Кирхе, кюхе, киндер
Аллочка – неправильная еврейская женщина. Я – неправильный мужчина. Потому, что знаю о ней слишком много, что вносит в мою естественную половую роль некоторый дисбаланс. Столько положено знать только близкой подруге, как она меня иногда кокетливо и называет. Без свидетелей, спасибо ей.
Аллочка – неправильная еврейская женщина. Во-первых, она не хочет в Израиль. Совсем. И не хотела никогда. Что при ее перманентной активности странно. В Лондон – хочет. В Париж – конечно. Было время, страстно хотела в Канберру, было время, в поселок Половинки. А вот в Хайфу или, скажем, какую-нибудь Нитанию – ни-за-что. На просьбу объясниться отвечает веско и банально: “Там одни жиды!” Аллочка не любит жидов. А с некоторых пор еще и австралийцев. Но об этом, как говорится, после.
Во-вторых, еврейка подлинная тиха, скромна, хозяйственна. Почти по-немецки: “кирхе, кюхе, киндер”. И Аллочка обязательно произведет именно такое впечатление. Повадки паучьей самки – вот, что скроется под ним. Затаиться, стремительно впрыснуть яду и – кушать по-необходимости. Впрочем, хуже от всего этого, почему-то, всегда самой же Аллочке.
Кроме вычурно вьющихся, в синеву, вороненых словно, волос ничего больше не скажет вам об аллочкиной национальной принадлежности. Даже глаза модного оттенка “мокрый асфальт” напрочь лишены боговдохновленной иудейской печали. Хотя… Ближе к тридцати в них стала временами появляться обычная болотистая среднеславянская тоска.
Школа. Комитет комсомола. Серебряная медаль. Никакого суицида. Никаких ранних беременностей. Перестроечный журнал “Юность” по вечерам. Друг – отпрыск полковника КГБ. Папа – директор секретного турбинного завода. Мама – главбух большой больницы. Даже фамилия – Никодимова.
Еврейство Никодимовых – пресловутый скелет в шкафу. Пока жива была еще бабушка Ада – вытирала изредка с костяка пыль. Потом сокровище сложили в пластиковый пакет, спрятали в глубину и забыли напрочь. При священных словах “Тора”, “Пурим”, “Вызов” или “Общество Советско-Израильской Дружбы” ни у одного из Никодимовых пульс не учащался, дыхание не сбивалось и зрачок не расширялся.
Поэтому, когда с короткими промежутками, но большими партиями поехали в Землю Обетованную все, Аллочка из родного NN отправилась в сторону почти что противоположную, именно – в Москву. Там окончила геологоразведочный, тут же некий скороспелый экономический и вышла замуж.
Этот факт и будет первой вехой нашей истории, да и вся она, собственно, история аллочкиных любвей и браков.
- Сваницкий, а сколько раз прилично выходить замуж? – спрашивает меня Аллочка.
- Не беспокойся, - говорю, - ты уже эту черту переступила.
Первым был сокурсник Гена, и в браке не было коммерческого расчета, как потом
выяснилось, зря. Коммерческие браки – долговечнее. У правильных евреев, говорят, здравый расчет в создании семьи – фактор главенствующий. То есть, уже само понятие “любовь” подразумевает благосостояние и обязанности. Прочее – вторично. Это правильно, наверное. Я, например, вообще могу жить с кем угодно и где угодно. Другое дело – жить со мной…
Вначале Гена с Аллочкой прибились друг к другу просто, чтобы укрыться от безумия гигантского муравейника по имени Москва. Пришелец в этом городе жаждет хоть капли участия, ласки, малого пятачка безопасности. Сущность экономического рычага, зовущегося разделением труда, они ухватили довольно быстро. Аллочка сочиняла курсовики за двоих, Гена с другом затеяли видеосалон у Трех Вокзалов. “Песенка,” – неизменно говорит Аллочка о той жизни. Смысл варьируется согласно контексту и обстановке: от “ах, юность, юность!” до “чего мне, дуре, не хватало?!”
Очень скоро Аллочка перестала улавливать нить мужниного бизнеса, но зато появилось кафе на Кузнецком Мосту, вполне приличная “сталинка-двушка” на Валовой, безумно-космический “SAAB” и личный аллочкин бутик детского шмотья.
- Песня! – констатирует Аллочка, пытаясь закурить мою “Приму”.
Я – друг чуть ли не детства. Ко мне она приходит похвастаться или поплакать. Вто-
рое – чаще. Наверное потому, что я ее не домогаюсь. Как-то уж так повелось. Сам не пойму, как.
- Жизнь моя поломатая, трахтором переехатая! – вздыхает Аллочка. – Вовчик, плесни-ка водочки!
Чего она не научилась делать за свою “трактором переехатую” жизнь, так это пить водку и курить дешевые сигареты. Сколько раз замечал: неделями живет на сухарях с маргарином, но курит не ниже “Парламента”. А по поводу водки… Я знаю: вот две “храбрых” рюмки, а потом руки задрожат у нее крупно, как в кино, за шею меня сгробастает, рубашку слезами зальет… “Вов-чик! Сван-чик! А-а-а!” Слог “чик”, перемешиваясь со слезами, всхлипывается на вдохе. Так могут только женщины. Я бы захлебнулся. Потом заверну ее в плед. Не встречая помощи или сопротивления, именно заверну, как куклу. Проведу рукой по волосам, вспомню странную маловразумительную дедушкину поговорку, скажу: “Ладно, девочка, образуется… Перемелется – мукá будет.” И уйду в кухню курить. Засну в старом продавленном кресле-кровати, чтобы утром спросонок случайно не испортить устоявшуюся игру. Для нее я, наверное, все-таки, папа. А мне, кажется, уже давно пора было бы иметь дочь.
