Голод

На улице подошел ко мне человек и попросил закурить. Я протянул ему сигарету, но он помотал головой и спросил:
- Последняя?
- Да.
- Последнюю не возьму, - сказал он и с задумчивым видом запустил ладонь в густую свою бороду.
- Бери.
- Не могу, - возразил бородатый. – Не по-людски это.
Я видел, что он пьян, и этот наш диалог мог затянуться надолго. Я разломил сигарету и протянул ему одну из половинок.
Бородатый поблагодарил меня и затянулся дымом.
- Ты кто? – спросил он.
- А ты кто?
- Я художник, - сказал бородатый с гордостью.
- А я литератор.
- Да? – удивился бородатый. – Это хорошо, - кивнул он, и со словами этими сильно стиснул мою ладонь своей.
- Ты сегодня свободен? – спросил он.
- Свободен, а что?
- Тогда обязательно заходи ко мне. Слышишь? Обязательно!
Встретиться договорились мы в 12 часов, и борода назвал мне свой адрес, и я записал его на трамвайном билете. А потом, похрюкивая и покачиваясь, подошел художник к подворотне и вдруг неожиданно растаял в ней словно волшебник.

В дверь его позвонил я около часа ночи. Открыл мне грустный человек с гигантской лысиной, и лысина эта заблестела под лампочкой и показалась мне оранжевой, как марокканский апельсин. Хлопали на ногах его стоптанные тапочки, и пальцем ковырял он в носу.
- Здравствуйте, - сказал я для того, чтобы не молчать.
- Тебе чего? – голос у мужчины был неприветливый и грубый.
- Борода у себя? – небрежно спросил я.
- У себя, - кивнул мужчина и показал на обшарпанную дверь, и по виду двери догадался я сразу о том, что открывают её обычно ногами.
- Стучи, - сказал мужчина, не прекращая ковырять в носу. – Если ещё в состоянии, может, откроет. Сука…
Я постучал, но никто не ответил мне, и я постучал ещё раз, но уже громче, а потом толкнул дверь и оказался в комнате. Прежде никогда не доводилось мне бывать в гостях у художников, зато прочёл про них я множество книг, и потому жизнь их и всё, что с ними связано, окутано для меня было тайной, и, получив приглашение, я обрадовался, что смогу прикоснуться, наконец, к святыне.
С грязного продавленного дивана поднялся мне навстречу бородатый. Появилось сначала на лице его недоумение, но через несколько секунд с громким гоготом уже протягивал он мне руки и, сшибая по пути стулья и рамы, подошел и обнял меня.
На заляпанном краской круглом столе сиротливо позванивали из-под дешевого вина несколько изумрудных пустых бутылок. Валялись среди них и кисти и цветы, и весь пол усыпал был невероятным количеством окурков, и были они как опавшие лепестки. Художник усадил меня на скрипучий диван, но немного отодвинулся я в сторону, потом что снизу в бедро мне упёрлась пружина. Мы закурили, и с видом факира откуда-то незаметно извлек художник почти полную бутылку бормотухи и разлил по стаканам. Стакан мой был грязным, и на мутном краю его остались следы помады, но, чтобы но обижать хозяина, из рук его мужественно принял я стакан и, содрогаясь от омерзения, выпил.
- Эта ****ь ушла от меня сегодня, - сказал художник. – Навсегда ушла, вот… Только что, перед тобой.
Я вспомнил, что, действительно, на лестнице видел какую-то женщину, и была она вся в слезах.
- Это твоя жена? – спросил я.
- Это ****ь, - сказал художник. – А лобковые, может, и не от неё вовсе…
Выпили мы ещё по половине стакана, художник включил магнитофон без скальпа, и я услышал «Свэй» Роллин Стоунз. Художник тихо покачивался в такт мелодии. Изо рта у него свисала нитка тягучей слюны.
Я толкнул его, но художник замычал и повалился на горбатый диван. Я крутанул ручку, и музыка стала тише. Валялась на столе пачка дешевых вонючих сигарет и почти целая буханка хлеба. Мне очень хотелось есть, и потому пошел я на кухню.
Положив ногу на ногу, окутанный сизыми облаками, там оседлал табуретку тот, который ковырял в носу, и рядом с ним, лет 60-ти, вся засаленная, курила какая-то баба. Жутко воняло от неё потом, и почувствовал я запах этот даже в насквозь прокуренной кухне. Мужчина равнодушно взглянул на меня и тут же отвернулся, и табуретка, на которой покоилась толстая его задница, скрипнула таким образом, что легко можно было ошибиться и подумать, будто с оранжевой лысиной поганец этот испортил воздух. А та, что сидела напротив, вроде бы даже обрадовалась моему появлению здесь и, ощерив гнилые зубы, провела рукой по фиолетовой своей роже и подошла ко мне.
- Ты чего хотел?
