Снег
Молодому двадцатисемилетнему мужчине приснилась женщина, с которой он пару раз спал два года назад. После второго раза он поцеловал ей колени в полумраке автомобиля и ушел навсегда. Теперь она приснилась ему готовая снова отдаться – и в дар принесла черный мешок его вины. Мужчине стало любопытно: он поставил мешок в угол и взял женщину. На этот раз он даже не целовал колени – так был уверен в своей власти, что ему лень стало демонстрировать ее лишний раз. А женщина ушла улыбаясь и дар оставила. Мешок стоит в углу третий год. Он растет, он ширится, он уже задевает кровать своим поглощающим свет черным боком. Он медленно двигает кровать к окну и ломает тонкую стену между спальней и ванной. Проваливается на нижний этаж и хоронит под собой двух старух, мирно пивших чай с бальзамом от сердечных колик. Загораживает улицу и тем перекрывает движение в одном из самых людных участков города.
Мужчина, когда-то обманутый туманившимся в сухом городском воздухе женским телом, сходит с ума. В двадцать семь ему чересчур любопытно было его чувство вины. Он любовался своим чувством вины, гладил его, пока оно разрасталось до глыбы, однажды перекрывшей уличное движение. Страшно стало, когда было уже поздно.
Я послушно смеюсь и хлопаю в ладоши, когда рассматриваю свое чувство вины. Оно – такая яркая часть моего «я»! Лишиться его, пытаться избавиться или преуменьшить – все равно что предать или сделать вылинявшим свое «я». Конечно, я не пойду на это. Я буду хлопать в ладоши, пока чувство вины не задавит несколько старух и не столкнет лбом пару легковых машин с мужьями, женами, детьми и собаками. Тогда, чтобы довершить начатое, я стану причиной несчастья.
* * *
Все должно было начаться с аварии. Когда серая (бывшая белая) «волга» выстрелила из-за поворота, в «форде» были Миша и его жена Изольда на передних местах и Костя с Надей на заднем сидении. Миг в два пульсирующих удара (машина о машину и машина о столб) распался вечностью. Побежала тонкая красная линия по мониторам этих людей.
Все должно было закончиться аварией. Надя просто умерла бы, распавшись осколками битого стекла, растворившись в воздухе для нескольких мужчин, которым больше не будет сниться. Пусть на мгновение земной шар повис в пространстве, цветные картинки потускнели и перестали сменять друг друга, воздух лишился запаха, а предметы объема. Мизансцена такая: автомобиль марки «форд», красного цвета, перевернувшись на бок, завис над тротуаром. Как шифоновая лента, взлетает к небу серый дымок, уже подсвеченный из глубин рыжим – возможно, будет взрыв. Рядом мятый рекламный столб – словно картонный. Чуть поодаль серая (бывшая белая) «волга» в трещинах необратимого разрушения вскидывает к небу серую ленту – словно призывным жестом руку. В нескольких метрах – предательская черная глыба, так неожиданно появившаяся посреди тысячу раз проезженной, знакомой дороги. В тени глыбы автомобиль «форд» и белые лица тех, кто внутри, – те лица, которые еще уцелели.
У Изы уже нет лица. Та самая Иза, что вживила недавно золотые нити, остатками содержащего несколько грамм драгоценного металла лица прочно срослась с остатками капота. У Миши все в порядке с лицом, но грудной клетки как таковой больше нет. Костя умер мгновенно и раньше всех – от удара о висок тяжелого магнитофона, стоявшего за его головой. Наде, кажется, сломало шею, но это не совсем точно, потому что Костя закрыл ее своим телом: любопытные ждут спасателей – консервную банку «форда» вскроют, и прохожие насытятся свежими костями и требухой.
Загорается свет, аплодисменты, рыдания. Земной шар качнулся и, словно урчащий слон, нехотя двинулся дальше. Предметы выпуклились иксом, игреком и зедом, воздух раскрошился влажной пылью. Театр закрылся до следующего полета фантазии – и О, ухмыляясь, стянул бархатные перчатки режиссера. Если бы все закончилось аварией, путь имел бы конец. Если бы все началось с аварии – была бы завязка. Но Костя умер не от удара в висок – ему перерезало горло.
* * *
Я узнал эту женщину, когда она столкнула старуху под трамвай. Остановка «Станция метро Преображенская площадь» - влетел в окно моей машины глухой из трамвая голос. Потом исполосовали воздух первые крики, и я понял, что машина в ближайшие полчаса не сдвинется с места. Намертво застряла между хрипящей старухой и многометровым хвостом сзади.
