Супермаркет

               
Дмитрий Рысаков
СУПЕРМАРКЕТ
(конгломерат притч)

- Если бы ты была в моих руках, - обратился я к  лошади, которая, в удилах и под седлом, стояла передо мной, не давая сесть на себя, - если бы ты была в моих руках, какая ты есть, непослушное дитя природы, вырвавшееся из леса! Я вел бы тебя, легкую словно птица, туда, через горы и равнины, как мне это живо рисуется; и ты была бы свободна, и я. Однако тебя должны обучить искусству, в котором я, обезоруженный, что перед тобой стою, ничего не смыслю; и я должен бы с тобой отправиться в манеж (от чего меня пока хранит бог), если мы захотим договориться.

Только что я выдумал это имя – Friedeflamme. И пошел в одно шикарное место, чтобы разыграть комедию. Я сказал швейцару, стоявшему в накидке с короткими рукавами, что мне необходимо видеть господина  Friedeflamm’а. Он осторожно переступил с ноги на ногу.
- Это человек с очень редкой фамилией, - сказал он и посмотрел исподлобья.
 Я уже готов был рассмеяться, но только подмигнул и сказал, пересыпая в кармане мелочь:
- Да, но мне нужно видеть его.
 И тогда швейцар развернулся и тихо ответил, что  сейчас сам приведет его ко мне.

В Мюнхене я рассматривал витрину с вывеской «Ликвидируется все».
-…Alles erscheint mir als Obstruktion, Adolf, – услышал я за спиной, - со всех сторон я вижу угрозу.
Его спутник ответил:
- Они предпочли бы, чтобы я не родился, Франц, меня как будто и не произвели на свет.
Обернувшись, я видел две худые, похожие на тени фигуры. За шумом машин расслышал еще одну реплику:
- Как можно о гуманизме в таком скоплении людей, - проворчал низкий, взял высокого за плечи и перевел его, как слепого, на другую сторону улицы.

Мне нужно было дать разъяснения одному автолюбителю. Он представился. Мы поговорили об аэрозоли против ржавчины, потом перешли на другие темы. В целом мне собеседник понравился, был любезен, непринужден. Он вел разговор чинно, словно перебирал четки. Мы даже обещались обменяться визитами, но когда он объявлял мне свой адрес, а я записывал, я  обнаружил, что все это время слушал в трубке  короткие гудки.

 - Сегодня ты подготовлен лучше, чем в прошлый раз, - обратился некто в пивной лавке к какой-то грязной личности, - но теперь ответь мне: свободен ли ты?
- Да, - произнес тот уверенно.
- Не вижу, - сказал некто и уже повернулся, чтобы уйти.
- Постой! В чем я ошибся? Что мне учесть, чтобы ты  пришел снова?
- Вот это «постой» тебе следует учесть, - пробурчал некто себе под нос, скрывая усмешку.

Я сидел в конторе на Преображенке и кусал карандаш.
- Никогда не садитесь в 93 автобус, Гаврилин, особенно на остановке Тайнинская.
Это говорил Пухмянский. Он наклонился и добавил что-то Гаврилину на ухо. Гаврилин запротестовал:
- Я не так молод, Пухмянский, я не пойду на это.
Я воспользовался атмосферой и написал на клочке бумаги: Поэзия и геометрия в одном треугольнике: дизайн бикини, ил на вспухшем лобке, высохший ломкий ил...
Но за моей спиной вырос начальник и произнес:
- Что ты пишешь!
Он выдернул бумажку, и, отстранясь лицом, поджег ее своим взглядом.
- Нельзя! – поздно захлопал я по пустому столу.
- Пардоньте… - Он медленно переводил брови от слова к слову, потом вдруг опустил голову и побежал к себе в кабинет.
Наутро я приготовил заявление с пустой датой. Начальник, проходя мимо меня, положил мне на стол сложенный пополам лист мелованной бумаги и спрятал глаза.
Я прочитал: Зрачки сосков. Зерна глаз. Колосья кос.
Через месяц за ним пришли люди с незамысловатыми лицами. Стало известно, что  дома он обрабатывает камни, носит черный кожаный фартук.

Зимой 1888 года юная послушница, давшая обет не селиться с мирянами, переезжала в тот монастырь, но ямщик потерял путь и  распряг лошадей в этой деревне. Крестьяне рассказали ей про скит, где терпит скорбь ко всему человеческому и пребывает в забытье из-за разуверенности сознания  отшельник. Ей соорудили санки, в них впряглись ребятишки и покатили замерзшую монахиню далеко в поле. Скоро  дети развернулись, а она продолжает свой путь через сугробы. Сквозь снега, сквозь нескончаемые снега проваливается она, а отшельник ждет, когда его покой нарушит покорная жена.

