Уйди

     Поезд еще ждет в туго натянутом луке рельс, ждет последнего вздоха, единого желания. И лопается тетива, и стрела медленно выходит из привычных границ, и сухим песком осыпается уходящий назад вокзал.
     Три часа черных рук, растущих прямо из насыпи по обе стороны колеи. Черные руки водят пальцами по небу: рисуют буквы, ноты, лица, и песком осыпаются уходящие назад деревни и города. Я вернулся. Поезд вошел в город, как в давно оставленную печальную женщину, и, почувствовав себя в остывающем нутре, я испугался. Бравым маршем грянуло станционное радио, над краснокирпичными крышами вскинуло черную воронью стаю. Мерцали семафоры. Пыльные грузчики лениво окружали толстых пассажирок и провожали до дыр в заборах, откуда – по неведомым тропинкам, через пустыри, бесформенные шары катились до ближайших пятиэтажек.
     Я вернулся, и тепло спящего города окутало меня старым одеялом.

* * *

     Мне привели мою дочь – блондинку лет пяти, в белом платье с вишнями. Она смотрит в пол, а я – на ее нос, крупный, с едва приметной, не развившейся еще горбинкой. Так она красива – моя дочь: длинные светлые волосы и серые с голубым глаза, как озерцо в конце марта. Но этот большой нос – откуда он взялся, я никак не могу понять. И у меня, и у моих родителей ровные, среднего размера, классические носы, и все мои девушки были будто куколки, с мелкими чертами лица.
     Мать моей дочери – кто она? Я не могу вспомнить эту женщину: она выпала из памяти, как монета из кошелька – на холодный пол, где, подкинутая чужой ногой, затерялась в пыли. Дочь стоит рядом, опустив голову, и я не знаю, что с ней делать, как если бы меня спросили: вот твоя жизнь, сделай с ней что-нибудь. А я не знаю, у меня одно желание – толкнуть ее, бросить жизнь на пол и уйти, не оборачиваясь.
     Так я и проснулся – с протянутой, чтобы оттолкнуть, рукой. Встал, дрожа непослушным с утра телом, подошел к окну. Тихий двор глянул на меня и – оттолкнул. Утро здесь ничем не отличается от вечера: только тучи несущегося между домами песка не такие густые. Я вернулся, и словно ничего не осталось за спиной, будто выпотрошили тяжелый заплечный рюкзак, и он повис пустым сдувшимся мешком, в котором лишь песка немного – на самом дне.

* * *

      Мой старый дом всегда в тени, на этот дом никогда не попадает солнце. Не так давно, когда возвели первую новостройку, на пятиэтажку упала тень – первая, густая, а после она растеклась, покрыла тонкой нефтяной пленкой все пять этажей, просочилась в квартиры, залила подвалы. Высотки застыли каменным хороводом, и чувствовалось в этом хороводе какое-то разудалое буйство, словно остановленное чьим-то быстрым взглядом.
     Узкие бесконечные башни – будто колоннада храма. И в центре, где мог бы быть алтарь –  пять этажей в тени.
     Когда я попал в это место – сразу понял, что здесь должен быть храм. Волшебное место – если вы понимаете, что я имею ввиду. Все собаки приползают сюда подыхать, с тех пор как последнее солнечное пятно сошло с балконов пятого этажа. Псы ложатся у подвальных решеток, сворачиваются, а наутро мусорщики свозят черствые эти калачи на свалку за город. Все эти шарики-бобики, по дюжине в неделю, мне не мешают, пускай дохнут.
     Но торопливые шажки их так называемых хозяев – вот что мешает мне жить. Только пошевелишься – они уже врассыпную, и мелким бисером по лестнице, и скрипом едва висящих на петлях дверей, и бесконечным эхом в пустых подъездах. Они оставляют следы на ступеньках: мелом – крестики, векторы, цифры. Из углов таращатся на меня – пуговицами глаз – оставленные ими немые куклы в грязных платьях, со сбитыми набок кудрями, с дырами в черепе на месте щеки или правого уха.
     Иногда полдня уходит, чтобы только собрать весь этот хлам, стащить вниз в одном большом ящике из-под телевизора, бухнуть в мусорку.
     Но они не уходят, они сторожат меня за каждым поворотом. Я не боюсь за Мастерскую – им особо нечем там поживиться. Я опасаюсь за свое душевное здоровье.

* * *

        Иногда – вот как сейчас – я сижу на крыше своей пятиэтажки и ловлю глазами кусочки неба, которые то здесь, то там выглядывают из-за башен. Башни бесконечны, они чертят небо на длинные темно-лиловые полосы. Нет, это небо чертит сплошное коричневое полотно высоток тонкими линиями. Будто по рулону клетчатых – в горящих окнах – обоев провели по линейке кистью, и еще раз, и еще, и еще – и так по кругу.
        Между двух балконов напротив меня быстро пролетел самолет: с одного балкона вылетел, в другой влетел. Только три раза мигнули его красные и белые огни. Я дымлю сигаретой, я ни о чем не думаю.
        Еще пара затяжек – и вниз по лестнице, гоня перед собой грохот удаляющихся торопливых шагов. Выйду на улицу, будет уже совсем темно. Многоглазые монстры склонят ко мне свои головы, и я буду говорить с ними на их языке. Мне не страшны эти Колонны, ведь я же в центре, я под защитой алтаря.
        А на самом деле, если без лирики, я просто сгоняю в магазин за пельменями в морозной, покрытой инеем коробке, за пивом в запотевших бутылках и салатом из морской капусты в соусе карри. Ужин сегодня не будет изысканным: нужно много работать, придется даже всю ночь чертить. При мысли об этом костяшки пальцев привычно заныли, припоминая те времена, когда приходилось за кусок хлеба чертить по семь ночей подряд. По тридцать ночей. По сто восемьдесят.
     Чтобы пальцы успокоились, я начал аккуратно покусывать их: от ногтей к ладони и обратно. Загорались и гасли окна – кто-то входил в какие-то комнаты, щелкал выключателем, брал нужную или ненужную вещь, выходил, оставляя за собой темноту. Детские крики во дворах сменились собачьим тявканьем, шипеньем каких-то чужих, приблудных кошек, женскими воплями и шорохом буксующих по гравию лап какого-нибудь барбоса, которого изо всех сил тянули на поводке.
     Я бросил сигарету, прокашлялся. Потом неспешно двинулся вниз по лестнице: лифта в пятиэтажке не было.

