Чугунная решётка

Снова весна. Где-то цветут сады, чирикают птицы, блестят безупречные водные поверхности. Где-то любят, сходят с ума и лелеют светлые мечты с нежным романтическим привкусом. Когда-то и у меня всё это было. А теперь всё, что у меня есть – это кусочек бирюзового весеннего неба, сырой полумрак камеры, чугунная решётка и стук молотков во дворе моего нового дома. Теперь эти молотки стучат специально для меня – скоро пол-Петербурга соберётся лицезреть, как некогда известный граф Стрельцов вознесётся к небу. Совсем скоро я превращусь в кучу мусора, который положат на телегу и увезут, чтобы навсегда спрятать в землю. Я приговорён к казни через повешение, и во дворе Петропавловской крепости завершают последние приготовления к чудному зрелищу.
А я просто любуюсь небом, больными лёгкими потягиваю сырость и наслаждаюсь нежным перезвоном колоколов Петропавловского собора и стуком молотков, возводящих для меня (совершенно бескорыстно) последний помост, на который я взойду.
Я был здесь в этой жизни. Но кажется, что в прошлой – так давно всё происходило. Правил другой Государь, жив был Великий Поэт России, я был молод, безнадёжно глуп, я настоящих ценностей не знал и верил идеалам. Как много воды утекло с тех пор, как многое изменилось, в стране и в моей душе – но снова весна, снова холодная камера, снова чугунная решётка и тот же кусочек неба, на редкость синего для Петербурга. Тогда я дорожил жизнью, был привязан к слишком многому на бренной Земле. Теперь меня ничего не держит.
Двадцать лет назад я – молодой и богатый граф, Андрей Николаевич Стрельцов, вернулся в столицу Российской империи из Германии, где якобы учился в университете, а на самом деле проводил время в распевании романсов, посиделках в мюнхенских пивнушках с друзьями – такими же мотами без царя в голове, как и я. Любил я карты, игорные дома, не мыслил дальше текущей ночи – был обычным представителем «золотой молодёжи» того времени. В Петербурге меня уже ожидали слащавые мамаши с вычурными дочками в воздушных платьях. Мамаши подобострастно поддакивали любым моим глупостям, а дочки томно опускали глаза, бледнели и ажурно ложились в обморок передо мною. Поначалу меня это забавляло, но вскоре сильно утомило. Я готов был снова уехать в весёлый Мюнхен, в пьяные вечера лихих компаний, прочь от холодного и сырого Петербурга с его светской скукой и лицемерием, всюду, везде, на каждом шагу встречающемся лицемерием и обезьянничеством. Потом я увлёкся идеями подпольного революционного кружка (атмосфера там напоминала немного европейскую – в Германии я был знаком со многими революционерами). А потом я… влюбился. Я не успел понять, как это произошло, я увидел Её в церкви, в пасхальную ночь, она держала свечу и шевелила губами в молитве, и была безумно хороша в трепещущем неверном свете, в шёлковом платке. Из-под платка выбивались светло-русые пряди, длинные тени от ресниц лежали на пылающих щеках – и я не мог отвесть взгляда. Я словно громом был поражён, околдован, разбит. Я ночи напролёт думал только о Ней, мечтал снова увидеть это неземное создание, я вновь и вновь возвращался в ту самую церковь в надежде хоть на мгновенье увидеть милую девушку, узнать, кто Она, где живёт. Мои муки не были напрасными. Правда, снова встретил я Её не в церкви уже, а в отцовской усадьбе, летом, когда отправился на несколько дней навестить бабушку, а остался до ноября. Девушка оказалась крепостной моего отца, и звалась Она Устиньей. Она тоже меня полюбила, так искренне, так по-детски. Она была так естественна, так красива, что я всё сильней в Неё влюблялся, и надышаться на Неё не мог. Да, я любил Её. Те чудные пять месяцев в Стрельцове я не забуду никогда. Впрочем, недолго помнить осталось. Но даже взбираясь на эшафот и в последний раз поднимая глаза к небу, я вспомню Стрельцово и мою нежную подругу Устинью. Воспоминания о Мюнхене оказались блёклыми слепками настоящей жизни, истинной прекрасной жизни. Мне не нужны были ни деньги, ни слава в обществе, ни само общество. Влюблённая Устинья в простом льняном платьишке, русская природа вокруг, тишина, лёгкий ветерок, переполненная счастьем душа. Целыми днями мы гуляли с Устиньей, я читал Ей стихи, Она пела мне народные песни (они оказались ничем не хуже романсов). Вечерами мы долго лежали подле друг друга где-нибудь в поле, слушая птиц, вдыхая аромат свежескошенного сена и споря порою, на что похоже то или иное облачко. А осенью мы уезжали на пролётке к озеру, далеко-далеко от людей, жгли костёр и подолгу сидели рядом, греясь и отпугивая комаров дымом. Какое было время!
