Манаёвы

МАНАЁВЫ
СЕМЕЙНАЯ ХРОНИКА


Глава 1

Дом Манаёвых под железной крышей, с четырьмя  окнами на фасадной стороне и высоким крыльцом стоял, прижавшись тыльной стороной к высокой меловой горе. Справа от дома тянулся дубовый лес, слева разнолесный кустарник, укрывавший зеленым шатром пологий склон меловой горы. Мимо тесовых, с крытым верхом, ворот горбатилась избитая колдобинами дорога, связывающая хутора Гостиное и Аверино. А за дорогой плетневая изгородь, огораживающая сад, разбитый по отлогому берегу реки Потудань.
Хозяин дома Манаёв Иван Егорович, высокий узкоплечий старик, лет шестидесяти, с лысой головой и бритым, без усов, лицом, что в те далекие тридцатые годы прошлого столетия, считалось большой редкостью.
Много лет назад, еще до революции, Иван Егорович Земской управой был назначен охранником местного леса, тогда-то он и построил себе дом, так и остался при этой должности и в годы Советской  власти, честно трудился до самой Отечественной войны.
Его жена Елена, по местному бабка Алена, ростом была подстать своему мужу, высокая, приятная на внешность старуха, но по характеру мало  походила на своего мужа. Тот вспыльчивый, заводился, как говорят теперь, с пол-оборота, под горячую руку мог наломать таких дров, что потом переживал целую неделю. Бабка Алена, наоборот, выдержанная, слова лишнего не скажет, выслушает, подумает, прежде чем дать совет, на слезу скупая, плакать не любила и не умела, и на улыбку сдержанная. Иван Егорович сорок лет  прожил с ней в мире и согласии, а смеющуюся видел только один раз. Это тогда, когда он в престольный праздник Святого Николая Чудотворца, по-пьянке забавляя гостей, пошел плясать, да пошатнулся и сел в лохань с помоями. Сдержанно смеялись гости, как никак хозяина обижать неприлично, а бабку Алену словно прорвало, хохотала до слез.
- Дура, мать-перемать! – не обращая внимания на гостей, вылезая из лохани весь мокрый, залепленный картофельными очистками, напустился на жену Иван Егорович. – Сто лет прожили, улыбки не видел, а тут рот раззявила до ушей, тебя бы туда, я бы поглядел.
- Не будешь водку жрать без числа! - вытирая от смеха слезы, сразу посуровев, проговорила тогда бабка Алена и ушла с пьяных глаз мужа в другую комнату.
Но то было давно, еще по молодости, сын Иван был мальчишкой, теперь он женат на Агафье, женщине доброй, походившей чем-то на свекровь, такая же умная, со свекрами ладила, сама-то сиротой росла, потому и принимала их как родителей. Муж Иван каждодневно ходил на работу в колхоз, а она растила двух сыновей: Лешку пятнадцати лет и восьмилетнего Петьку.






Глава 2

И все было бы хорошо в семье Манаёвых, жили в достатке, обуты, одеты. По-миру не ходили за куском хлеба, Иван Егорович охранял лес, иногда из ружья подстреливал зайца, Иван вентерями ловил рыбу, поросят кормили, так что садились за стол - поста не знали. Только не понравилась кому-то эта крепкая, дружная в работе и слаженная между собой семья.
Может, за какие-то великие грехи их предков, а, может, Богу так было угодно, только незадолго до войны нежданно-негаданно, без стука, вошло в их дом горе великое, утонула в Потудани жена Ивана Агафья, и, как говорили тогда старики, по дури сгубила свою душу и оставила сиротами двоих детей.
Случилось это так. По рассказу бабки Алены, Агафья решила на противоположном берегу Потудани нажать несколько снопов зеленого камыша, привязала на шею серп и поплыла.
- Я же ей говорила, - будто оправдывалась свекровь, она считала себя виновной в смерти снохи, - не делай этого, Потудань река сорная, травой да тиной поросшая, нацепляешь серпом и пойдешь ко дну. Не послушала, поплыла, по-моему и вышло. Я же и виновата осталась, теперь всю жизнь буду корить себя за это.
 Её и, правда, винили, особенно муж Иван Егорович, с горя сразу похудевший и без того сутулый, еще  больше сгорбился, на тонкой шее кадык от горя ходил ходуном.
- У вас, у баб, мозги-то куриные, только языки чесать, а на дело вас нет, - чувствуя, что жена на себя принимает всю беду, наседал на нее Иван Егорович. – Чего каркала. Тебе бы надо серп вырвать, а ее взашей да домой.
Алена виновато молчала, другой раз могла бы и полкана спустить, а теперь не до того было.
Хоронили Агафью двумя хуторами, пришли аверинские, были и гостиные. Петькина учительница Анастасия Григорьевна привела весь класс на похороны его матери. Сбившись в тесный кружок, дети настороженно смотрели на лежавшую в гробу, с пожелтевшим лицом, Агафью.
У гроба собралась вся семья, у ног снохи стояли свекор Иван Егорович с женой Еленой. Иван Егорович плакал, слезы катились по щекам, зависали на подбородке, а потом крупными каплями падали на серую холщовую рубаху «небеленку». У бабки Алены глаза были сухими и строгими, несмотря на неутешное горе, она так и не смогла выжать из себя слезу. Старший сын Лешка понуро безотрывно смотрел на мать, а малолетний Петька, по глупости не сознавая навалившегося на их семью горя, совсем не смотрел на лежавшую в гробу мать, больше гулял глазами по столпившимся чуть в стороне своим соклассникам и хуторянам.
И никто, ни муж Агафьи Иван, не Иван Егорович, и предположить не могли, что пройдет совсем мало времени, и все они уйдут из жизни  разными дорогами и останется в живых только одна бабка Алена.


Глава 3

Через полгода Иван привел в дом молодую жену, мачеху для своих сыновей, Евдокию, женщину совсем не похожую характером на покойную Агафью, грубую, жестокую. Она с первых дней возненавидела свекров, невзлюбила и детей.
Как-то она пришла из Коротояка и заявила мужу:
- На заборе в городе читала объявление, приглашают на работу в город Астрахань, обещают комнату в бараке и заработки хорошие. Давай попробуем?
- А сыновей куда? – хотел, было, не согласиться с женой Иван.
- Поживут с дедами, а там обживемся, видно будет. Может, и к себе заберем, - уклончиво ответила Евдокия.
Слабохарактерный Иван посоветовался с родителями, те видели, Евдокия спокойно дожить не даст, разрешили.
- Ты  на поводу-то у нее здорово не иди, - провожая в Астрахань, предупредила Ивана мать. Без нашей поддержки угробит тебя змея подколодная.
- Чего ты так на нее, мама? Это она при вас такая, а со мной добрая, - попытался успокоить мать Иван.
Материнским сердцем чувствовала – не кончится добром эта вербовка. На деле так и случилось. Из писем старики Манаёвы знали, отработав несколько месяцев на стройке, Иван по настоянию жены ушел в море рыбаком, а перед самой войной пришло от Евдокии скорбное письмо.
«Ваш сын и отец, - писала она корявым, совсем безграмотным почерком, - Иван Иванович Манаёв, плавая по морю на корабле рыбаком, в августе месяце утоп в Каспийском море. Подробностей не знаю, писем мне не пишите, у меня другой муж, потому и прошу вас не беспокоить меня своими вопросами. К сему прилагаю руку бывшая ваша сноха Евдокия».
Читал письмо Лешка, он был самым грамотным в семье. Иван Егорович, не дослушав до конца письма, сморщил лицо, присел за стол, бабка Алена, сжав челюсти, проговорила:
- Я как в воду глядела, связался со злыдней, вот и повторил судьбу Агафьи, ушел без времени на тот свет.
Петька тут же сидел за столом и, высунув язык, рисовал на обложке тетради танк со звездой на башне и длинным стволом. Смерть отца его как-то не очень взволновала, он привык к деду Ивану и бабке Алене, отца вспоминал редко, если и вспоминал, то черты лица его были расплывчатыми, неясными.
Иван Егорович несколько минут молча сидел за столом, потом посмотрел глазами, полными слез, на внуков, глухо, с надрывом проговорил:
- Вы там, в речке, здорово не ныряйте, до греха,  вода чего-то невзлюбила нашу семью.
- Бог его знает, может, наоборот, - в раздумье проговорила  бабка Алена, - пригожих людей забирает к себе.
- Может и так, - согласился с ней муж.
Лешка положил на стол письмо и, чувствуя, что на деда с бабкой навалилось тяжелое горе, им сейчас надо дать покой, толкнув в бок Петьку, пригласил его с собой:
- Пойдем в сад, - и, обращаясь к старикам, пообещал, - в речку мы сегодня не полезем, вода холодная.

