И сон туманящий...

Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать -- куда Вам путь
И где пристанище...
(М.Цветаева)

Даже Антонина, кажется, согласилась. А может, именно она и сказала слушайте, а чего это мы тут в духоте в такой сидим, а? - и первая как будто встала из-за стола: пойдёмте на воздух, люди, так всё прокурили. Белов хохотнул - не выкуриваем же мы тебя, хе, но Антонина не улыбнулась, а сказала: ну и правда, пойдёмте на воздух, потанцуемте. Белова вошла в комнату и поддержала её, визгливо крякнув: Белов, ты нам сейчас заведёшь патефон! Эта их манера - называть друг друга по фамилии: Белов, а Белов, так заведёшь ты нам патефон свой долбаный, или нет? Мы с Тоней сейчас будем танцевать, сказала она и стала продвигаться на своё место, скользя животом вдоль стола - скамейка стояла очень близко, как принято в деревянных домах. Хлебов на неё посмотрел невидяще - пьяный - а потом улыбнулся вяло-вяло, а сигарета у него тлеет полчаса, вот-вот упадёт, он ещё, когда только приехали трезвые, порывался найти на чердаке Беловых гитару, но, кажется, там, сказал Дима, Беловых сын, не хватает трёх, что ли, струн, так что Хлебов после этого стал просто тихо напиваться - ни песен, ничего-ничего. А сейчас, когда Люба села к Антонине и предложила ей - давай я тебе ещё винегретику, - Хлебов что-то сказал, не разобрать, потом побледнел как-то по-особенному, по-Хлебовски, и Антонина, которую все за вечер стали называть Павловна, показала на него пальцем - блаженный. Смотри, Люба, наклюкался и доволен. Белова нахмурилась, схватила проворно тарелку Павловны, чтобы навалить туда своего фирменного винегретика, а фирменного потому, что заправлен он там чем-то самодельным, а не этим - да, Тонь? - соевым дерьмом на нитратах, а когда наложила, - и Павловна вонзила вилку, - спросила у Хлебова: ну-с, Витюнчик, нормально всё? Между прочим, Белов как-то глянул нехорошо из табачного облака в углу, где хохотал Дмитриев, а Рома всё время зачёсывал назад свои волосины - это у него с детства привычка, так вот зачёсывать, зачёсывать, всё уже вычесал, ничего не осталось, а он чешет, чешет, чешет. Так вот, Хлебов улыбнулся натянуто, его очевидно мутило от выпитого, да ещё этот дачный свет, такой деревянный, когда кажется, что лампа включенная погружает обозримость в жёлтый тяжёлый сумрак, - Хлебов улыбнулся и покачал головой. Заплетался, запутался, он - а сигарета-то тлеет, тлеет, - незаметным движением подбородка махнул на Павловну, вроде бы сказав - но этого никто не слышал, так как никто не слушал, - что вот, ага, вот Тоня, она вот, как говорится, ага, ну-у, она предложила всем это, ну-у, как тут? Накурили, во, она сказала, пойдём на улицу, ну в смысле отсюда, перед домом танцевать. А вы помните, мы с вами танцевали, Люба? - "Во дворе,где каждый вечер всё играла радиола, где пары танцевали, пыля" - так он сказал, почти прошептал, но даже Рома, сидевший от него дальше всех, дальше от некогда, ещё час назад, общего стола, услышал слезу в глотке Хлебова. Го-осподи, Хлебову не наливать, предупредила всех Павловна, и тут же отвернулась к Беловой: что ты говорила? - Ничего, а я разве что-то сказала? - Так не знаю, мне послышалось. Это, откликнулся Дмитриев, вынырнувший на свет из того угла, где все мужики сидели над сплетнями, - это у тебя, Тонь, радиола заиграла. Ну и, как водится у него, загоготал, очень грубо загоготал, даже Белову неприятно стало, когда он это услышал - не про радиолу, а гогот. Антонина случайно припомнила, когда перехватила взгляд Белова, покорёженный, что первая жена Дмитриева, ну как же её? - Зойка-кассирша, она называла его "гоготь" - убей, не припомнить, почему именно так; Антонина впечатала задумчивый взгляд в прошлое, хотя, видит бог, ой как не любила в нём