Я не раз замечал: семья способна преодолеть множество трудностей, горести, голод, беды, но тут же подыхает от пришедших достатка и стабильности. Собственно, стабильность даже не успевает наступить по-настоящему, а супруги с исключительным единодушием уже подают встречные заявления о разводе в ЗАГС.
Первой заскучала Аллочка. И день, знаете ли, на день, и год на год похож. Магазинчик как развлечение приелся, вроде бы сам собой действует… Денежка – водится. Совсем, совсем ничего нового, захватывающего, бередящего мятущуюся дамскую душу! Геночка трудится – не видать Геночку. Даже утром у туалета с ним не встретишься – уходит рано. Уж и мужчинки стали мелькать… Необременительные, единообразные, изящные как одноразовые шприцы “Хайат”. А “Мартель” отдает тиной, и “Версаче” – говно и пошлость.
- Ты меня понимаешь?
- Еще бы, - говорю, - сам симферопольское пиво ненавижу!
- Фу, какой ты колючий!
- Это от недоласканности. Взяла бы к себе, отогрела…
- Бог с тобой, Сваницкий! Зачем тебе это нужно?! Я же тебя люблю!
“Вот так, - думаю, - всегда. Из любви ко мне же оставляют меня на муки холостя-
чества и малоразборчивых половых связей.”
А в те времена возжаждалось Аллочке любви другой, любви сокрушительной, мощной, неподдельной. Как “Мерседес” представительского класса, например.
А Геночки все нет! Нету рядом Геночки! Устает Геночка. Любит, конечно, но все как-то шепотом, без страсти. Придет, по щечке погладит, пельмешков откушает… А пока Аллочка в пеньюарчик экстраэротический ткани волнующей облачится – уже спит. Добротно так, крепко, тихо-тихо. Мудак, слов нет.
Поэтому и появление Влада было так же неотвратимо, как утреннее похмелье у алкоголика.
Влад – друг Гены. Как говорится, Господи, избави меня от друзей, а от врагов я уж как-нибудь сам… Эх, друзья! Ах, женщины! Вероломство вам имя? Ничтожество? Впрочем… Бог вам судья…
Влад, в отличие от Гены, трудоголизмом не страдал. Но был небезденежен, а, главное, потрясающе нежен и романтичен. У Влада, привычного Влада, вдруг открылась просто умопомрачительная фигура, сам его запах пробуждал в Аллочке сладкую тревогу. От прочих тяжко обремененных супружеством любовников он отличался почти подростковой активностью, вместе даже с некоторой фантазией. Вместо напряженных визитов, влекущих за собой унылую последовательность “шампанское – свечи – альков” – поросячья радость в ЦПКиО, серьезный ресторан “Пекин”, ласковый летний лес и шебутные друзья – питерские лабухи. Прохладные винные погребки и лавины остро любимых гербер, ночное бегство от владовой жены (с преследованием, конечно) и нежность, нежность, нежность… Влюблены и неуловимы! Аллочка обращалась в борхесовский Алеф, ощущая себя и всей Вселенной сразу, и каждым отдельным ее атомом, каждым стремительным нейтрино… Любовь. Любовь чистая, не замутненная моральной дихотомией, матримониальными поползновениями, испытующими стихами Асадова, а также прочим “побочняком”.
Потом Влада убили.
Уехал в Крым и пропал.
Аллочка говорит, чувствовала угрозу, но, как водится, собственную интуицию мы узнаем с некоторым опозданием. Тут же и у Гены начались нелады с криминалитетом. Было это время большого блатного передела. Гена тоже исчез. Позвонил всего один раз. Живой. Скучаю. Не в Москве. Сейчас не могу. Будь осторожна.
Аллочка заперлась. Свет вечерами не включала. Телефонную трубку не брала.
За время затворничества ее бутик оборотился грязной шашлычной с отчаянной публикой.
Пробоявшись месяца два, она вышла, обнаружила такую перемену и заперлась еще на месяц.
Потом бояться устала. Телефон давно уже стал немой деталью интерьера. А деньги все еще были. Если до тех пор в окружающей ее пустоте Аллочка просто пребывала, теперь стала понемногу пустоту эту осваивать. Впрочем, вяло и неизобретательно. По сути, единственным образом – неподалеку находился видеопрокат, и соседский мальчик, три месяца носивший Аллочке еду, туалетную бумагу и зубную пасту, стал поставлять по шесть кассет в день. Жизнь походила на пловца в тесном и загаженном дачном бассейне.
Внезапно за окном оказалось лето. Вроде бы минуту назад все вокруг было мерзким, тусклым и слякотным, и вдруг – небо, солнце, одуванчики, невесомые рубашки… Родители стали настойчиво звать к себе, на юг, в NN. Аллочка подумала: “Почему нет?”
Одновременно шагнула из поезда – на перрон и из московской неврастении – в огромное южное лето. Вбирала солнце каждой клеточкой кожи, жадно хватала солнце везде: на пляже, в открытых летних кафе, на миниатюрной педантично ухоженной папиной даче, на крыше собственного дома. (Соседям – смех, “крыша-то зачем?! на юге солнца в избытке!”)