Смерть сына старики Манаёвы переживали по-разному, слезокап Иван Егорович, ссылаясь на работу, ушел в лес, наплакался там вволю, пришел домой только поздно вечером. Бабка Алена, не любившая прясть, села за пряху и не встала от нее до самой темноты.
А ложась спать, вдруг затосковал Петька, он и до того часто думал о матери, вспоминал, как она его в раннем детстве, да и незадолго до смерти, брала к себе в постель, прижимала к своему теплому, пахнущему потом, телу, целовала в стриженую голову и долго, пока не заснет, гладила шершавой от работы ладонью его худую, бугристую на позвоночнике, спину.
- Ты чего, внучек? – услышав всхлипы Петьки, подошла к нему бабка Алена.
- Маму вспомнил, - сквозь слезы пожаловался он.
- Спи, родимый, спи спокойно, - стоя у постели и укрывая поплотней одеялом внука, успокаивала его бабка Алена. – Матушка твоя, да теперь и батюшка, далеко, далеко, у Бога, и не скоро, пройдет много, много лет, когда они встретятся с тобою.
Знала бы, не говорила так внуку, она рассчитывала, что Петька проживет долгую жизнь, вырастет, женится, похоронит их с дедом, а получилось все наоборот.


Глава 4

Война пришла в их двор не такая уж страшная, как о ней рассказывали газеты и беженцы. Незадолго до прихода немцев, в середине июня сорок второго года, временно, всего на одну неделю, остановилась в их доме семья евреев Волчанских, бежавших от войны из Минска. Глава семьи Ефим Исаакович, мужчина небольшого роста, на носу очки с толстыми стеклами, с лысой головой и тонкими длинными, как у музыканта,  пальцами, вечерами подолгу рассказывал Манаёвым о страстях и казнях, которые устраивали фашисты в Белоруссии.
- Сами-то мы не видели, слава Богу, эвакуировались еще до прихода немцев, - то и дело поправляя сползавшие на нос очки и спотыкаясь на букве «р.», рассказывал Ефим Исаакович. – Знакомых встретили, они нам про все и поведали. Целыми деревнями уничтожают немцы Белоруссию, сжигают дома, расстреливают стариков и детей, не щадят никого, а про нас, про  евреев, и говорить нечего, будто сам Гитлер такой издал указ: «Евреев уничтожать всех до единого».
- Я об этом читал в газетах, - вставил свое слово Иван Егорович, - германцев мы помним еще по империалистической, сволочной народ, учат, учат его не воевать, разобьют в щепку, пройдет десяток лет, а они снова лезут на рожон.
То, что Иван Егорович читал газеты, тут он перед Ефимом Исааковичем кривил душой. Не читал он газет, безграмотным был, даже буквы знал не все, расписывался каракулями, вместо полной своей фамилии ставил известное в истории слово «Мамай». Работая лесником, т.е. охранником леса, выходя на работу, имел при себе всегда ружье и портфель с отпечатанными бланками Актов на нарушителя, и уж если Иван Егорович ловил какого-нибудь, пусть самого безвредного вора, то разыгрывал перед ним одну и ту же, заученную наизусть, комедию. Долго кричал, топал ногами, грозился отдать под суд, для острастки доставал из портфеля бланк Акта, садился на какой-нибудь пень, собираясь якобы вписать в него фамилию нарушителя, в последний момент вдруг передумывал, добродушно говорил:
- Ладно, на этот раз прощаю, в следующий раз попадешься, спуску не дам, составлю акт и передам в суд, а теперь забирай дрова и валяй домой.
 Жена Ефима Исааковича Хава, небольшого роста, но ладно скроенная женщина, отработавшая всю жизнь швеей-модисткой (по ее словам она шила одежду для самых известных людей и артистов Минска), в семейных беседах больше молчала. У нее было красивое лицо, высокий лоб, черные волнистые волосы и большие, с длинными загнутыми вверх ресницами, глаза. Их дочь Женя, восемнадцатилетняя девушка, похожая, как две капли воды, на мать, часто плакала. Она успела до начала войны окончить десять классов, мечтала пойти по стопам отца, поступить в консерваторию. Как оказалось, Ефим Исаакович преподавал там игру на скрипке, но почему-то в первые дни проживания в доме Манаёвых стыдился признаться перед рабочими людьми в своей интеллигентной профессии.
Семнадцатилетний Лешка почти с первого взгляда влюбился в Женю. Это была его первая любовь, до встречи с Женей ему почему-то не нравились девчонки, а может, наоборот, казалось ему, он не нравился им. Дело в том, что семь классов он окончил в Коротояке, всегда чувствовал свою ущербность, во-первых, по-деревенски одевался, бабка Алена не могла да и не знала, как одеть внука, чтобы он выглядел на уровне городских мальчишек, а во-вторых, внешность у Лешки была, как он считал, не самая лучшая, во всяком случае он думал, что девчонкам не нравится. Небольшого роста, щуплый, тонкошеий, бабка Алена всегда говорила о нем:
- Господи, в кого такой уродился, худущий, в чем только душа держится, будто его хлебом не кормят. Одни глаза только материны видны и больше ничего.
Глаза у Лешки и, правда, были красивые - большие, голубые, с поволокой, с длинными, как у девушки, ресницами. Про его глаза ему говорила не только бабка, недавно в Аверино его встретила разбитная красивая бабенка, на пять лет старше его, успевшая побывать замужем, а теперь «разведенка», блудливо стрельнув на него глазами, с улыбкой сказала:
- Ну и глазищи у тебя, Лешка, заглянешь в них на самое дно и сна лишишься.
При взгляде на плачущую Женю, у Лешки тоже ком подкатывался к горлу, ему жаль было девушку, и однажды он не вытерпел, подсел к ней, положил руку ей на плечо, предложил:
- Пойдем Женя в сад, на лодке можно покататься.
Женя протерла носовым платком заплаканные глаза, хотела, было, отказаться, но вмешалась мать:
- И, правда, доченька, пойди с Лешей, в саду погуляете, можно и на лодке покататься, река уж больно у них красивая, не как  у нас в Минске голый асфальт. А слезы что, их сколько  не лей, они делу не помогут.
В саду Лешка с Женей долго молча сидели на лавочке у самой воды. Эту лавочку сколотил из досок Лешкин отец. Лешка помнил, как отец с матерью в выходные или в свободное от работы время, вечерами, на закате солнца, помахивая ветками от наседавших на них комаров, подолгу сидели на этой лавочке, мирно  беседуя о чем-то своем, сокровенном, и не предполагали, что пройдет совсем немного времени, и они примут смерть от воды, на которую могли смотреть целыми часами.
- Женя, давай я тебя покатаю на лодке, - предложил Лешка.
Женя молча кивнула головой. Река тихая, будто сонная, еле заметно колыхала крупные, как сковородка, листья лилий, изредка то на одном, то на другом берегу лениво перекликались между собой лягушки, плескалась мелкая рыбешка и, вдруг,  совсем неожиданно даже для Лешки, кто-то черный, большой, мохнатый, разбрызгивая воду, недалеко от лодки бросился в речку. Женя испуганно вскрикнула и схватила Лешку за руки, у Лешки от счастья сначала остановилось сердце, а потом торопливо заколотилось в груди.
- Леша, кто это? – спросила побледневшая Женя.
- Бобер, - тихо прошептал Лешка, он боялся пошевелить рукой, ему приятно было прикосновение этих горячих, слегка вздрагивающих от испуга, девичьих рук.
И потом, когда после бобра улеглась вода, и снова заговорили притихшие на короткое время лягушки, Лешка объяснил Жене:
- В Потудани живет много бобров, на них еще до войны была запрещена охота, - влюбленно глядя прямо в глаза девушки, рассказывал Лешка, - потому они и осмелели до такой степени, что иногда белым днем выходят к нам в сад и гуляют по нему, совсем не обращая внимания на людей.
Женя белозубо улыбнулась Лешке, на какое-то мгновение у нее радостно вспыхнули глаза и сразу погасли, она вздохнула, посмотрела прямо во влюбленные  Лешкины глаза, тихо проговорила:
- Леша, не надо на меня так смотреть, иначе я снова заплачу.
Она несколько минут задумчиво смотрела на проплывавшие мимо них белые, будто выточенные из мрамора, лилии, на зеленый камыш, на полоскавшиеся в воде ветви плакучей ивы, потом снова вздохнула, добавила:
- Ты хороший парень и мы могли бы с тобой стать друзьями, хорошими друзьями, но время не такое, война, и Бог его знает, что станет с нами в этой проклятой кровавой бойне. А потом папа сказал, мы завтра уйдем от вас. Поворачивай лодку, поплыли домой.
Лешка молчал, у него тоскливо заныло сердце, он не хотел расставаться с Женей, он не знал, что такое любовь, и вот теперь нахлынувшее на него это высокое чувство неожиданно обрывалось с такой тяжелой душевной болью.
На второй день Волчанские уходили из дома Манаёвых. Провожали их в неизвестный путь Иван Егорович и Лешка. Сначала перевезли на лодке через Потудань, потом километра два до Дона шли лугом, некошеная трава, по пояс высотой, путалась под ногами, мешала идти. Лешка сразу, как только вылез из лодки, забрал у Жени увесистый рюкзак, взвалил его на плечи и пошагал вслед за дедом. Женя посмотрела ему в глаза и благодарно кивнула. Иван Егорович оглянулся на внука и последовал его примеру – забрал мешок у Хавы. Сначала шли молча «гуськом»: впереди хорошо знавший дорогу Иван Егорович, за ним Лешка. Ефим Исаакович горбился под своим мешком, ему было тяжело и непривычно, под ногами трава, сползающие очки, он часто поправлял их, что-то недовольно шептал, наверное, проклинал войну, Гитлера и всех тех, кто прямо или косвенно повинен в их несчастье.
- Ну а за Доном куда будете путь держать? - обернувшись и чуть приостановившись, чтобы догнал его Ефим Исаакович, спросил Иван Егорович.
- В Пензу, родственники у нас там проживают! – с хрипотцой от натуги, ответил Ефим Исаакович.
- В Пензу?! Это что, по вашему мнению, немец туда не доберется?
- Думаю, не доберется, силенок не хватит, - почти с уверенностью ответил старый еврей.
- Я думаю так, - шагая рядом с Ефимом Исааковичем, заговорил Манаёв, - дальше Дона его не пустят, старые люди говорят, Дон это река русская, святая, на ней и в древние времена наши били супостата, побьют и сейчас.
- Дай бы Бог!
Подошли к Дону напротив Барского хутора, разбросавшего реденькие хатенки вдоль низкого песчаного левого берега. Присмотрелись, на улице ни души, люди, как вымерли, только на берегу реки, у самой воды, на длинной веревке пасся рыжий теленок, вокруг него с лаем бегал такой же рыжий щенок, теленок щипал траву и отчаянно отбивался от мух и оводов, махал хвостом и бил себя задними ногами по животу.
Лешка разделся, переплыл Дон, вошел во двор низкой, придавленной соломенной крышей, хатенки и вскоре вышел оттуда с веслом на плече.
Перевозил Волчанских один Лешка, он должен был оставить лодку хозяевам, а сам вплавь вернуться к поджидавшему его деду.
Волчанские вылезли из лодки, Ефим Исаакович на прощание крепко, по-мужски, пожал Лешке руку, Хава вдруг заплакала, подошла к перевозчику и прижалась мокрым от слез лицом к его щеке.
- Спасибо тебе и твоему дедушке, дорогой мальчик, за доброту, за хлеб-соль вашу, за все спасибо и прощай. Женя, - позвала она дочь, - попрощайся с Лешей, в этой войне немногие выживут и уж, наверняка, мы никогда не встретимся.
Женя шагнула к Лешке, прижалась к нему всем телом, расцеловала его сначала в щеки, а потом в губы. Лешка задохнулся от этого поцелуя, он не знал, как ему поступить в этом случае, уж больно все случилось нежданно и негаданно.
Волчанские впряглись в свою поклажу и, горбатясь, загребая ногами песок, пошли в сторону Барского хутора.
Лешка стоял и смотрел им вслед, у него снова, как тогда, при виде плачущей Жени, подкатился ком к горлу, он пытался его проглотить и не смог. Ком твердел, ширился, Лешка тяжело задышал носом и, вдруг, не выдержал, нехорошо перекосил рот и заплакал, плакал также горько, как несколько лет назад у гроба матери. Он тогда знал, что никогда не встретит мать живой, знал и теперь, что этот первый и, наверное, последний поцелуй любимой девушки никогда в его жизни не повторится.
- Лешка-а-а-а! – донесся с того берега голос деда.
Лешка круто повернулся, с разбега бросился в Дон, долго плыл под водой, потом вынырнул, отфыркался, глубоко вздохнул и, размашисто шлепая ладонями по воде, поплыл к поджидавшему его деду.