* * *

     Крестики-нолики, крестики-нолики. С пятой сразу на седьмую, выше колено, тянем носок.
 - Буду как дура, буду как маленькая, - приговаривает девчонка.
     Когда «классики» закончились на цифре десять, девчонка повернула обратно, а я все смотрел на нее и не мог вспомнить... Небо поделилось пополам:  одна сторона – что прямо над нами – побурела, как протухший кабачок. Будет ливень, все снесет к черту, всех прохожих смоет. Рисунки мелом – разумеется, тоже. Но как только асфальт высохнет – цок-цок – на одной ножке прискачут, на одно колено бухнутся, рассыплют по дорожке цветные мелки. Побегут линии, встанут на свои места циферки – раз и готово! «Классики» размножатся по всему району за один только вечер – никто и прочухаться не успеет.
- Эй, ты.
     Положив ладони на без того грязные коленки, девчонка сверлит меня чернючими глазами.
  - Я тебя помню, - вдруг говорит мне эта она и смотрит как-то…из той тени, что упала на нее, как только они появилась передо мной во дворе.
 - И я тебя помню, малыш.., – соврал я.
 - Лгун, - говорит она безразлично: она умеет владеть собой, и лицо ее в тени кажется картонным.
       Девчонка неожиданно как-то подалась вбок, криво вприпрыжку скрываясь в темноте, и тут я увидел ту женщину.
 - Ты? - говорю и улыбаюсь, а в голове телеграфной лентой бегут тысячи фраз и бесконечные, беспечные «вопр» и «воскл».
 - Я.
       Она как будто прогнала девчонку, что играла в классики. Она захотела быть со мной – одна. Мы идем куда-то (ноги сами несут), не спрашивая ничего. Не могу понять: рад я или нет. Рад или нет? У меня вся голова уже наполнилась вопросами до краев, а ее лицо – как маска. Только что обнимались, целовали друг друга, как сумасшедшие, но теперь кажется: то было влияние какого-то момента, просто обман, всего лишь неожиданность. Что люди делают, когда встречают тех, кого хотели и смогли забыть? Целуются. Чтобы хоть минутку, две минутки еще не вспоминать. Но две минуты проходят – и что дальше?
 - Что теперь? – спрашивает она и даже как будто улыбается, двигаясь из фонарного круга в темноту, и лицо ее – как маска.
 - Зайдешь ко мне? У меня рядом – Мастерская.
 - Пойдем, – лицо ее, глянувшее из вечернего полумрака, стало злое-злое. Я даже как будто испугался, но ничего больше не сказал.
 - Пойдем, - беру ее за руку, и мы одним шагом – из фонарного круга – проваливаемся в пустоту.

* * *

     В доме никто не жил, когда я пришел. Пустая пятиэтажка, под снос, однако про нее все забыли, стоило только последнему довоенному фортепьяно с грохотом съехать вниз по лестнице. Куски лакированной обшивки этого фортепьяно еще пылятся на втором и третьем этажах: видно, что инструмент не берегли, что никому он уже не нужен был. Как и дом.
     Никому. Кроме них. Я заколотил все двери, какие только мог, но они ведь мелкие, хитрые гномы, они проходят сквозь стены. Иногда я спускаюсь по лестнице и вижу внизу чью-то русую голову: вот челка, а вот метнулись вверх пустые бисерные глазки. И никого. Одни следы в пыли и обертки от жевательной резинки.
     Вчера они тенями прошли мимо моей двери и оставили у порога гнилого кота. Я наступил на него. Меня тут же вырвало – не из-за кота, нет. Я только представил, как они берут в свои розовые нежные ручонки толстые палки, как тщательно копают мусорную кучу, как веткой цепляют влажную гниль и несут ее перед собой, будто знамя. Они приходят безоружные, но всегда со знаменем, высоко поднятым над плохо стрижеными головами.
 - Эй, дядька, - сказала однажды одна из них. – Я тебя знаю, я тебя по телеку видела.
     Отошла на пару шагов, стоит, молчит, вяло откручивая у куклы голову. Я понял, что просто так они меня в покое не оставят. Дома стали картонными, небо – выгнутое блюдо, расписанное матовыми красками, а земля – плоская, и она качается под ногами, потому как шевелят хвостами киты и ползет себе куда-то доисторическая черепаха.
     Это ощущение мне знакомо. Когда оно появилось впервые, меня как раз показывали по телеку. И дети всей страны видели меня.

* * *

     Сколько ей – тридцать пять или чуть больше? Я не сразу вспоминаю, что мы ровесники, ей не может быть больше двадцати девяти. Не то чтобы она выглядела старой, просто застывшее лицо и есть застывшее – вне прожитого мной короткого времени и узкого пространства моей Мастерской. Она пьет чай, как простая женщина – слизывает капли с края чашки и пальцем по ручке: туда-сюда, туда-сюда…Я смотрю на нее, как простой мужчина: при виде этого скользящего пальца у меня свербит в паху.
     Между первой и второй чашкой она шелестит рисунками. Обычные рисунки, ничего особенного: какие-то ворота в поле, колеса от телег, наполовину вошедшие в землю. Мои рисунки.
 - Люди хотят, чтобы их избавили от тоски, - говорит женщина напротив меня. – Все хотят, до единого. Вот и я сбежала.
     «Откуда ж ты взялась, – думаю я, – откуда ты пришла, моя подружка? Я не хочу тебя снова видеть, мне страшно смотреть на твое тридцатипятилетнее лицо – и сам черт не знает, сколько лет этому лицу». Да разве ж она ответит? А сам себе – что я могу сказать? Это ее город, она здесь всегда жила, до двадцати лет уж точно, когда я перевелся в столицу и уехал. Ведь она осталась, она провалилась в прошедшие годы, как в глубокий колодец, словно отплыла к другому берегу да так там и осталась. Я смотрю на ее лицо со своего берега и ничего не могу разобрать – далеко очень.
     Если считать, что нам те или иные люди постоянно наносят глубокие раны, то – метафизически – мы все ходим в ужасных шрамах. А некоторые даже с культями. Или в инвалидной коляске. Целая планета калек и уродов. Вот она сидит передо мной – женщина, которой я отрубил руку.
     Я не хотел брать ее руку – и что с того теперь? Теперь – что с того?
 - Не понимаю – откуда сбежала?
 - От людей, – подумала немного. – Можно, я к тебе приходить буду?
- Ради бога.
     И я подумал: – А я не человек, что ли?
 - Ты – нет, –  улыбнулась она.
     Я – удивился тогда, но цену этих слов понял потом, позже. Тогда – только посмеялся про себя. Она всегда была с приветом, эта моя бывшая однокурсница.

* * *

     Лежу, как в коконе, и даже лень высунуть руку за сигаретой. Глаза еще закрыты, но я знаю, что не сплю. Конечно, я не сплю. Я чувствую, как Маша тихо двигает ногой под одеялом, перекатываясь с одного бока на другой. Маша опять напилась, и мне вчера пришлось нести ее на себе с полкилометра. Не хотел ловить машину от ресторана – заблюет еще чужую консервную банку, а мне достанется от какого-нибудь словоохотливого потного старика.
     Как там она, эта Маша?
    Я запустил руку под бок, нащупывая ее коленку. Что-то попало мне в руку. Что-то.
 - Маш?
     Я натянул одеяло прямо на голову, а пальцы пробирались дальше – в поисках трусов, если она, конечно, в трусах, не помню. Если нет – даже лучше, я хочу трахнуть ее сразу, без всяких предисловий. Просто трахнуть с утра: как первый глубокий вдох. Иногда я люблю женщин с утра: они молчат, улыбаются и ничего не требуют. Они иногда просто спят, как дети.
     Рука моя дернулась, и я выскочил из-под одеяла, хватив прямо горлом сухого кондиционированного воздуха. Что-то там было. И это не Маша.
     Какое-то тело было накрыто одеялом, и оно шевелилось. Небольшое, размером с собаку, только это не могла быть собака – и сотня мыслей проскакала у меня в голове, как отряд картонных кавалеристов. Нет давно никакой Маши, она ушла, или я сам ее выставил – не помню. Знаю только одно – Маши здесь нет.
     Одеяло поднялось, как капюшон призрака. И засмеялось, скаля из темноты мелкие зубки. Сердце мое сползло куда-то, стекло прямо в трусы, как сырое яйцо.
 - Ты кто такая?
     Но она не отвечает, только смеется. А потом перестала смеяться, почти сразу. Сбросила одеяло и смотрит на меня, наклонив голову. Волосы ее пушистые и электризуются: нити ДНК в утреннем свете.
 - Кто ты? – повторяю я, но знаю: она не скажет.
     Девочка согнула коленки: она сидит на попе прямо напротив меня, и кожа у нее белая, как молоко. Я вижу, как двигаются ее пальцы, раздвигая безволосые половые губы, и не могу пошевелиться. А она все смотрит на меня стеклянным взглядом, в котором не осталось ничего от недавнего веселья. Только пустые бусины глаз и раздвинутые розовые губы.
     Так я увидел еще одного ребенка. Еще одну девочку. Когда я через минуту открыл глаза, ее не стало.
* * *