Кажется, никто не заметил, что именно она толкнула жирное тело на рельсы. Толпа шевелилась и скулила, как мягкое бесформенное животное, обволакивала женщину, ощупывала – но никто ничего не заметил, и она стояла, закрыв рот шарфом, чтобы не залетали снежинки. Я думал – она улыбается, там, под серой шерстью. Хотя видно не было. Просто так казалось. Старуха быстро испустила дух, пока я внимательно разглядывал убийцу, угадывал ее улыбку под шарфом. Еще через минуту женщина угадала за мокрыми стеклами – меня – и подошла.
Она мягко открыла дверь и – с криками толпы и снежинками – забралась внутрь, как зверек в нору. Шум растворился в теплых от печки струях, снег растаял – и она сказала, что зовут ее Надя, что на улице так холодно и мерзко – и вообще, она меня знает, нас знакомили полгода назад, на вечеринке у… Я ее не помнил. Надя тихо говорила в шарф, вплетала в его серую шерсть нити не слышанных мной разговоров, цвета не виденных мной лиц, а я даже не пытался что-то припомнить про ту встречу – ловил боковым зрением шевелящуюся массу у трамвая и выпирающую из пальто и курток, колготок и ботинок – старухину неподвижную жирную ногу в желто-грязном сапоге.
Надя скользнула взглядом в ту сторону.
- Неприятно, да? Грязное тело, визг, пробка теперь будет, - говорила она, и мне уже казалось – что померещилось три минуты назад, не было убийства, только меняющий предметы и действия, искривляющий пространство снег.
- Тебя подвезти? Только ждать придется, - отвечал я. Так я узнал эту женщину, хотя она утверждала, что мы были знакомы уже полгода. Не знаю, не думаю. Она возникла из метели, из-под мокрых трамвайных колес именно в тот день, когда я впервые начал замечать многие вещи.
Мы разговаривали в машине, пока Надя не согрелась. Изрисовала запотевшие дыханием окна - острыми углами, мягкими линиями, выпуклыми формами. Было интересно с ней поболтать, но не могу теперь вспомнить ни слова из того, что она мне сказала. А еще – что-то не понравилось мне в ее лице. Красивое лицо, но какое-то пустое – словно мокрой кистью слизали с него яркие краски, оставив тени, полутона и провал темных глаз. В глазах – все та самая старухина жирная нога в грязно-желтом ботинке.
Потом она вышла на перекрестке в центре – в синюю вечернюю метель – и исчезла на три недели. Мы встретились – случайно – еще два раза, а на третий попали вместе в аварию и погибли.
* * *
Она позвонила ночью – оторвал голову от подушки, нащупал глазами полчетвертого на мутном экране телефона – и сказала:
- Тебе сон приснится.
- Сон? Да ну, я уже сплю, ничего мне не снится.
Утром я никогда не могу ничего вспомнить, даже о звонке забыл. Припомнил – через два дня, когда увидел ночью…
* * *
Мужчина стремится передать женщину по наследству – другому мужчине: с уже навязанной тягой к самопожертвованию, с уже готовой привычкой опускать голову. Власть как иная хромосома пульсирует в мужской крови и в каждом новом теле выпускает свой мягкий и терпкий плод. Разница в форме и цвете. Один отдает корицей, другой – майораном. Косточка одинаково ломает зубы.
Мужчина заходит в ванную и набирает воды. Раздевается. Тело его меняет формы в горячей жиже, и с темных волосков на руках и груди всплывают и липнут к эмали пузырьки. Он без стыда начинает показывать власть, как без стыда демонстрирует мягкий в воде член и голый живот. Мужчина просит женщину помыть его тело. Он просит улыбаясь, но уголки губ выдают приказ. Уголки губ всегда выгнуты так, что можно явственно прочитать: он навязывает свою волю. Он словно говорит: открой рот прямо сейчас и откуси то, что я тебе даю. Сломай зубы – и я буду доволен.
Мужчина садится с женщиной на заднее сидение автомобиля и целует ей колено. Через пять минут он провожает ее до подъезда и, не оглядываясь, уезжает домой. У него пять или шесть девушек, с которыми он периодически спит. У каждой есть один или два дня в месяц, когда наш герой отдается ей почти полностью, когда он ласков и внимателен и на вопрос «как дела» ждет ответа. В другие дни он может оставаться с женщиной наедине, заглядывать ей под юбку, перебрасываться, словно жонглер, с ней улыбками – и быть при этом совершенно нейтральным. Ни одну он не любит. Ни одна не дорога ему настолько, чтобы оградить ее от знания его сущности, от мысли о существовании других.
Герой любит, когда женщина моет ему голову и спину; если ему отказывают, он чувствует неловкость, словно его предали. Это власть. Герой в теплом полумраке автомобиля целует колено женщине, с которой будет близок по случайной прихоти, может, завтра, а может, через две недели. Это тоже власть. Женщина открывает рот и начинает кусать плод, который ей предлагают. Вкус корицы или майорана, и быть может, скоро будет слаще и мягче – вот убийца женщины, которая готова послушно опустить голову: надежда на то, что в серединке плод более зрелый и сладкий. В серединке же – косточка.