Глава 5

А ночью немцы вновь  бомбили в Коротояке переправу через Дон. Они и до того бомбили ее около двух недель, потом почему-то сделали перерыв и теперь вот снова… Манаёвы не спали всю ночь, гремели взрывы, в небе с ревом проносились, казалось прямо над головами, самолеты. Наши «Ястребки», как могли, защищали отступавшие войска, завязывались ожесточенные воздушные бои. И правы были немцы, в разбросанных своих листовках они писали: «Ваши летчики отважны, самолетики бумажны, наши летчики трусы, самолеты как часы». Даже не сведущий в военных делах, особенно в воздушных боях, Иван Егорович, наблюдая из-под пелены дома за этими схватками, говорил стоявшей рядом  с ним жене Елене:
- Не знаю, какие часы имеют ввиду немцы, походили их самолеты толи на швейцарские, толи на архиерейские, но только наши соколы дерутся с ними увертливо и смело, это уж точно.
Бабка Алена, несмотря на ночь, при каждом взрыве, поворачиваясь на восток, бегло крестилась. Лешка с Петькой по распоряжению деда спали на полу.
- Безопаснее так, - говорил он, - пули-то от самолетов, они - дуры, сыпятся как из рештака и куда зря.
 Что такое рештак, ребята не знали, но слушались деда, ложились там, где он велит, может, и правда, думал Петька, рештак - опасное оружие, не послушаешься, стукнет пулей, будешь пенять на себя.
Бомбежка продолжалась много дней, а потом вдруг стихло. Наши войска ушли за Дон, немцы еще не пришли, тогда-то и началась неразбериха. Центр Коротояка был полностью уничтожен бомбежкой, разбит и крупный по тем временам маслозавод. Городские жители разбежались по окрестным хуторам и селам, а иногородние, наоборот, пользуясь безвластием, кто с чем, с разной посудой, ведрами да бидонами ринулись на маслозавод за подсолнечным маслом
За ужином бабка Алена, зная характер мужа, издалека повела разговор:
- Говорят, в Коротояке маслозавод разбомбили.
- Да не только его, мелзавод тоже, - не подозревая к чему клонит жена, вступил с ней в разговор Иван Егорович.
- Я к чему это, - продолжила Алена, - люди  маслом надорвались, а у нас в доме ни росинки.
- Ну и что? – положив ложку на стол, насторожился Иван Егорович.
- Лешку бы послать с двумя четвертями.
- Я те пошлю, я пошлю, старое корыто, - Иван Егорович даже выскочил из-за стола и забегал по кухне. – Не нынче, завтра немцы нагрянут, а ей масло, они тебя так подмажут, что и без масла до самого гроба скрипеть не будешь.
Бабка Алена поджала губы, она знала, уж если муж забегал, в этот момент его не трогай.
Лешка, низко склонившись над чашкой, молча хлебал суп, ему сильно хотелось сходить в Коротояк. Рассказывали его сверстники, побывавшие там, что после длительных бомбежек, Коротояк было не узнать. Разрушенные дома, исковерканная техника, трупы людей и животных. Догорая, местами дымились пожарища, смрад и тяжелый запах нагонял страх на людей, но у Лешки возраст был такой, что хотелось все увидеть самому, а потом поведать о том бабке с дедом. Не выдержав, он осторожно намекнул об этом деду, но тот договорить не дал.
- Не вздумай, запорю! – и прикоснулся рукой к поясному ремню.
Лешка знал, пороть дед его не будет, возраст у внука не тот, в детстве иногда драл, а теперь по привычке только грозился.