В Поти, в гостях у знакомого, под расползающимся виноградом, все во мне поменялось местами. Ни к чему не приковывался взгляд, и, как маслянистый коньяк в стакане, я ощущал  огромную собранность, приятное бездумие. Свет дрожал наверху, над листвой.
Я оставил подругу в беседке, а сам пошел за сигаретами. Сумерки спускались с гор. Со мной поравнялся человек, он явно направлялся к беседке. Мы разошлись, и тут я  крикнул ему, чтобы он выбрал другое место для прогулки. Он остановился, но промолчал. Я спросил его, куда он идет. «В Америку?» - переспросил я, не расслышав, а  он захихикал. «На реку», - повторил он громче, выгнувшись в мою сторону.

Мы сидели с братьями в старенькой «Тойоте», курили, и вдруг я сказал младшему из нас: «Заводи мотор, поехали».
    Глухие закоулки уводили к местам, существование которых, удивительно, протекало без нас, и хотя мы были изъяты из будущего, где-то в этих краях терялась и одновременно наверстывалась наша цель. И когда возле какого-то дома с чугунными балконами и рдеющим плющом я оставил своих братьев, чтобы поискать ночлег, и через некоторое время тщетно звал их, я пожалел, что пошел один… Но тут они подали голос из окна соседнего дома, я вошел в темную квартиру с незыблемыми покойными кроватями, и трем толстым женщинам, поднявшим на меня брови, сказал, что хозяином здесь буду я.

Сын бежал по полю, где на днях  убрали траву. Мы добрались до середины, и тут, под голубым оком неба, оглядев синие крепости окружающих лесов, я почувствовал, что он в безопасности.

Маша рассказывала мне буддистскую притчу об ученике в грязной рубахе, который объяснил своему учителю, что ему все равно.  «Если тебе все равно, надень чистую», - ответил в этой притче монах», - закончила она.
Прошел час, а потом я сказал: «Смысл этой притчи я вижу лишь в слабой аргументации ученика». Маша безнадежно посмотрела на меня и повернула лицо  к западу.

- Эти слова, сейчас произнесенные, необходимо проверить! – вскричал я. Мы отбежали шагов на сто, обернулись и посмотрели, не творится ли что-нибудь там, в воздухе, где слова наши слетели с уст,  в воздухе, отдающем отчетливой бездонностью.

Император отправил меня на службу в один забытый на севере монастырь. Мое прибытие (постройки стояли под сопкой соломенного цвета, и я увидел их внезапно) никем не было установлено.  Я сразу же принялся вырубать кустарник у стен главного храма. Здесь нужно было наводить иные порядки, чем прежде существовали, но прежних я не знал, поскольку, провозившись с кустарником, так никого и не повстречал. Только впоследствии мне довелось засвидетельствовать множество странных привычек у здешних обитателей. Например, монахи обменивались почтой с соседями, используя электрического ската как посыльного; заправлявшие этой отраслью люди были выделены в особую касту.
Монахи, простые малорослые люди, как-то облепили огромную глыбу скальной породы и за шесть дней соорудили статую. И тут же сбросили ее в море. В спокойную погоду можно было наблюдать с самого высокого берега, через толщу воды, увеличенного Будду. А однажды, гуляя со свечой по подвалам храма, я увидел неизвестные мне цветы в золотых горшках, растущие в совершенной темноте.
    Я занял наиболее скромную комнатку в полуподвале храма. В нем, как нити тины, висели по углам тонкие рыбацкие сети. Мне предстояло здесь жить. И даже та китаянка, с которой я столкнулся на лестнице, тотчас успевшая обвить мне шею, не возмутила моих приготовлений к жуткой чудесной жизни, хотя доставила для меня от императора шелковый шнурок.