Поцелуй колена, поцелуй руки – все власть, вовремя показанная – и так мило завуалированная. Я трогаю губами Поленькину прохладную руку, пахнущую умершими час назад, мною подаренными растениями. Я хочу убедить: я ребенок, а губы оставляют на коже след: я тиран.
Но самое большое веселье в том, что все наоборот. Какая-то женщина – из прошлого – это знает, а я пока нет. Надя знает. Она видела своими глазами, как тираны выскальзывают из крошащихся тел, оставляя в рваных ранах сморщенные лица детей. Маленьких мальчиков, сморщивших мордашки в приступе ужаса.
* * *
Все должно было закончиться аварией. Когда серая (бывшая белая) «волга» пунктирной линей побежала по белому ватману идущего снега, отец вдавил в дно машины педаль тормоза и правой рукой попытался прикрыть маму. Если на полсекунды выключить свет или накрыть пространство в радиусе километра алюминиевым блюдом, вы почувствуете запах страха. Аромат корицы, размякшей в недопеченном пироге – и кислое от лимона, и жаркое от углей, сгоревших в печи, и сладкое от волос, случайно попавших в духовку и свернувшихся серпантином.
Если О, в роковой момент закрывший автомобильное стекло ладонью из снега, тут же уберет руку и закроет уши, среди тишины он почувствует ритм шагов приближающихся ангелов. Ангелы окружают «форд» и «волгу» и включают свои фонари, чтобы любопытные зрители могли увидеть во всей красе захватывающее действо. Ярким светом залиты лица пожилого мужчины за рулем и молодящейся женщины на переднем сидении. В их широко раскрытых глазах отражаются софиты и кривые зубы визжащей старухи, которая через сетку разбитого стекла пытается разглядеть малейшие детали сломавшихся тел.
О продолжает смотреть представление без звука – ему неприятен вой женщин в собачьих шубах и рыжих пуховиках. Миша и его жена Изольда живы – руками, по которым стекают красные струи, они трогают разбитые головы друг друга, отражают уже свои – в гримасе ужаса – оскалы. Они отворачиваются от ярких огней ангелов и пытаются оглянуться назад – туда, где в полумраке закулисья коченеют Костя и Надя. И Костя умер не от удара в висок – тяжелый магнитофон за его спиной стряхнуло – как острое перо – в сторону Нади. Косте перерезало горло стеклом, разбитым второй ладонью всемогущего О.
Одной рукой О закрыл дорогу, другой разбил левое окно заднего сидения форда. Потом закрыл уши и стал наблюдать. И ангелы высветили для него наиболее важные участки сцены. Для него – и других зрителей, которые заплатили за билеты на первый ряд довольно дорого. Когда уехала «скорая» и растворилась в снеге толпа, О опустил руки и подумал, что родителям все-таки нужно было умереть. А Косте – остаться в живых.
* * *
Поля позвонила и попросила заехать за ней. Я сначала даже не хотел брать трубку – боли в висках. Мать снова донимала – что за Надя мне звонит каждый день, почему-то именно на домашний и почти всегда, когда меня нет дома. Я оставлял Наде мобильный номер. Она почти никогда не звонит на мобильный - сидит дома, дышит в полную звуков трубку (красную или цвета топленого молока), ногтями трогает кнопки – снова домашний номер. Дышит звуками трубка – мать раз за разом спрашивает: «Полина?» А если звонит Поля, мать говорит: «Надя?» Словно ей это удовольствие доставляет. Кажется, ей эта Надя нравится, не понимаю, почему. Может, потому что Поля ей не по нраву.
- Береги себя, - говорит Полина. Уговорила-таки за ней заехать. Шмыгает там носом, думает, как я груб. Обсасывает, облизывает эту мысль со всех сторон. Как пальцы мне – иногда, по вечерам. Она это любит – сосать мне пальцы. Как будто ей больше ничего и не нужно.
Уже еду, а она опять звонит.
- Поль, я берегу себя, берегу, - раздражаюсь.
- Ты что? Ты почему? Я только хотела…
- Что? Не молчи.
- Я не молчу. Я спросить…Может, сходим куда-нибудь? В кино? Ты бы мог заехать по пути за билетами…
Вот так номер. Только что – в ухо мне, насильно с энтузиазмом – что нужно в мебельный, посмотреть диванчик. (Это у нее кровать сломалась. Я, признаюсь, сломал.)
- У тебя же нет времени. Как же диван?