Объявилась школьная подруга, умеренная пьяница и развеселая ****ища, олицетворение мира живого, животного и живущего, открыто радующаяся этому миру, не отягощая себя ни вопросами заработка, ни производством потомства. Рядом подросший брат, открытый, чистый еврейский мальчик, готовящийся в киевский Соломонов Университет. Да и что же отогреет затравленное Москвой женское сердце лучше, чем аккуратный приморский городок в июне, счастливые родные, ледяное пиво за столиком в каштановом сквере и легкий необременительный флирт с представителями молодой мягкоговорящей поросли южной интеллигенции?!
На пляже в сомнительной тени ивы мы расписывали “преф”. Грач, я, Сантана и Борменталь. “Крутили распасы”, когда подошла Аллочка, трогательная и хрупкая в искристом бисере влаги. Я остался “при своих”, Сантана с Борменталем ушли за пивом, выигравший Грач закрасовался перед Аллочкой атлетическим торсом и скромным мужеством победителя. Еще Грач писал песни (не совру, хорошие) и был чемпионом Украины по стендовой стрельбе.
Аллочка притихла от восторга.
- Сережа, - чуть тронула его имя, - Сере-жа…
У меня есть фотография с их свадьбы: волна пьяных родственников, руки тянутся в
неудержимом тосте, на лица жениха и шафера, меня, натянуты покосившиеся улыбки (как убежденные богемщики мы с Грачем просто не могли не “дунуть” анаши в пику мещанам, бурно потреблявшим алкоголь), взволнованная невеста опустила рукав в жаркое, воспитанный Борменталь наделяет мою будущую супругу холодцом.
Целый год, разделявший знакомство и свадьбу, я видел Грача неизменно мчавшимся в аэропорт с цветами, то встречать, то провожать Аллочку. Сама возлюбленная проворачивала замысловатую махинацию с жильем в Москве и NN. Целый год над их головами резвилась стайка откормленных амуров. Целый год они, как водится у влюбленных, “все делали вместе”: вместе пели его песни, вместе строили планы на несомненно лучезарное будущее, вместе лечили его застарелый простатит.
Приехал Гена.
- Я не надеюсь, что ты сейчас примешь какие бы то ни было доводы. Просто поверь мне, я ЕГО видел, с НИМ ты не построишь ничего, ОН не способен построить даже будки для своей собаки… Ну, хочешь развлечься – развлекись! Как раз ЭТО я в состоянии понять. Но только не нужно от НЕГО детей! Я тебя прошу – ДЕТЕЙ не нужно!
Впрочем, сцену объяснений Аллочке удалось смять.
В дверях Гена сбился, сгорбился, потускнел, сказал с отвратительной мерзкой тоской:
- Аленька, только лишь ребенка не смогу простить…
До позднего вечера сидел у подъезда. Дважды проследовал мимо Грач. Оба притво-
рились, что друг другу неизвестны и, более того, безразличны. Аллочка поглядывала в окно. Положение казалось ей печальным лишь чуть-чуть. Не более. Скорее – любопытным.
Новый муж, новая квартира, новая мебель, новые друзья. Первая непрерванная беременность. Не “потом-потом”, в каком-нибудь будущем, когда “будет все”, а сейчас, прямо сейчас, в самом что ни на есть настоящем самая всамделишная беременность. Когда звонит Борменталь, например, серьезно осведомляется: “Как протекает?” Откуда-то взялось слово “семья”. Потрясает понятие “муж”. Раньше – мужик, который тебя вечерами “пялит”, теперь – Отец Твоего Ребенка. И кажется, что к Тайне Мироздания можно прикоснуться рукой, а Смыслу Существования нужно сменить подгузник.
Да чего там! С милым рай в шалаше! С этим согласны все влюбленные. Я и сам, почти каждую влюбленность, согласен. Тем более, если шалаш снабжен подвесными потолками, а о вас неотлучно думает “Тефаль”.
Но, увы! Влюбленность проходит…
- А дальше что? – затаив дыхание, спрашивают стареющие девы. С этого места им особенно интересно.
- А дальше начинается жизнь, - загадочно говорю я и озадачиваю стареющих дев окончательно, - возможно, перетекающая в любовь…
В любом случае, приобретение постоянного полового партнера – мера равноэффективная, как против СПИДа, так и против излишка романтики. Здесь деятели мировой культуры либо становятся кратки и лаконичны (“они жили долго, счастливо и однажды умерли”), либо описывают неимоверные страдания.
“Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастна по-своему,” – возвещает Лев Николаевич Толстой и гладит крестьянского малыша по курчавой головке.
“Все счастливые семьи счастливы в общем-то по-разному; все несчастливые в общем-то похожи друг на друга,” – ерничает господин Набоков В.В., распиная трупик бабочки.
У обоих в семье были проблемы.
Модный Владимир Сорокин подходит радикально: “Все счастливые семьи несчастны одинаково, каждая несчастная семья счастлива по-своему.”
Опасаюсь, что прав именно он.
Любить человека, пишущего чудные стихи – естественно, а неизменно прячущего несвежие носки в карман халата – не очень. А если это один и тот же человек? Подстреленная Амуром принцесса может, конечно, выйти замуж за свинопаса, но она вам не говорила, с каким чувством задает по утрам свиньям корм?
Короче, к делу. Как всем хорошо известно, деньги имеют омерзительное свойство заканчиваться.