Так случилось после войны в Сербии, которую мы проиграли. У меня до сих пор в глазах стелется туман, выползающий из зловонных руин. Мир состоял тогда из мусора, арматуры и фрагментов человеческих тел. Все было перемешано.
Путь домой я совершал через необыкновенно оживленное кладбище. Здесь, в собрании людей, я встретил свою постаревшую мать. Стремясь к серьезности, которая нелегко мне дается в подобных случаях, я подошел и встал возле нее. Оглядел людей. Вот такими они должны быть всегда, как здесь, перед крышкой гроба. Высокий цоколь черного камня был уже утоплен в землю, рядом лежал ограненный блок, с одной стороны которого был виден строгий узор, с другой – слова о печали. Я решил помочь перекуривающим работникам, и поволок блок к цоколю. Мать пожелала, чтобы церемонные слова были обращены  к присутствующим, но я готовился погрузить блок узором вперед. Тогда мать, хотя никто не поддержал меня, начала сердиться. И пока я раздумывал, как преодолеть ее упорное сопротивление,  меня уже оттеснили от блока и вытолкнули из центра собрания. Я побежал прочь в слезах, так как считал, и на этом утвердилась моя обида, что сам вправе судить относительно того, что касается меня. Я долго слонялся по городу, в свой дом я попасть не мог – мне никто не открывал, и несколько дней провел под землей, в разрушенных полостях метро, потом вышел на свет и почувствовал, что ум мой расстроился. Например, я забрался в дом одной старой женщины и много часов подряд созерцал ее домашний обиход, ничего не трогая и не сдвигаясь с места. Пришла хозяйка, и я напугал ее до смерти.
    Наконец, словно проснувшись, я обнаружил себя снова у дверей родного дома, стоящим в ожидании матери. Я стою здесь всего второй день, но кто-то из жильцов сказал мне, что я делаю это зря.

Он вошел в бар VIP-зала на аэровокзале. Тот, кто вытирал фужер, спокойно смотрел прямо перед собой. Вот появился полицейский и замер у дверей, расставив ноги. Там чокались военные, а там сидели внимательные туристы. Возле того, кто вошел в бар, завертелась какая-то женщина. Они разговаривали так долго, что собака, которая подошла к ним, легла между ними и заснула. К шее женщины бесконечно тянулся он. Тихо смеясь и трогая его за плечо, вроде бы она отталкивала его.
    За окном, вытянув губу, рабочий отдирал от стекла застарелую наклейку. Беззвучно проходили коммивояжеры и брели грузчики, вытянув шеи.
     «Вон отсюда!» - вдруг вскинул он голову на туристов. Отведя от всех глаза, быстро зашевелил губами переводчик. Нахмурился подошедший полицейский. Тот, кто вошел в бар, громко повторил. Полицейский открыл было рот, но тот подошел и поправил привинченную к его груди металлическую дощечку. И хотя полицейский не принял это за атаку, он  сжал челюсти и достал дубинку. Один из военных проверил у себя что-то за поясом. Тот, кто вошел в бар, ударил полицейского в висок. У полицейского потекла носом кровь, и он покачнулся, щупая руками воздух.
    Она стояла, словно с карамелью за щекой, в таком беспорядке. Военные выпрямились так, что стулья отскочили к барной стойке.
    Ибо мужчины всегда сидят лицом к входу.

За наглухо закрытой дверью спальной он отказался от воспоминаний; не перечислить дней, не воспроизвести рассудком, не выдержать их спрос; лелеять память, - а он давно пришел к тому, - гораздо беспокойней, нежели зиять огромной молчаливой штольней, зевом, распахнутым никчемно в пустоту, или, вперив в растрепанные тучи очи, ронять на них небрежную тоску и уплывать все дальше… до краев себя излитым зрением измучить и видеть, как из скважины замка струится ключ, домовладелец.
 «…я у тебя заимствовал всегда, творил твои черты, под именем твоим читал себя…» - писал Андрей Платонович. Был поздний час. В портьерах набухали складки. Он соображал, теряясь взглядом в своде потолка, потом отвлекся от письма и посмотрел в окно.
«Как  хочется неисполнимых слов, портретов маслом, где трепет лиц, как то, чем они освещены, напомнит о мерцании жизни; столов, обтянутых сукном, подобием английского газона, чтоб стлался дым и очертанием своим подсказывал о доступе к разгадке нашей тайны; как хочется скрывать письмо под пресс-папье, наследовать фамильный герб, не знать, где опахало, как хочется скрипеть, скрипеть пером, скрипеть на венском стуле, не вздрагивать, а вскакивать, вспылив, и стоить своего преуспеванья…»
Андрей Платонович достал верблюжье одеяло.
 «…На подлинных степях, за пологами юрт, ютятся изможденные монголы, полынный изливается злой зюйд, на близорукие мосты то припадает, то отскакивает тень от замертвевшего орла, поскрипывают мухи, в траве, дающей тень, таится саранча, томится кедр на сопках вдалеке благоуханный. Угомони Монголия, и ханов маету, и скачущее сердце истукана».
    Луна клонилась к черному забору. Стоял фонарь, потупившись, под ним вертелся снег. Андрей Платонович стянул с себя рубашку, опору пола превозмог печально, затекшим телом зазвенел, умолк; издалека летел щемящий лай, скрипели тараканы, железный лист лупил по кровле. Письмо отцу сегодня не было готово. «Приставить попечителя к тебе, пожалуй, будет поздно. Сам делайся, как знаешь. Микроскопическое зрение ребенка в твоем письме сквозит, я не могу постичь убористые строчки».
    Прелестницы зари, искрятся звезды, позументы. Вон из домов выскакивают синие мундиры и ударяют сапогами в сырость. А на земле, обретшей небо, клубами дышат все, витринные мерзавки в кисее, сомкнулись под карнизами сосульки, подобные органным трубам, канделябрам… и все течет, как в мессе. Андрей Платонович заваривает чай, под веками печет, выходит в зал, где молодая пальма отпрянула от взмокших окон.
    В траве перезимовавшей клювом роет вороненок.