Две секунды. Или три. Очень долго, знаете ли – когда так ноют виски!
- Я подумала…что мы так давно никуда вместе не ходили.
Она подумала!
Через полчаса я везу Полину в мебельный. Разумеется, никаких билетов. У меня на работе такие стрессы, какое уж тут кино. Виски вот – не проходят. Скребу их ногтями; по крови безуспешно гуляют две таблетки анальгина. Поля молчит – обсасывает какие-то свои мысли, как пальцы.
Телефон – трясущийся остроугольник в кармане – и черными по серому. НАДЯ. Рядом – трясущаяся округлость – и синими на бледном. КТО?
- Кто? – не смотрит, пытается казаться равнодушной. Телефон грохочет легким джазом. Сердце грохочет. Да нет же, какая глупость!
- Да?
- Привет, это я, - и предугадывая мой вопрос, словно догадалась, что я не могу задать его сейчас: - Я не пропала, вот же, появилась. Встретимся? Послезавтра утром, только рано.
- Почему? Мне же на работу.
Рядом – напряженное, сгусток догадок.
- Кто? – повторила. Я словно не услышал – опять.
- Говорю же – утром. Так надо. Хочу провести с тобой день, посмотреть, как ты живешь. Мне интересно, мы же так давно с тобой не виделись, еще с тех пор (…каких пор?..), когда мы… Ну, да ладно, ты не можешь сейчас говорить, я перезвоню еще. На домашний. Будь дома вечером, ага?
- Буду. Конечно. Поговорим еще.
Телефон – в карман. Надо ответить наконец – этой, что рядом. И ничего не говорю, хотя чувствую, как ей хочется знать, как любопытно. Разумеется, что-то Поля подозревает… Собственно, я же ее не обманываю, я ни в чем ее не обманул. Так ведь?
* * *
Костя был вор, и крал он в электричках. Это ведь просто – высмотреть, найти ту женщину, которая смотрит по сторонам, на рекламки, или разглядывает мужчин и девичьи сапоги. Нет ничего проще, чем обворовать женщину, которая засматривается на чужие модные сапожки. Взгляд ее внимателен, она оценивает, расценивает, обесценивает. Мнет в руках перчатки. Скребет каблуком шаткое вагонное дно – электричка тормозит непредсказуемо. Смотрит на замшевые ботинки с пряжкой, в сухих капельках грязи.
Костя приближается, он рядом. Женщина не обратит на него внимание. У Кости серая куртка-пуховик, с высоко поднятым воротником, и несвежие черные джинсы. Ботинки наспех протерты тряпкой. Были. Утром.
- Дай протти бабке, - шелестит старуха, продвигая тело и грязные вспученные пакеты между Костей и женщиной – мягким по их телам.
Женщина взглянула на стоящего рядом – мельком, сквозь.
Старуха разевает желтую щель рта, отдуваясь перед его лицом – это Костя лучше всего запомнил. А потом он запустил руку в сумку женщины, которая залюбовалась сапожками – на тонких каблуках, с тремя или больше молниями-обманками, с заправленными в сапожки узкими голубыми джинсами. Костя запустил руку и нащупал кошелек – пока глаза выше щупали кожу.
Он украл этот кошелек. Ниже щелью тянулся желтый рот, выше прощупывали металлические застежки глаза.
Надя позвонила рано утром, когда большая часть сна уже забылась.
- Снилось? – спросила.
- Что?
- Старуха?
Костя не сдержался, зевнул.
- Какая старуха? Ты о чем?
- Эх, ты… Это же так важно. Ты не умеешь разгадывать сны? Я тебя научу, хочешь?
Часов до девяти разговаривали о Костиных снах, а потом он провалялся в забытьи до полудня, на работу опоздал безнадежно. И все ему казалось, что он в эту ночь с Надей переспал. Наверно, приснилось. Иначе почему не помнит об этом ничего?
* * *
Прошлое складывает линии пространства в бесконечные рельсы, узкие шпалы. Железные дороги прокладывают пути среди белых полей, прочерчивая тонкие полосы от сегодня к горизонту. Женщина оставляет своих мужчин на железнодорожных станциях – стоящими с забытым багажом, смотрящими вслед, в одну точку – уходящего поезда и тени в занавешенном окне. Нечетко очерченные декорации – с картонными, покрытыми тусклым лаком чемоданами. Пальто прорисованы блеклой черной краской, лица – осыпавшимся с бумаги неба карандашом.
Женщина оставляет своих мужчин на перронах покинутых станций, зная, что в любой момент можно обернуться и разглядеть тело, карандашом и гуашью прописанное на небе. Она подносит к глазам бинокль, она замечает, что на щеке краска проедена нежной зеленью, что лак посыпался с металлических уголков чемодана. И все же декорация будет стоять на месте, ветшая и выцветая, пока поезд не пойдет обратно – когда некого и некуда уже будет везти. Женщина собирает опыт и распределяет его по окнам, занавешенным ситцем, шелком или дерюгою. Захочет – тронет ткань рука, приблизит горизонт бинокль.