рыться, ох как не любила; впрочем, и ей приходилось мириться - а иногда и радоваться этому - с внезапными, часто довольными забавными, воспоминаниями. Олег, сказала она громко, Дмитриев обернулся, - слушай, Олег, а как твоя Зойка-то поживает, не справлялся? Дмитриев изменился в лице - а чёго это ты, мол, спросила, это было лет двадцать назад: не-эт, не слышал, не знаю. Так ведь она ж, добавил он, снова повернувшись к Антонине, уехала на этот, на Север, чёрт его дери, она с моряком снюхалась, помню, встретил её на девятое мая, она шла куда-то, и говорит, мол, вот, Толю отправляют на Север, ну и я с ним, там нам квартиру дадут, когда распишемся. Неожиданно расхохотался Белов, даже закашлялся и уронил пустой стакан на стол, надо же, я, смеялся он, и не думал, что ты такой сентиментальный, Олег: спустя двадцать лет помнить, как зовут моряка, к которому ушла баба, и какого числа она это сказала, сказала, куда уезжает - ну Олег, ты меня насмешил. Дмитриев надулся, а может, даже и покраснел, чего с уверенностью не мог сказать никто, даже если бы попытался прорыться к его кирпичной коже через брутальные заросли, и, вроде бы, судя по губам, начал буркать-отчитываться, как-то сразу сникнув - не в его правилах было показывать слабости, ну что - Зойка? Ну что, Зойка да и Зойка, была да и сплыла, там куда-то уехала, сейчас, может, спилась со своим моряком, больно добро, вообще неприятная баба оказалась, это во дворе своём она королева, а так - пфук! Мама сказала - ох намучаешься ты с ней, ох намучаешься. Наверное, поэтому он испытывал странную, почти необъяснимую, неприязнь к Хлебову, своему свидетелю, после того, как тот пришёл - а Зойка уже съехала к своим, - и сказал, выставив бутылку - Олег, не надо притворяться передо мной-то хотя, не надо, как же ещё он сказал? Помнится, как в кино говорил, вроде как ты вид такой-то такой-то строишь, вроде как дуб - или не дуб? - а любишь ты её, Олег, вот вижу я в тебе стихи, да-да-да, он стихами потом сказал, про любовь - стихами, и Олег плакал, он тогда был весь - стихи, такие влажные стихи, и Зоенька перед ним тогда поплыла на лодке, по воздуху, из которого потом как бы возникнет замок, что ли. И вот она плыла, плыла, раскачивая борта, и вёсла её бесшумно прорезали тугую воду, растворяющуюся в утреннем тумане, и всхлипывала очень печально, что необыкновенно подходило к представленному рассеянию, в котором всё и увиделось Дмитриеву, чувствовавшему себя загнанным словами Хлебова в угол, - рассеяние во всё смазавшем тумане, всходит солнце, часов пять утра, тихая речка, что где-то средь полей лежит преставленным зерцалом, а по зерцалу - Зоюньчик милый, уютная звёздочка, ну и там как полагается - в белом греческом платье, платье музы. Вот за этот-то туман, почему-то, и недолюбливал Дмитриев своего друга Хлебова, чувствовал себя перед ним навроде дурака, а уж в этом-то он никак не мог признаться, ведь это что: показывать слабости - тоже слабость, ну и как тут быть? Ну а ещё смешнее - в том же году Любка к Белову ушла, а Хлебов как раз должен был на защиту ехать, а сам заболел и сказал, что никуда не поедет, он ещё, напиваясь по-чёрному, связывал как-то ту свою защиту с другой, говорил, вот, как же я могу туда ехать, если не могу защитить... - там, сердце, что ли, или душу, и его голос во глубине магнитофона... И Дмитриев тогда собрался к нему, тоже бутылку купил, пришёл, сел и сказал - да выкинь ты её из башки, дурной ты, сдалась она тебе, Любка эта, не переживай, всё образуется, а Хлебов страшно хохотал; конечно, так и вышло - всё образовалось, тем более что все они вчетвером - одноклассники, ну раз уж так вышло, раз уж Любка предпочла одного другому, и конечно Хлебов на свадьбу пришёл, ведь Белову пришла мысль пригласить его свидетелем, а