Глава 6

Как и полагал  Иван Егорович, немцы пришли на другой день. В хуторе Аверино они появились во второй половине дня. Лешка  бегал посмотреть на этих страшных фашистов, которые, как писали в газетах, протопали в своих кованых сапогах почти всю Европу и теперь пришли к Дону, в захудалый хутор Аверино, который не значился нигде, даже, наверное, в картах областного масштаба. Близко к ним не подходил, из колхозной кукурузы наблюдал, не думал тогда Лешка, что, прячась в кукурузе, подвергает себя большой опасности. Не дай Бог, заметил бы какой-нибудь фриц за следящим за ними человеком, не раздумывая, резанул бы очередью из автомата и поминай Лешку Манаёва за упокой души. Но слава Всевышнему, на этот раз такого не случилось.
  Немцы въехали в хутор на открытых грузовиках, окружили единственный хуторской колодец, черпали из него брезентовыми ведрами воду, подолгу пили прямо из ведер, кричали друг на друга и, к удивлению Лешки, по-русски матерились.
А утром следующего дня немцы приехали на машине и к Манаёвым. Не спрашивая хозяев, раскрыли ворота, въехали во двор, машину поставили под развесистый дуб, росший прямо посреди двора, этому дубу было сто, а может и двести лет, Лешка как-то спросил о его возрасте деда, тот за словом в карман не полез, грубовато ляпнул, что на ум взбрело:
- А черт его знает, может сто, а может тыща лет, я у него на крестинах не был.
На крестинах не был, а пожалел за красоту да за возраст, дом строил почти в лесу, всякую мелкоту вырубил, а его не тронул.
Немцев было двое – шофер, коренастый, широкоплечий блондин лет пятидесяти и второй, пучеглазый, длинноногий, тощий, как костыль. Бабка Алена сразу дала этому немцу кличку «дохляк», у него, похоже, и, правда, были проблемы со здоровьем, как потом заметили, немец часто принимал какие-то таблетки, запивая их водой из фляжки, постоянно висевшей у него на поясе. У этого фашиста проблемы были и с характером, сразу, как только въехали во двор, немцы по очереди, не оставляя без присмотра машину, сходили выкупались в Потудани. Шофер после купания занялся делом, поднял капот машины, стал возиться с мотором, а дохляк начал обследовать  двор, заглянул в свинарник, не обнаружив там живности, полез в курятник. Кудахтающие на все голоса куры подняли там невообразимый шум, который больно хлестанул по нервам бабку Алену. Она схватила тяпку и бросилась на выручку своим хохлаткам, но неожиданно резкий окрик мужа остановил ее.
- Куда, дура, прешься, совсем из ума выжила, он тебя из автомата пукнет и поминай как звали.
- Так он же, «дохляк», кур наших душит, - у бабки Алены от злости тряслась борода, державшие тяпку пальцы побелели от натуги, казалось, не останови ее Иван Егорович, она не дрогнула бы голову оттяпать жадному до курятинки фрицу.
Иван Егорович кинул испуганный взгляд на шофера, не дай Бог, заметил, вмешается, горя не оберешься, но тот, вытирая тряпкой запачканные руки, смотрел на них и улыбался.
Вскоре из курятника вышел дохляк, в руках он держал за голову трепыхавшуюся черную курицу, резко тряхнул птицей и та безголовая, разбрызгивая кровь, махая крыльями, поползла по земле.
- Матка, матка, - позвал он бабку Алену, у «дохляка» оказалась и третья проблема, он совершенно не знал русского языка, если и знал, то не более пяти слов, но не знал когда и в каких случаях их применять. Потому и невпопад, громко прокричал к подошедшей к нему бабке Алене:
- Руки верх!
Бабка Алена слегка побледнела, не понимая в чем дело, потянула руки вверх.
Немец тоже почувствовал, что свалял дурака, глядя растерянно, пучеглазо, на стоявшую с поднятыми руками старуху, не знал, что сказать дальше, вертел головой, шлепал руками себя по карманам, отыскивая сигареты, а может таблетки, которые часто кидал в рот.
- Достукалась, твою мать, с тяпкой на солдата, - только и смог сказать Иван Егорович.
Он посчитал, что немец из курятника каким-то образом видел бегущую с тяпкой к нему бабку Алену. И неизвестно, чем бы кончилась эта история, если бы не вмешался в нее шофер. Он открыл капот машины, грязную тряпку выбросил через плетень в огород и, улыбаясь, подошел к тощему. «Дохляк» понял, что сделал не то, что надо, растерянно смотрел то на стоявшую с поднятыми руками бабку Алену, то на подошедшего к нему шофера. Шофер подошел к бабке Алене, жестом показал ей, чтобы она опустила руки, потом повернулся к понуро стоявшему фрицу и что-то долго сердито отчитывал ему. Иван Егорович заметил, у шофера на погонах поблескивали какие-то знаки различия, у любителя курятины погоны были чистые.
- Значит хоть и шофер, а какой-то начальник, - подумал Манаёв, - и раз ругал грабителя, то выходит хороший человек, так что немцы бывают разными.
Шофер поднял с земли курицу и подал тут же стоявшей бабке Алене, проговорил довольно сносно на русском языке.
- Матка, извиняйте, курка ваш, ваш! -  повернулся и пошел к машине, за ним, как побитая собака, поплелся «дохляк».
Всю эту историю Лешка с Петькой наблюдали из окна дома, дед накрепко запретил им выходить к немцам.
- Черт их знает, фашист есть фашист, - вслух размышлял Иван Егорович, что им взбредет в голову знает один только сатана, так что уж лучше сидите в доме и носа не кажите.
Носа ребята немцам не показывали, но все, что делалось во дворе, видели. Видели, как в ворота въехал мотоциклист, что-то сказал немцам, развернулся и уехал. «Дохлый» сразу после отъезда мотоциклиста с мотком красной проволоки полез на дуб. Лешка догадался - в машине рация и этот немец связист. Шофер занялся другим делом, сначала он вытянул из-за спинки сидения кабины брезентовый стульчик, потом слазил в кузов и вытащил оттуда непонятный для Манаёвых скошенной формы ящик, открыл его и тут даже у невозмутимой бабки Алены от удивления раскрылся рот. В ящике заблестел, заиграл всеми цветами радуги аккордеон. Это потом Манаевы узнали, что этот музыкальный инструмент называется аккордеоном, а до этого кроме гармошки двухрядки ничего не видели. Немец снял с себя китель, аккуратно повесил его на зеркало заднего вида, взял аккордеон, присел на стульчик и заиграл.
Сначала из-под пальцев немца нежно лилась робкая, тоскливо-всхлипывающая музыка, потом она постепенно смелела, ширилась, заполняла двор, пространство, поднималась вверх, казалось, до самых облаков, срывалась оттуда, билась о землю и превращалась в бравурные, типично фашистские, по-звериному рыкающие, звуки.
Несмотря на толстые, короткие, совсем немузыкальные пальцы, немец был превосходным мастером своего дела. По мнению Ивана Егоровича, ему бы со своими способностями аккордеониста, не крутить баранку военной машины, а где-нибудь в приличном заведении радовать людей своей музыкой.
Лешка с Петькой не выдержали, нарушили запрет деда, вышли из дома посмотреть и послушать диковинную музыку.
- О, малчик, ком суда! - сразу бросив играть, будто обрадовался немец, увидев Лешку с Петькой и поманив их пальцем, подозвал к себе.
Еще из окна Лешка заметил, у немца было доброе лицо, он и сейчас по-доброму улыбался ребятам, сжал меха аккордеона, поставил его на стульчик, полез в кузов машины, повозился там с минуту и вылез из нее с плиткой шоколада. Подавая шоколад Петьке, немец, путая русские и немецкие слова, заговорил с ребятами.
… Он рассказал, что у него дома тоже есть два сына, старший вот такой, как ты, он ткнул Лешку пальцем в грудь, а младший, кнобе, киндер, малчик, - и показал на Петькино плечо, Лешка понял, у немца младший сын меньше Петьки на целую голову. К вечеру они довольно близко познакомились с немцем, его имя было Курт.
На закате солнца, когда бывает хороший клев, Лешка пригласил Курта порыбачить в Потудани с лодки. Немец охотно согласился, в рыбацком деле  он оказался превосходным мастером: умело забрасывал удочку, умело подсекал рыбу, только категорически отказался плевать на нанизанного на удочку червяка.
- Так пан Курт, клевать же будет лучше, - пытался убедить его Лешка, он точно не знал, какую роль играет в рыбалке поплевывание на червяка, его так научил дед.
- Ты на червяка-то хорошенько поплюй, - учил он Лешку еще в самом раннем детстве, - рыба-то, она человеческий дух за километр чувствует.
Лешка слушался деда, делал как он велел, совсем не думая над тем, что от человека может быть запах разный, например, после выпитой водки или съеденного чеснока.
Немец, наверно, думал также, потому и отмахнулся от Лешки, как от мухи.
- Найн, найн, - сказал он, не отрывая глаз от поплавка.
Вечером Курт брал аккордеон и играл на нем свои немецкие песни. Иван Егорович с бабкой Аленой тоже слушали неизвестную для них музыку, они выходили на крыльцо, садились рядом на лавочку, бабка в белом, подвязанном под подбородком, платке, Иван Егорович в выцветшем зеленом картузе с темным от пота верхом.
Курт три раза в день ходил на кухню в Аверино за питанием. Радист не отходил от рации, сидел в брезентовом кресле и безотрывно смотрел на ее мигающий зеленый огонек.
Как-то Курт принес на ужин три котелка какой-то снеди. Один поставил себе в кабину, другой отдал радисту, третий предложил Манаёвым
- Матка, матка, кушай корошо дойчен суп, - протянул он котелок бабке Алене.
В котелке оказалось какое-то варево, похожее на русские щи, только очень густые, как говорится,  ложка стоит, бабка Алена взяла варево в рот и сморщилась как от зубной боли.
- Господи, с ума сойти, перцу-то натолкали, язык не отскребешь, - осудила она немецкое блюдо и  предложила мужу, - Иван, покушай!
- Нет уж извиняй, немецкую баланду жрать не буду, лучше отдай вон кобелю, сердито отказался Иван Егорович.
Кобелю Алена варево не отдала, пригласила из сада мастеривших что-то там внуков. Тем немецкие щи понравились, поели все до дна и тщательно облизали ложки.


Глава 7

Прошло несколько дней, за это время Курт довольно близко познакомился с семьей Манаёвых. Несколько раз плавали в лодке на рыбалку с Лешкой, носил щи с кухни и угощал хозяев дома. Вечерами он приходил на крыльцо к Ивану Егоровичу, и они подолгу беседовали о своем житье-бытье. Со стороны эти беседы походили на комические сцены. Рассказывая о своем, Курт сильно жестикулировал руками, хлопал себя по голове, по животу, лазил на карачках. Иван Егорович тоже не  оставался в долгу, ему казалось, если он будет русские слова коверкать в произношении и громко кричать, немец легче поймет  о чем он хотел рассказать.
Одним словом всеми правдами и неправдами, к концу недели Манаёвы о Курте знали много. Знали, что он живет в Баварии, что у него там семья – двое сыновей и больная сердцем жена, что до войны было у них две лошади и три коровы, и что Гитлер швайне и дурак, затеял эту войну и неизвестно, кто в ней выйдет победителем.
Последнее Курт говорил тихо, жестами, кося глаза на кузов машины, наверное, боялся, что его услышит радист. Тот, хотя и был рядовым солдатом, но судя по первому дню их приезда во двор Манаёвых, среди фашистов считался первым человеком.
 - Иначе с чего бы его сподобило лазить в чужой курятник и отрывать курам головы, - общипывая перо с черной курицы, решила тогда, неделю назад, бабка Алена.