Женщина едет в вагоне одна, она пьет вино, много вина, почти две бутылки, пока не теряет сознание – тогда на смену сознанию жизни приходит инстинкт смерти. Словно снимается верхний слой, который лжет окружающим, тычет в глаза даром жизни. Женщина готовится лечь на холодный бетонный пол и удобрить его своим мягким телом. Платье – змеиная кожа, руки стрелами застывают в луках браслетов и колец, шпильки дротиками вязнут в волосах. И если поезд сойдет с рельсов, сорвется в пропасть – он же и станет курганом, который покроет женщину как никакой мужчина – всюду и навсегда.
* * *
Надя смотрела в окно и в потоке удаляющихся машин высматривала знакомые силуэты – с плоскими картонками чемоданов рядом, на платформе. Костя, наверно, рассказывал что-то смешное, потому что по лицу Нади плыла меняющаяся в тусклом зимнем свете улыбка. Возможно, он припоминал что-то из детства, хулиганскую историю, которая стайкой освободившихся фраз выпорхнула в разбитое через минуту окно. Скорее всего, это был забавный анекдот, потому что старуха в тигровом плаще, первой прибавившая свои морщины к трещинам бокового окна, заметила улыбку на лице девушки. Улыбка выплыла из тела вместе с духом и стала гримасой. Старуха завыла.
Костя стоял на пустой платформе и смотрел вслед уходящему поезду. Вагончики шли ровно, не подпрыгивая, и только размеренный стук колес эхом отдавался где-то в груди. Эхо множилось и отдавало в почки. Костя перевел глаза с последнего вагона и клетчатой занавески, вытянутой ветром из раскрытого окна. Шторка шевелилась как змея – и словно змеиной кожей зарастали Костины руки: вкрадчиво, настойчиво расползалась по ним зелень, крошащаяся ржа, мягкая плесень. И не отбрасывала тени в тусклом зимнем свете картонная декорация чемодана. Костя хотел закричать, но
Тонким, однонотным воем его встряхнуло – отдавало в голову и почему-то в почки – и на автомате выбросило из машины. Толпа отпрянула, толпа, как оборотень, округлилась одним огромным ухом, одним гигантским глазом – смотрела, слушала. Костя увидел – что рассмотрела уже толпа – и оступился. Его начало рвать от ужаса.
Фи – решил О, и ему стало скучно, лениво. Лампы останутся гореть, пока не выйдет оплаченное зрителями время, пока не сгниют крошки закупленных во время антракта пирожных. Высоко над домами, за ширмой неба гремят трагические марши – в пустоте бесцветного пространства, посреди которого на корточках сидит О с закрытыми глазами.
* * *
Когда мы вышли из ресторана, Надя сказала:
- Смотри, собака.
Черное, длинное месиво, натянув поводок, целит в нас обессмысленные бусины глазок, водит в воздухе передними ногами. Дворовый тупой кобель – дворовая в сером дешевом плаще хозяйка: целит в нас обессмысленные щели глазок. Я эту собаку и ее женщину вижу не в первый раз, но только сейчас подумалось – и завтра увижу, и послезавтра, все в той же напряженной позе застывшей, наведенной на цель амбразуры. Дежа вю, которое толстой линией соединило календарные листы прошедших и будущих дней.
Не удивительно, что именно Надя указала мне на собаку. Сам бы я не заметил. Она постоянно указывает мне на то, чего я сам не увидел бы никогда. Мелочи, из которых она за четыре встречи построила заново мой мир.
Некрасивый пес и некрасивая женщина остались сзади, как декорация, а мы сели в машину. Проспекты – рукавами домов раздвигают пространство, бульвары – узкими локтями режут улицы на длинные полосы. Надя курит, смеется, пересыпает из ладони в ладонь воспоминания, которые выдает за общие. Нет, я не знаю эту женщину, которая вышла из снега. Для меня она – сон. Реальность – декорация с собакой.
Сегодня Надя сплела свой серый шарф из утреннего мутного света, когда я вышел из дома – ехать на работу. Мы провели вместе целый день – в офисе пришлось представить ее как специалиста по пиару, делать озабоченное лицо и сворачивать в соседний коридор от Полины. Подбитым зверем, оторванной тенью она скользила по стенам, просачиваясь в дверные щели – мало приятного. В конце концов перестал ее замечать: наверно, ушла в стену и не вернулась уже.
