Нежность
Ни хрена она не знала. Черт возьми, или все-таки знала? Этот ее наглый, развратный, насмешливый взгляд. Неужели знала или чувствовала, что я знаю? Может, она сама хотела всего этого? Но что-то в ее глазах делало ее особенно прекрасной, как еще никогда до этого. Боже, как я любил и ненавидел ее! Как я ненавидел себя за ее чертову власть надо мной, за мою ненависть к ней. Чертова, чертова сука! Что ты со мной делала!
Но руки! Ее запястья окольцевали наручники, ее милые ручки были прикованы к спинке кровати. Ручки сучки. Сучьи ручки. Ручки сучки. Сучьи ручки. Ты попалась. Ты попалась! По. Па. Лась. Господи, она даже тогда была сильней меня. Это что-то в ее взгляде - было страшно и прекрасно. Я почти верил, что она все знала и понимала. И я уже почти опоздал. Это было какое-то механическое движение рукой, словно рука - не моя. Я прокручивал это в мыслях, во сне. Я так зациклился на этом, что все случилось само собой. Автоматически. Цепь протянулась через ее долбаные стройные красивые ножки с крашеными ноготками и защелкнулась на другой стороне кровати. Yes! Yes! Yes! Самый опасный момент позади! Не размыкать же мне было цепь снова? Все было необратимо, и все самое страшное было позади. Надо было записать этот щелчок на ленту. Для нее, для моей милой, любимой и прекрасной оттраханной сученьки. И прокручивать, прокручивать, прокручивать перед ней. PLAY - REWIND. PLAY - REWIND. FUCKING PLAY - FUCKING REWIND.
И тут я почувствовал это. Это было так... Это было так... Я почти плакал. Это как падать с бешеной высоты, и парашют не раскрывается, и ты летишь и любишь весь мир. И ты знаешь, что ты герой, ведь парашют не раскрыт. Но ты не боишься лететь, все удивленно и восхищенно смотрят на тебя, а ты один знаешь, что не разобьешься. Это - смотреть смерти в лицо и знать, что не умрешь, и потому быть выше всех. Это как знать больше всех на Земле, знать абсолютно все и наслаждаться чужой глупостью и своим умом.
Это как быть...
Это как быть таким живым! Быть таким живым. Именно это.
Я смотрел ей в глаза. Я улыбался, смеялся и любил ее в тот момент, потому что я был живее ее. Я мог двигаться, а она не могла. Мне казалось, что до этого я никогда так не чувствовал, что я такой живой. Тогда... тогда я второй раз вылупился на свет божий, чтобы так почувствовать свою жизнь. Я смеялся тебе в лицо, мамочка ты моя!
Я снова пожирал взглядом, но уже не твое затраханное тело, а твои глаза, в которых было так много для меня... Так много хорошего для меня. А как тебя украсил этот милый испуг! Глазки раскрылись, щечки раскраснелись. Ты была похожа на недотрогу школьницу-отличницу, получившую неприличную записку. Какая ты была трогательная! Я даже полюбил тебя опять, но уже по-другому.
- Андрей, Андрей, что ты делаешь?
- Тихо, тихо, моя девочка, милая моя... - и вторая цепь опоясала ее восхитительные смуглые бедра, которые я особенно любил видеть обрисованными коротенькой нежной юбочкой. Господи, какая же ты была милая! Ты стала звать меня сильней и сильней, ты стала почти кричать, обворожительно сопя и покряхтывая от натуги.
- Что ты делаешь? Убери все это! - ее ноздри раздувались от перенапряжения, как у кобылы после скачек.
А я все летел в неземном блаженстве вниз, вниз, вниз. Вот я уже почти у земли, мягко стукаюсь о поверхность... Бум! Меня постепенно и очень нежно наполняет чувство тихой любви и покоя, и я уже отец, а она дочь моя. Приди ко мне, свет очей моих. Приди ко мне, чертовка. И я уже различаю уходящий в ночь дневной свет, опасливо пробирающийся в окно, я уже тихо любуюсь природой, деревьями в моем саду, я уже люблю каждое вздрагивание яблоневого листочка. Я так люблю это мягкое небо за окном и низкие облака. Я так люблю мир, я такой добрый; я очень, очень добрый, но строгий, потому что я очень мудрый и все знаю. Потому что я знаю, как надо поступать, а как - нет. - Ты знаешь. Ты все знаешь...»
...«Стеша, кс-кс-кс, Стеша », - кошка царапалась в соседней комнате, не желая выходить. «Кс-кс-кс-кс-кс...» Царапание прекратилось. Кошка, должно быть, убрала когти, и лишь еле слышное поскрипывание пола выдавало ее мягкое передвижение на подушечках лап. И вдруг. Асфальт и кровь под окном и тельце бедного зверька. Кошки не падают на спину. Лапками на камень и лужица крови из-под нее. Позавчера, с балкона. Она всегда была цепкой кошкой. Он зарыл ее почти в том же месте, просто надо привыкнуть. Черт, он весь взмок, пот... Заливает глаза. Левая рука... в карман. Медленно разворачивается платок, и вот он уже на лбу. На платке белая кружевная чашечка цветка уже потемнела от пота. Так, промокнуть... Еще... Очки медленно ложатся на стол. Он всегда читает в очках. Чертова бумага, этот чертов сукин сын... Ему это так не сойдет, потому что... скрип, царапанье рядом в комнате. Это не Стеша, это уже не Стеша и, боже мой, он просто не привык. Ноги в мягких меховых тапочках ступают по ковру. Шаг, два, вход в комнату и сразу чувство ветра как угроза... гроза... роза... Как цветок без воды, вянет чувство страха. Просто балкон, просто дверь. Открыта. Он на балконе и смотрит вниз. Опереться. О поручни. Посмотреть вниз и приглядеться. Чуть видная с высоты 30 м белая палочка, врытая в землю. Там, под ней кошка уже распадается на атомы. И перегной... удобряет почву. Мысли... Уже спокойней, он уже опять за дверью, она закрыта, и ветер не гуляет по комнате. Спокойно. Он проходит в свою комнату, садится за стол, включенная лампа возвращает ему способность думать и понимать. Он смотрит вниз и строчки расплываются перед глазами. Он берет со стола очки, долго держит и рассматривает их, словно не решаясь водрузить на нос. Но они, словно сами по себе, пересекают воздушное пространство и уже снова на еще мокрой от пота переносице. Он глядит на строчки в надежде увидеть перед собой правила игры в преферанс или сочинение школьника и, кажется... Но кажется недолго, и уже следующая строчка... Возвращает... Его...
...«- Ты знаешь. Ты все знаешь.
- Что я знаю? Отпусти меня! Что ты делаешь? Отпусти меня, и мы поговорим с тобой...
Я уже почти не слышал ее, я только видел ее злое, ставшее некрасивым лицо и быстро открывающийся рот, дрожащие губы.
...- Андрей, пожалуйста, убери эти цепи, пока...
Внутри у меня все пело, я был очень живым и очень сильным. Сильнее маленького, незаметного чувства страха, притаившегося в комнате, в углах кровати, спрятавшегося в ее взгляде. Но мое ликование было выше и сильнее этого маленького мохнатого страшка, оно так забило его, что мне стало немного его жалко. Ее рот нервно дергался. Наверное, тогда она как раз объясняла мне, как она познакомилась с ним...
День рождения подруги. Он, высокий, черноволосый, веселый. Потом танец, и его рука у нее под юбкой. Они сосутся, она медленно обнимает его за шею, ее мягкие руки ласково поглаживают волосы. Все идут курить, его рука дергает в другую сторону. В комнату, там никого, только чьи-то вещи, они снова целуются, он закрывает дверь...
Конечно, она ничего этого не говорила. Конечно, не говорила. Во-первых, она никогда бы так не рассказала, она никогда бы не сумела почувствовать так, как я. Во-вторых, никто в таких случаях ничего подобного не рассказывает. В-третьих, она была... ха-ха-ха... окольцована, мои маленькие черные цепочки уже выдавили на ее мокром тельце отпечатки своих звеньев. В-четвертых, в руке у меня кассета WASPов, и их медляк «keep holding on» уже слезно завывает в левом деке, и меня уже заполняет блаженство. Ах, как же она мне нравится, как же мне нравится, что моя нога уже сделала шаг по направлению к двери. И я говорю.
- Чтобы тебе не было скучно... «Holding on»... Кассета длинная, но с каждой спетой песней ее конец будет все ближе и ближе, и тебе будет все страшней. Потому что ты будешь очень бояться. Остаться в полной тишине, милая. Которую уже никогда ничто не нарушит.
Кажется, она что-то кричит, что-то очень сильно кричит. Она ругается, она плачет, а я открываю дверь и ощущаю свежий поток вечернего воздуха в комнате и мою жизненность. Я почти что господь бог, вольный казнить или миловать.
Свежий ветер последний раз шевелит занавески в этой комнате, а я поднимаю руки к рвущемуся в окна террасы небу. Я так счастлив!