     Да, про однокурсницу.
     Я сразу ушел от родителей – в общежитие. Маман зашлась визгом, но это уже ничего не изменило бы: в общаге были девчонки, и никто не мог меня оттуда уволочь, даже ревущая в платок маман. Она ездила ко мне первую неделю, а потом я как-то вдруг оказался предоставлен самому себе, даже есть готовил и стирал сам. Я чуть с ума не сошел от таких перемен, чуть было не вернулся, но два-три дня – и все было в порядке.
     У нас на первом курсе было много девчонок, но в основном мы ходили по пятам за старшими, полагая, что они более умелые и доступные. Вы и знать не знаете, вы не видали таких дискотек! Столовую, что на первом общажном этаже, заполняло только появившееся, незамысловатое техно, как вата, и в этой вате, в резко-смутном свете дергались тени.
     Там пахло женщинами, там всюду пахло женщинами. Только первокурсник может так остро чувствовать этот запах. Там всюду пахло хотящими, желающими женщинами. У нас с парнями были соцсоревнования: каждую неделю, на каждой дискотеке – новая девчонка. Хорошеньких со второго-третьего курсов было хоть отбавляй, они специально выискивали в танцующей толпе перваков и оттачивали на них свое мастерство.
     Стервозность свою, признаться, тоже оттачивали. Нам доставалось.
     Но первый раз у меня был не со старшей – с одногодкой, однокурсницей. Вот это была девчонка – ебливая, как животное. И сейчас, глядя на нее повзрослевшую и пытаясь смириться с переменами, я не могу отделаться от мысли: будет ли она со мной спать. Я уже немного пришел в себя после…происшествия…и мне снова нужна женщина.

* * *
   
     Она говорит со мной очень много: рот ее не закрывается. Я смотрю на ее маленький красный рот и мысленно ввожу в него свой член. Когда она говорит, я чувствую, как губы ее скользят по головке, оставляя на ней слюнные следы.
     Все заканчивается спазмой отвращения. Приходят девочки – и никакого тебе удовольствия, даже мысленного. Девочки садятся в ногах, и сквозь их спины я смотрю на балкон, куда уходит курить она, я молюсь, чтобы она скорее вернулась. Она возвращается – и мы снова вдвоем. Она красит ногти масляными красками, но мне совершенно все равно. Мы разговариваем, мы никак не можем наговориться – как когда-то не могли натрахаться.
 - Ты вернулся?
     Белые окна Мастерской отражаются в кончиках ее ногтей.
 - Я здесь ненадолго, на полгода или год. Нужно сменить документы.
 - Зачем? Ты потерял паспорт?
 - Нет, - я не знаю, как ей сказать, что я хочу сменить имя и фамилию. Полностью. Стать другим человеком, родиться и жить заново. Я понятия не имею, как это объяснить. И я ничего не говорю – она сама догадывается.
 - Хочешь все поменять? Все начать сначала?
 - Да.
     Она же не знает, чего все это стоит. Сколько это стоит. Скольких. Я смотрю на ее красный рот и вспоминаю, как там себя чувствовал мой член. У меня навязчивая идея.
 - Я видела много детей в этом доме. Они тебе не мешают работать?
     Не хотел я отвечать на этот вопрос, но она сама сменила тему.
 - Над чем ты работаешь?
 - Новый проект. Здание будущего или что-то вроде того. Я давно мечтал воплотить некоторые свои задумки, но они…как бы сказать…пугали людей. Совсем другое здание, таких не строят. А тут подвернулись заказчики, мне прямо-таки повезло. На самом деле, это храм.
 - Храм?
 - Для секты. Я построю самый настоящий храм. Через пару-тройку лет. Мир еще удивится, да что там – все  ахнут! – я рассмеялся, и мы заговорили о каких-то пустяках.

* * *

     По обочинам дорог – черные венки. Пластиковые цветы пропитались копотью, искусственные листья завяли. Венки уже сами стали как камни, к которым они прибиты вместе с металлическими дощечками: здесь умер человек. И километром позже умер человек. И чуть ниже по дороге – семья.
     В этом городе все спешат умереть.
     Они ушли, и я без всякой цели иду по Набережной, мысленно мешая краски неба и реки и получая совершенно новые, никем не виданные оттенки. Рисую этими красками то ли горы, то ли город – нечто иное, такого не строят. Вдоль низкого серого парапета, который сдерживает реку, тянутся свежие гвоздики – час назад прошел катафалк. Мне стало гнусно. Даже гвоздики – и те были передавленные, изломанные, как я, совсем как я.
     На что ты надеешься? Ничего не вернется, это тебе не книга, которую можно переписать, просто изменить финал – и все останутся живы-здоровы. Хэппи-энда не будет.
     Но я еще держусь, я хочу верить, что обо мне забудут, что я им надоем, как игрушка, рано или поздно наскучу. Они же девочки, маленькие девочки, им так скоро надоедают игрушки.
     Правда, иногда они ломают свои игрушки.
     Река скользит мимо меня, унося свой хвост далеко за горизонт: места наши неровные, и ягодицы городских холмов плотно сжимают узкий речной хвост с обеих сторон. За пределами города он вьется гораздо свободнее. Черт возьми, и почему я решил, что здесь мне будет легче? Поменять паспорт – и рвануть отсюда, бежать со всех ног, не оглядываясь.
     Обманчивая надежда сменилась новой. Если долго-долго бежать – когда-нибудь скроешься даже от самого себя.