Надя напевала песенки и рисовала ручкой острые горы – на моих пальцах. О Поле – больше ни слова. Только когда шли к лифту – на воздух, из здания – и смеялись над какой-то шуткой, убрала вдруг улыбку с лица, в карман – и я посмотрел вслед протянутой руке.
Толстая низкая девочка из программистов, со связкой мытых, в каплях, кружек, нанизанных на пухлый палец. Мелкие монетки глазок – на меня.
- Смотри, эта девушка, - сказала Надя и даже не шелохнулась, когда потные чашки ринулись к ее ногам, трогая осколками тонкие щиколотки.
- Ох, - выдохнула толстая программистка, мелкими монетками – глазками – пытаясь подкупить меня, своего начальника. Надя как-то ловко втолкнула тело-тумбочку в ближайшую дверь, меня – в пришедший лифт. Забыли. Потом в машине уже спросила:
- Как ее зовут?
- Не знаю, - и сам удивился. Правда ведь – понятия не имею.
- Твоя же подчиненная.
- Угу.
- Ты почему такой грубый с ней? Она скромная, робкая, наверно?
- Не знаю, может, и скромная. Но тихая – это уж точно.
- Да ты ж ее совсем не замечаешь. А ведь ты так много для нее значишь. Знаешь, как ты с ней здороваешься? Плюешь через плечо, в стену – незаконченный, обрубленный какой-то привет. Тише дыхания. Никакой привет, бесцветный. А она же плачет!
- Что, правда? Почему плачет, откуда ты знаешь?
- Знаю.
Как кусок упругой ленты оторвала. Остаток безвольным клоком повис в воздухе – как повис наш разговор.
- Ладно, не буду больше обижать эту…девочку.
Кусок ленты – в воздухе блеклой тряпкой.
- Что, на самом деле плакала? – осторожно интересуюсь.
- Ага, по вечерам. Сожрет булку с колбасой – и давай реветь.
Смотрю в Надино лицо и не могу понять: жалко ей тело-тумбочку или она смеется – и над ней, и надо мной. Тело-тумбочка уходит, растворяется в тени складки Надиных губ – улыбающихся, издевающихся.
- Не тело-тумбочка, а тело-кувшин, - кажется, говорит она, но я не уверен – слишком громко кричат машины здесь, под Центральным мостом. Наверно, показалось. Я же ей не говорил, как окрестил про себя тело…ну, пускай будет кувшин.
- Потому что она отдать тебе хочет, вылить в твой стакан свои чувства, а не запереть с постельным бельем и нафталином, - это уже точно Надя говорит, мост мы миновали. – Это к твоим ногам она бросила чашки.
- Чашки упали сами собой. К твоим ногам, а не моим.
- Она думает, что я твоя. И чашки твои. Ничего-то ты не слышишь, не желаешь замечать. Каждое действие человека – знак, каждое слово – приговор. Ты поймешь потом.
Ах, напугала! Раздражаюсь. Взвинтить меня так легко.
- Любое действие неизбежно влечет за собой другое действие. Каждый поступок – звено в цепочке.
Молчу.
- Ты бы хоть помог собрать эти разбитые чашки.
- Ну, что ты в самом деле! – смотрю на нее, любуюсь (стоим в пробке). – Я буду с ней внимательно здороваться – хочешь? Комплимент какой-нибудь скажу – хочешь? Только что это изменит? Я равнодушен к этой девочке, она для меня ничего, ровно ничего не значит. Я же не могу заставить себя любить всех. А ты – поступки, поступки…
Чуть сжала губки – скорее почувствовал, чем увидел. Глаза в тени, как под навесом, как под зонтом от дождя.
- Каждое слово что-нибудь да значит. Следи за своими словами. – И, помолчав немного:
- Поля.
- Что?
И зазвонил телефон. У меня руки вдруг задрожали – никак с кнопкой справиться не мог. Тысяча мыслей, и среди них одна главная, красная, лампочкой пожарного выхода горит – как Надя узнала? На экране черными, острыми – ПОЛИНА. В трубке – тишина. Ждал, дышал, не дышал, ждал – отключил, спрятал в карман.
- Молчит?
Через минуту – еще звонок. Телефон соединял этот свет с тем еще много раз – и все молчание, глухое как ранний зимний снегопад, вечерний, городской, фиолетовый.
* * *
Припомнил – через два дня, когда увидел ночью…
Другую ночь, северную, вечно-зимнюю. Там елка. И там тоже. И вдоль горизонта вытянули тощие шеи, насупились корявые ели. Черные, неподвижные, как ведьмы. Морозно. Сухой пар изо рта, из ноздрей, из-за широкого мехового ворота – в сухой неповоротливый воздух, в черное небо. Белая с тенями земля и черное небо – на много-много елок вперед.