- Где тут у вас чайник бороды? – изнемогая от исходящей вони, спросил я.
- Вот этот, - показала баба на закопченый пузатый чайник, и я посмотрел на него и подумал, что нисколько не удивлюсь, если вдруг обнаружу внутри него половую тряпку или грязные носки.
Мужчина поднялся с табуретки, погасил окурок и, медленно переставляя ноги, зашаркал по длинному коридору.
- Я ещё посижу! – крикнула вслед ему баба, но мужчина даже не обернулся.
Когда где-то на другом конце жуткого тёмного коридора скрипнула дверь, баба спросила:
- Есть-то хочешь?
- Хочу, - кивнул я. – Целый день ничего не ел.
- Денег, что ли, нет? – усмехнулась она. – Так у всех честных людей денег-то не бывает.
Она поставила чайник на плиту, но другой, не художника, и хотя чайник её был не ахти какой, тем не менее, ему обрадовался я больше.
- А ты что, студент?
- Ага, студент. Теперь, правда, бывший.
- Ну ты особо-то не переживай, - успокоила меня баба. – Да и на кой тебе это? Одно только засерание мозгов.
- Я тоже так думаю, - вежливо ответил я.
Баба закурила беломорину и замолчала. Чайник вскипел быстро, должно быть, сняли его незадолго до моего появления.
В кружку мне баба налила чая, и чай этот цветом своим удивительно напоминал недозревший гной. Кружка была грязная, с трещиной и с прилипшей к боку волосиной. Но мне очень хотелось есть, и с получерствым  хлебом жадно пожирал я отвратительную недоваренную кашу и запивал её чаем, а баба всё смотрела на меня и повторяла как заведенная:
- Ты ешь, ешь. Если добавки хочешь, скажи.
- Спасибо, - давился я и молил бога, чтобы меня не вырвало.
Я набил желудок и закурил папиросу, а потом, сам не знаю отчего, принялся вдруг рассказывать бабе о своих приключениях. Подпёрла она голову руками и прикрыла глаза, и мне показалось, что она готова выслушать меня до конца, но я ошибся. На секунду прервавшись, чтобы затянуться папиросой, услышал я тихое похрапывание. Эта вонючая сука спала.
Молча докурил я и швырнул окурок в облепленную тараканами склизкую глазницу унитаза. Дверь в туалет не закрывалась изнутри, но было мне всё равно, и я сидел на толчке и рассматривал стены с отвалившейся штукатуркой и жалкую 40-свечевую лампочку, ещё более тусклую от густого слоя пыли и мушиного дерьма. Весь в трещинах, потолок напоминал карту с нанесенными на неё дотами, артиллерийскими батареями и с многокилометровой паутиной траншей, создававшей здесь невероятные и причудливые узоры. И ещё подумал я, что если бы прожил в квартире этой несколько месяцев, то непременно сошёл бы с ума или спился. Я смотрел на стены, и тараканы всё ползали по ним и ползали. Они нисколько меня не боялись, они привыкли к людям. Отчего-то тараканы напоминали мне танки. Ловко передвигались они по пересеченной местности, и не могли остановить их ни траншеи, ни возвышенности, ни рвы… Я засмеялся и подтёрся и встал на ноги. Я потянул за цепочку, но вода почему-то не полилась. Горел на кухне свет, но никого не было, и тщательно вымыл я руки холодной водой и выключил горящую вхолостую газовую конфорку. Всё ещё стоял на кухне блевотный запах потной бабы, и тараканы бродили уже по немытым тарелкам и шевелились в хлебнице и выглядывали из шкафов. Прихватил я с собой коробок и погасил на кухне свет и, перед собой держа горящую спичку, возвратился в комнату художника. Калека-магнитофон продолжал хрипеть, и узнал «Систэ Мофин», и уселся на стул и обхватил голову руками и чуть было не заплакал, честное слово. Я ничего почти не понимал из текста песни, и было мне плохо, но, обхватив голову руками, сидел я рядом с магнитофоном и, недавно совсем художник, раскачивался и мелко дрожал. Я вовсе не был пьян, что Вы: выпил-то я всего чуть-чуть.
А тараканы жили в этой комнате, и один из них ползал по художнику. С тех пор, как ушёл я на кухне, борода, похоже, положения своего не менял, и только сейчас почувствовал я, какой шмон исходит от его носков. Я подумал, может быть, это даже и к лучшему, что разговора у нас не вышло, но в дрянной и заставленной убогонькими картинами комнатёнке этой предстояло мне ночевать, и с содроганием положил я на пол матрас, на котором спала до меня, должно быть, какая-нибудь зараза, и постелил поверх него более-менее приличную портьеру и улегся и мирно заснул, предоставив тараканам полное право исследовать карманы мои и все прочие закоулки измятой моей одежды.