Аллочка вошла в образ жены и матери ровно настолько, чтобы переложить всю ответственность за финансовое состояние семьи на Грача. По поводу перспектив зарабатывать поэзией Грач иллюзий не питал, к почтенному среди украинской интеллигенции труду реализатора на вещевом рынке – не испытывал влечения. Оставалась стрельба, в смысле спорта.
Внезапно Аллочка поняла, что до последнего времени денег ни только не считала, но и вообще не очень-то хорошо представляла как они в кошельке появляются. Теперь же “гаманец” с потрясающим постоянством демонстрировал зловещую пустоту. Грач целыми днями пропадал в тире, принося сущие гроши, да еще периодически уезжал то на сборы, то на соревнования. Говорил, что есть надежда на коммерческую поддержку. По Аллочкиным представлениям деньги должны были зарабатываться все-таки как-то иначе. Понятно, ее уделом был младенец. Грачу же предлагался стройный план-график: днем устроиться в школу физруком, вечером и ночью сторожить близлежащую стройку, оставаясь на тренерской работе, конечно; еще на папином заводе можно красить турбины, ну а все свободное время – посвятить семье и спорту.
Грач был, почему-то, согласен не совсем, и скоро из категории “любимый” перешел в категорию “мудак”. Как видите, к ней ведут разные, иногда даже кажущиеся противоположными пути.
Когда-то у меня тоже была семья. О счастье я особо не задумывался, но несколько лет ходил в “любимых мудаках”, за что был презираем тем же Грачом как подкаблучник. Даже категоричная Аллочка, “изрыдав мне жилетку”, называла меня “лучшим из худших”, подразумевая под “худшими” весь наш род “пенисоносцев”. Как тут не вспомнить анекдот о муже – слепоглухонемом капитане дальнего плавания – мечте каждой женщины?
Агонизировал брак недолго. К экзистенциальной обиде на безденежье прибавился праведный гнев уязвленной в самых глубоких и светлых своих чувствах натуры. Не то, чтобы Грач сказал или сделал что-нибудь не так, просто ему удавалось в нужное время оказываться не в том месте. Когда Аллочка рожала, Грач был на сборах. О том, что она две недели не доносила и, к тому же, рожала стремительно в самом медицинском смысле этого слова, скоро уже никто не помнил, но отсутствие Грача в такой важный момент оскорбляло. Когда с ребенком приключилась неизвестная, загадочная, очень страшная болезнь, Грач соревновался за Кубок Европы. Правда, на большом межсемейном совете решили парню не сообщать, пусть спокойно отстреляется, однако, этот нюанс, опять же, истаял, тем более, что Кубка Грач не привез.
Наконец, во время чемпионата стран СНГ, на Аллочку в лифте напал насильник. Ключом от квартиры дама ловко выколола ему глаз. Домой пришла оскорбленная уже до упора.
- Вот если бы у меня был нормальный муж!..
- Ты бы не встретилась с этим… теперь уже инвалидом?..
Вернувшись, Грач обнаружил на лестничной площадке две аккуратно выставленные
сумки с “лично принадлежащими ему вещами”. Из-за двери послышались звонкие удаляющиеся шлепки тапочек.
Сам Грач от брачной травмы лечился обилием пива и женского внимания. Аллочкины же душевные муки легли тяжким бременем на мои и без того сутулые плечи.
В дом ко мне врывалось бледное, издерганное, отощавшее существо. Оно пожирало внимание и сочувствие раблезианскими порциями, становясь снова голодным так же быстро как полевая мышь. Слова его излияний, перемешиваясь с табачным дымом, наполняли квартиру плотным маревом, его пресных слез хватило бы для озеленения пустыни Гоби, от смачного хруста нервно заламываемых рук шарахались прохожие на другой стороне улицы. Все вопиющие свидетельства нравственных изъянов Грача Аллочка, почему-то, решила обрушить именно на меня. Я проклинал свое воспитание, гуманизм, любовь к ближнему, я понимающе кивал в нужных местах, я говорил умные ничего не значащие слова, меня удушали литры выпитого кофе и сотни выкуренных сигарет, Господи! как я завидовал циникам! но просто-напросто послать Аллочку на хер я не мог.
Вдобавок ко всему, с той злосчастной встречи с маньяком у Аллочки развилась “самая настоящая фобия”, она стала “ну просто ужасно бояться темноты”. Спору нет, ночной NN – весьма мрачное зрелище, а вот покинуть мой дом до наступления сумерек Аллочке все никак не удавалось. Нет, она загодя собиралась, обувалась даже, потом присаживалась выкурить “последнюю сигаретку”, и – ах! – на дворе уже ночь!
Всякий знает, фобия – это когда очень страшно. Этот страх иногда и объяснить-то нелегко, а уж преодолеть… Отчего люди боятся, скажем, высоты, собак или мышей? Понятно ведь, что случайно выпасть с балкона пятнадцатого этажа – удел очень немногих одиночек, что далеко не каждая собака вас обязательно покусает, а грызуны, на мой взгляд, – довольно обаятельные существа.
Не боялась Аллочка только собак. Зато ее ужасом были замкнутые помещения, пауки, тишина, насильники (разумеется), высота, открытые пространства, забытые включенными утюги, бактерии, что от немытых рук и, главное, главное – Темнота.