Может, так бы и прожили спокойно Манаёвы в своем доме, по вечерам слушали бы немецкую музыку, мальчишки бы с аппетитом выскребали из котелков фашистскую кашу, густо заправленную разными снадобьями, если бы фронтовое затишье не сменилось военными действиями. С левого берега Дона наши дальнобойные орудия начали обстреливать немецкие войска. Готовясь к обороне, фашисты спешно стали выгонять жителей правого берега Дона из своих домов, тогда-то и услышали Манаёвы непонятное, а потом, как оказалось, страшное слово «эвакуация», а еще позже, уже будучи  на чужой стороне, толи от безграмотности, а может с умыслом, переименовали этот термин в точно определяющий положение эвакуированных людей - «выковырянные». Оно и правда выходило так, немцы выковырнули людей из обжитых мест, как это делает человек, выковыривая вилкой из расколотого грецкого ореха уютно лежавшие там ядрышки.


Глава 8

Манаёвы  со своим небогатым скарбом солнечным воскресным днем выехали из дома. Курт, провожая их, всем мужчинам, в том числе и Петьке, крепко пожал руки, бабке Алене поклонился чуть не в пояс, и, похлопывая Лешку по плечу, для поднятия старикам в тяжелую минуту духа, проговорил, обращаясь только к бабке Алене:
- Матка, Леша гут, гут, Петька гут, гут, - и потом за воротами долго стоял, смотря вслед  отъезжающим. Наверное, вспоминал своих детей, жену, родину, и, возможно, думал этот умный баварский крестьянин о том, что неизвестно как кончится эта война и, не дай Бог, случится так, что русские погонят немцев на запад и тогда его семье тоже вот так придется покидать свой обжитый и уютный дом.

Остановилась семья Манаёвых в небольшом хуторке в трех километрах от села Терновое, с романтическим красивым названием подстать таежному краю, Медвежья Поляна. Неизвестно не из рассказов стариков   долгожителей, не сохранилась и запись в городском Острогожском музее, водились ли на этой поляне медведи, или, может быть, их никогда там и не было, но в войну, в сорок втором году, этот хуторок был до отказа набит эвакуированными из Коротояка людьми.
Медвежья Поляна, как и положено быть поляне, была окружена дубовым лесом. Немцы там сразу организовали полицейский участок из двух бывших раскулаченных в годы коллективизации мужиков. Присматривались к людям полицейские, следили с пристальным вниманием за хуторянами немцы, из опыта фашисты знали, что в таких лесных хуторах на Украине и в Белоруссии часто организовывались партизанские отряды.
Манаёвы жили у престарелой далекой родственницы в маленькой хатенке под соломенной крышей, два подслеповатых окошка, перекошенная дверь, земляной пол, русская печь, сложенная по старинке на четырех дубовых столбах и длинная, во всю стену лавка. Вот и все удобства. Мало света, теснота, запах слежавшейся на полу соломы, на ней Манаёвы спали, по ней и ходили.
Лешка от этой неустроенности страдал, казалось,  больше всех. Он тосковал по своему просторному дому, по саду, по Потудани и, как ни странно, ему почему-то, вдруг, захотелось встретиться с шофером Куртом. За те дни, которые они провели с ним в одном дворе, Лешка успел привязаться к немцу и теперь тосковал, но не как по близкому родственнику.
- Деда, мне бы сходить домой, посмотреть там, что и как? – лежа на соломе после ужина, спросил Лешка Ивана Егоровича.
- Это куда домой? – будто не поняв, переспросил дед, подождал минуту, что ответит внук, и вдруг заговорил:
- У нас теперь домов, как у зайца дремов, в каждой деревне дом, а туда, в Аверино, не вздумай, там теперь хозяин Гитлер.
- Так у нас во дворе Курт, - не сдавался Лешка.
- Ты чем думаешь, головой или как? Курт солдат, нынче тут, а завтра там.
Дальше Лешка возражать  не стал, лежал, вспоминал дом, друзей. В первый же день, как они приехали на Медвежью Поляну, он обежал все дворы, искал своих хуторян, не нашел, из разговоров знал, аверинцы остановились в основном в селе Терновое.
- Надо сходить туда, может кого-нибудь встречу, хотя бы из  соклассников, засыпая, подумал он.
 
Лежавший на соломе рядом с Лешкой Иван Егорович будто перехватил мысли внука, заговорил теперь уже с бабкой Аленой.
- В Терновое сходить надо было бы, аверинцев повидать, может встречу Пантелея Андреевича, председателя нашего колхоза, как никак товарищами считались не один год.
- Вот и сходи, - поддержала его жена, - по дороге только гляди, будь осторожен, говорят, немцы подстреливают одиноких мужиков, считают их партизанами.
- Теперь погибнуть не мудрено, на то и война, - не придав особого значения предупреждению жены, но все же соглашаясь с ней, Иван Егорович повернулся на бок и вскоре заснул.





Глава 9

На второй день Манаёв, как и полагал, пошел в Терновое, встретился там со многими хуторскими, нашел и аверинского председателя колхоза и своего дружка Пантелея Андреевича Изотова. Долго беседовал с ним, и тот рассказал ему интересную и обнадеживающую новость. Оказывается, в Терновском лесу скрывается все партийное начальство Коротоякского района, сам Изотов встретился на прошлой неделе с первым секретарем райкома  партии товарищем Слепцовым.
- Да ты что, с самим Слепцовым? – не поверил своим ушам Иван Егорович. – Значит, не пошли за Дон.
- Не пошли, остались в своем районе.
Манаёв, несмотря на свою, казалось бы, скромную незаметную должность охранника леса, среди районного начальства был известным человеком. Хорошо был с ним знаком и Слепцов, любитель посидеть вечерком на лодке с удочкой, он часто бывал в доме Ивана Егоровича, бывали случаи, оставался на ночь, так что встреча с ним Изотова подняла в душе лесничего целую бурю воспоминаний
- Ну и как он выглядит, о чем говорит, как там наши, скоро ли погонят немцев? – засыпал вопросами Иван Егорович собеседника.
- Похудел, изменился, бороду отпустил, сразу и не узнал я его. Встретились, обнялись, поговорили, а насчет наступления наших, - Изотов сделал паузу, посмотрел прямо в глаза Манаёву, проговорил, - сказал так, держитесь, мы придем.
Расставаясь, Пантелей Андреевич проводил Ивана Егоровича до ворот, на прощание обнялись, прижались друг к другу, расцеловались как близкие родственники. Изотов срывающимся голосом проговорил:
- Ну, что же, прощевай дружок, время-то такое, толи свидимся, толи нет, передавай поклон Елене. Пусть там, если что не так, здорово не обижается.
- О чем ты говоришь, какая обида?  Ты прав, самое главное теперь это выжить. Ну, прощевай, - еще раз пожав руку Пантелею Андреевичу, проговорил Манаёв, и, не оглядываясь, пошел по улице в сторону Медвежьей  Поляны.   

Его убили в километре от Тернового в тот день, как он побывал у Изотова, и совсем не так, как думала бабка Алена. Никто его не заподозрил в партизанщине, погиб просто так от немецкой пули, пущенной фашистом подлецом, дураком, и, может быть, последней сволочью, каких только может породить наша матушка земля.
 А было это так. Из рассказа терновского старика, пасшего свою корову на опушке леса:
- Сижу, значит, я за кустом, - рассказывал он своему соседу (а тот оказался хозяином дома, у которого жил на квартире Изотов), - слышу, постукивает телега, осторожно выглянул, едут на паре лошадей два немца, сидят оба на передке, веселые, над чем-то смеются, о чем-то спорят. Прислушался я к их спору, понял, спор-то у них непростой, не человеческий, а звериный. Слава Богу, язык-то я их знаю не хуже, чем они, пять лет в империалистическую пленным в Германии прожил, так что научился там всему, и языку тоже, так вот слышу, говорит один немец другому:
- Видишь, Ганс, вон идет по дороге русский мужик?
- Вижу, ну и что?
- А то, что попадешь в него из винтовки с первого выстрела?
Немец посмотрел на шагавшего по дороге метрах в трехстах человека, ответил:
- Попаду, но не буду!
- Нет, не попадешь, стрелок-то ты сам знаешь, слабоватый, потому и ездовым на лошадях всю войну.
Ганс натянул вожжи, остановил лошадей, смерил тяжелым взглядом сидящего рядом фашиста, зло заговорил:
- Ты, гнида, не гордись своими фронтовыми подвигами, я их отлично знаю, и ездовым я не потому, что плохо по людям стреляю, а по болезни. А ты попадешь?
- С первого выстрела уложу. Я за войну таких вот русачков перещелкал не один десяток. Дай хлебнуть из фляжки шнапса, отпущу и этому грехи.
Ганс отстегнул от пояса фляжку, подал фашисту.
- На, хлебни, а русского не убивай!
Немец, задрав голову, сделал несколько глотков, вручил хозяину фляжку, проговорил:
- Нет, Ганс, даром я не пью.
Фашист снял с плеча винтовку, прицелился и выстрелил. Мужчина взмахнул руками, повернулся, будто с удивлением посмотрел, откуда прозвучал выстрел и рухнул на дорогу.
- Подлец ты, Фриц, за глоток шнапса убил человека, - пристегивая фляжку к поясу, проговорил Ганс. – Придет время, тебя русские хлопнут не за глоток шнапса, а просто так, чтоб не гадил людям на этом свете.
Он дернул за вожжи, телега покатилась и вскоре скрылась за поворотом.
 Терновской мужик подошел к телу убитого Ивана Егоровича. У него была прострелена голова, он лежал у дороги вниз лицом, прижавшись правым ухом к земле. Будто прислушивался к голосам далеких предков, призывающих русский народ стать на защиту своей России и защищать ее так, как защищали они ее на Чудском озере, рубились не на живот, а на смерть на Куликовом поле, да мало ли приходилось им отстаивать Великую Русь от оголтелого супостата.
Вечером того же дня четверо Терновских стариков увезли на двухколесной «арбе» тело Ивана Егоровича и похоронили на местном кладбище невинно-убиенного,  без имени, без молитвы и покаяния.