Хан – клятвопреступник. Он произнес свои слова впустую. Что с него взять, говорили люди и расступались перед ним, не торопясь вместе с тем разойтись. Так собака бессмысленно вертит голову, когда  хозяин вдруг разбрасывает голые руки. Нигде теперь не найдешь Хана, хотя он не скрывается. Днем его не встретишь в Арбатском дворике, где в разнообразных играх проводят время мужчины, вечером на Никитском бульваре среди гуляющей публики не повстречаешь Хана. А у нас это самые подобающие места, чтобы заметить человека. Конечно, может быть, вместо Хана  в городе действует еще кто-нибудь, кто связывает себя с определенными трудностями, но как человек, разбегающийся на высоком мосту, он был бы давно просчитан.
    Иногда кажется, что исчезновением  Хана можно удовлетвориться. Но небо, к которому взывал он, даже не поморщилось. Дышит ли сейчас Хан сдавленной грудью?

Я давно заметил, что вещи лучше обходить стороной, почти не касаться их, почти задерживать дыхание, чтобы не из них соткать себе жизнь: ранним утром, вскоре после пробуждения, я  обнаружил побег папоротника. Я подошел к кадке и убедился: земля выворочена, папоротника нет. Никогда нельзя быть уверенным, что из всего, что любишь, что-то осталось и по сей день. Так в моем доме возникло напряжение. Струи моего организма ныли, в каналах костей залегла боль. Ничто, даже летающая икона, которую принес мне показать сосед, не избавило меня от ощущения разорванности, и разговор на кухне с женой произвел впечатление кромсания. У меня появилась мучительная боль в горле, проглоченный гнев, я тоже связывал это с разрывом. Боль обездвижила, словно издалека готовила к тому, чтобы лишить меня всякого резонанса.
    Через несколько недель ко мне на улице подошел неизвестный, а я, обессилев, пристыл к земле. Он задавал мне какие-то вопросы, я в дикой тревоге следил, как, чтобы я лучше расслышал его, он наклонился надо мной и  водит по мне страшным взглядом. Был ли это побег, я уже не сомневался.
И с тех пор я стал замечать, что многое неправдоподобно в моем городе. Например, гуляя по спокойным улицам, я заходил в пустые дворы, и последние сцены показывали мне это. Иностранцы в спецовках разбирали голубятню, на помойке маленькие дети выплясывали и выламывались на брошенном рояле. А после работы я вновь и вновь встречал старую даму, которая  ищет своего кота. Пора отсюда, говорил я себе.
    Не скажу, чтобы сразу, но вскоре мне подвернулась поездка. Ночью в понедельник я вылетел в Берлин, сопровождая груз, ценное медицинское оборудование. Оставив его по прилету в терминале, я захотел посмотреть город. Я двигался в утреннем сумраке, чувствуя всюду непроверенный мир. Города, кажется, я так и не разглядел, туман цеплялся между домами и за целый день так и не разгладился. Но это нравилось мне; фонари везде не выключали, я садился в такси и на светофорах прислушивался к ошеломляющей немецкой речи.
    Вернувшись в аэропорт, я повстречал в закусочной приятеля, который с подобной целью пребывал здесь, в Германии. Он уже выполнил свою работу и ожидал обратного рейса. Я засиделся в закусочной до позднего вечера и смотрел, как красный клен разложил свои крылья по асфальту. Девушка предложила мне влажные газеты.
    Мои размышления не простирались дальше Берлина, тем более что аэропорт закрылся. Бывает, что события проходят как бы в отдалении, если ты вовремя не внял их шуму, и укладываются глухо и сами собой, в стороне, и предоставляют только шанс запоздало постигать их.  Вот и  лязг дверей прозвучал – ушел последний посетитель, а я все еще сижу, пробуя разговаривать с той девушкой по-английски. Она вытирает стол и снисходительно улыбается, щадя мою исковерканную речь. Я курю и думаю, как ей не дурно трогать руками объедки. Она торопится убраться в зале и время от времени подсаживается ко мне. Вдруг, наконец, мы оба смутились оттого, что прямо смотрим  друг другу в глаза и даже дышим друг другу в лицо. Становится очевидным, что я дожидаюсь, когда кончатся ее рабочие часы. Она говорит мне, что сейчас мы пойдем в одно место, и просит меня о терпении. Лицо ее подлинно сияет. «Куда, куда мы пойдем?» - спрашиваю я, ловя ее за край платья. Но она, подмигивая и заговорщицки улыбаясь, смахивает с тарелок вермишель в синюю корзину. И тут я с ужасом понимаю, что мы пойдем к свиньям.