В ноябре я вернулся в Петербург, чтобы дать вольную моей Устинье и сообщить отцу, что я нашёл себе невесту. С вольной я разобрался довольно скоро, а вот отец меня не понял. И жениться на бывшей крепостной он мне не позволил. Тогда он имел слишком большое влияние в обществе, чтобы разрешить единственному сыну жениться на крестьянке. Я помню, после беседы с отцом сильно напился, устроил драку в ресторане, в котором пил. И ещё помню, как мать потом говорила мне, что я и повадки крестьянские похабные от своей Устиньи перенял. Тогда я сильно разгневался на родителей, стал часто посещать кружок. В моей голове роились ужасные мысли – вплоть до того, чтобы вызвать отца на дуэль. Отца я не вызвал, зато вызвал именитого князя, высокого петербургского чиновника. Повод был ничтожный – на балу князь неосторожно иронично выразился обо мне и о моей любви к незнатной девушке, а тогда меня могло раздразнить любое слово – и я в бешенстве вызвал князя на дуэль, жутко оскорбив его самого. Если бы я хоть немного мог сдерживать свои эмоции! Конечно, князь не вынес оскорбления, и принял вызов. При этом он действительно годился мне в отцы – он был старше меня на тридцать лет. На дуэли я убил князя. А поскольку он действительно являлся фигурой очень значимой, меня судили. Так я в первый раз попал в Петропавловскую крепость. Уже сидя за решёткой и ожидая приговора, я узнал о восстании на Сенатской площади. И тут я понял, что князь ценою своей жизни спас меня от ссылки в далёкую Сибирь. Я был бы с ними. Суд длился почти полгода, и весной меня приговорили к смерти. И уже стали возводить эшафот, и я мысленно простился с жизнью, мечтая, что погибну, как пятеро моих великих друзей полгода назад, но вдруг в последний момент смертную казнь заменили заключением сроком на десять лет в Шлиссельбургскую крепость. Начался новый этап в моей жизни.
Шлиссельбург – страшная тюрьма. Темнота, сырость, четыре серые стены на протяжении долгого времени, строгие стражники. Холод стоит в помещении даже летом, а зимой с потолка свисают сосульки, грозясь упасть на голову. Не сойти с ума там очень сложно, особенно если срок заключения большой. Подъём ранним утром, железная койка приковывается к стене, стол тоже, наподобие полки. За весь день посидеть можно только на полу, и то только когда стражник не видит. Вообще же сидеть нельзя. Громко разговаривать, петь тоже запрещено. И круглые сутки в холодном помещении только и звуков, что звон капель с тающих сосулек да гулкое эхо шагов стражников в коридоре.
Уж не знаю, насколько хорошо я сохранил рассудок за эти десять лет, но чахотку я получил именно там, в Шлиссельбурге. Затем ли Пётр Алексеевич, такой великий государь, завоёвывал эту неприступную твердыню, чтобы в ней устроили заведение, по мрачности не уступающее многим европейским тюрьмам, эдакий русский Тауэр?..
Вернулся я домой больным, слабым, почти калекой. Я очень плохо ходил – начали отказывать ноги. Пока я находился в узилище, в мир иной отправилась матушка, через год после неё – бабушка, отец женился на другой женщине. Стрельцово было заложено за долги (новая жена не помогла отцу взять себя в руки после пережитой трагедии, и он проматывал своё состояние и свою честь), во дворце в Петербурге постоянно толклись незнакомые люди, которые часто уносили что-нибудь с собою. Например, какую-нибудь картину или золотой канделябр, или карманные часы с бриллиантами… Я собрал последние сбережения, до которых ещё не добрался papa, и покинул Россию, думая, что навсегда. Однако, я ошибался. Сбережений и драгоценностей матери хватило, чтобы прожить в Швейцарии три года. Правда, я немного подлечился, стал похож на человека более, чем на землистую тень. Там меня настигла весть о гибели Александра Сергеевича Пушкина, я очень горевал по этому человеку, хотя знал его не слишком коротко, но был подлинно очарован его стихами и безмерно уважал его.
После того как иссякли средства к существованию, мне пришлось снова ехать в Россию. Но я смог протянуть ещё два года в Германии, живя у старого университетского друга Гюнца Гельтмана, которого я случайно встретил на одном швейцарском курорте. Гюнц пригласил меня в гости, и я, обрадовавшись возможности вновь посетить любимый мною Мюнхен, живо согласился. И на два года в гостях задержался. В Мюнхене я вернулся к давно забытому ночному образу жизни, к пению романсов в теплой компании, к игорным домам. Соблазняя замужних женщин, порою довольно знатных, я находил себе утешение, но то было телесное утешение, а не душевное. Ни одну из них я не любил. Хотя среди них встречались порою такие красавицы, что сам Леонардо не отважился бы писать их портрет, боясь ослепнуть. В душе моей царствовал холод. Сердце тосковало лишь о той, Единственной, в чьи синие глаза я смотрелся под синим небом Стрельцова.