Мальчик вытянул валенок из сухой жгучей каши и втолкнул на шаг ближе к горизонту. Мальчик смотрел вдаль черными глазенками. Олень далеко. Олень с серебряными рожками. Глаз Медведя в небе промигал седьмой час пополудни. Олень еще очень далеко. Но ничего, мальчик терпеливый.
- Великая земля, - молча, не разнимая губ, сказал он в снег, - Великая земля, помоги мне добраться побыстрее. Я дам тебе много сала. И шкур.
Подумал немного. Оглянулся на собак. Морды в крупинах снега, кончики языков, валит из пастей пар.
- И собак хороших.
Надя в одном свитере, над серой вязкой шарфа – глаза в тени, сквозь толстую нить – пар, мгновенно леденеющий кристаллами и осыпающийся на грудь.
- Я тебе расскажу, посиди, послушай.
Костя валится в снег, прямо лицом – в сухую, вязкую и совсем не холодную вату. Закрыл глаза, слушает сказку, а перед ним тенями елок пляшут, оленьими копытами скачут образы.
Черноглазый мальчик терпеливый. Он свое найдет, отвоюет, возьмет. Только соседней тропой идет О – в белой шубе – мальчик его давно заметил. Неприятно. И на человека-то О не совсем похож, разве что очертаниями. Впрочем, кто его видел, кто расскажет? Уплыли по большой белой реке те, кто видел. Известное дело – О идет и боком всех задевает. Задел – упал человек в прорубь. Или в зубы волку. Или просто упал и не двигается. А то бывает еще спит человек – придет О и ляжет под бок. Утром хватятся домашние - а человек уже остыл.
Мальчик мал еще годами, но умный, как волчий вожак. Пообещать О собаку хорошую – отстанет; жалко собаку, да никуда не денешься. Так, пока до серебряных рожек доберешься, всех псов раздашь. Ох уж эти боги!
Растворяется паром в сухом воздухе ночь – северная, вечно-зимняя. Ведьмиными косами режут темно-синее небо елки. И кажется – так долго, долго еще идти.
* * *
Люди живут так, словно их поставили перед фотокамерой, готовой выплюнуть в вечность один-единственный снимок. Другого не будет. Люди репетируют роли, примеряют разноцветные маски, подбирают жесты – и снова замирают в позе фотографирующихся, чтобы полароидным снимком упасть на стол бога. Даже уродство подано так, чтобы его с жадностью начали клевать приготовившиеся к пиршеству рты.
И когда люди умирают, они задвигают лица за красные маски и становятся в позу, словно их фотографируют. Свет никогда не падает равномерно – всюду расставлены акценты. Люди складываются причудливыми фигурами, сворачиваются буквами, из которых кладбища составляют слова и фразы: тайнопись медленно читает бог, который иногда – специально для этого – выглядывает из-за ширмы неба.
* * *
Когда тусклый в неровном свете бампер выскочил в воздух, серые вороны сорвались с проводов, как взлетевшие в восторге канатоходцы. Черкнули острыми клювами белое масло снега, взрезали ломтями – ломти окрошились холодными крупинами на застывшие в немоте лица. Крошки размазались по бумаге кожи, впитались, а потом выступили жирными пятнами на красных лбах и щеках. Округлились бусинами, скатились за воротники, ледяными бесятами щекотнули по позвоночникам. Лица дрогнули, открылись круглые, овальные, ассиметричные рты и –
– и черкнули острыми зубами мерзлую массу воздуха, взрезали визгом – разлетелись горячие брызги, жирно облепили треснувшее лобовое стекло. И окровавленные головы потерялись в лабиринтах скрещенных трещин и ледяных плевков.
И пока кричали открытые рты, а некоторые молча глотали снег, открылась задняя правая дверь «форда». Молодая женщина вышла медленно, передвигая свинцовые ноги как корни, назад не смотрела, задевшей ее тело головы выпавшего следом человека не заметила – просто вышла из машины и ушла в белое масло снега, как спица, без следа.
* * *
В тот день, когда Иза, мать Кости, вернулась домой после вживления нитей, Надя пришла без приглашения, незнакомая – и сразу Изольде понравилась. Костина подруга? Красивая девочка. Однако, пустое какое лицо…
Изольда сидит подогнув под себя ноги – халат с птицами в розовом небе. Вьются птицы, струятся в изменчивых персиковых облаках. Струятся розовые в желтых кольцах Изины пальцы, широко растягивая красную пещеру рта – ловя в зеркало сталактиты двух искусственных зубов. Поймала, прищурилась, шумно выдохнула через нос.
– Лицо – это главное, что у нас есть. Признаюсь, я одержима своим лицом, - говорит Иза, которой сорок семь проведенных у зеркала лет. – Милая, эта маленькая, но очень сложная любовь – тут уже без измен, иначе все потеряно.
