтобы голопузые знали место!
Вокруг одобрительно молчали. А Тимофей вспоминал окраинное село, козлобородого дьячка, тощую лошадёнку, на которой отец отвёз его в город, вспоминал, как бегал по росе, сверкая в тумане босыми пятками, и думал, отчего всё в мире устроено не так.
– Товарищи метят из грязи в князи, – разошёлся штабс-капитан, обгладывая куриное крыло. – Врёшь, не перескочишь: за нами – поколения, дворянский мундир по нитке шьётся…
Вокруг согласно закивали.
– Голубая кровь – не водица, – вставил безусый прапорщик, щелчком сбивая пылинку с белоснежного кителя.
– А за мной – одни мужики… – тихо заметил Тимофей, ковыряя постную рыбу.
Все разом уткнулись в тарелки.
– Ну вы, учёные, народ особенный, – смущённо забормотал штабс-капитан, – у вас талант… От бога… А голопузые-то куда лезут?
И уже через минуту снова размахивал кулаками, ругал жидов и грозил, что ещё вернётся.
Ему охотно поддакивали, но в возвращение никто не верил.

Месяц съедал месяц, на экране телевизора менялись говорящие головы, а в редакции шли привычные разговоры.
– Цены-то, цены! – хваталась за голову корректор, в одиночку растившая дочь. – А пол России гуляет без выходного пособия…
– Выходит, за железным занавесом-то, как за каменной стеной были, – гудел младший редактор, сказавший Вадиму, что мира не переплюнешь.
– К чёрту ваш квасной патриотизм! – горячился щуплый экспедитор с пышными, рыжими бакенбардами. В обеденный перерыв он обыкновенно сосал банку пива, щёлкая телевизионным пультом, скакал по каналам или напевал модные американские песенки. – «У России особый путь?» Так уж наложили раз в штаны, нахлебались щей лаптем!
– А за что пол страны за дверь выставили? – гнула своё корректор.
Но экспедитор не обращал внимания.
– Не нравится – уходите в лес: на дворе эпоха глобализации и масскультуры! – Едва не поперхнувшись аббревиатурой, он запустил в шевелюру пятерню. – Кому нужна ваша замшелая классика? Довольно читать из-под палки – пусть мёртвые сами таскают вчерашний день! – Его глаза заблестели. – И, слава богу, кончается вавилонское разделение – не за горами общий язык, сами видите, как много появилось новых слов…
Он близоруко сощурился, лицо приняло выражение телевизионной рекламы.
– Теперь хоть поговорим по-людски! – съехидничал Вадим. – А то раньше языки затекали…
И подумал, что невежество обло, стозёвно и лаяй, оно меняет личины, но всегда рвётся на сцену, как бездарный актер, которого едва удерживают за кулисами.
На трамвайной остановке громко обсуждали телесериал, и Вадим, пошарив в кармане, решил взять такси.
– Свободно?
– Занято.
Молодой парень почесал на плече татуировку, но головы не повернул.
– Такси не параша – занято не бывает, – раздалось над ухом, и по грубому голосу Вадим узнал Бабахина.
– А я как раз решил пообедать… – грохнувшись на сиденье, объявил Бабахин как всегда безразлично.
Таксист понял, что сопротивление бесполезно, но прежде чем ехать, воткнул в уши плейер.
Бабахин погрузнел, он едва не вываливался из дорогого костюма, верхняя пуговица которого была расстёгнута.
– Давненько не виделись… Ну ты как?
Бабахин ел глазами, прожигая карман, и Вадим испугался, что он увидит в нём дыры.
Из плейера пробивались электронная музыка. Таксист насвистывал американский шлягер.
– И как только голова не лопнет, – перевёл он разговор.
– Новая порода, – заржал Бабахин, – голова – как барабан! Спешат потреблять – не то, что мы. Помнишь, как штаны за копейки протирали?
Вадиму стало обидно. Он не жалел прошлого, и всё же его будто по щеке хлестнули.
– А их самих потребляют! – вспыхнул он. – Вон татуировки накалывают – выделиться хотят. А чем? Мечутся, как рыба в сети, себя не ищут…
– Зато мы больно много искали, – деланно зевнул Бабахин, – бегали с голым задом да языки на кухнях чесали…
Вадим открыл, было, рот, но Бабахин скривился:
– Ой, только не брюзжи, умоляю…
И Вадим понял, что его раскусили, как гнилой орех.
В ресторане Бабахина знали. Принимая чаевые, гардеробщик привычно согнулся:
– Девочку?
– Нет, сегодня я с приятелем…
Делая заказ, Бабахин шиковал.
– Это всё коммуняки проклятые! – бил он себя в грудь после третьей рюмки. – Зажимали, не давали хода. Ну, ничего, теперь заживём…
«Так ты и раньше жил…» – подумал Вадим, вспоминая, как Бабахин писал заявление в компартию, и как злился, когда ему отказали.
Бабахин неожиданно опьянел.
– Эх, Вадька, ты же умный был, а дальше носа не видишь! И охота тебе прозябать? Не майся дурью, иди ко мне…
– А что делать?
– Да какая разница!
И Вадим понял, что однокашнику будет приятно каждый день бросать ему кость, как недавно гардеробщику.
– Кузьма Аполлинарьевич умер, – тихо сообщил он. И вспомнил, как в последний раз ездил на дачу – бедный, грубо струганный гроб, соседские старухи, похожие на черневших по соснам ворон.
– Жаль старика, – мотнул головой Бабахин. И, ставя обратно рюмку, передёрнул плечами:
– Время всех похоронит, но каждого – в свою могилу…