* * *

     Отчего-то я никак не могу запомнить ее имя: все она для меня была какой-то Олей. Никаких Оль я не знал – кроме двоюродной сестры, но живет она в Архангельске, я даже не помню ее лица. И Леной называл, Лен вообще в то время было хоть отбавляй. В каждой общажной комнате по Ленке – вкусно пахнущей Ленке, что двоилась, троилась, клонировалась на дискотеке и заполняла собой целую столовую.
     Может, она и Лена. Я не спрашиваю. И она не называет меня по имени – наверно, тоже не помнит. Да нет, помнит, конечно. Не хочет говорить: все-таки это особый магический ритуал – назвать человека по имени. Словно пытаешься приручить его, как дикую собаку, как домового, которому дают имя, чтобы он не шкодил по ночам.
     Детка – называла она меня, тогда у нас только появились американские фильмы и вовсю печатались романы про каких-нибудь Кена и Джулию, утопающих в потоке страсти. Я бесился. Мне было только восемнадцать.
     Знаете, как она трахнула меня в первый раз? О, такая хитрая была девка! Я даже не сразу понял, что мне здесь есть что ловить. Какие-то конспекты, книжки, кассеты «Наутилуса», а потом она потащила меня в парк, и я порядком поморозил задницу на облупленных качелях (было начало мерзкого октября). Она говорила без конца, несла всякую чушь, наверно, хотела показаться совсем неглупенькой, но мне-то совершенно по фигу было – умная она или не очень. Я только и думал о ее ****е – как она там, под модной в то время плиссированной юбкой. Смотрел на ее рот и слышал не те слова, которые из него вылетали, а сладкое хлюпанье сосущих губ. И очень на нее злился.
     А потом, когда мы вернулись в общагу, она повалила меня на диван прямо в холле и такое со мной сделала, что я чуть с ума не сошел. Я же тогда невинный еще был, только сам себя трахал по ночам под одеялом.
     Странно было, что в течение двадцати минут в холл ни один ублюдок не сунулся – все-таки еще не было и полуночи.

     * * *

      Она сидит на полу – прямо на полу, и колготки ее в пыли и песке, словно у какой-нибудь растрепы, ученицы младших классов. Волосы свисают, закрывают лицо, и похожа она – честное слово – на умственно отсталую. Едва заметно покачивается ее голова, едва ощутимо волосы шевелятся, как тюлевые занавески.
 - Что ты рисуешь?
     Она не сразу отвечает, она словно всегда думает, стоит ли мне что-то говорить, объяснять. Нужно ли это. Важно ли.
 - Женщин.
     Я смотрю через плечо, и в тени от волос вижу этих женщин.
 - Почему они такие страшные? Ну, просто все уродины.
     Думал, она сейчас рассмеется или скажет что-то вроде: «А что есть красота? Что такое красота в твоем понимании?» - и мы заведем долгий нудный разговор.
 - Разве они тебе не нравятся? Посмотри еще раз.
     Я посмотрел, но ничего не увидел, кроме вялых, запущенных тел. Как пустые сдувшиеся мешки, в которых ничего нет. Разве что песка немного. Она заметила, что я скривился: она подняла голову и разглядывала меня.
 - Я не понимаю. Должно быть, есть какая-то генеральная идея..., - начал я.
 - Ну, что ты. Нет никакой идеи. Что такого в том, что эти женщины существуют? Они есть – и все, придется тебе с этим мириться.
     Мне стало смешно: с чем мириться? С уродливыми старухами? Я видел, я мысленно сравнивал стройное, вкусное тело – пусть даже в колготках и в пыли – и плоские тела на бумаге: даже вопроса не возникало, какая из этих женщин для меня существует.
 - Да бога ради. Только не перепорть мне все холсты этими крючками.
     Вам никогда не приходило в голову, что старухи похожи на домашнюю мелочь, ерунду, которая вечно нужна и при этом постоянно закатывается под шкаф, гоняется по дому кошкой, проваливается в щели между подгнившими половицами? Старухи – вязальные крючки, старухи – прищепки для белья, елочная вата, тупые ножички для разрезания книжных страниц. Старухи – которые забивают все щели.

* * *

 - Сколько между нами? Километров десять, не больше? Десять километров, как много.
 - Это субъективно. Мы говорим, и ты словно рядом, я слышу, как ты дышишь, как расходятся твои ребра, чтобы дать проход воздуху. Если я закрою глаза, я смогу протянуть к тебе руку и потрогать тебя, - я закрыл глаза и гладил трубку пальцем. Пластик. Она – замурованная в пластике – говорила рассеянно:
 - Ты лежишь?
 - Да.
 - В кровати?
 - В кровати.
 - Ты голый? Совсем? И даже без трусов?
     Пауза. Она гладила трубку – я слышал. Я – замурованный в пластике – замирал, чтобы не пропустить ни единого звука-прикосновения.
 - Мы можем лечь спать, не положив трубки, - говорила она. – Мы можем просто не отключаться. Тогда расстояние между нами будет не более полуметра, мы – рядом, мы даже сможем слышать друг друга. А если закрыть глаза, мы сможем друг к другу прикоснуться. Я услышу, как ты храпишь, как ты разговариваешь во сне.
 - А если я упаду ночью с кровати, ты проснешься от грохота и матерных воплей, - улыбался я.
 - А потом я пошлю тебе воздушный поцелуй. Допустим, он будет лететь со скоростью километра три в час. Через три часа, когда ты точно заснешь, он прибудет на место и с размаху влепится тебе куда-нибудь, влажный и смачный.
 - Правильно. Именно поэтому я и упаду с кровати.
     Мы говорили еще недолго, потом потухли, как утренние фонари. За ширмой шевелился сосед по комнате, я не мог заснуть. Когда она приедет с каникул, я все ей скажу. Я скажу то, что давно нужно было сказать. А может, опять ничего не захочется. За ширмой вздыхал и крутился сосед, а у меня была эрекция. Я трогал член вялыми руками и чуть не плакал в подушку.

* * *

     Дзинь-дзинь – поет карусель, кружатся голубые лошадки с малиновыми гривами. Кружатся, ржут, копытами бьют. Цветные кружки с котятами и гномами выставлены в витрине развеселого тира: из репродуктора звучит голос зазывалы. Он сочится оптимизмом. Оптимизм капает из репродуктора, как едкий сок. Звонко рассыпаются механические улыбки кукол.
 - Мама, ты где?
     Девочка трогает рукой тонкую белую косичку и косится на темное окно в домике клоуна. Если мама там? Бежать и звать на помощь усатого дядю-охранника?
     Будет поздно. Маму съедят.
     Девочка делает несмелый шаг к домику клоуна, и рот ее перекашивает от страха. Она вцепилась в собственную косу, как в волшебную палочку или, на худой конец, самурайский меч. Если клоун посмеет высунуть свой идиотский красный нос, ему ух как не поздоровится! Знаете, куда полетит его нос? На Марс! Или, еще лучше, на Венеру, там его проглотят троглодиты, и клоун будет в садик ходить без носа, вот же над ним посмеются!
     В следующую секунду страх снова липкими лапками пробежал по спине, и идея отрубить клоуну нос уже не казалась такой удачной. Все оттого, что пол вдруг ушел из-под ног: пол кинулся на девочку, словно летающая подушка. Только он не был такой мягкой.
 - Мама!!
     Дзинь-дзинь-дзинь – бешено вертится карусель, и треск сломанных лошадиных шей заглушает тонкий писк девчонки. Тяжелая деревянная голова уставилась на нее круглым глазом.
 - Мама, мама, мамочка…
    Голова пришла в движение, заюлила, подпрыгнула, и струя из раненой шеи залила темное окно домика клоуна.