Нельзя выйти из супермаркета, не обойдя весь торговый зал. Вот старик с утомленными глазами, в которых читаются горесть и проклятия.
- Отрубной, нарезной и половинку черного, - произносит он в кондитерском отделе.
А здесь, внизу, слышно шарканье ног посетителей. Запотевшие трубы протягиваются вдоль коридоров и причудливо огибают углы. Внутри грузовых лифтов пахнет прелыми овощами. Раз в неделю лифты проваливаются и садятся на амортизационные пружины. Лифтерами работают посменно  Сашка и Елена Назаровна, бабка. С утра она первой скупает тухляк для своих кошек. – Прошу вас, пожалуйста, - говорит она, приехав, наконец, по вызову в подвал и распахнув кислыми руками двери лифта. Так, в дверях, она и остается отрешенно стоять, преграждая дорогу грузчику с тележкой, который спешит наверх.
Четырнадцатого числа у застенчивого продавца Сергея перед эпилептическим припадком случилась история. Он взял из холодильника пакет с соком и поинтересовался у одного из покупателей: - Ты думаешь, это сок?
 Тот растерянно посмотрел на него. – Это не сок, а слабительное! – зло закричал Сергей, плюнул ему в лицо, сорвал с него шапку и зубами разорвал ее. В шкафчике у него нашли два батона ворованной колбасы.
    Осенью продажи сокращаются, кладовщики во дворе пытают ос.

Разбираясь на антресолях, я обнаруживаю сверху лаз, закупоренный корзиной с тряпьем. В такие минуты удивляешься не увиденному, а себе, совладавшему с собой. Я давно предполагал, что то, что слышалось мне по ночам как шорох голубей под крышей, на самом деле приглушенные шаги, - там, над моей головой, (я живу на четвертом, последнем этаже полувекового дома). Я протаскиваю голову в отверстие, выдыхаю воздух, который скопился во мне. Выползаю из-под старой кушетки, покрытой коричневым покрывалом.
Это чье-то жилище. Обои с бледным рисунком, стол, чугунный эмалированный рукомойник. Свет сияет сквозь чердачное окно. Я чувствую, что хозяева где-то здесь, тихие как древесные черви. Через комнату перевешена бельевая веревка. «Видишь, я приготовил нож», - говорю я себе, а не старухе, которая, зажмурившись, вышла из темного угла. Стоит стиснуть нож еще сильнее, ведь она, бессмысленно подставив горло, придвигается почти вплотную…

Часто думаю, хотя вовсе не стараюсь думать, о том, сколько еще раз я буду стричь себе ногти, начиная с правой руки, - я всегда начинал с левой, но однажды, приступив сперва к правой, я подумал, что счет уже открылся и сейчас это пока маленький счет, так как я правша и мне привычнее брать ножницы в правую руку; честно говоря, я пытался сам себя запутать, чередуя не руки, а пальцы, одним словом, я все-таки убедился, что счет уже открылся, и я думаю, что цифры 117 или 52, окончательные цифры, когда-нибудь приобретут стойкость, как это и подобает цифрам, и вот тогда я смогу определить, насколько я люблю точность.

