5

   Утро всегда обещает намного больше, чем может дать. Вот и сегодня я как-то не то чтобы обыкновенно, но, тем не менее, вполне привычно встретил новый день новой особенной ностальгией. И она прошла мимо, мимо всяких действий. Хочется увидеть мне что-то такое радостное, что-то такое великолепное – хочется увидеть мне тебя, а ты, видимо, носишь в себе иные планы. Даже не звонишь. А утро уходит, уходит и полдень, и день. И вечером будет все то же самое.
   Чувствую себя растением. Ни ног, ни рук. Как будто меня выращивают, горшочек выбирают, водичкой поливают, и все. Никакого больше движения. Все вполне похоже на радостное рвение одного быть другим, а на деле, все еще хуже. Чувствую я себя растением. И не чувствую за собой вины за это. Говорят, что уныние – страшнейший грех. Что ж, может быть. Но я не могу быть вне уныния. Уж точно, не сегодня.
   Да и что тут особенного: город-то совсем стал тихим и лишенным всяких ненастий и мечт. Кажется, будто поет некая оперная дива, но ее голос чуть стих, ее голос и не напоминает оперное искусство. Он просто ноет, он перетекает в слух из страха, а страх из него захватывает человеческое существо и превращается в мое зрение, из него возвращается – вот оно, вот пение оперной дивы.
   Так проходят дни. Мне кажется, эта книга тебе не понравится. Возможно, тут я ошибаюсь. Но, скорее всего, она тебе не понравится. Ты же любишь сюжетные книги, любишь цепкое повествование, которое не отпускает ни на минуту? Я тоже люблю его, читать люблю. Но писать – уж извини, я не могу по-другому. Мне кажется, все свои тексты я посвятил тебе. Глупо? Быть может. Бесцельно? Сто процентов.
   Недавно французская ассоциация врачей одобрила доклад какого-то там комитета, рекомендующий разрешить пассивную эвтаназию. Этот комитет был созван после смерти двадцатилетнего парня, парализованного после автомобильной аварии. Он написал книгу “Я прошу права на смерть”, в которой описал, как невыносима его жизнь. И ты знаешь, эту свою книгу я отношу к категории таких книг. Бесцельных. Скучных. Но, тем не менее, отважных книг, которые написаны, чтоб сохранить отпечаток чьей-то души, метафизического сострадания. В данном случае, моего к тебе сострадания, и не нужно гадать, каково то страдание, которое вызывает мой ответ. Давай возьмем пример с Будды. Давай улыбнемся. Ведь еще недавно я кружил прахом, составленным в одно человеческое тело. Все ушло. Еще недавно я и не думал жить иначе, я брел в точности след в след за изысканным вкусом искушений. Но теперь я вижу, изменение произошло.
   Чуть выше я говорил уже, что мне осталось не больше двух месяцев среди, как говорят, “живых”. Чуть выше я сказал, что это было мое личное решение. И только ты не подумай, будто здесь идет речь о смене физической жизни физической смертью, нет. Дело не в этом. Дело в том, что еще в далеком своем прошлом – а оно уже так далеко, как может чувствовать только старик – в своем далеком прошлом я увидел одно маленькое замечание. Или лучше будет сказать, я увидел одно маленькое, как мне показалось, действо. Организованное специально для меня. И не стоит тут место занимать его описанием, не стоит угадывать, будто весь мир – это театр. Мы все участвуем в пьесах. Это неоспоримо. Неоспоримо так же и то, что ни одной пьесы мы сами для себя избрать не можем. Но для меня разыгралось такое действо, которое и учтиво, и, в то же время, весьма грубо обозначило ловкость мира. Мне суждено было начать жизнь созреванием и продолжить ее сразу же старостью. Будто буквально одну минуту назад образовался бутон, секунд тридцать назад он стал источать аромат, и вот теперь он, так и не распустившись, вянет. Мне суждено умереть, чтобы увидеть мир и свою юность. Физическая смерть здесь не при чем. Здесь имеет значение лишь небо, которое увидело рассвет, забыло встретить полдень и наблюдает закат. Настал мой закат. Но вскоре вернется полдень.