Проснувшись в полдень, приподнялся я на локте и при дневном освещении увидел поганую эту комнату. День был полон солнца, но дом напротив не давал лучам его проникнуть сюда, и потому показалось мне комната эта могилой. Возможно, проснулся я от голода. Стоял художник ко мне спиной и пил из банки. Когда я чихнул, от неожиданности он вздрогнул и расплескал воду.
Тихо скуля, потом приблизился он ко мне и, дохнув перегаром, спросил:
- Ты кто?
И тут появилось у меня желание разбить ему рыло. Он стоял над моей постелью, взъерошенный и жалкий, и почесывал гнусную свою бороденку и тяжело дышал, но бить его я не стал. Я собрал свои шмотки и вытащил из пачки его сигарету и закурил. Всё с тем же дурацким выражением на испитой своей харе стоял он и глупо растягивал губы, будто пытаясь улыбнуться или что-нибудь возразить.
- Мудак, - сказал я ему напоследок, и слово это среди всех остальных оказалось наиболее безобидным.
Никак не открывалась поначалу входная дверь, и, наверное, я бы сломал её, но вмешался лысомарокканистый вчерашний кретин. Справился с замком он каким-то хитрым своим приёмом и распахнул дверь и выпустил меня на лестницу, где, выброшенной кем-то рыбой в томате, давились четыре жадные больные кошки. Громко распевая «Систэ Мофин», спустился я по лестнице и очутился в чудовищном дворе. Попались навстречу мне мальчик с шавкой, которую любовно прижимал он к груди, и маленькая мама, толкавшая впереди себя голубого цвета колясочку. Перешагивая через зловонные желтые лужи и мусор, поскорее убрался я из этого каменного мешка, причём, когда выходил я из подворотни, почти рядом со мной просвистело голубиное говно. Во весь голос я матюгнулся, и, глядя на меня тусклыми покорными глазёнками, старушка в черном платке с бахромой обрадованно  заулыбалась и закивала маленькой головёнкой, и почудилось мне, будто внутри похожей на высохший орех головы её созревшим ядрышком застучал несчастный мозг.
А на улице было много солнца, но я дрожал. Голова моя гудела, и ныло всё тело. Должно быть, я спал в неудобной позе. В животе подсасывало.


(отрывок из повести «Дикие кони»)
 


Рецензии