* * *

 - Ты мне поможешь? – не хотел говорить ей, что боюсь. У меня такие слова даже не слетали с языка: только народятся – как я их глотал, словно пилюли. Или витамины «Центрум» - как хотите, пользы от них все равно никакой. От слов. Она меня и так поняла.
 - Ты кого-то видишь? К тебе кто-то приходит?
     Кто-то. Как это приходит, ничего себе приходит! Они всегда где-то рядом, им и приходить не нужно: стоит им подумать обо мне, как шторы начинают шевелиться, как волосы начинают шевелиться на моей голове.
     Она обернулась к балкону. Но искать нужно было не там.
 - Говори, – сказала она. – Говори сейчас же – и все говори, - смотрит опять на меня, глаза ее как выключенные лампочки в темной комнате: без света, к которому я уже привык. Он, наверно, больше и не зажжется – для меня. Я, кажется, проваливаюсь в пустоту.
 - Давай, - она пытается выглядеть бодрой, у нее хорошо получается: я скорее предполагаю, чем знаю, что она и есть та пустота, в которую я падаю слишком быстро.
 - Из-за меня умерли люди. Дети, - говорю и понимаю, что сказал это первый раз – живому человеку. И тут же пытаюсь оправдаться, не могу без этого:
 - Все очень запутанно, нельзя точно назвать причину. Даже независимая комиссия не дает стопроцентного ответа. Даже я не знаю ответ. Но чувствую его всей своей кожей.
 - Как они умерли?
     Я благодарен, что она не понизила голос, не сделала трогательное и невероятно участливое лицо, не стала робко заглядывать мне в глаза – чтобы прибавить уверенности. Ничего подобного, ничего фальшивого. Чистая монета, только что с конвейера, без единого отпечатка грязного пальца.
 - Их раздавило, - сказал я, и меня понесло. Выложил ей все, в мелких подробностях, со всеми своими жалкими попытками уйти от ответственности. Она слушала и не перебила ни разу. Только время от времени взглядывала на балкон – ей хотелось курить. Но она стерпела, досидела до конца. До конца долгого и неприятного рассказа.   

* * *

     Груди у нее были небольшие, с несколькими жесткими волосками вокруг сосков. Я любил ее за эти волоски пощипывать, а она колотила меня кулачками куда придется. Но вообще-то наши сексуальные игры были бедноваты: опыта не хватало. Я с ума сходил от счастья и смущения, когда она сосала мне член. Позже какие-то другие девицы сосали лучше, особенно та, что чуть не стала моей женой…но дело-то все не в технике.
 - Я тебе завтрак принесла, - говорила она, пинком открывая дверь моей общажной комнаты, которую я делил с двумя другими одногодками. Приятели со стоном ненависти и смущения натягивали тонкие одеяла на свои тощие юношеские задницы.
     В моей комнате она чувствовала себя полной хозяйкой, отчего я ужасно бесился и крыл стены матом, стоило только двери закрыться за этой дурой с другой стороны.
     Она таскала мне какие-то блины, варенье ее мамочки и кучу разных дрянных блюд собственного приготовления. Скажете – она меня любила? Ну, это еще спорный вопрос. В конце концов пришлось мне тихо слинять. Летом после второго курса я уехал на заработки в столицу, меня там заметили, познакомили с интересными и полезными людьми из архитекторов: им понравились мои работы – тогда еще проекты, невесомые замки на бумаге. Вернувшись в Город, я с моей дурочкой почти не разговаривал, мне просто было некогда, а через месяц и вовсе взял академический отпуск – позже перевелся в другой, столичный институт.
     Я ее больше не видел. Я про нее совсем забыл.
     Да нет же, неправда это все: я не забыл. Я несколько раз хотел ей позвонить, может, даже позвать к себе, пусть приезжает. Иногда тоска скручивала меня, как стиральная машина постельное белье: выжмет всю кровь и вернет меня обратно, на эту землю, уже сухим и бесчувственным.
     Черт его знает – почему я не позвонил. Но время ушло, и обратно ничего не вернешь.
* * *

     Так рано на чердаке никого еще нет. Дети придут позже. Она тоже придет нескоро, и я медленно дымлю, наслаждаясь одиночеством. Я один. Я кончиками пальцев чувствую, что я один – КАК я один и НАСКОЛЬКО я один. Кожа на моих руках ловит пустоту и опутывает ею тело, словно коконом. Хоть бы никто никогда больше не пришел.
     А вот та тварь, что сидит за грязными, в голубином помете, ящиками из-под старых телевизоров, так не думает. Ей совсем не нравится, что я один. Она смотрит на меня пустыми глазными пуговицами, их серый металл отражает мягкий утренний свет.
     Она шаркнула пяткой по бетонному полу, и сигарета выпала из пальцев. Кокон разлетелся пылью.
 - Чавк, чавк, - слышатся оттуда, из-за ящиков, мерзкие звуки. Маленькая тварь сосет палец? Грязную липкую конфету? Да, наверно, это розовый сладкий петух на деревянной щепке, такими торгуют на соседней улице бабки в ситцевых халатах. Конечно, петух. Ну, в самом деле, не кость же она там гложет?  Не ногу сдохшей накануне собаки, которую – без одной лапы – я уже отволок на соседнюю помойку.
     Но липкий, как петух-леденец, ужас патокой потек по спине. Стряхнув его, я шагнул вперед и заглянул за ящики.
     Их было двое. Две твари – мужского и женского пола. Девочка с тонкими белыми волосами обхватила красным ртом вялую письку пацана. Подняв на меня голову, она письку тут же выпустила.
 - Я ничего такого не делаю! – взвизгнула она на весь чердак, но интонации при этом были спокойными, даже ледяными.
 - Ничего такого, ясно? Все так делают! Я видела!
 - Замолчи, - сказал я тихо. Визг, отскакивая от стен и бетонного пола, ядрами сыпался на мои виски.
 - Ты хочешь? Я могу. А то у него какой-то маленький. Петух.
     И засмеялась, показывая красную полупустую полость рта: половина молочных зубов выпала и еще не сменилась коренными.
     Меня опять вырвало. Пока я с помощью палки заметал рвоту чердачной грязью, я слышал топот сбегающих вниз косолапых ножек. Паучьих ножек.

* * *
     Восемнадцать девочек от шести до двенадцати лет были как ангелы. Они медленно помахивали розовыми бантами-крылышками и куксили свои фарфоровые носы. Я улыбался им, будто ряженый идиот в костюме белки или зайца: широко, белозубо, псевдоприветливо. Меня гораздо больше интересовали их тонконогие мамашки с черными от соляриев шеями, с белыми и красными бусами, с похотливыми взглядами. Мамаши выстукивали каблуками чечетку на моей спине, покрытой легкой испариной. Они пили холодный мартини. Очень много говорили. И без конца трепали по холкам восемнадцать дочерей от шести до двенадцати лет.
     Их выбрали: им ужасно повезло! Лапочка не должна бояться каруселей, смотри, какая у лошади тупая морда. Мы купим тебе такую же лошадь, только живую. Как это – не надо живую? Мама сказала.
     Потом женщин выдворили из Главной Залы: «Детский Рай» должен открыться всего через десять минут. Девочки парами стоят среди каруселей и ждут. Трепыхаются подгоняемые кондиционерами розовые ленты. Колеблется душный воздух. Что бы ни было в Домике Клоуна, оно застыло и молчит: напрасно в эту сторону с подозрением скошены чьи-то глаза из правого ряда.
     Часы-солнце раскинуло лучи-стрелки и ждет. Дзинь – шепот каруселей. Ах – шорох измученных потным ожиданием ртов. Пластинки уже заведены, трубачи набрали в легкие много-много воздуха – весь он будет с силой вытолкнут криками через четыре секунды.
 - Стой! Обратно! – одна двенадцатилетняя – шестилетней, которая шатнулась в сторону Домика Клоуна.
     Но четвертая секунда уже раскалилась добела под ярким светом часов-солнца.
     Восемнадцать мальчиков и восемнадцать девочек от шести до двенадцати лет не свели руки в полонезе.