Так счастлив, что мои ноги мягко соскальзывают со ступенек, и я шлепаюсь задом об землю. Этот невольный прыжок встряхивает хрусталик моего глаза, и весь божий мир устраивает свистопляску (совершает кульбит вокруг меня). Сидя на моей мягкой теплой заднице, я чувствую вокруг грустные и веселые угасающие краски вечера, его нежную мягкость и бодрящую свежесть. Здесь, где заходит солнце, уже не танцуют ангелы в крошечных цветных окнах террасы, и WASP не играет в комнате, медленно погружающейся во мрак. Здесь уже больше не тикает будильник. Не чувствуется дурманящий запах тела и духов, чуть слышно не лязгают натянутые железные цепочки. Здесь, где все так просто и ясно - лишь природа, постепенно отходящая ко сну, и я, медленно стряхивающий пыль с джинсов и поднимающий глаза к мягко-серому небу. А прямо передо мной высится дом - мое загородное вместилище скорби. Крыша, крытая железом, извергает из своих недр потоки ржавчины, а тьма, смотрящая из узких щелок, так и норовит выползти наружу, словно без ее участия вечер никогда не сможет превратиться в ночь. И эта странная, эта странная темнота издает долгий и протяжный звук, похожий на чей-то голос, похожий на песню птицы, на свист ветра, на вой зверя, на шепот травы. Звук, похожий на человеческий крик...»
...Глаза его снова и снова пробегают последние строчки и перепрыгивают на одну... две... три... вверх, и опять те же буквы клеются в те же слова тех же фраз. Черт возьми. Он не мог прекратить читать, потому что... Он просто не хотел признаться себе, что боится начать только думать. Обо всем этом. Только думать...
Очки ложатся на стол, и на время его спасает чувство голода в желудке. Там, где все так приятно посасывает и просит пищи, скоро окажется жареная... Курица кусками исчезает у него во рту. Он поливает ее толстым густым слоем кетчупа, но во рту у него кетчуп отслаивается от кусочков откусанной бедной убитой мертвой прожаренной курицы и растворяется, и проглатывается вместе со слюной, а затем мелко-мелко разжевывается мягкое куриное мясо, его кусочки застревают в зубах.
Теперь все хорошо. Теперь, когда он утоляет чувство голода этой вкусной жареной курицей, он уже что-то делает, а значит забывает, что... Этот чертов мудак оставил ее там. Он оставил ее там, где... Там, где он сидел, он не мог уже просто спокойно поглощать курицу, его неожиданно яркое воображение стало насильно рисовать картины своего собственного процесса поглощения пищи. Он видел себя будто со стороны, и в этих его видениях он был прозрачным, и в горле его проглатывались видимые светонепроницаемые мокрые комки прожеванной и склеенной слюной курицы и двигались по пищеводу, который, нервно сокращаясь, проталкивал их все дальше и дальше вниз.
Б...! Как же их всех много, блин, почему их всех так много? Он дал мне все это так просто... просто почитать. Наверное, думал, я буду смеяться. Это так смешно, б...! Тебя бы так, сволочь, чертово ты отродье, мать твою!!! Посмотрел бы я на твою прыщавую харю, когда ты бы, брызгая слюной, умолял...
Блин, эта курица больше... Не лезет в горло, он кидает ее на газетку у стены и уже почти... «Кс-кс-кс», но белая палочка внизу всплывает в его памяти, и пальцы... Подбирают растрепанный объедок, и в пасти мусорного ведра с гулким «Ксть!» пропадает куриная... Нога мягко ступает в прихожую, над ней бедро, туловище, руки и голова живут своей жизнью, легкой и прекрасной, и лишь сознание томится. В тесной черепной коробке, которая делается все уже и уже, превращаясь в комнату с солнечными бликами на досчатом полу, приятной мелодией и темнотой, все гуще заполняющей углы. Пока ничего больше. Пожалуйста, пока ничего больше! Ублюдок! Я поеду к тебе, поеду обязательно, и ты испытаешь все сполна, будь уверен, мать твою...
...Предметы по своей природе не имеют цвета. Это свойство не присуще им изначально, это - лишь свойство человеческого мозга воспринимать различные электромагнитные колебания и так разделять предметы по их цвету. Значит, неясное белое пятно с тускловатым желтым оттенком по краям определенно плыло в чьем-то сознании, постепенно проявляясь все отчетливее. Форма все больше и больше очерчивала расплывчатость пятна четкими видимыми линиями, и скоро оно ощутимо начало приобретать вид молоденькой пухленькой медсестры, склонившейся над кроватью и шевелящей губами. Чуть позже неясные, отдельные отдаленные звуки, в свою очередь, стали сливаться в слова, и медсестра утратила первоначальный вид рыбы, научившись облекать свое губошлепство в осмысленность человеческого языка. При наклоне неплотно прилегавший к груди край халата под действием земного притяжения и вовсе изогнулся книзу в виде арки, услужливо открывая взору Андрея то, что до того мог видеть и чувствовать лишь он, халат. Но мозг бедного измученного молодого человека пропустил мимо ушей дружескую любезность халата, судорожно пытаясь выстроить слова сестры в связность фраз, чтобы затем зацепиться за их смысл. Тем временем девушка продолжала настойчиво издавать звуки, и ее упорство было вознаграждено. Мозг обрел способность понимать, и мир встретил Андрея, наконец-то выползшего из мрака, словами:
- ...ной, вы меня слышите? Как вы себя чувствуете?
- Я, - произнесли его губы. Точнее, это был его мозг, уже совсем освоившийся и готовый общаться напропалую. Но сам он совсем не был уверен, что его ротовая полость родила на свет какой-нибудь звук, и, уж во всяком случае, он не слышал сам себя.
- Как вы себя чувствуете?
Он начал медленно подбирать слова, но они были какими-то странными, вроде бы знакомыми, но не имеющими для него никакого смысла. Приятно. Тепло. Слабо. Светло. Но... Нор. Норма.
- Нормально. Я нормально.
- Вот и хорошо. Постарайтесь заснуть. Вы скоро совсем поправитесь...
...Стук колес, стук веток в окно, стук ног старика, достающего вещи с полки. Его нога, его голень опирается о сиденье, вагон резко качается, и под свистящий звук тормозов мякоть ноги, мякоть передней части ноги, там, где почти нет мяса, где почти одна лишь кость, обтянутая кожей, впивается в резкий деревянный выступ скамьи, или этот выступ впивается в ногу, вызывая искорки боли, ничего не значащей боли, ни к чему не обязывающей боли, и лишь... Поезд тормозит, он идет к выходу в тамбур, ускоряя идущий с горки шаг, в конец вагона, который расширяет... Свои зрачки, ему больно, но эта тупая, слабая и правильная боль, о которой старику не придется жалеть. Откроются двери вагона, он взвалит на худые плечи свой жалкий скарб и пойдет считать шаркающие шаги, съедающие расстояние, отделяющие его от теплого дачного домика, где семья - жена, зять и дочь - уже приготовились... К выходу из вагона, словно выплескиваясь на платформу, где поток свежего воздуха и давит, и облегчает тупую болезненность погруженного в полумрак дремоты уносящегося вдаль вагона, и волосы шевелятся на голове рукой теплого и влажного летнего ветерка, а вечер ласково, доверчиво и льстиво, скрипя, заползает за пазуху, раздувая болоньевую серую ткань ветровки и наполняя отстающую от тела одежду пузырями, запахом стелющегося по земле дыма и ощущением ждущих впереди невероятных приключений и событий, будоражащих опьяневшую кровь. И до того пьяное, сильное и злое ощущение наполняет его, что слезы готовы литься из глаз, но их сушат порывы веселого ветра, и он почти физически чувствует, как глаза его краснеют, наливаясь засохшей непролившейся влагой, жаждой борьбы, злостью и запахом неведомого.
Исчезающие, появляющиеся, чуть подшаркивающие шажки идущего впереди старика кажутся то щебетаньем встречающих его птиц, то криком бегущих впереди мальчишек, то шумом в голове, рождающим и сразу же топящим в закипающем сером веществе множество образов, веселых и играющих, но главным образом мрачных, окрашенных... В разный цвет внутри магазинчика, все его низенькое, тщедушное строеньице ничего не говорили ему, ничем не отвлекали его от неотвратимого ощущения великого, страшного и странного живого мира, мира живого человека, надвигавшегося на него.
Он миновал большой широкий пруд, у самой железнодорожной насыпи переходящий в заросшее тиной пахучее болотце с тысячами бликов играющим на поверхности его темной воды заходящим солнцем, оставляющим сверкающие чистым металлом отметины на грязной, проржавевшей решетчатой железной калитке, ведущей в сады. И ему кажется, что там, далеко, за тенью домов и яблонь, где мягкая музыка заката все тише и тише кладет свои аккорды на черепицу и железо бесконечных дачных крыш, зарождается своя, новая, сильная, самоуверенная и жуткая музыка, переходящая в дикое, животное чавканье, переходящая в его судорожное глотательное движение, переходящая в неровные строчки на измятых прочитанных им листах тетрадной бумаги, лежащей у него в кармане.