Жила Аллочка в те времена буквально в двадцати минутах ходьбы от меня. Конечно же, я брался ее, такую испуганную, провожать. И, поскольку она все равно уж пропускала закат, приходилось мне этим заниматься, когда в час, когда в два часа ночи. Через какое-то время ночные прогулки стали меня утомлять, я сам вызывал ей такси и собственноручно отдавал водителю три гривенных бумажки.
И одним вечером Аллочка таки переместила наши отношения из сферы кухонных задушевных бесед на хорошо разведанный плацдарм прохладной простыни.
Наша близость дышала слабостью и страхом больше, чем любовью. Аллочка что есть сил вжималась в меня ломким раскаленным телом; крепко-крепко стискивая и удерживая всеми конечностями сразу, напоминала маленькую обезьянку, спасающуюся от непомерной громады мира одной лишь цепкой хваткой за теплую шерсть матери. Всю первую ночь (поймите же! – всю!) во сне она не отпускала моей руки; как только я пытался освободиться, лишь сильнее и сильнее сжимала ладонь.
Но жалость и беззащитность – слишком непрочное основание для романа. Что Аллочка могла у меня взять, кроме сочувствия, поурочных план-конспектов, привычки к нищете и бесконечному курению? А я ценил холостяцкую вольницу, возможность выстраивать прямо у постели “батарею” пустых пивных бутылок, не мыть вечером посуду или “водить козу” с Грачом из кабака в кабак до четырех утра.
Проводить со мной каждую ночь она не могла – ждал ребенок. Провожать ее домой я откровенно ленился, а необходимая “трешка” на такси имелась далеко не всегда. На флер романтики ни сил, ни желания не было у обоих. Продлись это еще немного, жалость истощилась бы сама собой, соития стали бы рутинными и мы бы с облегчением расстались как исчерпавшиеся любовники. А так, незавершенная, неустойчивая недолюбовь все катилась и катилась, не обрастала мхом, подставляла то светлый бочек, то другой, с прилипшими комочками грязи.
Прервал наш вялодотлевающий роман приезд Гены. Аллочка исчезла дня на три, объявилась слегка потрепанная, благоухающая новомодными тогда “Кензо”, с бутылкой дорогой “Метаксы” в руках.
- Пей, очкарик, а то сдохнешь на своей болгарской белиберде, так и не узнаешь, что такое коньяк!
- О, Мадам! Какая роскошь! Но скажите, Бога ради, не прихватили ль Вы с собою лимонов и сигар?
- Бананы и “Житан” тебя удовлетворят?
- В качестве эрзаца эрзаца я бы согласился даже на тянучки с “Примой”…
В половине десятого Аллочка самостоятельно вызвала себе такси. А я подумал, что
“Метакса” – это все-таки бренди…
Ребенка Гена, правда, не заметил, как можно не заметить в комнате банку с безмолвной черепахой, но зато прихватил Аллочку с собой в Ялту. Гена был так обходителен, так весел, так мил, Аллочка светилась счастьем ярче рождественской елки, она снова почти влюбилась в этого позабытого, заматеревшего уже мужчину, которого знала когда-то совсем поросенком. Она вдыхала свежесть тяжелых коралловых роз и тихонечко благодарила Бога за то, что подкатил ей выигрышный шар. Она предвкушала пряную крымскую ночь, когда можно с такой легкостью отпустить душу парить вместе с душой любимого над старыми таинственными горами.
В пряную крымскую ночь любимый молча, мерно, как пневматический молот, вколачивал в Аллочку свои унижение, досаду, тоску. Теперь совсем незнакомый, устрашающе-чужой человек с выбритыми до семечек рыхлыми подмышками тупо раскачивался над ней, с сипом выбрасывая из легких отработанный воздух. И вдруг ей стало отстраненно и легко, ей открылось как мелочны и кратковременны мужчины, как смерть все равно уравняет их, всех, даже до конца не израсходовавших свое семя, как глупо-однообразно их навязчивое поступательное движение, как преходяща их сила, как тленны их деньги.
А утром они поехали в Воронцовский парк, а днем по-студенчески жарили моллюсков на кровельном листе, а вечером Геночка был слюнявым и суетливым… Он подарил ей духи и вложил триста долларов в игривый розовый конвертик…
- И пусть не думает, что он так просто от меня откупился, - хищничала Аллочка.
А он и не думал. Незнакомый московский голос пробубнил в трубку, что никакого
такого Гены по этому номеру нет.
Совсем скоро, через каких-нибудь десять лет, наше нынешнее существование станет скучным параграфом в историческом учебнике. Судя по тому, куда свернет старушка Клио, параграф этот будет называться “Становление молодой Украинской республики”, а, может быть, “Период сепаратизма”. Наши беды и разочарования будут заключены в узкие сухие абзацы о премьерах и президентах, детские голодные обмороки и родительская, все усугубляющаяся, закомплексованность – в отрешенные графики, схемы и таблицы. Но, с другой стороны, глухая древность с ее натуральным хозяйством мне приоткрылась в реальности. Одна ученица из пригорода, например, рассчитывалась со мной за репетиторство молоком и творогом, другая – зимой яйцами, летом “фрухтой”.
Аллочкины отношения с деньгами также приняли странные формы. Алименты растворялись, даже не успев запомниться, папа, главная опора, оставаясь директором секретного турбинного завода, последние полгода получал жалованье исключительно мороженной птицей и сельдью в масле. Коммунальные службы за долги грозились лишить Аллочку своих коммунальных благ: обрезать газ, свет, паровое, телефон. И уж, конечно, не на них были потрачены три гениных сотни.