сама Люба перед этим к нему заходила, они сухо говорили, так и так, давай не будем сходить с ума, от Белова у меня ребёнок будет, а у нас ничего не могло выйти, ты сам это знаешь, мне с тобой сложно, Витя, ой как сложно, и мне порой за себя стыдно, когда ты мне говоришь такие вещи, а я сижу и пытаюсь понять, но не могу, а сама не знаю, кто я для тебя, нужна ли. Да, Дмитриев сейчас сидел, слушал Рому, соседа Беловых по даче, который волосы зачёсывает, а сам смотрел украдкой на Виктора, на его сигарету, что тлеет, тлеет, тлеет, и думал, что вот ведь как хорошо, что всё действительно образовалось, все остались друзьями, всем здорово, и спустя столькие годы сидим в домике за городом, слушаем болтовню Павловны, ничуть не изменившейся, всё такой же толстой и резкой в словах, а на столе шашлыки и "Монастырская изба" и "Гжелка", а в раскрытое окно, через сетку, валит пряный воздух, в котором всё смешалось - сено, дым с реки, с пляжа, где приезжие коптят курицу, запах раскрытых парников Любы с наливающимися в них томатами. Он посмотрел на своего друга, на Белова, что-то нахлынуло, и он сказал - Санька, ты ж мне как брат, сколько вместе прошли бок о бок, даже не верится, столько вспоминается. Ты о Зойке? - спросил Белов и отвернулся. Да ну на фиг её, при чём здесь она? - Дмитриев взял из раскрытой пачки сигарету, - при чём здесь она? Она ушла, чао-бэби. Я говорю, что вот не верится мне, что вот так сидим мы, ведь сколько всего было, сколько было, это ж уму непостижимо; Павловна, ну-ка поддержи меня. - В чём? - Да я говорю, как бывает-то, столько лет проходит, а как будто не считали, так просто жили, а я сейчас что-то завспоминался весь, так и рухнул бы на месте, смотрю я и думаю - ну не может этого быть, всю жизнь бок о бок, и ты, и Саня, и Витя, и Люба, даже плакать хочется. Люба как-то хмыкнула довольно и с интересом глянула на Дмитриева, сидевшего к ней вполоборота: правда, Иванович, чего это ты такой сентиментальный сегодня? даже как-то странно слышать от тебя. Наверное, она хотела подшутить, что-нибудь колкое сказать, что-нибудь про НЛО в этих местах, похищающее людей, но вот увидела взгляд Хлебова и осеклась, как делала всегда, когда напарывалась на его этот взгляд, будто в темноте, стремясь дотянуться рукой до ближайшего маяка - стенки, двери, выключателя, - проваливалась в бездну и отступала, а потом бежала, бежала, пока кровь в жилах не начинала кипеть и лёгкие не истлевали, как серная бумага. Тогда, много-много лет назад, когда ещё солнце было чище и чаще, а небо голубее и благосклоннее, эти дыры, в которые всё на погибель хоронилось, омрачали ей жизнь, она невольно начинала - когда останавливалась, чтобы отдышаться, - озираться вокруг, силясь понять: ну а что теперь будет со мной, когда я ступила краем ноги туда, но не пошла дальше, и одновременно спрашивала себя, а так ли там страшно, как представляется, да и дыры ли это - а может, тоннели, лестница из иллюстрации детской Библии, по которой идут ангелы и поют? Когда сидела у зеркала в своей спальне три на три, перед сном, разглядывала своё лицо, то вдруг - иногда, но сейчас реже и реже - хваталась мысленно за сердце, пугаясь чего-то, а это было ни чем иным, как сколом с воспоминания: вот - смотрит, вот - бегу. Текут реки, медленно, тягуче, как молоко на медовом сиропе, сдвигая порой целые скалы, снося пласты земли, иногда - собственные русла, а его взгляд не менялся: двадцать лет, сорок лет, восьмидесятый, восемьдесят первый, девяносто девятый, двухтысячный. Хлебов, ну что ты так смотришь на меня, Хлебов, что ж мне теперь, застрелиться? - думала она, смотря на деле в сторону, почёсывая кончик носа в безумной задумчивости, не обращая уже никакого внимания на смачный, судя по матам, рассказ Антонины. А Хлебов-то