Сквозь частокол забора на него, не отрываясь, смотрели неподвижные глаза седого человека. Пройдя мимо, он продолжал чувствовать спиной обжигающий взгляд пустых выцветших глаз. Он почувствовал нереальность, и ему сделалось страшно. И, словно защищаясь, он полез в карман за лежащими там тетрадными листками...
...Сестра была очень симпатичной. Каждое утро она весело щебетала что-то, шурша и размахивая белым халатом, словно птичка крыльями. Кроме шприца, пузырьков с лекарствами и таблеток, она приносила с собой в палату свет, изгоняя тяжелый, больной, потерявший сознание дурно пахнущий полумрак. Ее веселая улыбка, огоньки карих глаз воспринимались им как лучики солнца, вбегающие в палату с ее приходом. Свет, солнце и медсестра казались ему единым целым, которое он и не думал делить на части. Все вместе они приносили ему ощущение покоя. Не полного покоя, а облегчения и спокойствия, которые были очень ненадежны и которые очень скоро должно было что-то нарушить; но тем приятнее ему они были, тем больше он их ценил.
Медсестру звали Алиной.
Его мозг выплыл из бездны раз и навсегда, но оставался каким-то ленивым и безучастным к окружающему, словно давно отвык от серьезной работы. Здоровый организм изо всей силы просился вон из кровати, но мозг словно жил своей, отдельной и неторопливой больничной жизнью; это из-за него Андрея каждый день пичкали лекарствами и оставляли лежать в постели. Ясность мыслей и крепость тела росли в нем с каждым днем, но вместе с тем росло, все быстрее и быстрее росло беспокойство. Его память хранила все. Кроме того, как все это произошло.
Он не вел счет времени. Он не знал, сколько он пролежал в этой чертовой опостылевшей ему койке. Он не знал никаких точных дат, он никогда не знал точного времени. Время свелось для него к набору особенных, примечательных для него дней, вокруг которых иногда крутились и жили его мысли. И что-то было немного до. И что-то было немного после. Больше не было ничего.
В то утро Алина не принесла за собой света. Она принесла за собой доктора. Вернее, ее всегдашний светлый ореол отошел на второй план, его заслонило лицо доктора, шедшего сзади. Доктор был молодой и высокий, с прямыми длинными волосами. Его белый халат совсем не шел к нему, и Андрею он как-то сразу вдруг стал представляться за пределами больницы, в своей внерабочей частной жизни, на вечеринке в компании друзей. Андрею казалось, что на самом деле работа врача мало интересовала его, и этот доктор, настоящий, был где-то очень очень далеко за пределами его палаты. А та часть его, которая находилась здесь, улыбалась краешком губ и задавала вопросы.
- Как вы себя чувствуете?
- Хорошо. Уже хорошо. Я почти здоров.
- Отлично. Я задам вам несколько вопросов, они помогут нам полностью, до конца вас вылечить.
- А что, разве что-нибудь не так? Я думал, меня уже пора выписывать.
- Просто несколько вопросов. Так надо. Их почти всем задают. Это необходимо для полной уверенности. Мы должны убедиться, что с вами все в полном порядке.
- Хорошо. Я готов.
- Как вас зовут?
- Чернов Андрей Викторович.
- Дата рождения?
- 13 декабря 71 года.
- Место рождения?
- Московская область.
- Семейное положение?
- Холост.
- Образование?
- Высшее техническое.
- Чем занимаетесь?
- Лежу в постели.
Доктор целиком вернулся в палату, озадаченно и укоризненно глядя на больного. Затем он позволил себе улыбнуться.
- Чем занимались до того, как попали к нам?
- Работал. Служащим в банке. Консервной.
- Да он остряк, - доктор усмехнулся и подмигнул Алине. Она смотрела на Андрея и улыбалась.
- Вспомните все, что произошло с вами в тот день.
- Это была суббота. Я решил съездить на дачу. Я не был там уже две недели. Сел на поезд и поехал. Провел там весь день, а вечером... Я возвращался домой и... наскочил на машину. Или она на меня. Больше ничего не помню, ни цвета, ни марки, черт его знает... Только свет фар, слепящий свет, близко-близко...
- Сколько было времени? Приблизительно.
- Не знаю даже. Часов семь-восемь, наверное. Только... Почему я собрался именно в тот же вечер, не помню, обычно вроде ночую. Черт его знает. Почему в тот же день домой...
- Что вы делали в тот день на даче?
- Да как обычно. То же, что и всегда, вроде...
- А если чуть-чуть поконкретней?
- Поконкретней? А что конкретно... Конкретно... И он увидел как весь напрягся, как весь превратился в слух сидящий у его койки доктор, каким хищным стало его лицо над белым больничным халатом, когда в палате застыла тишина, как лицо Алины сразу стало серьезным и услышал, как его сердце сократилось несколько лишних раз, когда он понял, что не помнит ничего...
...Совсем недавно здесь шел дождь.
Потому что грязь липла к его ботинкам, вернее, он сам лип к этой чавкающей раскисшей жиже под ногами, ведь он мог обходить лужи, двигаясь аккуратно, словно сапер по минному полю, который не может не... Смотреть себе под ноги было ниже его внимания, а ,значит, и выше его сил; он смотрел по сторонам, и иногда вперед и вдаль, скорее всего... Вдаль уходила легкая дымка, грозившая, как только солнце, наконец, перестанет слепить глаза и уберется к чертовой матери за высокую черную громаду дерева, потерявшего свою истинную форму и свой настоящий цвет из-за последних на сегодня солнечных слепящих лучей, перейти в густой, тяжелый и плотный... Туман уже почти окутывал старый заброшенный... старую заброшенную и разваливавшуюся до него и продолжавшую разваливаться у него на глазах халупу в глубине сада, заросшего такой густой и так давно не окультуриваемой никем растительностью, что этот микросад в самом сердце аккуратных и выметенных жадной до работы рукой скупердяев-дачников земельных участков казался неожиданным оазисом тропических джунглей.
Его несло.
Несло в прямом, переносном и в тысяче возможных смыслов и их оттенков, неудержимо несло вперед, влекло назад и разрывало на части, не говоря уже о том, что при всем при этом он стоял... На месте, наверное, некогда весело и мирно блестевших окон, окошек и окошечек террасы, обращенной к наполовину трухлявому и прогнившему, наполовину искромсанному и лежащему в грязной жиже забору, зияла пугающая черная внутренность заброшенного дома, и на фоне этой густой и насыщенной черноты, даже несмотря на медленно опускавшееся мглистое покрывало тихого летнего вечера, неясно проступали смутные силуэты, без контуров, лишь в самом центре своем заключая необходимой силы набор светлых оттенков на фоне окружающей тьмы, чтобы стать различимыми. И как только он представил себе, что может оказаться там, внутри и, насколько ему позволит внутренний полумрак, разглядеть окружающие неясные фигуры, молчащие, последний раз тронутые бросившей их рукой и оставшиеся одиноко разрушаться в этом уединенном мраке, что сможет дрогнувшей ногой ощутить предательскую мягкость и податливость полусгнившего дощатого пола, почувствовать мертвый запах заброшенности в том, что некогда было живым, - как только он отчетливо представил себе все это и странное чувство мурашками выступило на его коже, - он ускорил... Шаги, одиноко чавкающие в грунтовой грязи, по кусочкам отнимали его... Смелость и ярость... Надо стать сумасшедшим. Лесная, 29. Внутреняя усмешка. Эта улица такая же лесная, как... Как к чертовой все матери... Хотя вправо, через три ряда крыш вправо, стена из темных древесных крон все же разрезает небо. Но там, в той стороне, между двумя последними рядами участков, есть еще одна улица, она несомненно должна быть там, если все еще должно быть там, где должно, и как же, б..., по-вашему она, интересно, может называться? Но он сам, своими родными трезвыми, ясными и тогда еще холодными голубыми глазами видел эту долбаную синюю табличку с белыми буквами... «Лесная, 29, после поворота восьмой по счету участок по правой...» - его рука держала клочок белой бумаги с синими буквами на ней. И эти сине-белые вопросы и бело-синие ответы исключали ошибку, просто он. На всякий случай. Проверил. Ошибки быть не могло. Никакой ошибки. Просто все для него стало немножко нереально, кусочек его веры во все это растворился в окружающей молчащей природе. А кусочек неверия вселил в него кусочек неуверенности в себе и кусочек... Страха у него не было, никакого страха у него и быть не могло. Злость и смелость. Смелость и ярость. Ярость и злость. Надо только снова вспомнить, только снова посмотреть, снова почитать... Все вернется, все опять вернется, - так пел какой-то педераст. Как их всех много. Как их всех много! КАК ИХ ВСЕХ МНОГО!!! Как мало чистоты и как много мерзости. Ведь раньше все это вызывало у него такое... Что-то изменилось? Все это должно вызывать в нем... И рука дернулась в карман, и ожившие тетрадные листы зашуршали в... В его глазах опять заплясали знакомые, но безымянные без очков... Буквы были неровные, даже теперь, даже на ходу это было хорошо видно. И он просто перевернул, медленно, не спеша. Он перевернул все листки один за другим так, как будто каждый из перевернутых снова стал для него и впервые, и заново прочитанным, словно каждый из них опять ударил ему по нервам, по-старому сильно и по-новому больно. И с каждым тетрадным листком были прочно связаны его ощущения, его резервная копия, они лежали внутри него, и теперь снова бились в нем. И он стал вспоминать слова и строчки, и фразы, и... И все это вызвало в нем то, чего ему так не хватало.