Наличные, как таковые, появлялись иногда по утрам, то в виде долларовой двадцатки, то гладким ковриком пятидесятигривенного аборигена, бережно придавленные донышком ночника. В прихожей тогда блестела кроткая свежевымытая лысина или самодовольно урчала деловитая седина. Тогда ребенок яблоками заедал йогурт, Аллочка ножом и вилкой разделывала гуттаперчевую сардель.
- Какие же вы, мужики, сволочи! Спишь с вами за какие-то сраные деньги! Ну, скажи, Сваницкий, разве мне нужны деньги?
- Действительно, - соглашаюсь, - сволочи. А деньги – это половое излишество. Тут ты совершенно права.
- И ты такой же! – тычет в меня тоненьким пальцем. – Что это за раскормленное пони было у тебя вчера вечером?
- Это не пони. Это ученица. Я ее на TOEFL натаскиваю.
“Черт, - думаю, - а ведь она действительно похожа на пони со своей челочкой. И что же делать, если мне нравятся маленькие пухлые женщины? И, в конце концов, тебе-то что?”
- Вот-вот! Трахаешь ее, еще и деньги берешь! Альфонс! Гнусный самовлюбленный проститут!
Я изумился: “а это она о ком?”
В тот год в Израиль уезжали последние. Уехал мой друг Кряк, припомнив замученную в Майданеке прабабушку, уехали братья Пацюки, оказавшиеся Барухом и Ицхаком, под совсем уж невообразимым предлогом уехал Сафеуллин Сулейман Абдышевич. Аллочка внимательно подумала и от отчаяния устроилась через “кроткую лысину” операционисткой в банк, поближе к “деньговитым” мужчинам.
И снизошло на нее умиление тихой рутинной жизни.
- Может, вот такое оно, счастье? – иногда казалось ей.
А почему нет? Почему счастье пять раз в неделю не может вмещать пыльную шур-
шащую суету платежных поручений, клиентских досье, разномастных приходных и расходных ордеров? И чем же ущербны те мгновения чистой радости исполненного долга, которые переживала Аллочка в конце дня при сверке кассовых журналов, перед тем как выпрыгнуть во влажную южную осень? Да и жалованье позволяло существовать, пусть скромно, но, по местным меркам, вполне достойно.
Нечто интригующее присутствовало в ее нетяжком труде. Она чувствовала себя слегка “радисткой Кэт”, составляющей шифрограммы. Многим ли довелось ощутить языковой барьер, не покидая пределов родины? А Аллочке пришлось увешать потаенные плоскости рабочего стола шпаргалками с банковским глоссарием и правописанием местных числительных, ибо делопроизводство велось исключительно на едином, государственном то бишь, языке. Не то, чтобы украинские слова были ей совсем уж незнакомы – грамотность страдала. Да и не каждый различит, например, в забавном “рахунке” обыденный “счет”.
Сдвиги в языковой среде сама Аллочка относила, скорее, к той доле абсурда, что неотъемлема от жизни как таковой, но когда родная дочь, указав на пеструю кошку, сказала “дывысь, яка кыцька”, заподозрила, что воспитание в детском саду “продвинуто” несколько чересчур, а после слов ребенка, вставшего из-за стола, “мамо, дякую” – просто наняла няньку. Притом, напугала ее не столько идея благодарности, заключаемая в слово “подяка”, сколько существительное “мама” в звательном падеже.
“Культурная элита”, испитой народ в мышиных пиджаках, покрывающих сорочки- вышиванки, не применет подчеркнуть, что украинский язык, он второй по красоте и певучести после итальянского. Но “шановне пансьтво” не укажет вам ни критериев этих самых “красоты и певучести”, ни даже числа конкурсантов. Мне же “мова” кажется речью уникально пропитанной скрытой печальной иронией. Какова, например, цена сухого “москальского” “скоропостижно скончался” рядом с вкрадчиво-горьким “вмер наглою смертю”?
“Я думаю, что мир – это только усмешка, что теплится на устах повешенного…”
- Так! – скажет кто-нибудь наиболее критически настроенный из вас. – А при чем же здесь последняя, столь сумеречная фраза?
А при том, дорогой мой, что право самозабвенно горевать по поводу слишком уж остервеневшей судьбы-злодейки дано, даже и в этом рассказе, не одной лишь Аллочке. Ведь так?
Да-да. Со мной тоже приключалась затяжная неприятность с глухой приблатненной кликухой “депресняк”. Мои, живые пока еще, губы ломала улыбка хлебниковского висельника. Затянувшееся безденежье, приблудные комплексы хохлацкой неполноценности, косолапо провалившие мое мировоззрение, пожалуй, оставлю в стороне. Но моя бывшая супруга покупала по утрам горячие булочки Борменталю, а Пони-Челочка непостижимо вышла замуж за священника, забросив, кстати, и английский (статью дохода вычеркиваем); изнасилованный магнитофон почил вышеуказанной бессовестной смертью, любимые книги зачитаны в труху, даже гитара отказывалась “держать строй”. Я стал неотвратимо скатываться в навязчивое опасное богоискательство.