Известный в одном селении садовник Клейстлер однажды был изгнан из усадьбы за тревожный строй мыслей и запущенную наружность. Некоторое время он скитался по побережью в поисках пристанища, пока  не приискал себе работу сперва в порту, потом на рыночной площади, наконец, удаляясь все глубже в континентальную часть города, не осел на пыльной окраине. Поселился Клейстлер у привратника, в комнате, сооруженной под лестничным маршем. Работал помощником у аптекаря. Вечерами, за ужином, Клейстлер выслушивал рассказы привратника о занятиях жильцов в их многоквартирном доме.
    Во дворе, на одичалом пятачке, где в сумерках слышатся шепоты, Клейстлер разбил цветочную клумбу: насыпал горку, обнес ее невысоким штакетником, натаскал валунов. Здесь был карликовый можжевеловый куст, китайская гвоздика, мальва и конвольвулюс, то есть всякая дрянь, которую Клейстлер, видимо, вместе с сором вытряхнул из своих карманов. Он увенчал горку красивым сильным маком. Мало кто знал, что Клейстлер больше всего опасался за этот цветок, и в одну ночь, при мерцании мерзлой луны, проклял его, замолил его напитаться всеми головокружительными ядами земли, чтобы никто не унес его, не поплатившись жизнью.
Но цветок рос, и никто не срывал его, хотя многие притрагивались. Как-то в воскресенье, в совершенном подпитии, Клейстлер, созерцая свою горку, серьезно покачнулся и упал, протянувшись во весь рост. Смерть в цветочной клумбе, вы знаете, упоительная смерть.

Винсент путешествовал со своей женой  по старинным городам, вдоль берегов северных рек. В тот день торопились закончить с программой города W. Винсент был потерян, но местность, таившая в себе притворство, вынуждала притворяться.
    Их туристическая группа была привезена в один пышный дворец, белеющий посреди густого леса. В залах дворца состояние Винсента ухудшилось, и, пока остальные слушали экскурсовода, он пробрался в смежную комнату, затих на диване и неожиданно заснул. Проснулся он оттого, что ничто не противоречило его сну: стояла тишина, мрак крался по галереям. Поняв, что отстал от группы, Винсент бросился в зал, едва сдержал шаг перед работниками музея и направился к выходу, проговорив «Благодарю вас, до свидания». «Приходите еще», – ответили ему.
    Выбравшись из леса, Винсент в одиннадцатом часу приплелся в отель. Мокрые ветки исхлестали его лицо. Кажется, в баре он выпил что-то от простуды. Но и после такой прогулки, когда уже ничто не удивляло, вид постельного белья, увиденного Винсентом в раскрытой двери номера, занимаемого С., остановил его.
    Винсент шелохнулся, но выманить С. из номера не смог. Тогда он сам забрался к ней в постель. С. сопровождала стенаниями свое законченное счастье. Их барахтанье, как людей, потерявших равновесие, было замечено.
    Всю группу собрали в холле отеля. Винсент рассчитывал на какое-то содействие С. и заперся с ней в бильярдной. Он  приближал ее руки к своему лицу, она шептала: «Не надо, не надо».
    Ему было предложено покинуть отель. Жена Винсента, единственная свидетельница случившегося, отогнала от себя допущение о прощении.
    Винсенту предстояло возвращаться. И опять смутный лес, теплый песок тропы, брызги папоротника, бродяги на дороге, стопы бездомности направляющие к выбеленным камням, развалинам увеселительной резиденции.

Все три клинка нужно было вернуть в ту же ночь. Сделать это поручили мне. Я проехал мимо особняка, посмотрел на окна, оставил машину в тени деревьев. Перемахнул через ограду, натянул перчатки и надел на ноги холщовые мешки. Во второй раз взобраться по стене к раскрытому окну оказалось проще. Наверху я обернулся. Небо начинало сереть. Через галерею я прошел в дальнюю комнату. На ковре возле мертвого дога, сгорбившись, сидел хозяин. Я вздрогнул, но подошел к нему и с твердостью вынул клинки.
- Сколько? – протянул он горестно.
Не поняв его, я сказал:
- Три.
Он тяжело поднялся,  открыл конторку и достал деньги.

Бах, когда умерла его жена, должен был вести  похоронные приготовления. Однако несчастный был настолько приучен к тому, что все исполнялось через его жену, что, когда пришел старый  слуга и потребовал денег  для крепа, который необходимо было купить, сквозь тихие слезы, не отрывая голову от стола, ответил: «Обратись к жене».

- Пазолини зовут Пабло?
- Паоло.
   За черными портьерами стоял униформист и безопасно разглядывал выходящую из зала пару. Юноша с девушкой щурились. Юноша двинулся на униформиста, но тот протянул руку так, что он отступил: «Выход там». Потом они медленно пошли по улице. Он подумал вслух:
- Такое кино может быть только черно-белым. Где он взял такой пленительный ландшафт? Похожие пустыри я видел в Азии, в Грузии… Этот  малый мне понравился...
- Не понравился?
- …мне понравился, – повторил он, нажимая, уже с досадой, на каждое слово.
 