ОМЕРЗЕНИЕ.
Чувство гадливости и гнев.
Ярость снова выступает потом на... На лбу ветер шевелит уже влажные волосы и поэтому освежает и, до этого такой теплый, ветер кажется совсем... Холодным не может быть чувство бешеной злобы. Она всегда горяча и всегда придает сил, и поэтому его снова несло в прямом, переносном и в тысяче возможных смыслов и их оттенков. Вперед. Туда, где... Нетерпеливые шаги замирают у темно-красного забора, у калитки. Она открыта. Он ведь еще не толкнул ее. Но уже знает. Чуть дрожит дыхание. Это жизнь бьется. В нем. Рука толкает дверцу в заборе, и его уши уже почти совсем слышат скрип, но он не слышит скрипа, калитка открывается бесшумно, за ней бетонная дорожка, но по ней он не пойдет и пусть лучше... Коротко подстриженная травка под ногами глушит шум шагов... Он видит перед собой дом. Но пока еще не хочет о нем думать. Пока он идет по траве, он не будет ни о чем... Думать вредно. Будешь много думать - скоро состаришься. Летом в лесу щекотно в носу. Без труда не высунешь и рыбку из пруда. Ночью все кошки серы. Как много он. Знает, что перед ним дом, нетерпеливое сердце... Стучит в дверь его рука. Его левая рука. Дом почти совсем новый. Тишина. Двухэтажный. Молчание. Выкрашен темно-коричневой краской. Никого. Занавески на окнах террасы опущены. Никого. Опереться об одну из балок. Черт возьми... Они поддерживают навес над крыльцом. Где ты, черт возьми... На крыльце стоит он сам. Шорох. Опереться, чтобы посмотреть вверх. Скрип. На крышу. Это шаги. Она кое-где чуть проржавела. Шаги. Опустить голову и... Это шаги. Начать смотреть... Шаги. На дверь. Близко. Она белая и, наверное, крепкая, и в ней рождается шум. Уже совсем близко. Который замирает внизу за ней. Больше нет шагов. Есть только щелчки, издаваемые отпираемой дверью...
...Открытие своей собственной частичной амнезии так поразило его, что он долго не мог прийти в себя. Это выбило его из вялотекущего полусонного существования, которое он влачил по инерции в безвременьи. Провал в памяти стал тем самым событием, которое являлось новым отсчетом и заставило время ринуться вперед.
Еще недавно Андрею казалось, что он знал абсолютно все и торопиться ему совершенно не нужно. Странно, теперь ему постоянно казалось, что надо действовать, бежать, что он куда-то не успевает, он потерял сладостную истому покоя и обрел сомнительную радость действия. Сомнительную потому, что его движение не имело определенной цели и было неосмысленно, а беспокойство не знало своей причины. Но эта причина была.
Андрей все время что-то смутно чувствовал. В событиях, предметах и людях, окружавших его, он стал различать некие тайные знаки, словно бы указующие ему путь. Его внутренний голос, как и сам Андрей, пробудился ото сна и, не переставая, нашептывал ему странные, непонятно откуда взявшиеся мысли. Единственным отчетливым чувством был его сильный страх перед потерянным днем, в который с ним случилось несчастье, потерянным вплоть до самого несчастного случая. Бессилие вспомнить хоть что-нибудь из этих выпавших из памяти часов мучило Андрея, но он был уверен, что стоит лишь вспомнить, как все для него изменится, потому что причина его метаний была затеряна именно в том самом злосчастном дне.
Он не мог сидеть на месте и то слонялся по палате, то нервно выбегал в коридор, как будто непрерывная смена опостылевших ему декораций могла поменять что-то и в его собственной путанице мыслей. Его уже давно должны были выписать и, непонятно почему, с выпиской все тянули и тянули. И, все еще находясь в больнице, словно стремясь подтвердить статус больного, Андрей продолжал принимать такие привычные и так опостылевшие ему препараты. Он не мог не принимать, ведь их ему приносила Алина.
Она нравилась Андрею все больше и больше. И тем больше, чем больше он убеждался, что нравится она далеко не ему одному. Почти все ходячие больные, его соседи по коридору, проявляли к сестричке постоянный, неисчерпаемый и назойливый интерес, раздражавший Андрея.
Да почти что и не было ничего такого, что в последнее время не раздражало бы его.
Ему становилось противно и он молча бесился, когда представлял себе, как Алина так же ласково обращается с другими больными, как с ним, так же улыбается им, так же звонко раздается в их пропахших лекарствами палатах ее молодой голосок. И все это даже не ужимочки, даже не сознательное притворство. Он мог бы простить ей, если бы она была такой только наедине с ним. Они все такие, все - эти чертовы кошелки. Может быть, он неприятен ей, пусть бы было так. Пусть так. Он мог бы простить ей. Но он сам видел через открытые двери палат и здесь, в коридоре, что она была такой всегда. Нет, наверное, не всегда, но здесь - со всеми и, значит, для него - всегда. Она ведь даже почти не притворялась, это была лишь ее обычная здешняя маска, такая привычная, так сросшаяся с тем, что под ней, что она сама уже давно, наверное, не замечала ее, - и этого он уже не мог простить ей. Там, где не было никаких чувств - пусть даже ненависти, пусть отвращения - там было равнодушие.
И этого он уже не мог простить. Но он никак не мог быть виноват в красоте масок. А маски бывают красивыми, и Алина нравилась Андрею все больше и больше.
И все больше и больше его удивляло поведение этого типа из соседней палаты. Он был единственным, в чьем отношении к Алине не проскальзывало никаких знаков внимания: ни хороших, как у других, ни плохих и все же хороших, как у Андрея. В его отношении к Алине не проскальзывало никакого отношения. Он был слишком нормальным, и все же очень странным. Временами он казался нервным, готовым вот-вот сорваться и все же казался безучастным ко всему и твердым, словно вылитым из металла. Каким бы ни казался он, от него исходило нечто большее, чем от других, какая-то дополнительная энергетика, дремлющая сила, хорошая или плохая.
Он никогда не заговаривал первым, но отвечал на все фразы, брошенные ему даже из вежливости. Иногда он говорил много, и еще больше ускользало и оставалось недосказанным, но когда собеседник уже начинал расчитывать на откровенность, он неожиданно замолкал. Он был замкнут в себе, но с ним хотелось общаться. За стеклами очков его глаза смотрели холодно и очень сосредоточенно, но они не были злыми. Казалось, ему ни до кого нет дела, но если кто обращал на себя его внимание, то лицо его загоралось живым интересом. Он отталкивал, но к нему влекло.
Он был слишком нормальным. И все же очень странным.
Когда клокочущие звуки унитаза умерли за закрывшейся дверью сортира, а ноги понесли облегченного Андрея по протоптанной дорожке к палате, он увидел его сидящим в маленьком коридорном холле у окна, все с тем же напряженным вниманием уткнувшимся очками в газету. Сегодня он выглядел гораздо старше. Много старше тридцати. Иногда он мог казаться удивительно старым.
- Здравствуйте. Как самочувствие?
- Помаленьку, - не отрываясь от газеты.
- А мне вот скоро на выписку.
- Поздравляю. Давно уж, наверное, здесь?
- Третий месяц. Хватит валяться.
- Залежался? А я еще, пожалуй, поваляюсь, - стекла очков блеснули отраженным солнечным светом, и голубые глаза вперились в Андрея. Теперь в его очках отражался Андрей.
- Мне здесь нравится. Спокойно. Тихо. Отдыхаю. Где еще так отдохнешь?
- Это точно. Сейчас выйду - опять все закрутится. То, се, пятое, десятое...
- Чего ж тогда так рвешься туда? - он кивнул в сторону окна. Успеешь еще...
Послышались мягкие женские шажки, и мимо них пролетела Алина, неся в лотке что-то белое, похожее на вату. Андрей многозначительно покачал головой и повернулся к солнцу, бьющему из окна, чтобы спросить про нее. Чтобы узнать у этого человека, как она ему и что он о ней думает, и почему она так себя ведет, и хорошая она или плохая, и стоит ли на нее злиться, и должна ли она нравиться. А когда он открыл рот, спрашивать было уже не у кого, потому что его собеседник превратился в читающую газету живую мумию с солнечными пятнами на мумифицированных пепельного цвета волосах мумифицированной головы. А когда он закрыл рот, из того конца коридора, куда ушла Алина, прокричал ее голосок, зовущий медсестру-сменщицу.