* * *

     Она изучает меня, она учит меня как словарь немецкого языка: я так и отлетаю от ее губ, куски моего тела отлетают, отскакивают, как грубые немецкие слова. Она учит меня наизусть, она ловит улетевшие слова ртом, ловит их обратно, и я лежу там, в мокрой ловушке ее рта, раздробленный на сорок или пятьдесят тысяч немецких слов. И слова эти множатся по мере того, как она учит меня наизусть.
     Ее не пугают жесткие звуки.
 - Ты меня поглощаешь, день за днем. Я даже слышу, как ты глотаешь, и знаю, когда ты глотаешь меня.
 - Боишься, я тебя съем? – хохочет она, дурочка.
 - Не знаю я, чем ты питаешься на досуге. И не хочу знать.
     Я очень раздражаюсь, когда мой язык помимо воли признается в чем-то слишком личном. Сказать женщине, что она меня глотает с утренним кофе – чересчур лично для меня. Словно отбросить последнюю тряпку, которая прикрывает голую задницу.
     Но она читает мои мысли и – кто знает – может быть, смеется там, в глубине души. Я ее совсем не понимаю, эту женщину которая впитывает меня, словно губка. Есть ли что-то страшнее? Есть. Я живу с ней рядом, потому что надеюсь: она заглотит меня вместе со всеми моими страхами, вберет в себя мои ужасы, мои видения – а я вырвусь потом свободный, чистый, оставив в ней всю грязь. Я не боюсь за нее: она пережует мою грязь и выделит ее чистой слизью из своей ****ы. Или слюной изо рта. Ничего страшного, она справится.
     А вот я – боюсь, что нет. Мне все эти дети уже не по силам. Я чувствую, как теряю разум, как он просачивается у меня между пальцев, уходит вместе со временем, которое не приносит облегчения.

* * *

 - Любовь – это инстинкт, облагороженный потребностью в боге.
 - А потребность в боге – что это? Зачем?
 - Спроси что-нибудь другое. Я тебе не справочное бюро по вопросам религии.
     Я курил, пытаясь выдохнуть дым в ее сторону и позлить ее. Она помолчала немного – со злостью, от которой тихо поскрипывали ее суставы: она сжимала и разжимала пальцы. Я любил с ней спорить: нет-нет да и скажет что-нибудь такое…не то чтобы умное, да и не открытие сделает, а просто занятно.
 - Тебе не кажется, что всюду – двойное дно? – говорила она.
 - Ты – точно двойное дно. Сейчас докурю и вытащу из тебя кролика.
 - Двойное дно, - повторяла она: в такие минуты она становилась как глухая.      - Смерть есть – и смерти нет. Человек хороший и человек плохой.
 - Что за банальности? Уволь меня.
 - С этим только нужно смириться, понимаешь? Стать одним целым: ты и это знание – как один кусок камня, неделимы. Тогда исчезает всякая двойственность – стоит только примириться с ее существованием.
 - И наступает рай?
 - И наступает рай.
     Я пощекотал ее за пятку и получил коленом в живот. Шла бы ты уже отсюда, через час нагрянет маман с ревизией. Она долго разворачивала свою маленькую задницу, а пружинная кровать гнулась и норовила скинуть нас одним упругим движением.
 - Наверно, есть и что-то третье? То, что над всем, вне всего?
 - Да, есть и что-то третье, - она говорила так серьезно и так внимательно смотрела на меня, что мне стыдно было над ней посмеяться – потом, думал, с дружками. – Только мы не можем это осознать, у нас ум очень ограниченный.
     Ну-ну, философ ты мой.
 - Я только чувствую колебание воздуха, когда это проходит мимо. Просто краски на миг становятся иными.
 - Какими?
 - Не знаю. Другими.

* * *

     Цвет Города поменялся. У него вообще всего две окраски: одна страшнее другой. Когда небо нежное, розово-голубое, и золотые тополя тонкими пирамидами застывают на его фоне: как из гладкого картона. Расцветка ожидания смерти. Когда небо – в несколько грубых слоев серой туалетной бумаги – выжимает струи холодного желтого света, и тополя становятся темно-зелеными, пластилиновыми. Расцветка похорон. Здесь каждый день кто-то умирает, и по Городу после полудня проходит печальный оркестр.
     Но сейчас цвет Города изменился. Краски на миг стали иными. Какими? Просто другими. Не спрашивайте меня об этом – спросите у нее, она теперь лучше знает. Я словно стал видеть ее глазами, или – это она смотрит моими глазами?
     Мы наблюдаем из окна, как алый свет отражается в окнах высоток. Высотки – словно калейдоскоп разноцветных стекол, которые вечерний свет ломает под самыми невообразимыми углами. Она дышит мне в шею – за спиной.
 - Сегодня кто-то придет.
 - Ребенок?
     Я не отвечаю.
 - Умерли все?
 - Все. До единого, - я будто выплюнул эти слова с кровью. – Опоры рухнули начисто, завалило сразу весь Главный Зал и всех, кто в нем находился. Пятеро взрослых и тридцать шесть детей.
     Я помолчал.
 - Чаще всего приходят девочки. Они смотрят, как я рисую, трогают мои чертежи. У них пальцы в шоколаде.
     Калейдоскоп выбросил соцветие оранжевого и багрового. Стекла в высотке напротив слегка вибрировали.
 - И тебе все сошло с рук?
 - Абсолютно. Комиссия ошиблась. Вина пала на других людей. Но я-то знаю.
     Я чувствую, как она впитывает мои слова всем своим телом: одна гигантская губка с легкими очертаниями женщины. Она заглатывает мои слова с тайной радостью, которую я могу понять: она так долго ждала. И теперь она возьмет меня всего со всеми моими страхами и будет питаться ими, пока они не кончатся. Пока не кончусь я сам.

* * *

     Я бегаю, как крыса, из одного угла собственного сознания в другой, везде оставляя только помет, пахнущий страхом. Я оказался слабаком -  и теперь неслышно находит на меня тень чужой воли, поедает меня, медленно пережевывая. Знаю, чья это тень – и молчу: руки мои связаны, рот заткнули кляпом, я цепями прикован к чему-то бетонному, неподвижному.
     Я понял, что не могу сам с собой справиться, когда заканчивал проект Детского Рая. В какой момент я допустил ошибку – уже не помню, но чувство постоянного холода по ночам (я работал ночью) не оставляет меня до сих пор. Что-то не то было с самого начала, когда я еще только приехал в столицу и начал жить в удовольствие. Удовольствие скоро стало мучительным, и по вечерам у меня начали мерзнуть пальцы на ногах. Через пару лет немели и голени, а дальше сводило колени и холод подбирался к паху, ломал поясницу, приводя меня в ужас. Я растирал ступни и спину дорогими мазями, и оцепенение проходило. Но во сне мне часто снилось, что я тону в холодной, холодной воде.
     Сейчас я понимаю, что угодил в капкан, которому нет названия. Из которого нет спасения. Который я не смогу разогнуть руками, а больше у меня ничего нет. Хозяин капкана, который поставил эту ловушку именно на меня – я знаю – сильнее меня, и скоро он придет за мной, чтобы свернуть шею и снять шкуру.
     Я бегаю, как крыса, из одного угла Мастерской в другой, тщетно пытаясь вспомнить: в какой момент я совершил ошибку. Ту самую, что убила тридцать шесть детей и пятеро взрослых. Нет, шестерых взрослых.
     Меня ж тоже стоит посчитать.