Во Франкфурте-на-Одере, находясь в составе пехотного полка, покойный ныне генерал Дирингсхофе, человек с суровым и прямым характером, при этом с некоторыми странностями и чудачествами, обнаружил, в глубокой старости и в долгой болезни, уже на смертном одре, отвращение при мысли о том, что он окажется в руках тех, кто омывает трупы. И тогда он решительно распорядился, чтобы никто, без всякого исключения, не прикасался к его мертвому телу; он желал, чтобы его, целиком и совершенно в том виде, в котором он умирал, в ночном колпаке, в штанах и шлафроке, которые он всегда носил, положили в гроб и приготовили к отпеванию; и позвали полкового священника П., который был другом дома генерала и добросовестно взял на себя исполнение воли умирающего. Священник дал обещание: он обязался, для предотвращения всевозможных случаев, вплоть до похорон, с мгновения смерти быть подле  генерала, никуда не отлучаясь. Через несколько недель, на рассвете, камердинер явился в дом священника, который еще спал, и сообщил ему, что генерал уже в час пополуночи, кроткий и тихий, как предвещалось, умер. Священник потянулся, и, верный своему обещанию, двинулся к жилищу генерала. Что однако он там обнаружил?
 Тело генерала, уже намыленное, лежало на скамье: камердинер, не ведавший о распоряжении генерала, пригласил цирюльника, чтобы тот для придания подобающего вида сбрил покойному бороду. Что предпринял священник, увидев эти странные церемонии? Он разбранил камердинера за то, что он так рано вызвал его; отправил цирюльника, который невозмутимо возился под носом господина, прочь, и должен был, ибо ничего другого не оставалось, намыленного и с половиной бороды, как он его застал, положить генерала в гроб и предать земле.

Вот история, страшная не там, где это произошло, а там, где ничего не произошло.
«Пойду попрощаюсь с водичкой», - пропищала маленькая девочка, застегнула зубами ремешок сандалии, соскочила с кровати и побежала к морю, то и дело роняя на ходу недорогую куклу.
Мать укладывала вещи, отец стоял перед зеркалом с пеной на лице.
Через двадцать минут мать, утвердив колено на сумке, застегнула молнию, отец положил бритву в прозрачную пластмассовую коробочку. Но это уже было ни к чему.

Об этом конфузе мне поведал человек, который состоит со мной в родственной связи, поэтому его имя я раскрывать не стану. Как-то он вышел босиком из ванной и прыгнул на диван, развернув газету. По прочтении одной статьи он кинул взгляд поверх газеты и увидел мокрые следы на полу в коридоре, которые высыхали на глазах.  Он снова углубился в чтение. Через некоторое время он поднял голову и с удивлением обнаружил, что  следы, пока он читал газету, не уменьшились, но как только он увидел их, они стали уменьшаться немедленно. Не особенно вникнув в то, что произошло, он еще раз уткнулся в газету, а потом резко посмотрел на пол в коридоре. И лишь под его взглядом следы стали заметно исчезать. Он  спрятался за газетой и, отдернув ее в сторону спустя семь минут, опять посмотрел на следы. Теперь он точно убедился, что, пока он не смотрит на них, они не изменяются.
  Сделал ли он из этого наблюдения какие-то выводы? Нет, не сделал.

Маленький мальчик, отправляясь с мамой на курорт, подошел к отцу, обнял его за ноги и прошептал вверх:
- Папа, когда я выйду в море на большом белом пароходе, ты закуришь самую длинную в мире сигарету, и мой пароход потонет от зависти, увидев трубу выше своей!

Если человека назвали Феоксистов, все: пиши – парень пропащий. К примеру, позовут его:
- Феоксистов, поди сюда!
Он выпялится, напряженно посмотрит куда-то вперед.
- А у меня нога больна жена детки,  - протараторит, предположим, он слюнявым ртом.
- Вот как! Детеныши тоже феоксистовы? Вот как угораздило! Что ж так? Давно так живешь?
- Я в этом деле не смыслю…
- Не с чем поздравить тебя, Феоксистов! Устроился – оступился  – уволился. Устроился – оступился  – уволился. Пощупал бабу, нашел на дороге десять рваных рублей, завел собаку. Так недолго и подохнуть, Феоксистов?
- Я вправду слабо смыслю, - скажет, моргая глазами, эта падаль.