За бортом страшно перекатывали валы, кричали чайки, хватая глупую рыбу, дрались, роняя перья. А в кают-компании кипели страсти.
– Русский человек без идеи не может, – визгливой скороговоркой выпаливал петербургский адвокат. – Капиталец нажил – а что дальше? Спиться? Это бюргер может в садике копаться да пиво колбасками заедать. А наш от тоски либо повесится, либо в разбойники пойдёт. Я таких много в суде перевидал – с жиру бесились… Нет, Россия без подвига – мертва!
– Помилуйте, какой там подвиг, – возмущённо сипел провинциалььный доктор, – в деревнях голодают, тиф, беспризорных – тьма…
– А я о чём? Без идеи всегда так будет. Неровно мы к ближнему дышим – либо вместе на пулемёт, либо – в харю, да карманы обчистить! Народ у нас больно бойкий, у него порох ещё не вышел…
– Палка – и вся идея! – встрял штабс-капитан.
– А это непременно-с… Без неё мерзавцы, как тараканы, повылезают…
Тимофей вышел на палубу. Ветер швырял солёные брызги, которые, не успевая стекать, испарялись, обжигая лицо. От качки Тимофей держался за поручень и, глядя на волны, думал, что есть какая-то высшая справедливость в том, что они плывут сейчас за тридевять земель, выброшенные, раздавленные.
«Горек наш плод, – вспоминал он Аполлинария Кузьмича, – как волчцы…»

Бабахин опять пригласил обедать. И Вадим понял, как ему одиноко. А ему было одиноко с Бабахиным.
Редкий дождь долбил крышу крупными, как лошадиные зубы, каплями. Сидели за тем же столиком, и Бабахин также быстро набрался. А у Вадима вертелся вопрос про Полину. Он сцепил зубы, но Бабахин оказался проницательным. «Мы развелись…» – равнодушно бросил он. И, не удержавшись, усмехнулся: «После суда я уволил адвоката, а она перестала в чём-либо нуждаться…» Он как будто протрезвел, уставившись мутными глазами в угол. «Но главное – дочь осталась у неё. Маленькая – ангел была, для неё жил. А выросла в мать – вертихвостка, одни тряпки на уме. Отчего так, Вадик, – кажется, до счастья рукой подать, а вытянешь – его и в помине нет?» И, не дожидаясь, отмахнулся: «Эх, было давно – быльём поросло…»
На мгновенье в нём промелькнуло что-то жалкое, почти старческое, на лбу проступили глубокие морщины, будто туда перебежали шрамы с сердца.
Разговор не клеился.
«В жизни всё так, – недовольно буркнул Бабахин, протягивая руку, – хочешь поговорить по душам, а выходит – о деньгах, думаешь, помянуть прошлое, а за твой счёт норовят устроить будущее…»
Он нехорошо покосился.
«Полагаешь, святой, а сам трус…» – прочитал Вадим во взгляде, который уносил, точно ежа за пазухой.

Вадим перекручивал простыни и видел покойную мать. Во сне она была старше тех лет, когда умерла, словно все эти годы жила где-то рядом. Скрестив ноги, мать сидела на камне в нищенских лохмотьях, с узловатой палкой. Вадим склонил голову ей на колени, и она, как в детстве, гладила её шершавой ладонью.
– Как жить, мама? – всхлипывал Вадим. – Посмотри, кругом все одинаковые! Им ничего не нужно, совсем ничего… Одним днём живут – и мысли, и книги…
– А ты своим умом живи – на других не оборачивайся. Там – она задрала клюку в небо – каждый за себя ответит…
– Да как же это возможно? – вздохнул Вадим. – Я и так один остался, видишь – с ума схожу…
– А всё потому – оскалилась вдруг мать, отталкивая его, – что ты недостаточно умён!
Вадим вскинул бровь.
– Ты образован, – с хохотом упёрла она клюку ему в грудь, – но не выучил главного: ум надо скрывать, как порок или деньги…
Во сне Вадим заскрипел зубами, но – тихо, словно смирившись с болью.
А потом они будто поменялись местами.
– Ничего, мама, переживём, – успокаивал он.
– Ты – нет! Разве можно пережить апокалипсис?
И, скрываясь за поворотом, разбудила эхо:
– Но представь, кем будут его пережившие…
Вадим открыл глаза. Наступал ещё один день, в котором он будет как разведчик на вражеской территории.
«На земле все эмигранты, – утешал он себя. – Однако лучше топтать свою землю, чем лежать в чужой…» Но он лукавил – ему некуда было бежать. Только в свои книги. А там за семь морей уплывал на пароходе Тимофей Закрутня.




Август 2004 г.


Рецензии
Здравствуйте, Иван Васильевич. Весьма и весьма созвучно. Прозрачно. Дотянем ли до завершения?.. Спасибо.

!!!

Андрей Можаев   28.02.2006 17:11     Заявить о нарушении
Да, Андрей, параллели напрашиваются сами собой. Боюсь, что нами все и завршат, и мы так и не узнаем, дотянули ли... И Вам спасибо.
Читал третью главу Вашего произведения, Вы, безусловно, отменный стилист. И тонкий знаток не только русского быта, но и заморской этнографии.
Мне понравилось, жду продолжения.
(Я не хочу писать рецы поглавно, важно ведь целостное впечатление, гештальт, как говорится, тогда и...)
Всегда Вам рад.
Иван Зорин

Зорин Иван Васильевич   28.02.2006 19:27   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.