Глава 10

Только на третий день дойдет слух до бабки Алены о смерти ее мужа. Этот же слух довел ее до кладбища, показали и могилу, постояли Манаёвы у небольшого холмика, у кое-как сбитого из необструганного от коры дубового креста и ушли, не думая о том, что никогда они не придут на эту могилу, события так круто повернут их жизнь, что не до того им будет.
Без деда Лешка еще больше загрустил, затосковал по дому, а потом беда – есть стало нечего, взятое из  дома все поели. По-миру с протянутой рукой не пойдешь, нищим по тем временам не подавали, по деревням людям, хотя и жили в своих домах, а бедность в войну была такая великая, что хоть самим в пору суму надевать.
Подумала бабка Алена и разрешила Лешке сходить домой и принести оттуда каких-нибудь продуктов.
- Муки возьми хунтов десять, много-то не бери,  не донесешь, - провожая внука, наказывала она, - слазишь в погреб, посмотри сало в кадушке, куска два прихвати, только гляди, кадушка-то деревянная, крышкой поплотней закрой, мыши-то проклятущие теперь без кошек так и снуют.   
- Ладно, бабуля, все будет по уму, - пообещал Лешка.
Уходил Лешка из Медвежьей Поляны рано утром, с расчетом к вечеру вернуться назад. Путь неблизкий, километров двадцать, да не по дороге, а по пересеченной местности, по оврагам, да по лощинам, в этих местах, Лешка считал, немцам на глаза не попадется.
- Не дай Бог, - думал он, - не разобравшись с делом, шлепнут, как деда, не за понюх табаку, бабке тогда каюк, что она тогда будет делать с малолетним Петькой. Курт был бы на месте, главное его бы встретить, он в обиду не даст!
Пройдя километров пятнадцать по оврагам, Лешка вышел на поле своего колхоза, засеянного рожью. Солнце подползало к полудню, пригревало так, что Лешка по старой довоенной привычке хотел, было, снять рубаху, да передумал, время не то, ни к теще на блины, а неизвестно куда. И чем ближе подходил к дому, тем все больше в душу закрадывалась тревога, начинал подумывать над тем, может, и прав был покойный дед, запрещая ему этот поход к своему дому.
- Теперь уже поздно о том думать, - решил окончательно Лешка, - переползу рожь, а там наш лес.
Неожиданно над головой Лешки с оглушительным ревом низко пролетели два наших истребителя, он даже успел увидеть лицо одного летчика. В шлеме, очках, летчик, слегка склонившись, наверное, зорко следил за тем, что на бешеной скорости проносилось под его самолетом. Как показалось Лешке, над его домом истребители слегка взмыли вверх, потом резко спикировали, и дневную тишину разорвала длинная пулеметная очередь, самолеты снова взмыли в небо, а вслед им беспорядочно забухали, защелкали, затрещали разные выстрелы.
- Молодцы наши ребята, по-хозяйски прошли над землей, - от радости и умиления к своим летчикам у Лешки даже выступили слезы.
Рожь была бы неплохим укрытием, но она, истоптанная сотнями, а может тысячами колес военной техники, теперь плохо скрывала человека, по ней тяжело было пройти незамеченным, но у Лешки не было другого пути,  и он, пригибаясь, где ползком, где на карачках, где короткими перебежками, пробирался к своему дому. Он знал - за рожью большак, дорога, ведущая из Коротояка в село Ездочное, потом небольшое поле подсолнечника, а за ним овраг, поросший лесом, а там дом. Лешка выглянул изо ржи, на большаке было пусто, догадался – дорога  хорошо просматривается из Петропавловки, наши, конечно, наблюдают за ней, наверняка пристрелялись, фашисты днем по ней боятся ездить, потому она и безлюдна.
Нырнув в подсолнечник, Лешка не пригибаясь, да и нужды в том не было, подсолнечник вымахал выше головы, дошел до леса и спустился в овраг. Еще издали он услышал голоса в своем дворе, осторожно раздвигая кусты, Лешка выглянул из них, увидел свой двор, сад, бледную зеркальную синеву Потудани. Машины с радиостанцией под дубом не было, следовательно, не было и Курта, вместо радиостанции стояла какая-то четырехосная техника, покрашенная зеленой краской с желтыми защитными разводами. По двору важно, как гусаки, ходили раздетые до трусов фашисты, громко говорили между собой, пиликали на губных гармошках, насвистывали свои бравурные песенки,  вели себя нагло, будто они не на передовой в каком-то километре от русских позиций, а у себя дома, на берегу Рейна или на балтийских пляжах в Восточной Пруссии.
В саду еще хлеще, весь сад был забит военной техникой. Лешка, не давая себе отчета, почему-то начал считать эту технику, отдельной он даже не знал предназначения. На открытой поляне, прямо на бурно цветущей картошке, стоял раскоряченный треног, а на нем, задрав стволы, смотрел в небо четырехствольный крупнокалиберный пулемет.
- Вот из него-то и били по нашим истребителям, - догадался Лешка.
Он обратил внимание, что рядом с техникой никого не было, фашисты отдыхали, они почти все купались в Потудани, барахтались в воде, орали, хохотали, вели себя так же, как те, что ходили по двору.
Взять муки из чулана и принести сала, как наказывала  бабка Алена, он понял, об этом нечего было и думать.
- Отсюда подобру да поздорову унести бы ноги, - только и успел подумать Лешка.
Не отрывая глаз от фашистов, он задом начал пятиться от кустов, и тут его кто-то схватил за воротник холщевой рубахи. Лешка дернулся, хотел, было, вырваться и не смог.
- Партизан! – прорычал державший его за воротник, черный, как показалось Лешке на первый взгляд, похожий на негра, немец.
- Партизан! – снова повторил фашист и сильно ударил Лешку в лицо.
- Я  не партизан, я тут живу, мой хауз вон! – Лешка указал на свой дом.
- Гут, гут, русска швайн, - немец все сильнее скручивал воротник Лешкиной рубахи.
Теперь Лешка хорошо разглядел фашиста. Он, действительно, был черен лицом, высок ростом, сутул и кривоног, от него густо разило нестиранным бельем, потом, табаком и еще чем-то, чего Лешка не мог разобрать, может далекой Германией, а может быть человеческой кровью, которую этот фашист за годы войны со всей Европой и Советским Союзом, пролил, наверное, целые реки.
- Ком! – толкнув в спину автоматом, немец повел Лешку на его родной двор.
Там пленника сразу окружили солдаты, заговорили, загалдели.
- Партизан, партизан! – разноголосо, перебивая друг друга, кричали кому-то в сад, наверное, звали офицера.
Через несколько минут из сада пришел и офицер, без верхней одежды, как и все, только в отличие от солдат, на нем были кожаные трусы, подпоясанные широким ремнем. На ремне горбился в кобуре пистолет. Офицер только что вылез из Потудани, крупные капли воды стекали по его бледному незагорелому, как у мертвеца, телу.
Лешка понял, что влип в историю, из которой выпутаться без чьей-то, хотя бы Курта, помощи, будет трудно, а может и совсем невозможно.
- Партизан? – почти без акцента спросил по-русски офицер.
- Нет, пан, не партизан, я пришел домой, вот мой дом, - указывая на крыльцо, ответил Лешка
- Врешь! Кто тебя послал и почему ты сидел в кустах и следил за нашими солдатами?
- Я не сидел, меня послала бабушка за продуктами!
- Какая бабушка, за какими продуктами ходят на передовые позиции? Врешь! Где базируется ваш партизанский отряд?
- Я не партизан, я живу на Медвежьей Поляне.
- На Медвежьей Поляне? – насторожился немец.
Он что-то сказал стоявшему тут же полному, с отвисшим животом, солдату, тот козырнул, быстро, виляя толстым задом, побежал к четырехосной машине и вскоре принес офицеру планшетку с картой. Офицер развернул карту и почти сразу нашел хутор, окруженный лесом, сжал челюсти, по рысьи сузил глаза, процедил сквозь зубы:
- Так,  говоришь, бабка послала? Мерзавец! – и сильным ударом в зубы сбил Лешку с ног.
- Закрыть! – коротко приказал офицер и, осторожно ступая босыми ногами по шероховатому двору, пошел снова в сад.
Двое солдат подхватили подмышки отплевывающегося кровью Лешку и заперли в чулан, в котором Манаёвы хранили зерновые запасы и муку. Из этого-то чулана, провожая Лешку, бабка Алена наказывала взять муки. Чулан теперь был пуст, не было деревянных ларей, не было и мешков с зерном, оставались только в два ряда выложенные кирпичи. Лешка вспомнил, эти кирпичи они выкладывали с дедом по указанию бабки Алены.
- Вы там глядите, - приказывала она им, - хорошо кирпичи-то кладите в два ряда, чтоб под мешками пролазили кошки, мышей-то развелось как не перед добром.
Это было весной сорок первого года. Имели ли мыши какое-то значение в мировом масштабе, но в частности к Советскому Союзу имели, бабка была права, пришло это недобро, началась война.