Надя в сторону кривит рот.
– Да, я одержима своим лицом, - повторяет Иза значительно, с ударением, - и это не глупости. Фигуру можно спрятать в рукава и штанины, а глупость завернуть в какую-нибудь глянцевую бумагу. А вот лицо, детка, спрячешь разве что только за черными очками. Но ты же знаешь: постоянно носить очки – это моветон. Словно ты вечно зареванная или хочешь быть загадочной. Фу, пошло!
Надя продолжает кривить рот, ловя изгиб своих губ в линиях бокала с баккарди.
Лицом был одержим Миша, муж Изольды. Молодым он выходил на улицу и сбивал с ног девушек. Он задевал их плечом, словно случайно, заставляя на полупустой улице поверить, что столкнула их толпа, поверить – и оглянуться. Если девушка не оборачивалась, своим грубым прикосновением Миша словно получал право сделать шаг вперед, посмотреть в лицо – и извиниться. Идти и разглядывать встречные лица было не интересно – манило то лицо, что на обратной стороне луны, на другой половинке земного шара, где люди ходят на голове и разговаривают на иных языках. Лицо, черты которого можно угадывать в очертаниях попки и локтей, выражение – в движении лопаток и колен, настроение – в легкости походки и траектории размахивания сумочки.
Может, только лицо Изольды любит Миша двадцать восемь из пятидесяти трех проведенных в погоне за женскими спинам лет. Одно лицо – и больше ничего. Но это лицо значит для него так много, что только одну женщину он не хочет видеть сзади, не дает ей повернуться даже боком, лишь глаза в глаза – и так прошло двадцать восемь лет, мимо которых в сумерки скользят зеркала и женские спины. Образцово-показательная пара.
Иза рассказала о косе. Случайно, выходя в дверь за кофе, обронила нитку нанизанных жемчугом фраз:
- А ты знаешь, как я отрастила косу? (У Изы была толстая – медной змеей – коса, которую она перебрасывала с плеча на плечо, словно оружие). Мы с Мишей только поженились, у меня – махонький хвостик. И он мне каждое утро, когда я собиралась на работу, заплетал косичку. Чтобы росла. Каждое утро.
Это был словно приговор.
- А Костя не станет каждое утро заплетать тебе косу, чтобы росла. Он не способен что-либо созидать, он боится отвечать за свои поступки. Ты знаешь? - Костина девочка умерла. Порезала вены – и включила мобильник на автодозвон.
* * *
Лицо танцующей женщины скачет из тени в тень, из черного в черное. Вот засвеченным пятном порозовевшая щека – в кайме уходящего в бесконечность пространства. Лицо танцующей перемещается из угла в угол по самым причудливым диагоналям. Смеются уголки губ. Ямочка – как морщинка. Светом режет лицо на ровные полуулыбки, полоски полуусмешек.
Он не перезвонил.
Лицо уходит в тень шеи, мягко тушит свет в изгибе подбородка. Уголки губ вздрагивают. Белой перчаткой взвивается ладонь. Ямочка – как морщинка – выше, тоньше, глубже. Танцующая женщина смеется.
Он не брал трубку, а потом вовсе отключил телефон.
Белые пальцы на черном сливаются в мягкую фигуру, лебединую шею. Ширится птичий красный рот, пропадает в черном. Вместо него – светлая ткань спины, исчерченная рисунками теней. Тенями режет спину на ровные полуребра, треугольники мышц. Движение в сторону, три поворота на месте, звякнуло стекло.
Он назвал чужим именем, когда участил ритм.
Движение бедром. Лучатся два проема между бедер и под коленями, искривляя ровную темноту неровными треугольниками. Еще движение бедром – влево, и падает улыбка – вниз. Звон стекла, хруст стекла.
Он забрал некоторые свои вещи и неделю не ночевал в этом доме. Он слишком занят. Он много работает.
Колено – пятном, ступня – полосой, и красным отсвечивает стекло на полу. Мягко – пляшут пальцы по осколкам. Хрустят улыбки, горит щека, ямочка – как морщинка – чертит бороздой лицо танцующей женщины.
Он смотрит в сторону, а женщина рядом – смотрит прямо в глаза и улыбается. Она расправляет ладонь и поднимает ее: иди с миром. Он же складывает ладонь: иди.
Танцующая женщина не сама резала руки, она просто упала на стекло, на котором вальсировали ее русалочьи ноги. Она упала, потому что устала. О оставалось лишь легонько задеть ее боком.
Москва
11 октября 2003 – 17 января 2004
Свидетельство о публикации №204101800064
Любовь Дорохова 23.03.2012 02:14 Заявить о нарушении