- Саш, захвати в сто вторую белье!
Саш захвати в сто вторую белье саш захвати в сто вторую саш захвати саш...
Саш...
А что было дальше, он уже не знал...
...за дверью был он за дверью был он за дверью стоял он был весь в черном и в домашних тапочках на босу ногу чертова сволочь опять та же самая сволочь но с самым невинным лицом и проходите как добрались и я прочитал то что вы мне дали ведь больше с такими говорить не стоит стоять на пороге и он входит на террасу а там очень чисто вот ведь мать его аккуратный сукин сын и на столике лежит книга только лишь книжка на столике и бра над столиком и бра горит и свет мягко разливается по террасе ведь уже совсем вечер и света не хватает на большое помещение и в углах почти совсем темно и они идут к столику и мне надо с вами поговорить и он молчит в ответ и кивает головой и они садятся на диван у столика и...
- Вы ведь теперь все знаете. У меня же нет никого... Такого, как вы. Вы мне сразу показались каким-то особенным. Поэтому я к вам и обратился. Теперь вы все знаете, и мне нужна ваша помощь. Понимаете, весь этот кошмар надо как-то пережить, мне надо сделать что-нибудь такое, чтобы я смог простить себя. Даже не простить - я никогда не прощу себе этого ужаса - а сделать возможным жить дальше после всего этого, найти какую-то зацепку... Понимаете? Я решил, что должен вынести хотя бы часть того, что испытала она. Понимаете? Я должен оказаться на ее месте. Я решил для себя, что мне нужна неделя. Неделя таких же мук и страха. Страха, что вы не придете, и я останусь здесь очень долго. Может быть, тогда я смогу жить дальше. Я специально выбрал вас. В вас что-то есть, и вы должны мне помочь. Вы должны мне сказать, что вы думаете, сказать все откровенно. Вы должны мне помочь...
...ничего не отвечать подонок он еще надеется на сочувствие грязный подонок он думает что мне можно лапшу на уши вешать сейчас я е... ... мать расплачусь и слюнями изойду тварь таких надо истреблять КАК ЖЕ ИХ ВСЕХ МНОГО и откуда они только берутся а он думает что я сейчас на шею к нему брошусь ведь как жалобно и ласково он со мной поговорил твою мать не дождешься моих соплей выродок и только ледяным тоном куда вы потом ее дели и я закопал ее есть тут одно место я не мог поступить иначе не мог же я сообщить куда-нибудь что бы они со мной сделали когда увидели ее такой это ведь было так страшно это было невыносимо вы представляете себе как все это выглядит когда ты находишься рядом и эти цепи и вид и запах и знаешь что все это сделал ты вы ведь читали но совсем другое дело самому находиться там рядом с ней и...
- Но вы ведь никому ничего не скажете? Я потому вас и выбрал, что я почему-то вам верю. Если я все это испытаю... если вы исполните мою просьбу, это ведь уже будет почти расплатой. Вы не знаете, что я пережил. Я ведь любил ее. И черт его знает, как все это произошло. Если бы я все всем рассказал, то я бы погиб. Я бы совсем погиб. Но теперь у меня есть маленький шанс снова стать нормальным, хотя бы частично искупить свою вину и стать нормальным, и жить дальше. Вы можете помочь спасти меня, никому ведь не будет лучше, если я сойду с ума...
...и дальше про то что теперь надо сделать и вы должны оставить меня там на неделю в той же самой комнате там все осталось как было пойдемте я вам покажу и они проходят всю длинную террасу и напротив входной двери поворачивают в дверной проем направо и потом опять направо там где дверь в эту самую чертову комнату и эта сволочь идет впереди и открывает
дверь чуть скрипнув распахивается и в комнате уже почти совсем темно лишь через открытую дверь еле-еле пробивается свет с террасы и там конечно находятся какие-то предметы наверное стол и стулья и он их только чувствует потому что его глаза перескакивают через остальное ведь он уже не может ничего видеть кроме того что он ищет
эту чертову кровать вот она у стены которая разделяет террасу и комнату и ее не очень хорошо видно ведь света почти никакого только чувствуется какая она тяжелая крепкая и громоздкая ну конечно ведь это он сам твою мать ее сделал дубовой чтобы уж наверняка и она наверное привинчена к полу хотя этого и не видно ведь света почти никакого и на ней ничего никаких тряпок так что дерево чуть белеет в темноте ведь света почти никакого и
приезжайте через неделю а сейчас привяжите меня к кровати вот вам ключи дверь лучше заприте когда будете уходить но только возвращайтесь через неделю мне почему-то кажется что недели будет в самый раз и
эта скотина ложится на свою долбаную кровать и протягивает ему первую цепочку она совсем черная ведь света почти никакого и показывает вниз на крючок а этот крючок такой твою мать что когда цепь охватывает грудь и обе плотно прижатые к телу руки и защелкивается на этом крючке то руками уже не пошевельнуть и их еще целых две таких же цепочки так что и не шелохнешься совсем
и не шелохнешься совсем ты уже больше никогда маньяк ты выродок ты чертов и ты опять говоришь чтобы я пришел через неделю чтобы я не забыл и пришел через неделю и
через неделю я не приду чтоб ты сдох и через две недели я не приду и через месяц не приду потому что я больше сюда не приду никогда
но ты этого еще не знаешь ты ведь еще не знаешь этого ну и черт с тобой п...и тут себе что хочешь ну и достанется же тебе ведь ты сам это заслужил ты сам все это заслужил пусть будет поменьше таких как ты чертово ты отродье...
ты говоришь мне что-то наверное чтобы я не забыл про тебя но не волнуйся я помню про тебя сука как же я могу забыть про тебя но я тебя не слушаю как ты не слушал ее и мне совершенно все равно что твой рот открывается и ты произносишь какие-то слова и двигаешь головой чтобы я обратил на тебя внимание мое драгоценное внимание ведь мое внимание стоит очень дорого и тебе оно не по карману и извини конечно но мне теперь не до тебя сука ведь я уже на террасе и уже могу осмотреться здесь как следует ведь теперь все это я уже отчетливо вижу...
в последний раз и дай-ка мне все хорошенько запомнить и рассмотреть как ты живешь прости как ты жил потому что то что тебе еще осталось вряд ли кто осмелится вряд ли кто мать его осмелится назвать жизнью и ты там кажется что-то кричишь про какие-то ключи но ты зря надрываешь глотку хотя и беречь ее тебе уже незачем поэтому может быть ты и прав и все это конечно твое дело но извини ведь мне не до тебя сука и...
дай-ка я лучше посмотрю что это у тебя тут за книга лежит и что это за листочки в ней э-э да это черт возьми продолжение это ты про загробную жизнь что ли написал и знаешь я пожалуй возьму его почитать ведь ты так интересно пишешь и ты так красиво все это описываешь прямо роман какой-то б... а книга называется...
а книги ты дружок читаешь херовые такой ты у нас умница и вдруг такие хреновые книжки и календарь на стене у тебя тоже хреновый и диван у тебя хреновый и весь продавленный хотя и мягкий и под столом у тебя все более чем хреново и что это у тебя за хреновая тут...
да заткнись ты там заткнись ты там умолкни слышишь умолкни мать твою ведь это у тебя... да ведь это у тебя...
да что ж ты дружок держишь здесь бензин нет это керосин но ведь один хрен что же ты держишь его дома глупенькая ты скотинка маньяк ты и выродок но какой же ты черт возьми глупенький ведь теперь...
дай мне только спички найти дай мне только...
- Что вы там делаете? Вы слышите меня?
да замолчи ты ведь я для тебя же стараюсь только вот что-то дрожит эта чертова рука... открывает шкафчик над столом но бра висит сбоку и глаза мало что видят... коробок ну конечно они видят этот коробок ведь и спички ты не догадался припрятать и пожалуйста
- Почему вы молчите? Эй, что вы там делаете?
и пожалуйста пожалуйста пожалуйста замолчи сейчас не до тебя сейчас мне совсем не до тебя но я помню о тебе и хочу тебе помочь и хочу избавить тебя от этой недели ведь зачем так долго ждать правда я же знаю что ты согласишься стоит тебе дать чуть-чуть подумать и ты согласишься но извини у меня просто нет времени и мне сейчас не до тебя и черт возьми прекрати
и громко ЧТО ВЫ ДЕЛАЕТЕ и еще громче ЧТО ВЫ ДЕЛАЕТЕ и совсем громко, надрываясь ЧТО ВЫ ТАМ ДЕЛАЕТЕ и...
да прекрати же ты наконец вякать да заткнись же ты наконец для тебя же стараюсь блин эта крышка да что же ты так ее завинтил да замолчи ты
я имею на это право и что бы ты ни кричал из своей темной проклятой комнаты я имею право на...