У Лешки болело во рту, у него качались сразу три зуба, он долго плевал кровью, болела голова, теперь он хорошо понимал, прав был дед и если бы он был жив, то никогда не разрешил внуку идти в свой дом. Выбраться из чулана, он знал, было невозможно, не было окна, дубовая дверь, кованная из толстого железа запорная петля, да и часовой не сходил с крыльца, он тяжело топал коваными сапогами, часто чиркал зажигалкой, много курил и что-то ворчал себе под нос, наверное, ругал партизана Лешку. Его сослуживцы, обнаженные, отдыхали в саду да купались в реке, а он при исполнении, соблюдая форму, по жаре парился в суконном кителе.
Ни вечером, ни ночью Лешку не трогали, они, казалось, забыли про него совсем, не давали ни пить, ни есть, да он и не хотел, навалившиеся события притупили всякие человеческие потребности, не хотелось и спать, он так и просидел, не сомкнув глаз на сложенных кирпичах всю ночь, почему-то пропал и страх.
Вспомнил покойных родителей, убитого деда, бабку Алену и Петьку. Как они там без него? Чего думает бабка Алена, наверное, не спит, ворочается на соломе, беспокоится о нем. Она теперь поняла, что не надо было посылать его домой, дед хотя и горяч был в своих поступках, иногда не подумав, рубил с плеча, а поступал правильно, не разрешил этот поход, а бабку истинно черт попутал. Всю жизнь, прежде чем что-то сделать, подолгу думала, а тут маху дала, сама послала.  Вспомнил Лешка и о Жене, и сразу потеплело в груди, знал, что никогда не встретиться им, а вот вспомнил, и сердце заколотилось часто и гулко.
В тот последний день пребывания в их доме Волчанских, вечером Лешка несмело пригласил Женю в сад, думал, не пойдет, а она вдруг охотно согласилась.
- Пойдем Леша, я сама хотела предложить тебе, но ты меня опередил.
В саду стояла такая тишина, молчали лягушки, не шумел камыш, слышно было, как, остывая после дневной жары, пощелкивали корой старые яблони. Как и днем, они сидели на лавочке у воды, долго слушали тишину, Лешка не знал, о чем думает Женя, но он думал о ней. Хотелось прижаться к ней всем телом, сказать какое-нибудь умное, доброе, теплое слово, но таких слов он не находил, и если они когда-то и были в его голове, то в этот момент вылетели из мозгов куда-то в тишину.
- Леша, у тебя есть девушка? – вдруг спросила его Женя.
- Нет, не было, - глухо, не своим голосом, ответил Лешка. Потом, сделав паузу, добавил, - а теперь есть!
Женя вдруг заплакала. Лешка сидел рядом, не зная как утешить ее, несколько минут она вздрагивала всем телом, потом успокоилась, повернулась к нему лицом и, как показалось Лешке, тоже не своим голосом проговорила:
- Леша, мы завтра уходим от вас и никогда не встретимся.
- Я знаю Женя, я думаю об этом вот уже который день, но помни, я никогда не забуду тебя.
- Спасибо Леша, я тоже всегда буду думать о тебе.
Потом они долго еще сидели на разных концах лавочки, так и не набрались смелости приблизиться друг к другу.

Утром загремела петля на дверях, в чулан вошел тот черный немец, который поймал Лешку в кустах, и снова натренированно, у него хорошо были развиты хватательные движения, наверное, он делал это не в первый раз, сгреб его за воротник рубашки и повел, как собачку на поводке, в дом.
Посреди зала стоял их манаёвский семейный стол, за ним сидел вчерашний офицер. За этим столом Манаёвы тогда еще, когда были живы мать и отец Лешки, любили в воскресные дни всей семьей пить чай, и не только чай. Иван Егорович был неплохим охотником, умел разными снастями ловить рыбу, его знало районное начальство, они-то и бывали частыми гостями в доме Манаёвых. Лешка помнил, как зимними вечерами дед в окружении любителей-охотников и рыбаков подолгу сидели за столом, пили водку, громко спорили о политике, о стройках коммунизма, об озере Хасан и линии Маннергейма.
Теперь за этим столом сидел фашист, чисто выбритый, причесанный на пробор, от него веяло легким запахом одеколона. Он был хозяин этого дома, а Лешка пленный в родных стенах и зря говорит пословица «дома и стены помогают», может, кому-то и помогли, а Лешке нет. Стояли на месте четыре стула, деревянный диван, висели в святом углу три иконы, все было так, как, уходя из дома, оставили Манаёвы, только хозяева сменились, этим-то новым хозяевам стены и помогали.
- Кто командует вашим партизанским отрядом? – вставая из-за стола и подходя к Лешке, задал вопрос офицер.
- Я не партизан. Я пришел в свой дом, у меня тут был знакомый немецкий солдат Курт, - Лешка хотел объяснить офицеру про Курта, он может подтвердить это, но сильный удар снова сбил его с ног.
- Щенок! – брезгливо вытирая после удара носовым платком руку, прокричал фашист, и что-то сказал стоявшему у двери черному солдату.
Тот снова сгреб Лешку за воротник и, поддавая коленом в зад, втолкнул его в чулан, а в середине дня к нему зашли два солдата, связали ему телефонным проводом руки, посадили в бричку, сели на облучок и  повезли. Куда везли сначала Лешка не понял, а потом догадался, в Терновое.
- Значит, - подумал он, - немцы его персоне придали особое значение, передают местной комендатуре, уж если его приняли за партизана, в комендатуре будут допрашивать как партизана.