Уезжал я из Германии в дурном расположении. Я должен был Гюнцу огромное количество денег, у меня были пустые карманы, и с новой силой начинала беспокоить чахотка. В Петербурге умер отец, оставив вдовою ненавистную, чужую для меня женщину, оставив ещё больше долгов, чем я в Мюнхене, и старого глухого мопса по кличке Мони. Мопса я подарил новоиспечённой вдове, объяснив, что на большее она может не рассчитывать. Вдова, конечно, расстроилась поначалу, но вскоре позабыла печаль, отыскав себе нового знатного и богатого супруга. Чтобы рассчитаться с долгами, мне пришлось продать петербургский и московский дворцы, оставшихся крестьян, богатую художественную коллекцию. Со мною остался только верный дядька, который растил меня, жил со мной в Германии. Вся моя жизнь прошла у него на глазах, и даже в тюрьме навещал меня только он, но редко, понеже часто не позволялось. Дядька сапожничал и другими ремёслами занимался – тем мы и жили, снимая тёмную каморку под лестницей в Коломне. Четыре года прошли в этой каморке, в тоске, в тяжких размышлениях. Я имел всё – молодость, здоровье, любовь, богатство, имя. Единственное, чего у меня не было никогда – это, пожалуй, настоящего друга. Вся дружба заканчивалась, как правило, там, где дело касалось денег. В остальном же – я имел почти всё, что только можно желать для настоящего счастья. Так почему же я не был счастлив? Почему я так быстро всё потерял? Всё, без остатка? И для чего теперь мне было жить, проводя дни в духоте неуютного жилища или на серых улицах ставшего вдруг чужим Петербурга, в опостылевшей праздности, без будущего. Четыре года как вечность, жизнь воспоминаниями и горькими мыслями в сослагательном наклонении.
А прошлой зимой произошло то, о чём я мечтал все двадцать последних лет. Я встретил Её. Не так я представлял себе эту встречу, совершенно не так. Много раз представлял, словно движущуюся картину в мыслях рисовал. Но суждено было по-другому. Выл ветер, поднимая над землёй снежную пыль, я прогуливался по набережной Невы, неподалёку от строящегося Исаакиевского собора. По площади, которая сломала судьбу многим прекрасным людям, шла девушка. Я стал, сердце моё замерло на мгновенье. Это была Она. Она тоже меня узнала и остановилась в смятении. Какое-то время мы так и стояли друг против друга, не решаясь подойти. Слишком сильно мы оба изменились за то время, что не встречались – но сердце обмануть нельзя, и даже спустя два десятка лет, не ожидая этой встречи, мы узнали друг друга, хоть ещё сомневались, не ошиблись ли. Первой опомнилась Устинья, робко огляделась по сторонам и быстрыми шагами, поскрипывая снегом, приблизилась ко мне. Я всё ещё стоял как вкопанный, Она тихо спросила:
- Вы?
По Её глазам я понял, что Она надеялась, что обозналась. Но это был я.
- Вас не узнать… - смог наконец вымолвить я.
Её и правда сложно было узнать. Это была не та милая и простая девушка из села Стрельцово, покорявшая своей естественностью и непохожестью на светских модниц, ложившихся в обморок при каждом удобном случае. Я видел перед собою красивую, неестественно красивую женщину в богатом одеянии; женщину, познавшую многое и уставшую от жизни. Много позже я узнал, что Она трижды была замужем – и все три раза по расчету, за известными в Петербурге людьми. Она блистала при дворе, и говорят, сам император был увлечён Ею. Два первых мужа умерли – один от старости, другой от какой-то тяжкой болезни. И вот, третий счастливец – очень богатый, очень знатный – ревновал Её даже к слугам, которые подносили Ей бокалы с шампанским. Он запрещал Ей танцевать на балу с кем-либо, кроме него самого, и заставлял Её любить себя, напоминая, что без него Она никто. Она вынуждена была терпеть – хотя бы для своих двух сыновей, которым предыдущие мужья ровным счётом ничего не оставили, потому что это были не их сыновья. Да, жизнь моей Устиньи сложилась непросто. До того как выйти замуж в первый раз, Она была актрисой в одном из петербургских театров, а актрисы – это вам не монашки. Первый сын родился у Устиньи ещё до замужества. Второй – уже в первом браке, но не от престарелого мужа, а от одного из молодых любовников, которых у Неё было много. Когда я всё это узнал, мне захотелось, чтобы воскрес мой papa – чтобы вызвать его на дуэль. Своим упрямством он сломал жизнь и мне, и моей Устинье. Если бы мы тогда поженились, не было бы Шлиссельбурга, долгов, разорения, не унижалась бы перед нелюбимыми мужьями Устинья, и жили бы мы душа в душу, и было бы у нас много детишек, законных и любимых обоими родителями. Впрочем, что теперь сожалеть…
Я говорил, что сложно было узнать Устинью. Меня, однако, тоже жизнь сильно изменила. Когда меня в последний раз видела Устинья, я был молод, богат, знатен, осанка у меня была царственная, походка подобающая, платье с бриллиантами, модная причёска, маникюр. Теперь я походил скорее на тень, нежели на человека: всклокоченные волосы, грязные ногти, землистый цвет лица, чёрные тени под глазами, глупое выражение лица, отрешённое от жизни; я сильно сутулился, у меня тряслись руки, а походка после Шлиссельбурга так и не вернулась к прежней. Наверное, единственное чувство, которое я мог вызывать, кроме отвращения – это жалость.