на неё не смотрел ничуть, просто слова Дмитриева - о годах, о том, во что не верится, - задели его, он даже протрезвел, но не настолько, чтобы не чувствовать себя виноватым, но до этой черты - когда спонтанная вина взята на себя, хотя и трудно сказать, за что именно. От того ему стало жутко неуютно здесь, в этой комнате, где на стене, над пустым сейчас диваном, - плюшевый ковёр с оленями; где на потолочной балке, делящей пространство пополам, вьётся провод, долго-долго, пока не смахивает каплей над столом - лампа без абажура: ах, раскачать б её, и пусть себе крутит стены, чтобы все молчали, следя за этим кулоном гипнотизёра, впадая постепенно в дремоту. Он сам часто, оставаясь один на один с собой, заводил эту безумную, безнадёжную качку, когда прослушивал старые магнитофонные записи или перебирал какие-то записи, вроде студенческих лекций, а потом - схваченный за горло - понимал, что это навсегда ускользает, и "вспоминать сподручней, чем иметь", так как и иметь нечего: даже вещи, прежде всего вещи, казалось, хохочут над ним, зная, что никто над ними не властен, что они остаются здесь, иронично взирая на идиота, назвавшего себя их - их! - владельцем. А память, память - она разве не ускользала? Также и уплывала вдаль, в туман над рекой, на лодке, притаившись в складках платьица Зои, маленькой девушки с огромными длинными глазами - а может, и не такими и огромными, может, не такими и длинными. Дмитриев сказал, что порой он её пугался, - и ведь, наверное, было от чего: как встанет Зоинька посреди площади ферзём, как посмотрит свысока - хоть и была-то не выше пешки - вот и жить не хотелось, только целовать след её. Что Дмитриев? - он ей ффук, прописка. Белов? - блат на мясокомбинате, всегда и колбаска для Зоиньки, и бифтеки, и ноги свиные-говяжьи на холодец. Зоинька знала, что делала. Хлебов сбоку, скосив глаз, смотрит на застольников: вот они говорят, что-то рассказывают, руками машут, как флагами, как знамёнами своей уверенности и непобедимости, а я тут, в стороне, храню память на лодочке, в которой Зоенька в платьице греческом; Любка вздыхает - ах, Белов, Белов, так и не заведёшь ты нам свой патефон, только что он там пылится, а? столько лет пылится, да ещё пластинок накупил, а заводил ты его хоть раз, а? Белов, хмель в башке, разводит руками: ну Белова, ну что пристала со своим патефоном - заведи да заведи, чего присралась? Они хотят танцевать, сказали, много и долго, в обнимку, чтобы трещали юбки на дамских крутых бёдрах-вёдрах, а мужики чтоб отнекивались и говорили да не буду я танцевать, что я кабаре какой? но дамы их утянули бы всё равно, Белова б повисла на Дмитриеве и шептала ему Ах, Олежек, а что же скажет твоя Марина Николаевна, и он ответит: А при чём здесь Марина Николаевна? сейчас нам никто не нужен; Марина Николаевна сейчас на юге, изменяет мне с кем ни попадя, а ты говоришь... Антонина встала: ну и правда, давайте выйдем отсюда, у меня жопа болит уже от сиденья, вся плоская небось стала, теперь на меня никто не посмотрит, с такой-то жопой. О-о, сказал Дмитриев ласково, жопа-то у Павловны будь здоров не кашляй, ещё всех нас переживёт - переживёт и перевесит, жопа-то. Ну-ну, взметнула бровки Антонина, что за безкультурье? Пойдём давай на улицу. Хлебов молча наблюдал, как комната заполняется другими шумами - потряхивает стол ползущая на выход Белова, кряхтит Павловна, складывая тарелки, роется Белов в шкафу - ищет патефон свой, старый проигрыватель, только вот что мне интересно - как мы его включим, а? тут провод короткий, не достанет. Рома подходит: что не достанет-то? Ты его в эту розетку вруби, а машину на подоконник, чтоб с окна играл, вот и устроится. Белов возражает: да ты что, очумел? там же, под окном этим, палисадник и больше нечего, нам в