* * *

     Была какая-то Маша. Были и другие женщины, но их груди растворились в пустоте позади меня, я не помню ни одного запаха, кроме Машиного. Кажется, я хотел на ней жениться, кажется, у нее раскосые зеленоватые глаза и всегда чисто выбритая промежность. Ничего больше не могу вспомнить – тут же холод трогает кончики пальцев, и я сдаюсь.
 - Эй, милый, у тебя глаза стеклянные!
 - Почему это стеклянные…
 - Когда ты смотришь на меня, у тебя всегда глаза стеклянные. Говоришь ты красиво, как вяжешь. Но я тебе не верю.
 - Почему не веришь?
 - Ты посмотрел бы сейчас на себя!
 - Прекрати. У меня поясницу ломит. Я уже с ума схожу от этих чертежей. Сделай мне лучше массаж. Или хотя бы кофе.
 - Нет, ты посмотри на себя! Ты врешь мне все время, железная скотина! Бесчувственная скотина.
 - Хорошо. Успокойся. Успокоилась? Почему я тебе вру?
 - У тебя в глазах тень какой-то женщины. Другой бабы.
 - У меня нет другой бабы.
 - У тебя на роже ее тень.
 - Что ты несешь? Ты в своем уме? Малыш, у тебя галлюцинации, иди-ка приляг.
 - Ты из меня дуру не делай, ничего не выйдет. Я знаю, что говорю. Черт его поймет, как тебе объяснить, но ты-то знаешь, ты должен знать, что я имею ввиду!
     Она так орала, эта Маша с выбритой промежностью, она полная была истеричка. Иногда я честно думал, не права ли она: волью в себя полстакана коньяка и долго смотрю на свою измученную морду в зеркало над умывальником. Какая к черту другая баба? Нет, я, конечно, не паинька был, трахал время от времени каких-то элитных проституток, секретарш; одна малолетка, кажется, попадалась. Я их даже не помнил – что до коньяка, что после, что на утро в самом трезвом виде.
     Так и встала между нами женщина, которой не было, загородила нам весь обзор своим стокилограммовым телом, и скоро мы совсем перестали различать друг друга. Мне хотелось все спасти, сделать что-нибудь, не быть таким уродом, каким Маша меня считала. Я решил: распишемся. Мне двадцать восемь, ей немногим меньше, почему бы нет. Она потрясающая девчонка, умная очень. У нее один только был бзик – насчет Другой Женщины, а в остальном просто умница. Думал – женюсь, и она прекратит. Она перестанет это делать: изводить меня.

* * *

     Набережная узким каменным рукавом держит реку и не дает ей входить по весне в Город. Ближе к центральной площади, выходящей на Набережную, камень расступается и крошится серым мокрым песком. Раньше здесь были старые сады: яблони с корявыми больными плодами, вишни, истекающие смолой, заросли кустарника вперемешку с высокой болотной травой. В обвалившихся сараях жили дворняги, под грудами древнего щебня – пятнистые кошки, и дети со всего Города стекались к этому месту, как ручьи, время от времени – тайно от родителей – впадая в реку с шумом и брызгами.
     Раз или два в год в деревьях – прямо перед окнами ближайшей девятиэтажки – вешалась какая-нибудь девица. Тогда администрация Города подгоняла к садам красные экскаваторы. Облупленные красные дверцы болтались на петлях и по ночам тревожно скрипели. Днем возле гигантских шин прямо на земле долго сидели мужчины с грязными желтыми шеями: слюнявили папиросы, ели пальцами сардины из банок и ждали указаний. Повешенную хоронили, люди забывали, старые сады стояли по-прежнему, влажные и замусоренные в своих глубинах.
 - Все деревья срубили в тот год, когда ты уехал. Или годом позже, трудно сказать. Для меня время словно остановилось.
     Мы смотрим под откос на сизую воду, окрашенную розовым вечерним светом. Вода была как крыло голубя, крыло спящего голубя с розовым клювом между перьев. Ветер поднимает волосы. Слева, справа – барханы серого мокрого песка, мотки проволоки, обломки старого камня с налипшей на них рыжей плесенью. Прямо под нами – гигантская бетонная лестница спускается прямо к воде.
     Я не стал спрашивать ее, почему время остановилось. Держа ее за руку, я обошел покосившийся плакат с надписью желтой краской: «Строительство Набережной проводится Городским СМУ. Дата начала строительства – октябрь 199…года. Введение в эксплуатацию – четвертый квартал 200…года». Черед девять или десять месяцев эта круговая площадка с высокой каменной оградой выпустит водяные щупальца, подсвеченные красными, зелеными, желтыми огнями. Из репродукторов волнами накатит музыка диско, и бетонная поверхность лестницы зазвучит от топота каблучков. Тающее мороженое будет падать густыми каплями, и сквозь прихлебывание пива донесется звонкий смех…
 - Ее никогда не достроят.
 - Это почему? – спрашиваю.
 - Ты помнишь Торговый Центр на Центральной площади? Тот, с разбитыми окнами и подтеками дождя? Его тоже строили, строили – и что же? Туда даже наркоманы уже не ходят, камни падают прямо на голову.
     Она взяла в руку толстый деревянный брусок с торчащим из него ржавым гвоздем. Протянула мне.
 - Здесь никогда ничего не построят нового. Ты разве еще не понял, куда вернулся?

* * *

     Я вернулся, чтобы начать все сначала. Теперь я понимаю, что не могу начать что-то сначала, потом что это невозможно. Потому что шел по кругу, все это время я шел по кругу и добрался наконец до того самого места, с которого сделал первый шаг. Это странное чувство – возвращение. Словно я себе не принадлежу, словно меня тянули сюда за руки, не давая не то что оглянуться – даже подумать о чем-то спасительном. Меня гнетут эти мысли, заставляя выкуривать по две пачки сигарет в день.
     Она требует, чтобы я научил ее рисовать, а мне чудится в этом какая-то ловушка. Поговорю с ней пять минут – и становлюсь словно болен. Моя притворная смелость – как лишнее звено в наших с ней делах. Незавершенных делах. Нам еще есть о чем говорить, но в самые важные моменты она уходит. А я начинаю видеть маленьких девочек, которые трогают свои маленькие письки моими кисточками и карандашами. Я выбрасываю их связками и покупаю новые. Скоро совсем закончатся деньги.
     Зачем я вернулся? Меня позвали, и это были не девчонки в розовых лентах. Не я сам, который – словно призрак, словно сильная тень чего-то жалкого. Кто меня позвал – я уже понял, потому что он наконец дал мне понять.
 - О чем ты думаешь? – бесконечно спрашивает она, совсем как десять лет назад. Я тогда не отвечал или отшучивался, но теперь не могу. Она кладет руку мне на затылок и читает по слогам, медленно, но все мысли до единой. Сказать, что она читает меня словно книгу – ничего не сказать. Она собирает меня по крошке, как половая тряпка, и через ее поры выходит моя грязь. Можно ли глубже познать человека?
     Кажется, это знание делает ее хитрее.