это мое право сделать всех чище сделать чище всех и весь мир ведь ты это грязь и извини раньше я не так к тебе обращался ведь ты же грязь
не кричи так грязь пожалуйста не кричи так грязь и давай не будем ни на кого обижаться и не стоит обижаться что я так злюсь
давай сейчас... пока еще злость... не ушла... никакого страха... я прав... мой гнев... моя злость... ярость моя... мой гнев... все это правильно... иначе не избавиться от грязи... от мерзкой грязи такой как ты в которой тонет... этот мир... пока еще моя злость... со мной... наклонить эту тяжелую канистру и разлить по полу... так... так... моя ярость... ну и разозлил же ты меня дьявол... все... теперь хорошо...
и ты все-таки меня извини... ты ведь там на что-то надеялся... так... вырвать бумагу из книги... черт... так... горите листочки горите... скоро там за стеной в проклятой темной комнате станет светло... совсем светло... слишком светло... ты разозлил меня... не надо меня злить... мой гнев... еще никого до добра не доводил... и ты меня все-таки извини
ДА НЕ КРИЧИ ТЫ ТАК!!!!!!
а черт... ах ты черт ведь я обжегся чертова бумага... как горячо... я обжег себе пальцы... я уронил ее... черт... черт... что ты там орешь ведь я уронил ее... блин, она ведь обожгла меня... и не кидал я ее... я ее именно уронил...
...Что было дальше, он уже не знал, и все его мысли и движения, и шаги, и пульсация крови, и дыхание устремились к одному - тому, о чем он уже не мог забыть ни днем, ни ночью.
Он вспомнил.
О Боже, чего бы он только не отдал, чтобы опять обо всем забыть, и разве раньше ему было так уж плохо оттого, что он ничего не помнил, да ему же было просто здорово, и как же легко ему жилось, как классно ему всегда жилось, как хорошо он жил до этого момента, как классно он работал и ездил на дачу, и отдыхал, и любил, и радовался, и жил, и как классно его сбила машина, и пусть бы еще сто раз, только бы не вспоминать, и как здорово лежать в больнице, и как здорово быть в коме, и как здорово выйти из комы, и как здорово поправляться, и как прекрасно все забыть, и как прекрасно бояться, что ты ничего не помнишь и у тебя что-то с головой и как прекрасно мучиться от этого и не находить себе места, но... но... но...
Но он вспомнил. Он вспомнил...
«...Я постоянно пытался понять, осмыслить, как же все это могло случиться и почему именно со мной. Я ни разу в своей жизни не причинял человеку боли - ни моральной, ни физической - ни разу, кроме этого чертова случая. И неужели же мне было так плохо, что моя ярость, моя боль и обида стали так сильны, обрели надо мной такую власть, что я был бессилен противиться сам себе, что я в какой-то момент сделался зверем? И не такой уж я плохой, я это точно знаю. Я не хочу быть нескромным, но это правда, потому что я не хочу сейчас ничего, кроме того, чтобы быть честным. Перед самим собой. Прежде всего перед самим собой. И хоть и не такой уж я плохой, да будь я даже в тысячу раз лучше, стоит только показаться зверю, пусть даже на миг - и все рушится. И теперь я знаю, что он сидит во мне и говорит со мной, и говорит вместо меня, и ждет, когда же он убьет меня, а я не могу, я просто бессилен заставить его замолчать.
И, чувствуя свободу, он все говорит и говорит, и сводит меня с ума. Он заставляет меня вспоминать мою обиду и мое отчаяние, вспоминать мои мысли и слова, которые срывались с моих губ, но которые произносил он... Сука, какая же она сука... И он говорит мне, что я ведь так любил ее, и как же она могла... Он говорит мне, что я имел на все это право, что нельзя же было так поступать со мной. Но я-то знаю, теперь я знаю, что если кто-то и имеет на что-то право в этой непонятной жизни, то уж права на другого человека не может иметь никто. И я мог злиться и беситься бесконечно, но я не имел на нее никаких прав, и в конце концов я был сам во всем виноват, потому что я не мог ее удержать и, зная, что мне не удержать ее, я еще больше любил ее за это, я любил свои мучения и слезы, и растоптанную гордость.
И, наверное, я обезумел потому, что даже свой гнев и свое бешенство я самозабвенно любил, любил до дрожи во всем теле, ведь я любил страдание и любил ее, а она заставляла меня сходить с ума. Заставляла страдать.
Мазохист я чертов...
А сейчас мне очень страшно, мне постоянно и повсюду очень-очень страшно, и теперь я уже не могу беситься так, как тогда, когда я всегда и во всем подозревал ее и не отходил от нее ни на шаг, и в то же время терял ее, терял раз за разом. И я все время что-то чувствовал, и, скорее всего, тот черноволосый не был простым исключением... А я ведь тогда следил за ней, и я выследил их, и потом я следил за ними, и почти все о них знал, но я ничего не сделал и ничего не сказал и... Я играл со своим страданием, мазохист проклятый.
Я думал, что все так и будет продолжаться, но зверь непредсказуем, и ярость бывает безгранична и безумна.
А когда ты теряешь разум, твоя судьба тебе уже больше не подвластна. И ты еще не знаешь, что у нее есть тысячи случайностей, и любой случайности достаточно...
Тогда, в первые дни после больницы, страх был еще сильнее. Он не был таким привычным и постоянным, как сейчас, когда я боюсь лишь за себя. Тогда он был удушлив, как приступ астмы, и я часто задыхался, а сердце билось так, что во рту был металлический привкус крови. Тогда он был липким, как бывает липким пот, когда ты ложишься ночью спать и не можешь заснуть, и встаешь, и опять ложишься, и все равно не можешь заснуть, потому в складках твоего одеяла тебе мерещится чужое тело, но ты знаешь, что это за тело, и ты лежишь и боишься пошевельнуться, а когда под утро тебе, наконец, удается задремать, ты вдруг открываешь глаза и вздрагиваешь, потому что ты уверен, что кто-то умер. Тогда пот бывает липким, а одеяло мокрым, как будто ты мочился ночью в постель. И тогда тебе не хочется жить дальше.
Первой моей мыслью было, что вдруг она все еще жива и, о боже мой, она ведь до сих пор там лежит, но прошло уже почти три месяца, и она не могла быть жива, но она же могла убежать, Господи, сделай так, чтобы она смогла убежать, но потом я вспомнил эти чертовы цепи (ведь я сам приготовил их) и понял, что она умерла.
Первой моей мыслью было сразу поехать туда, к ней.
Первой моей мыслью было никогда больше туда не ездить.
На самом деле никакой такой первой мысли не было. Ни первой, ни второй, ни третьей. Были только одни обрывки, и эти чертовы обрывки крутились и перемешивались у меня в голове как осенние листья, подхваченные порывом ветра, маленьким вихрем, который кружит, кружит и кружит их на одном месте и, затихая, швыряет в одну кучу. Ужас моей далекой темной дачной комнатой схватил меня за горло, а больной сумасшедший мозг пичкал меня картинками, одна реальней другой, и эти картинки пахли, как пахнет влажная гноящаяся рана, в которой свернувшаяся кровь не может засохнуть и начинает просто гнить вперемежку с сукровицей и гноем, и из них сочилась жидкость, невыносимо зловонная, вытекающая из разлагающегося тела и темной и осклизлой липкой массой оседающая на кровати под трупом.
На вечеринке по случаю моей выписки в крабовом желто-красно-белом салате мне мерещились вынимаемые из анатомируемого тела кишки и их размякшее, жидкое и разложившееся содержимое. Танцуя с девушкой, что-то невпопад отвечая ей и крепко прижимая ее к себе, я ловил себя на мысли, каким мягким и рыхлым становится разлагающийся у меня на даче живот, в котором уже завелись и копошатся, наверное, трупные черви. И приступ дикого страха опять сдавил мне горло, и я судорожно сглотнул скопившийся в горле комок и сквозь ощущение нереальности посмотрел на девушку в полумраке комнаты, по которой плавно двигались танцующие пары, и тени на ее лице показались мне трупными пятнами.
Временами я почти совсем переставал верить во все это дерьмо, и я точно ни во что не верил, когда в тот же вечер я так напился, что проблевался прямо на танцующую девушку, и потом в кухне на полу, и потом, когда меня перетащили на диван - на его плюшевое покрывало и себе на штаны.
А когда я проснулся утром, у меня, кажется, тряслись руки, и все у меня внутри дрожало, и я вдруг подумал, что она еще жива и надо срочно туда ехать, пока она не умерла, если я сам не умру по дороге, потому что мне еще никогда не было так плохо.
Но я никуда не поехал, потому что когда я протрезвел настолько, что меня перестало шатать и престало рвать желчью, мне стало так страшно, что захотелось напиться снова и как можно скорее. Это был мой второй день дома после этой чертовой аварии и после больницы, и я провел его еще хуже, чем первый. И что бы я ни делал - слонялся ли без толку из угла в угол, трепался ли по телефону, ел ли, пил ли, смотрел ли в окно на мир, повергавший меня в глубокую депрессию и вызывавший сильную истерику, - все это было лишь для того, чтобы забыть, хотя бы на минуту, на секунду, на мгновение забыть, что я все еще дома и что я все равно туда поеду, рано или поздно. Но это не спасало, ничего, дьявол, не спасало, и мысли кричали и все время сверлили мои бедные больные мозги, а мой зверь бесновался внутри, предвкушая мой скорый конец.