Но! Был и есть один, испытанный, верный способ остановить эту лавину, пресечь эту смердящую гангрену безвинно искалеченного мировосприятия. В тот миг, когда вы уже не верите в спасительную мощь витаминных облаток, когда преодоление похмельных страданий не порождает более чувства стыда, стремления вернуться к активной цивилизованной жизни, а хочется лишь поглубже увязнуть в алкогольной трясине, вам остается лишь пасть лицом в чью-нибудь млекопитающую, желательно пухлую, по возможности родную, а, в крайнем случае, и в первую попавшуюся женскую грудь.
Такого рода последнее утешение мне мнилось единственно в аллочкином, пусть и весьма скромном, но не постороннем же, маммарии. Опять же, “долг платежом красен,” – решил я.
Тут и выяснилось, что Аллочка – вне пределов досягаемости. Информация скудная: в Киеве, замужем, муж купил ей шикарную квартиру.
- И вообще, все у нее замечательно! – намекала на что-что моя бывшая супруга…
Спустя месяц, промозглым зимним вечером, Аллочка снова сидела в моей кухне и,
по-детски удерживая двумя руками большую чашку, отхлебывала густой кофеек.
- Скажи, Сваницкий, а сколько раз прилично выходить замуж?
- Не беспокойся, ты уже эту черту переступила.
- Да я не беспокоюсь, я – чисто теоретически…
И показала свой паспорт, в нем шесть невзрачных бледно-лиловых штампов, послед-
ний – “расторгнут брак с гражданином Лупарем Серафимом Олеговичем, 1955г.р.”, совсем свежая дата.
- Ого! Быстро же ты!
- А чего канителиться?
Легче легкого было обменять опороченный “серпастый-молоткастый” на блеклую
“трезубую” книжицу с невинно-чистой графой “семейное положение”.
Ехидничаю:
- Теперь осталось девственность восстановить.
- Брось, Вовчик! Тридцатилетняя девственница подозрительна. Тем более, если у
нее еще и дети. Гораздо проще убедить мужика, что он у тебя, конечно же, не первый, но зато – второй.
Это точно. Знаком я был с одной стремительной дантисткой. Вливала она мне в уши наитрогательнейшую историю о том, как насильно “заключили в замуж”, а мужу дала один лишь раз, исключительно, чтобы завести “родное-дитё-кровинушку” (ах, как коленки бьет, шалопай!), и стех пор, Володенька, никого я к себе не допускала, а если ты меня бросишь, никогда никого больше не допущу…
Не звонил ей полгода. Набираю номер.
- Витенька?
- …
- Ваденька?
- …
- Виталенька?
“Надо же, - думаю, - и все на “вэ”!”
- Сваницкий на проводе.
- Володенька! Единственный!
А про Лупаря Серафима Олеговича я узнал только то, что он монстр, офицер КГБ в
отставке, зампредправления какого-то банка и в детстве его изнасиловал милиционер.
Дети весну узнают по скворечникам и пушистой травке, взрослые – по авитаминозу, забродившим гормонам и экономическим изыскам правительства. Уровень инфляции поднялся, значит, уровень жизни упал. Поскольку на любой из потенциальных окладов прожить все равно было нельзя, Аллочка выбрала контору с прикидкой на неминуемое лето – наполпути между домом и пляжем.
Чем занималась контора? Что-то смутное, от фальшивой минералки до гастролей Монсеррат Кабалье. Чем занималась Аллочка? В основном, примеркой на себя нового образа: излучала в пространство обаяние мягкого благородства.
В контору приходил тихий мальчик с интеллигентной сумасшедшинкой в глазах. Саша. Починять компьютеры. Приходил совершенно бесплатно, даже толком не известно, чей он был знакомый, просто приходил, восстанавливал утерянное, запускал зависающее или обыгрывал свободную машину в преферанс. У тихого мальчика Саши имелась преуспевающая мама в Австралии, жена и дочь жены. Остающееся от компьютеров и семьи время отдавал он мучительному разрешению вопросов о смысле бытия и своем месте во Вселенной. Мучительные вопросы приводили к чрезмерному увлечению алкоголем и гнусным мужским истерикам. Впрочем, истерикам в чистом виде, без мордобоя.
А когда вам целых тридцать, у вас, знаете ли, дети да тусклые обязанности, и вы только что открыли, что не стать вам уже ни Катрин Денев, ни даже Никасом Софроновым, вдруг является к вам новая любовь… Стоп. Любовь ли? Как определить, где в этом чувстве готовность к бою, “последнему и решительному” за ускользающее счастье, сколько в нем тоски, сколько практицизма, наконец? Может, и нет никакой любви? В сакральном смысле, конечно.
Странное лицо бывало тогда у Аллочки: уголки ее губ будто тревожил смутный стыд за Сашу, а глубоко, у самого донышка глаз, все же шныряла мелкая рыбка опасливой нежности.
У самого Саши в душе разыгрывалось бурлящее шари-вари из всех на свете любовно-романтических сюжетов одновременно. К маме собирался Саша, на остров сумчатых. А тут! Жена! Любовница! Долг! Честь! Чувство! Разлука! Непреодолимое, многотысячемильное, безжалостно исполосованное пограничными кордонами препятствие! Господи, как интересно!
Марине, сашиной жене, тоже было интересно. Напряженным интересом исследователя. С мужем почти всегда она держалась рядом. Даже в гости ко мне приходили втроем: Саша с Аллочкой и жена. За чаем ли, за пивом, она наблюдала Сашу пристально, как ребенок наблюдает невиданного жука. Мгновениями казалось, что Марина вот-вот присядет над вдруг уменьшившимся Сашей на корточки, для лучшего обозрения.