тот дворик надо, за домом, а не сюда, в палисадник. Рома чешет голову: а-а, а я-то думал, ну дак что теперь делать? - Ну дак и не знаю. Женщины: ну всё, мужики, давайте шевелитесь, мы с Тоней вспотели, на улицу нам надо; Белов, у тебя там фонарь-то работает? Ладно, махнула Белова рукой, не дождавшись ответа от мужа, склонившегося с Ромой над пыльным чемоданом, пошли, Тонь, сами найдём дорогу; ой, пошли-ка вытянем ещё Хлебова, а то о нём-то и забыли бы. Хлебов вздрогнул, когда почувствовал на своей щеке дыхание Павловны: Вить, вставай давай, мы на улицу идём все, на воздух, там чаю выпьем, потанцуем, на воздухе-то, вставай давай. Он посмотрел на неё: широкое лицо, короткие рыжие кудри, деревянные бусы на том месте, где подбородочный жир свисал зобом. Это Антонина, глупая курица, госпожа Хлебова, Хлебова Антонина Павловна, она, она - всегда она, на кухне ли, кидающая в комбайн свеклу и морковь, или перед телевизором - с телефоном в руке, алё, Любка, что я тебе расскажу, сейчас иду домой, а навстречу мне... как-то сразу она заняла всю квартиру, протиснулась туда и встроилась, как шкаф или стенка, которую доставали вместе в таком-то, когда деньги ещё не поменяли; когда она, шагая по коридору из туалета, кричала, что надо купить рулон бумаги - 52 м, - Хлебов затыкал уши и закрывал глаза, чтобы не видеть, не слышать, как она сейчас войдёт в комнату и займёт своё кресло в ожидании начала фильма - ну уж это был действительно бесконечный фильм: долго, нудно, без надежды наблюдать, как сменяются выражения её лица во время просмотра, когда она тихо и искренне улыбается, начинает блестеть глазами, хмурится, равнодушно поглощает муторные эпизоды. При этом Хлебов порой думал - а что, если бы она ушла? и тут же доходил до понимания: то же самое, тот же взгляд в прошлое в поиске утраченного, когда сам жил и дышал мигом, мыслями, и тогда бы накатывала ностальгия, в которой есть только любовь к памяти о своём существовании, но нет уже никаких оценок; даже приятно вспоминать тяжёлые минуты, и гладить предметы, какую-нибудь склеенную вазу; квитанции за коммунальные услуги - мы в том году поехали к её сестре в Тулу; инструкция к мясорубке; открытка от Валеры, что умер на Новый год; письмо "шанс"; акция МММ; лотерея; проездной за март 2002; чек на мебельный гарнитур; проспект "туры в Египет"; письмо от Чубайса; 1000 рублей 1993 года... Он перебирал улики, вертел, сидя на полу, как ребёнок, бумажки, и перед ним распухали невероятные цветы, что уже никогда не расцветут и чей аромат утерян; плескалось море кадров, белели одинокие паруса, яркие, выжигаемые солнцем, под лучами которых на песке нежатся уже ушедшие люди - светлая память; гондола проходила под низкими питерскими-венецианскими мостами, а с кормы виднелась гладкая, зажатая гранитом перспектива - знаю, откуда катит река, из каких мест: от необъятной подкупольной площади полей; нивы, пшеница, овёс, позабытые деревеньки с пыльными унавожеными тропами; размахнулись поля, и птица-сокол летит быстро, широко, над полосками лысых осенних чащ, в которых, бывало, встанешь - и слышишь, как падает лист в холодную погибшую траву, или на поверхность воды - кружит, кружит, пока не прибьётся в сплетения ивы; может, и дальше отправится, относимый ветром, пока не нагонит - уже под утро, когда туман - печальную лодочку; плывёт лодочка вслепую, через густые, как вата, облака пара, любуется Зоя пробивающимся сквозь матовую пелену лучом, поёт песню свою невидимым берегам - поёт от того, что не знает, как можно не петь среди такой красоты, ведь и туман, окутавший шубой, красив - своим цветом теплеющей в молоко лазури, своей безответностью: скажи, в океан ты меня увлёк или в пруду кручусь? И столько сил приходилось напрягать Виктору, чтобы вырваться из