И когда я снова подошел к окну и увидел всю эту грязь, серый день и ветер за окном, и маленьких людишек, семенящим по улицам в своих мелочных повседневных заботах, кажущихся им самым важным, что только есть в этой жизни, я почувствовал, как же я устал, и мне так бешено захотелось со всем этим покончить, как никогда до этого, и мне вдруг показалось, что есть такое усилие, огромное и неимоверно трудное, но что именно сейчас можно заставить себя найти выход и разом со всем покончить и забыть обо всем, чтобы радоваться и отдыхать. И мысли закрутились все быстрей и быстрей, и под конец с такой дикой скоростью, что мне казалось, будто я настигаю что-то, что вот-вот я своим усилием воли смогу поворачивать вспять время и менять события. Мне стало мерещиться, что у меня все получается, что я заставил все быть лучше, и все стало хорошо, и все стало прекрасно, и вот сейчас я позвоню, и она окажется дома, потому что она живая, ведь она никогда нигде не лежала и не разлагалась, потому что я заставил ее не умирать.
Я отвернулся от окна и рванул к телефону с такой силой, что зацепил край стола и упал, сдвинув стол, а когда я поднялся и добежал до телефонной трубки, мой левый бок под рубашкой был в крови.
Я набрал ее номер, и в трубке раздался гудок, и еще один, и еще... И тут что-то перевернулось у меня внутри, и я сразу повесил трубку, и напрасно я убеждал себя что три гудка - это мало и что мало кто подходит за три гудка, и что могло просто никого не быть дома: вера в мое могущество растворилась и я снова стал ничтожеством. Дикая, бредовая надежда умерла; вновь родился страх.
И так бесконечно много раз. Снова начать чуть-чуть надеяться, а потом быстро-быстро перестать, и вскочить, и остановиться, ощущая, как сильно колотится сердце.
И мысли, все время долбаные мысли. Мысли без конца. О ней, обо мне, о том, что ее, наверное, давно ищут. О том, где они могут пролезть и найти зацепку. О том, что, пожалуй, нигде. Потому что о нас никто ничего не знал. Насколько я помнил. Никто ничего не должен был знать. И никаких моих вещей у нее не было. Точно. Не было. Да я и сам у нее никогда не был.
Ничего они обо мне не знают. И о ней они тоже не знают ничего.
Зато я знаю. Уж я-то знаю. О, Боже...
Я поехал к ней на третий день. Я хотел поехать с утра, чтобы избавиться хотя бы от темноты, ведь и без нее я был уже почти на грани. Но с самого утра я носился по квартире полным безумцем и задавал себе тысячи почему и зачем и тысячи раз отвечал на них, и вставал, чтобы, наконец, выйти, и потом снова садился, и был весь в поту...
И когда дверь подъезда хлопнула за моей спиной, и ветер ударил в лицо прохладой и свежестью, был вечер...»
...- Ну все, счастливо, береги себя и хорошенько отдохни, - не молодая уже женщина последний раз поцеловала сына, но все не выпускала его из рук, словно видела в последний раз.
- Да все будет нормально, мам... Пока... Через недельку приеду...
Она закрыла за ним дверь и подумала о том, как же все теперь хорошо. Как хорошо, Господи, что все так закончилось!
После потери мужа она ни за что не могла потерять сына. Теперь он был для нее всем, и, потеряв его, жизнь для нее была бы закончена. Но этот долгий кошмар, наконец, перестал мучить ее, и сейчас он был, скорее, похож на страшный сон, от которого она только-только пробудилась, еще даже и не веря до конца в свое счастье.
Она открыла окно. Теплое летнее солнце мягко подмешивало свои лучи к утренней свежести; было лето, и пели птицы. А внизу она видела своего мальчика, идущего по тротуару вдоль дома, живого и невредимого, - счастье свое, которое она так боялась потерять.
И она все смотрела и смотрела бы из окна вниз, пока маленькая фигурка совсем не скрылась бы из виду за выступом дома, и продолжала бы смотреть потом, уже не видя внизу ничего и смотря прямо перед собой на солнце, предавшись, как мягким волнам, своим сладким мечтам и своему счастью, пока солнце не заблестело бы слезинками на ее чуть потускневших от прожитых лет глазах.
Но в гостиной зазвонил телефон, и она прикрыла окно, снова окунаясь реальность...
...Автобус был почти пустым, поэтому молодой парень сразу перевел свой скучающий взгляд на этого странного типа, который только что вошел.
По большому счету, ничего странного в нем не было, но он почему-то сразу не понравился молодому человеку. Лет под тридцать, нормально одет: темно-синие джинсы, черные, немного грязные ботинки и серая ветровка. Все вроде было нормально, и не очень к нему шедшие очки на носу и наметившаяся ранняя лысина были тут не при чем.
В нем было что-то отталкивающее, в его поведении. Всем своим видом он олицетворял саму незаметность, но глаза словно бы сами по себе останавливались на нем, и больше уже не теряли его из виду. Скорее всего...
Скорее всего, он почему-то внушал беспокойство. Казалось, он совсем ничем не интересовался вокруг. Ни одного взгляда не бросил он по сторонам, хотя бы мимолетом не осмотрелся, как это делают почти все и всегда. Порывистыми шагами подошел он к сиденью и, плюхнувшись в него, больше не шевелился. Паренек мог поручиться, что этот тип даже глаза закрыл; и он подумал: «блин, до чего же неприятный чел».
Скоро стало казаться, что мужчина и вовсе заснул. Он довольно долго сидел совсем не двигаясь, как вдруг встрепенулся, словно вспомним о чем-то очень важном, голова его дернулась, и он стал судорожно рыться в кармане брюк. Когда он извлек оттуда вчетверо сложенные бумажные листы и, развернув, впился в них глазами, вся его фигура снова обрела сосредоточенность и полную неподвижность...
«...Погода была ясная, но все меня окружавшее виделось мне нечетко, как в легком тумане. Быстро темнело, но я, наверное, этого не замечал, потому что я добирался до места на автомате, раз за разом впадая в полнейшую апатию. Я не хотел и, может быть, не мог ни о чем думать, и временами ловил себя на состоянии совершенной окаменелости и безучастности ко всему. И каждый раз, когда я просыпался от этого полусна-полубреда, новый приступ страха был сильнее прежнего, и внезапно я замечал, что за окном вагона уже почти совсем темно, и боялся, что если поеду дальше, то непременно умру, потому что сердце в эти минуты разрывалось, а кровь билась где-то в горле.
Когда я сошел с поезда, была ночь, и я был один на станции, и я шел под горящими фонарями, и из-за их света окружающая ночь казалась неприступной и твердой, как камень, так что нечего было и пытаться окунуться в нее. Но тогда я почти физически ощущал свое безумие, мысли мои разбегались, и я никак не мог их собрать. Я пошел в темноту...
В шаге от себя я не видел ничего. Я отлично знал дорогу, ноги сами двигали меня вперед, и я, кажется, начал бредить на ходу, и ничего не видел. Я машинально двигался вперед и ни о чем больше не помнил, но на насыпи я поскользнулся и одной ногой ступил в холодную вязкую жижу болота. И все вернулось ко мне... Может быть, это была просто болотная вода, но тогда мне показалось, что я снова чувствую этот выворачивающий внутренности запах разложения, и я был почти уверен, что нога моя увязла в мягкой податливости гниющей плоти. Я упал вперед, а когда поднялся и вытащил ногу, в ботинке хлюпала вода. И тут я выругался самыми последними словами, очень-очень громко, я почти кричал... И все вернулось ко мне... Я посмотрел вперед и увидел чуть более светлое небо на фоне черных деревьев, и я опять все вспомнил, и все это новой волной накатило на меня, и мне сдавило горло, и прервалось дыхание...
Я больше не мог идти вперед, я больше вообще не мог двигаться, словно уперся в стену. Я неподвижно стоял на месте, и у меня так кололо сердце, что острая мятная (именно так я это чувствовал) боль пронзила все тело, и я правда подумал тогда, что это конец.
И вдруг я вздохнул, глубоко, и боль отпустила, и ноги понесли меня назад. Сердце снова бешено колотилось, я боялся оглянуться, словно кто-то бежал сзади вплотную ко мне, и чужая рука уже крепко держала мою одежду, а впереди плясали фонари шоссе и спасительные огоньки железнодорожной станции.
Там я просидел всю ночь и, кажется, спал, и просыпался, и засыпал опять и, кажется, что-то там видел во сне, а, может быть, просто бредил, потому что весь мой путь туда был очень похож на бред. Даже теперь, перечитывая написанное, я отдаю себе отчет в том, до какой же степени все казалось мне тогда нереальным.
На рассвете мне стало очень холодно, и я не мог больше заснуть. Когда совсем рассвело, я снова поднялся и пошел туда, куда не дошел ночью. С болотца поднимался туман, теперь уже совсем реальный, справа за железной дорогой был лес, в котором на все лады перекликались птичьи голоса. От этого мне стало легче. И зарождающийся день, и пение птиц стали для меня в то утро символом чего-то живого - того, что всегда будет противиться смерти.