* * *

     Она сидела на корточках: черный силуэт в ореоле красной вечерней воды. Она набирала полные горсти песка и с силой швыряла в реку: вода сонно зевала, хватая вместе с воздухом сухие песчинки. Я и двое моих приятелей – мы вышли из глыбы застывшего в темноте кустарника, куда только что ходили отлить. Она бросала песок, когда мы уходили, она бросала песок, когда мы вернулись. Не повернула голову, ничего не сказала.
     Я поставил мокрую от прохладного потного воздуха бутылку пива прямо на землю, сел на корточки с ней рядом. Смотрел на другой берег.
 - Ты могла бы меня бросить? - спросил.
 - Могла, - песок сухим фонтанчиком брызгал и ее рук.
 - Почему?
 - Когда брошу, я скажу тебе об этом.
     Я все еще смотрел на другой берег. Мне хотелось встать, шагнуть вперед и идти прямо по воде – дальше и дальше, пока не перестану слышать нежный шорох уходящего под воду песка.
 - Вы ушли, а мне было страшно здесь одной, - сказала она совсем не то, что я ожидал услышать.
 - Чего ты боялась? Никто тебя не тронул бы, здесь нет никого, кроме нас.
     Рядом смеялись мои друзья, позвякивали открываемые бутылки. Вода едва слышно хлюпала в полуметре.
 - Я не людей боюсь, а этих деревьев.
 - Странно, - я постукивал ногтем по стеклу.
 - Здесь умерло много девушек.
 - А, так тебя напугали все эти байки про привидения?
 - При чем тут привидения? – она разозлилась. – Я смотрю на эти деревья и понимаю, что…
 - Что понимаешь? Что я тебя достал? Что ты хочешь уйти от меня? Любым способом?
     Думал: она поинтересуется, почему я завел этот разговор. Но она опять промолчала. Она была такая хитрая: невозможно было спровоцировать ее на необдуманные слова. Я не мог, не смел свалить на нее вину за свои поступки – приходилось молчать и откладывать дурацкие объяснения до самого конца. А в конце – в конце всего – только и смог, что промолчать еще раз. Если бы я с ней разговаривал, как человек и мужчина, все могло быть иначе, не знаю, как, но по-другому. А теперь карточный дом из несказанных слов я таскаю с собой на плечах, и части его – крыша из десяток и валетов – уже сыпется мне под ноги.
     Я запомнил этот вечер: она сидела на корточках и бросала сухой песок в реку. И сейчас, сидя на своем чердаке и не видя больше реки (раньше, до новостроек, отсюда открывался вид на Набережную), я слышу тот нежный шорох уходящего под воду песка.

* * *

 - Какая ты? – спрашиваю я ее, и она смотрит мне в глаза часто мигая: лакает мою душу. Жри, жри, ненасытная.
 - Что тебе нужно? – она постоянно отвечает вопросом на вопрос.
 - Мне? Мне ничего от тебя не нужно. Хотя погоди. Вот пока мы с тобой разговаривали сейчас, у меня уже встал. Наверно, что-то мне от тебя все-таки нужно.
     Думал: подскочит сейчас и с размаху – в лицо мне. В осколке стекла на пыльном полу я видел краешек своей щеки: расплывается по ней розовое пятно, врезаясь в кожу очертанием ладони. Нет, не ударила, даже не пошевелилась.
 - Ну и что? – спрашивает.
 - Ну и ничего.
     Она продолжает тихо посасывать мою злость, как тонконогий комарик, прикорнувший на моей груди.
 - Ты меня простила? – неожиданно для самого себя говорю я. – Ты меня совсем простила?
 - За что? – и глаза такие непонимающие.
 - Дурочку из себя не строй. Я знаю, что ты не простила.
     А больше я ничего не хочу знать. Пора что-то делать. Делай же, малыш, шепчу я и валю ее на пыльные чертежи: они змеями шуршат под ее тонкими голенями. Она все такая же буйная, как на первом курсе, но это лишь тень того, что было. Обрывки бумаги вперемешку с пылью носятся по Мастерской, носятся перед моими глазами, лезут в глаза, дерут глаза резью, першат в горле.
 - Сделай это наконец, - говорю я, и голос становится визгливо-гнусавым, противным, неродным.
 - Сделать что? – спрашивает она так, словно опять не понимает, но она все знает лучше меня и ждет только момента своего полного торжества, чтобы насладиться моим умиранием.
     Я кончаю, и она откатывается от меня подальше: грязное от пыли тело на буром линолеуме. Смотрит, часто дыша и часто мигая.
 - Ну, что ты на меня так смотришь? Ты же знаешь, что я от тебя никуда не делся. Вот он я. Делай что хочешь.   

* * *

     Когда я иду по Набережной, твоя тень следует за мной. А может, это я следую за твоей тенью. Я вижу все твои мысли, я могу дотронуться до них пальцами, сжать между большим и указательным, раздавить. От твоих мыслей остается влажное скользкое пятно, как от виноградины.
     Я долго звала тебя, много лет, я почти уже потеряла надежду. Но ты все-таки пришел, вернулся ко мне со дна океана глубиной в тысячу километров. Не говори теперь, что это ничего не значит.
- Ты вернулся?
     Белые барашки реки отражаются в кончиках твоих ногтей.
 - Я здесь ненадолго, на полгода или год. Нужно сменить документы.
     Не ври мне, думаю и улыбаюсь.
 - Зачем? Ты потерял паспорт?
       Я знаю про тебя все, я вижу тебя насквозь, как ледяную фигуру. И узнаю себя сквозь тебя.
     Ты вышел из меня, как бабочка из кокона, и я осталась пустой оболочкой. Ты вышел и забрал с собой мои мысли, чтобы мне легче было сосредоточиться.
     Значит, так. Ты уехал. Нет, ты не просто уехал. Ты сел на огромный корабль, взял с собой мою душу, а время взяло твой корабль на буксир. Оно тащило тебя к горизонту, а я – якорь – тянула ко дну. О да, если бы тебя спросили тогда, что я есть для тебя, ты бы ответил: якорь, что тянет тебя ко дну. Ладно, пусть будет так. Хороший образ, он так помог мне.
     Он помог мне увидеть, как ты умер и почему ты умер. Сначала корабль столкнулся с айсбергом. Пусть это будет красиво, ладно? Пусть ты погиб в ледниках Антарктиды. Твой корабль затонул, вместе со всем золотом, и драгоценными камнями, и матросами, и моей душой, конечно, тоже. Твое мясо объели рыбы: толстые твари, у которых воняет из зубастых ртов.
     Твои кости затянулись илом на дне океана, покрылись пылью древних городов. К ним стали приклеиваться раковины. Огромные тяжелые ракушки, тускло отдающие перламутром. Такие тяжелые кости не должны были всплыть никогда.
     Но даже когда твое тело разложилось, я не смогла разлюбить тебя. Теперь ты понимаешь, что вернуло тебя назад? Моя любовь. Она такая сильная, что ты вернулся. Ты вернулся, несмотря на то, что я давно повесилась в саду у Набережной, а тебя раздавило крышей Детского Рая.

2 апреля 2004 г. – 8 сентября 2004 г.    


Рецензии
знаешь,я сдесь увидела в чем-то себя молодец!!!1

Тина Кэр   16.01.2005 12:28     Заявить о нарушении
Спасибо!
А в какой ипостаси увидела-то?

Катерина Буркова   19.01.2005 11:06   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.