- Вас тоже… не узнать, - после долгого молчания произнесла Устинья.
- Я был в тюрьме, - словно оправдываясь, сказал я. Ничего умнее придумать я не мог в тот момент. Я так сильно разволновался, что чуть не зашатался и не упал прямо там, где стоял.
Устинья опустила глаза, будто была в чём-то виновата передо мной. Потом тихо проговорила:
- Я слыхала. Я всё слыхала, то есть… слышала.
Меня позабавила эта Её милая оговорка. На один миг Она снова стала той деревенской девушкой, которую я так любил. И именно в этот миг я понял, что любил до сих пор.
Некоторое время мы молчали. Нам не о чем было говорить. Странно, но казалось, что мы совсем чужие – так далеко нас развела жизнь. Никаких тем для светской беседы не находилось. Наконец Устинья робко поглядела на меня и сказала:
- Простите меня, Андре, я не могу задерживаться. Я должна… бежать… Вы… заходите как-нибудь. Хорошо? Ну, до встречи.
И Она ушла. Несколько раз Она оглянулась, а я так и стоял на том месте, где остановился, увидев Её. Меня неприятно удивило Её обращение ко мне – «Андре», на французский манер. Ещё бы сказала au revoir. Делая такие глупые оговорки в русском языке…
Позже мы ещё раз встретились. Она сама пришла ко мне, я был поражён, откуда Она узнала, где я живу. Дядька деликатно удалился – теперь мне представляется, что он с Устиньей в сговоре состоял, - и мы провели восхитительную ночь с моею любовью. Я не был так счастлив уже давно, я уж не помнил, что так может быть. Но Устинья была не та, не та, которую я любил в молодости. И я обманывал себя, уверяя, что я счастлив теперь с Ней. Я снова был счастлив телом, а душа не того жаждала. Устинья была по-прежнему прекрасна, хотя тоже уже далеко не девочка. Но это была другая красота, холодная и посредственная, лишённая всякой индивидуальности. Я сознавал, что эта женщина мне не принадлежала. И ещё. До меня у Неё было много мужчин. Думалось мне, что и после меня будет много. Где-то в сердце таилась печаль: я не стал Её единственным. А это было так возможно…
Потом Она ушла, и напрасно ждал я повторного визита. От дядьки позже я и узнал причудливые повороты Её биографии, а также то, что больше Она не придёт. Ревнивый муж проведал об измене, выпорол жену и запер во дворце, а на меня собирался подать в суд. У меня появилась цель в жизни, тем более я всё равно должен был через пару лет умереть от чахотки – я уже чувствовал это. Заложив своё последнее сокровище – золотое перо и драгоценную чернильницу, подаренные мне некогда  самим Каховским, - я приобрёл неплохой пистолет. Спрятав пистолет за пазуху, я долго бродил по улицам Петербурга неподалёку от дворца, где была заперта милая Устиньюшка. И вот однажды мне удалось подобраться на достаточное расстояние к человеку, выходившему из кареты. На достаточное, чтобы даже в страшном волнении, с трясущимися руками попасть в сердце негодяя. Да, именно негодяем я считал мужа Устиньи. Негодяем – и больше никем. От пережитого волнения я сам тут же рухнул на снег, потеряв сознание. А очнулся уже в камере – словно перенёсся на двадцать лет назад. Такой же длинный суд, такое же обвинение, такой же приговор. Только теперь его не заменят заключением в Орешек или ссылкой. Весь Петербург думал, что граф Стрельцов давно умер – завтра он убедится в этом лично.               


Рецензии