Петербургская публика ждала наступления воды. Вода прибывала, камни церквей были выбелены солнцем. С Арктики шли волны с золотистым блеском. Я постоял среди людей, смотрящих на безупречный горизонт, и немного понаблюдал за ними. Потом на такси поднялся в город и отыскал там  ***участок. Чина, который был мне нужен, я не застал, он был на стройке, где возводили специальный дом на сваях, самый высокий в городе. Мне удалось довольно быстро отыскать не только стройку, но и самого чина. Когда я изложил ему свою просьбу, он сказал, высматривая что-то в стороне:
- Я смогу освободить ее только в семнадцать часов.   
Я показал ему билеты на самолет и взмолился:
- Прошу вас, отпустите ее сейчас - после обеда мы не выберемся отсюда. В такой неразберихе это не было бы нарушением...
При этих словах он вдруг внимательно посмотрел на меня и не успел я подумать, что говорю не так, как он ответил:
- Хорошо.

Я хотел получить качественные отпечатки и выбрал «Фуджи». Пленка «Фуджи» передает цвет объективно, я убедился в этом. Сняв как-то в зимние сумерки издалека  Патриаршее подворье возле Ботанического сада, я подошел к воротам, у которых стоял сторож.
- Вы хотите что-то сфотографировать? – сказал он голосом убогого, и этот вопрос был далек от грозного окрика стража.
- Я уже сфотографировал, - произнес я и снова навел резкость, чтобы сделать кадр через ограду. Он промолчал, но боком стал раскачиваться. Жена  прошептала:
- Ты можешь оскорбить его религиозные чувства.
У меня вышел достойный отпечаток. На нем сохранился даже свет лампады в окне церкви, а золото маковок на фоне свинцового неба собрало так много света, что я не могу постичь, откуда.

Работаю коммивояжером  на престижной ***улице. В тот вечер я шел из офиса с дневной выручкой в кармане. Денег было ровно столько, что, если придумать очередной обнадеживающий разговор с женой за скромным ужином,  можно какое-то время покрутиться. Но меня подстерегли за темным углом и, воткнув в меня нож, отняли все. Сколько раз я ни пытался встать, но снова и снова плюхался в грязь. Я потерял много крови, и свет дня, когда я открыл глаза, показался мне  мутным. Еще бы! Я лежал в груде мертвых тел на палубе небольшого судна, посреди моря.  Здесь я поднялся только потому, что пол уходил под ногами.  Я взял багор и очистил палубу от трупов, потом снова забылся. Ночью я проснулся от глухих ударов о деревянную обшивку судна. Я свесился вниз и увидел качающиеся в  воде тела, которые бились о борт: судно стояло на якоре. Когда я, повиснув на ручке барабана, наматывал цепь, я услышал, как с якоря сорвался один из  вздернутых мной мертвецов.
Днем мое судно принесло к группе рыбацких шхун и торговых кораблей, от   которых ходили к берегу шлюпки. Как мог, я крикнул матросам с ближайшего корабля: - Держи концы! – и бросил канат, но он упал в воду. Матросы высыпали на корму и расхохотались, отклоняясь назад и цепляясь за брючные ремни.
- Несчастный! Ты сам изгнал своих проводников!

Некий композитор, по фамилии Обыденный, половину жизни прожил в аду с тещей. Будучи крайне деликатным человеком, он не мог на виду у нее пойти в туалет и дожидался ночи. Он не жил нараспашку и застегивался на все пуговицы. Свой заработок полностью клал в столетние часы. Случались обострения; в слух композитора, династически чистый, вкрадывались печальные темы. Однажды Обыденный почувствовал стук, несходный со стуком каких-либо бытовых приборов. Он посмотрел на неподвижный метроном, на мертвые столетние часы, присел, обмерил колени руками, а потом даже распластался на полу.
Он вынужден был переехать к родителям. Ни о чем другом нельзя было и думать. Он все рассказал отцу, тот заперся с матерью в комнате. Через несколько часов мать вышла и сразу проскользнула на  кухню - он слышал за шумом воды. «Пошли к врачу», - сказал отец Обыденному через дверь. Опять началась рвота.
Проходя школьный двор, Обыденного тянуло вниз, есть землю.
- Вы гомосексуалист? – спросил врач.
- Нет.
- Нужен аборт, - сказал врач, взвешивая в руках очки и смотря сквозь них в пол.
Отец держал в руках снимок.

Сквозь опущенные веки вижу, что в прихожей выключили свет. Под дверью нет полоски. Я встаю, иду на кухню, беру листок бумаги и пишу признание: «Моя душа - черная изморозь, ущербная луна – мой покой».  Меня отпускает, и я могу дышать.

_________
«Супермаркет» содержит в себе три притчи Г.-ф-Клейста, переведенные автором из следующего издания: H.-v-Kleist. Die Erzahlungen. Weimar, 1960.


Рецензии