   А пока, забыл сказать, ко мне вновь вернулся тот сон. С продолжением. Теперь я отчетливо ощущаю в нем не только боль, не только то, как она охватывает собою все мое существо. Теперь я понимаю, что являюсь в этом сне немножко не собой, другим человеком, который даже не похож на меня внешне, но полностью соответствует мне внутренне. Он чувствует неимоверную боль, его сознание пусто большую часть того, что люди привыкли называть временем. Но иногда оно как будто оживает, или, лучше сказать, его сознание пробуждается, чтоб ненадолго блеснуть. Чтоб вырвать из его внутренностей капельку духа, чтоб отразить не бумажном листе какой-нибудь рисунок из тех, что метко очерчивают контур мироздания. А потом его сознание вновь гаснет и тихо тлеет в невидимой сфере. Во внешней сфере. В том, что не соответствует его жизни, что само по себе явилось вслед за некой волей, чье влияние сильнее людей, чье влияние занимает и меня. Ведь мы – близнецы. Во сне я вижу брата.
   Мой брат подобен фантому из тех, что преследовали отважных мореплавателей в мифах древних народов. Да и сам я – фантом. Здесь, в этом мифе.
   Именно этот факт нас и объединяет. Именно поэтому я и осознал наше безусловное родство. Миф заменяет собою нашу кровь – он несет к нам из глубин явь и прячет ее в сознании, чтобы в один из дней эта явь всплыла. Говорят, что люди не замечают препятствий до тех пор, пока опасно не столкнутся с ними. Что ж, то, что мы зовем явью, - это препятствие, которое следует преодолеть. Зачем? Чтоб отыскать своего близнеца. Брата или сестру. Близнец есть у каждого. Но далеко не каждый замечает это родство.


   Тебе никогда не приходилось чувствовать, что тело стало будто не твоим? Если нет, то тебе повезло. Это ужасное чувство. Слабость занимает каждую более-менее свободную частичку тела и продолжается невероятной грустью. Грусть эта спускается все ниже по телу от души к ногам, и там оседает ватностью, с которой бороться не так уж легко. Точнее, не так. Не нелегко, а бесполезно. Просто бесполезно. Каждый час отражается усилиями моей воли, чье стремление оживить меня от болезней вполне осязаемо: оно стекает слезами из глаз. Оно выглядит так же, как выглядит жалость, жалость моя к самому себе. Любовь моя, моя к тебе.
   Вот когда люди задумывается о смерти настолько серьезно, что жизнь перестает им казаться игрой. Никаких больше игр. Так говорит сознание. Но какое дело мне до сознания, если я и встать с кровати не могу? Никакого дела. Хоть духов призывай, хоть вешай у изголовья обереги и молись на них. Бог – как жвачка. Вначале вкус ее чувствуется, а потом, сколько не жуй, вкус этот иссякает. Жизнь - это все равно, что Бог. Только вот смерть заставляет думать иначе.
   Также я теперь часто вспоминаю Веру. Она мне кажется подобием моего дыхания, и ее дыхание – это как ветер с моря: он чист, он силен. Он дарит аромат необычной, пряной свежести, чуть отдающий солью. Вера – она как соль в моем теле. Она так же помнит обо мне, я уверен. Но мы не решаемся найтись. Ветер один, ветер другой: мне кажется, нам не стоит более смешиваться.
   В то же время мне хочется смешаться с тобой. Созерцая мир, созерцаю вас. Тебя и Веру. Знаешь, есть не так уж и много людей, о которых я могу сказать, что я их люблю. Всего тринадцать человек. Мое сердце больше не вмещает. А знаешь, почему так? Потому что треть сердца – это ты, а треть – это она. Остальное – остальным.
   Подобные рассуждения, быть может, ты скажешь, являются только вялостью, слабым мерцающим страхом, который подобно черной свече горит красиво и долго, но как-то гнетуще, мало впечатляет и кажется чем-то таким, от чего стоит избавиться. Но я не хочу от него избавляться. Мой страх – это испытание. Это неотъемлемый атрибут раннего заката, без которого новый рассвет недостижим. Пугает ночь. Вялая ночь.