Глава 11

В Терновской комендатуре Лешку не приняли. Один солдат из сопровождающих пробыл там около часа, вернулся оттуда злой, как цепной пес, что-то кричал на связанного, сидящего в бричке пленного, дважды стеганул его по плечам плеткой, сел на передок и поехали. Когда выехали за Терновое, Лешка догадался, везут в Медвежью Поляну.
- Может, освободят, может, люди признают, - с надеждой подумал Лешка, - а потом какие партизаны, их тут, кажись, и в помине нет. Подержат, поспрашивают людей и отпустят.
У него болело во рту, огнем горели от удара плетью плечи, болели и перетянутые проволокой руки. Мир для него сузился до такой степени, что туда помещались только два чувства - надежда (может, и правда, отпустят) и отчаянье (а вдруг вот за тем поворотом немцы не захотят его везти дальше, возьмут и расстреляют).
Не знал Лешка и того, что за время его отсутствия в хуторе произошли страшные события, которые поставили под угрозу его жизнь. Днем раньше, именно тогда, когда Лешка ранним утром ушел из Медвежьей Поляны, был убит неподалеку от хутора на опушке леса немецкий солдат. Его нашли в кустах с проломленным  черепом, немцы подняли такой переполох, перевернули вверх дном весь хутор, досталось и эвакуированным. К вечеру успокоились, оказывается, поймали в лесу двух человек – молодого парня и женщину.
В эту коловерть попал и Лешка, на Медвежьей Поляне его посадили в чей-то плетневый, вымазанный глиной, сарай, там он и встретил тех двоих несчастных людей, которых посчитали виновными в убийстве  солдата.
Лешку больше не допрашивали, некому было этим заниматься, в хуторе не было комендатуры, не занимался им и полицейский участок. На окраине Медвежьей Поляны стояла какая-то воинская часть, ей и было поручено вышестоящим начальством заняться пойманными партизанами. Досконально разбираться с этими людьми никто не хотел, воинская часть временно базировалась в хуторе, со дня на день ждала приказа выступить на фронт, потому ей было не до партизан.
В сарае было темно. Сначала Лешка думал, что он один, а потом, когда глаза привыкли к темноте, понял, что тут еще было двое: женщина лет сорока и молодой парень. Парень, надвинув на глаза кепку с большим широким козырьком, сидел, прижавшись спиной к глиняной стене сарая, на вошедшего Лешку не обратил никакого внимания, у него было сильно побито лицо, кроваво-красный шрам от уха до подбородка перепоясывал почти пол-лица. Женщина тоже сидела на навозном полу сарая; черноволосая, красивая, она чем-то походила на Женю Волчанскую, при взгляде на нее у Лешки сильно забилось сердце.
С того дня, как он перевез Волчанских через Дон и тот прощальный поцелуй девушки долго жег приятным огнем его губы, и тогда, когда жили они в своем доме, и когда переехали в Медвежью Поляну, Лешка постоянно думал о Жене. У него созрело твердое решение, кончится война, он обязательно не остановится ни перед чем, найдет эту семью. Только в последние сутки навалившиеся на него несчастья временами вытесняли из памяти Женю, и вот теперь, увидев женщину, он снова вспомнил о ней.
- Ты откуда? – смерив взглядом стоявшего посреди сарая Лешку, спросила женщина.
- Ниоткуда, - Лешка неопределенно пожал плечами, я и сам не пойму, откуда я, долго рассказывать.
- А ты расскажи, правда, у нас времени не так уж и много, но достаточно для того, чтобы узнать друг о друге.
Лешка присел на пол между женщиной и безмолвно сидящим парнем и рассказал о себе все, или почти все, умолчал только о Жене.
- А мы из Березового, - начала рассказывать женщина. – Вообще-то, я из Белоруссии, эвакуированная, через Дон не успели переправиться, вот и остались в этом селе.
Женщина, собираясь с мыслями, замолчала. Она долго смотрела в одну точку. Лешка проследил за ее взглядом и увидел в крыше маленькое отверстие. Через это отверстие в сарай просачивался луч солнца и дрожал от полуденного марева ярким пятном у ног женщины.
- Говорят, у нас на Руси, - снова заговорила она, голос был приятным, с легким белорусским говорком, - что «жизнь прожить, не поле перейти». Не знаю, может это и так, у меня сложилось по-другому, жизнь-то я прожила легко, а вот поле, вернее, лесную поляну, не перешла, оказалась вот в этом сарае. У меня все было хорошо, родилась в деревне на Гомельщине, родители работали преподавателями в средней школе, отец коммунистом был, (потому то бежали от немцев), рано вышла замуж за любимого человека, думала, проживу безоблачно всю жизнь, а не получилось. Наверное, на роду мне так было предначертано, что я закончу жизнь в этом сарае.
- Почему вы так думаете? – забеспокоился Лешка.
- А ты думаешь, молодой человек, нас держат в этом сарае, чтобы полюбоваться на наши побитые морды? – Сегодня, вернее, на закате солнца, нас расстреляют!
- За что? – холодея от ужаса, спросил Лешка.
- За убитого немца!
- За какого немца?
- Ах, так ты не знаешь? – и женщина рассказала Лешке об убитом немце.
- А вы причем?
- Мы с Костей, - она кивнула в сторону парня, - в это время неподалеку от того места собирали грибы, и Костя, как на грех, нашел в лесу тяжелую дубину и таскал ее на плече. Мы уже направились домой, вышли на открытую поляну, нас и схватили как партизан.
- Какие грибы? – недоуменно спросил Лешка, он слышал, что где-то в каких-то областях люди занимаются сбором грибов, на родине Лешки, считал он, грибы не растут. А если и видел он в лесу что-то подобное, то считал их несъедобными, и бабка, и он, и все местные люди называли их «печериками»
- Мы - белорусы, и у нас и у вас после дождя в лесу растут грибы, вот мы и пошли собирать их.
Лешка встал и нервно заходил по сараю, понял, положение у них было критическое, и его вопрос о грибах на фоне сложившихся обстоятельств казался неуместным и даже глупым.
- Мама с папой даже не знают где я, родители Костика тоже, - с грустью, ни к кому не обращаясь, пожаловалась женщина.
Бабка Алена тоже не знает где я, - только сейчас вспомнил о ней Лешка, - наверное, мечется в беспокойстве, ушел с расчетом на один день, а вот кончаются вторые сутки, а внук, как в воду канул.
- Ребята, - обратилась к мальчишкам женщина, - я не сказала фашистам кто я, не назвала своего имени, не говорите и вы, родителей не тронут, и пусть считают нас партизанами, умрем без имени, но честными перед своей Родиной.
Лешка вспомнил, там, в своем доме, он говорил немцам кто он, но на его слова они не обращали внимания, твердили, что партизан, другое и слушать не хотели.
- Бабушку жалко, хорошо было бы, если бы она ничего не узнала обо мне, - думал Лешка.
С той минуты, как он узнал от женщины, что ожидает их, у него все перевернулось в мировоззрении, и он теперь думал обо всем не так, как обычно, а, казалось, с другой стороны, из другого мира.
Несмотря на то, что бабка Алена находилась от него, может быть, в каких-нибудь ста метрах, ему казалось, что она на таком от него недосягаемом расстоянии и что его отделяет от нее не только расстояние, но и время. Снова вспомнил и о Жене, она в его жизни вспыхнула ярким пламенем и неугасимо горела в его сердце, и даже теперь, в последние часы жизни, Женя продолжала жить в его сознании.
- Ты хороший парень, - вспомнил он ее слова, когда они катались в лодке, - и мы могли бы стать с тобой друзьями, хорошими друзьями, но не то время Леша, война, и Бог его знает, что станется с нами в этой проклятой кровавой бойне.
Выходило так, что чувствовало ее любящее, а может совсем и не любящее Лешку, сердце, а по доброте своей Женя говорила правду.
Странно было то, что у него снова, как вчера ночью в чулане, пропал страх за свою жизнь, у него задеревенело все внутри, и сознание тоже, не болели выбитые зубы, не саднило болью от удара плетью плечо. Он вспоминал прожитую жизнь с мельчайшими подробностями, но почему-то не жалел о прожитом. За короткое время ушли из жизни три близких ему человека: мать, отец, дед Иван Егорович, и теперь его черед. У Лешки теплилась где-то далеко, в самом отдаленном закутке его сознания, надежда, может свершится какое-то чудо, вдруг откроется дверь и красноармеец в гимнастерке, в пилотке с красной звездой подаст команду:
- Расходись по домам! Вы свободны!
Но чуда не случилось, на закате солнца открылась дверь и была команда…


Глава 12

Их расстреляли на опушке леса, там, где неподалеку фашисты нашли убитого солдата. Воинская часть, свершившая это несправедливое, следовательно, нечеловеческое по своему характеру судилище, через час, прикрываясь темнотой, выступила на фронт.
 Бабка Алена с Петькой узнали о расстреле Лешки только на второй день утром, им сказала об этом соседка, знавшая Лешку в лицо. Пользуясь тем, что часть выехала, хоронили расстрелянных всем хутором, собрались и эвакуированные. Безымянную женщину, Лешку и Костика положили в одну могилу.
Бабке Алене кто-то из хуторян догадался поставить табуретку. Она присела, зажала лицо руками, и тяжелый стон прокатился по притихшей толпе.

Из рассказов мало сведущих об этом расстреле людей было известно, будто перед расстрелом Лешку, как особо опасного преступника, фашисты казнили, ломали ему руки и ноги.
Автор этой хроники поставил под сомнение правдивость этих слухов. Спустя много лет он был в хуторе Медвежья Поляна, встретился там с очевидцами, и они опровергли россказни о казни, просто Лешка был жестоко избит, весь окровавлен, он слабо держался на ногах, но на карателей смотрел смело и с неистовством!

Петька погиб сразу после войны. Отступая, фашисты оставили на правом берегу Дона много мин, снарядов, огнестрельного оружия и прочих опасных для мирных жителей боеприпасов, до которых были так охочи мальчишки, от этих боеприпасов они гибли группами и поодиночке.
Петьку убило на высокой меловой горе, носившей древнее название Городище. Из рассказов археологов, на этой горе и, правда, когда-то, в начале нашей эры, стоял город, теперь от него остался только высокий земляной вал, отгораживающий выступ горы от внешнего поля.
Под этим валом и нашли убитого Петьку, он лежал, сжавшись в комок, будто хотел укрыться от ледяной стужи смерти.
На похоронах внука, последнего отпрыска из когда-то большой семьи Манаёвых, бабка Алена стояла строгая, со сжатыми тонкими от беззубого рта, губами и безотрывно смотрела сухими, без слез, глазами на изуродованное взрывом Петькино тело.
- Вы бы, бабушка, поплакали, легче станет, - посоветовала ей стоявшая рядом аверинская женщина.
- Нечем, милушка, плакать, все выплакала, - не поворачиваясь к женщине, с еле заметной дрожью в голосе, ответила бабка Алена. – Не первая смерть за последние годы в нашем доме, нет слез-то, где их набраться.


Бабка Алена прожила в одиночестве еще много лет и, говорят, никто не видел ее плачущей по потерянным близким людям.
- Так угодно Богу, - говорила она. – Он то знает, кого надо взять к себе, плохих ему не надо, значит мои лучше.



Февраль-март 2004 года.


Рецензии
Николай ,здравствуйте ! В каком месте похоронили расстрелянных ? В Медвежке 2 братских могилы , на кладбище и в самом хуторе у магазина.

Виктор Лицуков   16.02.2020 10:31     Заявить о нарушении