А вот Аллочки она не опасалась ничуть, сносила ее как забавную соседскую собачку, которую при необходимости в любой момент можно легко, выверенным пинком, услать на значительное расстояние.
Иногда Саша с Мариной вместе навещали Аллочку, засиживались допоздна, оставались ночевать. Александр такими ночами сношал супругу с особенным трагизмом. Та умело вводила упругий диван в резонанс, отчего начинала гулко пульсировать вся прочая мебель и сам сонный воздух словно грозил лопнуть. Еще Марина гениально воспроизводила тщательно сдерживаемые стоны страсти, которые, промчавшись над аллочкиной постелью, рассыпались где-то далеко в Диком Поле. Аллочка, в обнимку с подушкой, ощущала не то, чтобы горечь или остроту драмы… ее смущала несколько чрезмерная нарочитость положения.
Предполагалось, что, исполнив долг перед семьей, Саша займется воссоединением с возлюбленной.
День отъезда близился. Любовь подъедала чемоданная суета. В последний раз они занимались ею на туго упакованных коробках с книгами. Аллочка вдыхала едкую картонную пыль, перед глазами теркой елозили скоромные корешки Даля и, по правде говоря, очень хотелось расчихаться.
Деньги Саша стал слать сразу, часто, всеми доступными способами. Аллочка занялась подготовкой к эмиграции.
Человека, проходящего по анкетам перспективным инженером-энергетиком, Австралия была принять рада, но вот английский… английский в самом, говорят, беспросветном его варианте… Английский предстояло сдавать в Москве комиссии весьма суровой.
В народе ходит масса историй о близнецах, успешно половинящих любую учебную программу, не меньше – баек о двойниках. Свое второе, англоязычное, Я Аллочка, естественно, отправилась искать на инъяз. Распросив, рассмотрев, сопоставив, остановилась на некой Гелене Ковальчик, подходящей, по меньшей мере, по комплекции и пребывающей как раз в том возрасте, когда жизненная энергия уже саккумулирована и может быть направлена в равной степени на обустройство семейного очага, поступление в аспирантуру, несчастную любовь или любую другую не менее безответственную авантюру. Предложение прокатиться в столицу бывшей Большой Родины, покрутиться в Британском Совете, поиграть в тайных агентов, с париком, подделкой биографии и паспорта, да еще “срубить две сотни грина” вызвало в Гелене однозначное “да”.
Зря нервничала Аллочка, пани Ковальчик очаровала экзаменаторов почти по всем пунктам теста, была признана компетентной и адекватной. Не испортили дела ни слишком обобщенные высказывания о ребенке и трудовых заслугах, ни нахально выбившаяся из-под парика медная польская челка.
Зато в сашином голосе отчетливо заобертонила досада. Одно дело, светлая печаль по далекой недоступной любимой, и, согласитесь, совсем другое, когда любимая обрушивается на вас целиком, вместе с упаковкой и гвоздями. Однако, отпираться было поздно.
Украинские документы – долой, в утробу “незалежной” бюрократии, квартиру – долой, финальное собеседование в московском посольстве и – прощай, Витчизна-Матинко, получай, Австралия, нового жителя.
Посольство Австралии, нежась в зелени, казалось прохладным райским островком посреди обезумевшей от наглого июльского солнца Москвы. Высокая чопорная дама приветствовала Аллочку вставанием и, державно опершись обеими ладонями о стол, произнесла на своем невообразимом наречии фразу, понятую Аллочкой мгновенно, с потрясающей ясностью. Фраза была двухчастна, но однозначна как порфиритовая плита, легшая на могилы супругов:
- Вы совершили ПРЕСТУПЛЕНИЕ ПРОТИВ ГОСУДАРСТВА! Вы совершили ПОДЛОГ!
Из посольства, чутко поддерживая под локоть, Аллочку вывел секретарь. С порога – прямо в тень циклопического, вполнеба, тома Уголовного Кодекса. В полом звоноко-хрустальном черепе колотилось железным шариком слово “статья”.
Неглупые малые выдумали когда-то копировальные аппараты, австралийцы сразу аппараты эти полюбили и стали копировать, копировать все, что под руку придется. Так вот: однажды на стол бдительного чиновника легли две сизые картинки – аллочкин паспорт, снятый некогда в Киеве, и он же из Британского Совета, с лисьей улыбочкой Гелены Ковальчик…
Бдительный чиновник, наверное, как раз пил содовую со льдом в уютном кабинетике, а Аллочка, выброшенная в раскаленный, самый ненавидимый в Москве Кропоткинский переулок, бездарно подыхала от жажды изувеченной кобылицей. Ближайший киоск находился далеко, на другом конце Вселенной, и пиво в нем продавали теплое. Облокотясь на липкий прилавок, Аллочка подожгла сигарету. В оплывающем мозгу чей-то посторонний голос внятно констатировал:
- Да призадумалась…
И тогда она достала из сумочки губную помаду, вернулась к посольству и, щурясь
хоботам телекамер, вывела на воротах большими красивыми буквами:
“***”.
Говорят, эта нежно-розовая надпись не смывается и, как кислота, проедает насквозь самый толстый слой краски. Еще говорят, что даже после того, как австралийцы сменили ворота целиком, она распустилась волшебным цветком и на новых, с удвоенной интенсивностью.
ноябрь 2000г.
Свидетельство о публикации №204120800130