   А еще пугает то, как быстро сфера человеческой жизни, сфера нашего внимания, сфера нашего дыхания стекленеет. Одни не замечают очевидной участи Берлиоза для себя, для своих детей. Другие пытаются уничтожить некие гнетущие стандарты, убить рамки, ограничивающие сознание. Третьи стирают память, считая, что без нее, люди видят мир искренней. Что ж, мне неприятно только то, как быстро общество братьев и сестер становится обществом отчего-то не похороненных трупов, которые некто то ли сумасшедший, то ли слишком веселый решил превратить в экспонаты своего музея под открытым небом. Небом, которое все быстрей стекленеет. Которое люди все чаще видят только воплощением равнодушия, и пытаются подражать ему в надежде, что оно оценит их подражание так же, как оценивают его все диктаторы.
   Мудрость – это умение в одну улыбку вложить необходимые слова. И я счастлив оттого, что небо не бросает молний. Человеку рано или поздно улыбкой дается одна возможность, от которой не убежать: возможность испытать себя, возможность узнать то, какую меру истины человек может вынести. И эта возможность дает одним право играть в самые рискованные игры, а другим – обязанность быть игроками наравне с теми, кто игру затеял. Человечество – это всего лишь выражение. Образное слово, за которым нет ничего – ни обозначения популяции, ни духовной материи. Мы давно стали пространством. Пространством для игр. Так будем же играть!


   Террористический акт. Какое-то глупое это выражение. За словами нет ни одного из принятых в сознании обыкновенного человека символов – пустое выражение. Нет ни фона, ни звука. Сфера, в которую закачаешь что угодно и не упустишь ничего, кроме истины. Истина – вот то, к чему стремится каждая личность, то, что втаптывается в грязь всеми. Истина – это лужи крови, которыми пропитывается спортивный зал школы и земля перед ней просто потому, что кто-то там решил совершить акт.
   Любое действие должно быть названо вслух уникальным именем, честным именем. И мне не хочется сейчас говорить о преступлениях, о борьбе и о безысходности. Война и мир, любовь, ненависть, болото, океан, жизнь – одно лишь сердце, когда истекает кровью, испускает больше сил, чем вмещает всякое мнение, высказанное издалека, из уст людей, чья жизнь давно перестала воспринимать мир честно. Европеец потребляет блага. Американец потребляет блага. Африканец, азиат и австралиец – потребляют их все. Разве это так удивительно, что появились люди, предпочитающие себя называть именем “Благо” и потреблять всех остальных людей?
   “Неверный” – мэйнстрим человечества так оправдывает себя. Интересно, почему бы этим господам и дамам не назвать себя проще: убогий? Будто бы в религиозной почве еще способно вырасти семя, чья жизнь, чье движение даст надежду. Между тем, а кто теперь ищет надежд? Кто теперь задумывается о смысле слов? Кто верит, кто живет, кто взращивает и сеет? Мэйнстрим не воспитывает ничего, кроме алчности во всех ее проявлениях. Что ж, алчность, как и любая из всех иных вещей, обязана иметь свое отражение. Алчность отражается смертью. Точнее, не так. Она отражается вымиранием или, лучше сказать, истреблением.
   Знаешь, я уверен, те грозные дни, о которых вечно нас предупреждали разные пророки и прорицатели, - грозные дни настали. Быть может, они слишком пахнут игрой. Детской игрой. Быть может. Но дети играют не только в машинки, в куклы и в паровозики. Дети – это существа, которые интуитивно живут вслед за мерой, весом и временем. Мера, вес и время – это то, что определяет мироздание. У взрослых они в крови, у детей – в легком вкусе, в трепете, которых можно описать скрипкой в игре барабанов. С трепетом ребенок ждет родителей. С трепетом наблюдает грозу. Так же ребенок толкает с балкона десятого этажа ровесника, смотрит, как он падает, как он разбивает насмерть, улыбается и уходит. Трепет – то, что теперь в людях некто жаждет оживить. Во взрослых людях. И для этого гибнут дети.
   Говорят, что двадцать первый век – это век исламской революции. Глупо. Религии постарели вместе с цивилизацией. Наш век – это время новых ценностей. Революции, войны, противостояние, вызовы, угрозы – безусловно, можно и эти слова употребить, чтоб описать суть вещей, но они ничтожны. Эти слова не описывают и малейшей части того устремления, с которым мера, вес и время прячутся, чтоб отдать, как говорят, “пальму первенства” иному определению мироздания. Прах – это старость. Возраст – это крупица праха. Жизнь – это то, о чем нужно промолчать. И единственный голос, который будет говорить, определит суть вещей.


Рецензии