плена проносящихся видений, что после он чувствовал себя мешком опустошённым - вот вытряхнули, выбили всю пыль, в угол бросили тряпкой; люди, застававшие его в эти минуты, могли спросить - да что с тобой, Витя? а Антонина, часто именно тогда упрашивавшая его сделать то-то и то-то, махала рукой и сердилась - тюфяк, не мужик, а баба, сколько прошу, как глухой. Как горох об стену. Я что же, целый час тебя буду звать, а? Антонина хлопнула руками по бёдрам - ну, вы посмотрите! Мужики, раскачайте моего - напоили, а мне теперь чего с ним делать? Хлебов проморгался и резко вскочил, неожиданно для Павловны, всплеснувшей руками: ну батюшки мои, ещё не чище; пошли давай на улицу, там глазами хлопать будешь. Белов нашёл провод-удлинитель и теперь, оправив Рому с патефоном на улицу, перебирал в руках пачку виниловых пластинок в картонных конвертах: о, Витя, ты глянь-ка, все наши любимые; у меня ведь где-то "Битлы" даже были, ну и "Синяя Птица", и Леонтьев, и Антонов, и все-все-все. Хлебов улыбнулся и подошёл к Белову, заинтересовавшись записями: я, помню, тебе сколько отдал, когда вы дачу эту купили, тут итальянцы должны быть, их тогда любили. Белов закрыл глаз: лашатеми канта-аре, кон ла китар ин ма-ано, - и ему подпел Хлебов: лашатеми кантаре, - и вместе: соно ун тальяно, - и захохотали. Люба просунула голову в дверь: ну, чего копошитесь? там фонарь не включается, давай быстрее. Уже Хлебова ноги сами несли, он хотел оказаться на воздухе, в свете фонаря, сидеть на бревне и петь, набрав полные лёгкие массы свалившегося с неба воздуха, чтобы голос вился толстым канатом звуков, чтобы всех пробирало до косточек - и людей, и нелюдей, где-то в своих тарелках баражирующих космос. Люба суетилась, вынося из дома оставшуюся снедь, чтоб перекусить, а когда затрещал патефон, взвизгнула в восторге: люди, ну-ка давайте в пары! Нет, танцует с мужем, вот и Павловна подошла к своему, сказав - Витя, как же давно мы с тобой не танцевали, а он начал перебирать в памяти ленту вечеров, матерных - простых, юбилеев - поманернее, когда это они с ней вообще танцевали, и иногда проскакивало что-то, да, вроде было, и все смеялись, а на фоне дети собирали со столов конфеты. Было совсем темно, темнее некуда, фонарь так и не исправили - видимо, лампа перегорела, сказал Белов, а Люба удивительно в унисон пропела - ну да и бог с ним с фо на рём, мы и так не пло хо бу дем тан це вать, при звёздах, и было в этом что-то больное, романтичное, ах, было, было, улыбался Белов, когда Белова расцепила руки и отошла в сторону, чтобы переставить пластинку, и тихо материлась, натыкаясь по пути в темноте на вечные дачные коряги и брошенные лейки, - "почему не горит? сто лет подпираю я небо ночное плечом". О, века назад, в такой же темноте, в том же месяце, в тот же день - день рождения Зои, синий день календаря: Зоя пела превосходно, и ей подыгрывал на гитаре Хлебов, а Дмитриев гитару вырывал дай я сыграю, я тоже хочу сыграть; когда же начинало светать, а с реки поднимался туман, все заводили последнюю песню, перед догорающим костром, закрывали глаза, кто-то шевелил угольки от нечего делать, от романтики, ну а Зоя... а Зоя уплывала в белом платье, садилась в лодку и уплывала далеко, чтобы навсегда остаться шестнадцатилетней. Туман, туман её поглощал, образ ускользал, растворялся, превращался в точку, что уже никто не мог точно сказать - что это было, Зоя ли, нет. Белов откинул голову вверх, выдыхая дым, да так и засмотрелся на небо, заслушался его тишиной, не веря, что это возможно: тишина высоких сфер, лёгкий путь серебристых облаков, дуновение электроновых газов. А где-то сбоку рыдал Хлебов...

8-11 октября 2004 г., Череповец.


© Филиппов В.Г. - 2004


Рецензии
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.