Моя одежда была в засохшей болотной грязи. Когда я подходил к дому, меня всего стало трясти, и я услышал, как стучат мои зубы. Но ничего с собой поделать я не мог, да это было и не нужно. Я дрожал от утреннего холода и от волнения, я ждал чего-то необычного, я боялся и нервничал, но дрожь согревала меня и заставляла действовать и двигаться вперед. Теперь, утром, идя по знакомой улице, я вдруг остро почувствовал, что вот сейчас все это будет, что мне нет уже пути назад, и я поверил этому чувству, и был прав.
Ночь вымотала меня, а утро вернуло чувство реальности и притупило остроту и болезненность моих ощущений. Осталось только волнение, сильное волнение, но оно не мешало мне двигаться вперед. Я стал похож на заведенный механизм, и постепенно, не отдавая себе в этом никакого отчета, стал смотреть на себя со стороны, и волнение мое стало переживаниями за кого-то постороннего. Я думаю, что это был единственный вариант, который был для меня возможен тогда, и я совершенно бессознательно перестроился под него.
Иначе бы я не выдержал. Ни черта бы я не выдержал.
На автомате я открыл замок на калитке, открыл калитку. Я подошел по бетонной дорожке к крыльцу. Дрожь почти прекратилась. Я поднялся на крыльцо, достал ключ, который очень легко повернулся в замке. Я помню, что он очень-очень легко тогда повернулся, но это ничего тогда не значило. Ровным счетом ничего.
Сейчас все это будет...»
...Парень увидел, как сидящий спиной к нему мужчина вздрогнул и смял в руке листки бумаги. Как он резко выдохнул и стал что-то шептать, быстро-быстро. Как он провел рукой по лбу, словно вытирая пот.
А когда этот тип неожиданно повернулся, парень увидел, что у него и правда все лицо потное, и капельки пота блестят на лбу. Он смотрел перед собой и ничего не видел, а потом стал зачем-то судорожно вытирать рукой очки, прямо так, не снимая.
Когда автобус остановился и двери открылись, этот странный тип сорвался с места и выбежал, а один листок вырвался у него из руки и, шурша, упал, и он даже не заметил его. На остановке он застыл, как вкопанный, и когда автобус снова набрал полный ход, паренек, рискуя свернуть себе шею, все оглядывался и оглядывался назад, сквозь автобусные окна, на еле различимого в темноте странного человека...
«...Я открыл дверь, и вошел на террасу. Все прибрано и чисто. Все аккуратно. Что еще? Я был уже готов, я все уже пережил тысячи раз и был готов. Да, кажется, есть. Она не убежала. Не убежала. Кажется, есть. Совсем слабый, здесь, на террасе, но он чувствуется. Он не бьет в нос, и от него не выворачивает, но он просочился сюда, и здесь им пахнет. Все. Теперь все.
Я залез в шкаф и достал большой полиэтиленовый мешок, и еще один, поменьше. Там же я нашел резиновые перчатки. В комнате были мухи, много мух, и они жужжали и жужжали, вызывая рвоту. Запах был очень сильный, и я обвязал нос какой-то старой тряпкой. Туда я не смотрел, лишь краем глаза видел что-то темное, а вверху еще темнее. Наверное, это волосы. Я подбежал к окнам. Когда свежий ветер ворвался в комнату, я подумал, что меня уже не вытошнит. Но запах был все еще очень сильный, почти невыносимый, и я пытался задерживать дыхание, но когда я подошел к кровати, меня вырвало, почти прямо на мух. Я не смотрел туда, я старался совсем туда не смотреть, я видел только мух, которые облепили все так плотно, что казались одной живой массой. И это жужжание... Омерзительным было это жужжание и шевеление мух. Я вернулся на террасу и одел какую-то старую куртку, и еще кучу всякой одежды, и еще сверху пальто, и еще одни перчатки. Мне казалось что так я буду как можно дальше от всего этого. Меня, настоящего меня, все это не коснется. Может быть, я просто испугался трупного яда и всего этого дерьма. Не знаю. Но я закутался как полярник, пошел и снял цепочки. Наверное, я мог вытащить все и так, потому что оно было бесформенным, мягким и податливым. И все-таки я отвернулся еще раз, еле-еле успел отвернуться и проблевался себе на пальто. Потом я повернулся и почувствовал, что там никого и не было, не считая мух, которые мне мешали. Там никого не было, и это уж точно была не она, уже давно не она, да ее никогда и не было. Когда я сгребал все это в мешок, для меня оно было лишь расползшимся куском гнили, и что-то стукнулось о пол, но ни чья это была не голова, и это была совсем не она. Ее больше не было.
А когда это оказалось в мешке, дальше все было легко, совсем легко. Я снял с себя всю эту старую заблеванную одежду, сунул мешок в бочку и взял тачку из сарая. Я был спокоен, совсем спокоен, и мне было все равно. Когда я вывез бочку за калитку и повез ее к лесу, было еще рано, и солнце всходило над лесом.
Потом я вернулся в комнату. Там все еще пахло, но совсем не так сильно, как раньше, и кровать была уже пустой. На ее досках оставались лишь бесформенные темные пятна, и эти пятна облепили мухи. Но мне было уже все равно, я был спокоен, и все было легко...»
...Шея стала всерьез болеть, тогда парнишка повернул, наконец, голову и вспомнил о листке, белеющем под передним сиденьем. «Вот мудак, твою мать, и откуда он только взялся?» - не переставая, думал молодой человек. Он пересел вперед, наклонился и расправил скомканную бумажку. Она оказалась мелко-мелко исписанной с двух сторон, но почерк был аккуратным и разборчивым, хотя и не очень ровным.
«...все клокотало и пело, это был восторг и упоение этим восторгом, и все это вместе взятое. Я шел вперед, я был богом, и никогда раньше не казался я себе более сильным и значимым. Я уже больше не злился, ярость моя иссякла, я больше ни на кого не в состоянии был злиться в целом мире, даже на нее. Мне казалось, что я стал сильным, а, значит, стал добрым. И меня стала заполнять доброта и нежность. К ней. Все уходило. И все возвращалось... Зверя больше не было во мне, его не было со мной, его вообще просто не было. Нигде. Я стал ее вспоминать, и себя вместе с ней, и нежность затопляла меня, она затопляла нас обоих, и мы снова были вдвоем... Ее волосы снова рассыпались у меня по лицу, я опять вдыхал ее запах, такой волнующий, такой сладкий... Опьяняющий меня, всегда опьяняющий меня...
Всегда, когда она была со мной.
Всегда, когда она была со мной, мне было очень хорошо. И ей было очень хорошо, я знаю, она говорила мне. Я знаю... Нам всегда было очень хорошо вместе. И мне уже казалось, что ее лицо касается моего и что я чувствую ее губы, ее кожу, ее мягкую, гладкую кожу. И тут я остановился и повернул назад.
Нежность нахлынула на меня и затопила, и я купался в ней, и мне хотелось плакать. Я бежал, а слезы катились у меня по лицу, и я не хотел их больше, а они все катились, и, помню, я все вытирал их рукавом, а потом рукой. Я знал, что я, черт возьми, мужик, и что это совсем не мое дело, но они лились из глаз как из ведра. И ничего нельзя было сделать. Я мог лишь быстрее бежать назад, к ней... Я думал...
Крошка моя, о Боже, что я с тобой сделал? Я же люблю тебя, киска моя, зайчик мой... Что я с тобой сделал? Никогда не прощу себе... Крошка... Скоро все закончится... Прости меня... Ты, наверное, подумала... Неужели, ты и вправду подумала? Черт, никогда не прощу себе этого... Ведь я же люблю тебя, твой голос, твой запах, твое дыхание, каждый кусочек твоего тела, и лицо, и губы, и глазки твои и... Ведь я же не могу без тебя, неужели ты могла поверить, что я тебя брошу здесь, в моем затраханном доме? Ну его к... Зайчик мой, я не могу без тебя, ты же знаешь... Ты же знаешь, что я не могу... Как же я буду дальше жить, я же не смогу, ты только прости меня и не уходи слышишь, не уходи...
Когда я прибежал, в доме было темно, да ну ее, эту темноту, пусть убирается вон. И я включил свет, включил свет во всем доме, и в комнате стало светло, и когда я распахнул дверь в комнату, она лежала и как-то странно смотрела на меня.
Мне стало страшно, и я кинулся на кровать, и стал снимать цепи, но руки у меня тряслись как у старого пердуна, и, когда я ее, наконец, освободил, она лежала все в той же позе, не двигаясь, а по лицу ее текли слезы.
И опять все у меня перевернулось и сжалось внутри. Я кинулся на кровать, и целовал ее, целовал ее всю, и просил прощения, и шептал ей все самое нежное, что только мог придумать мой долбаный мозг. Я исходил соплями, я был весь в слезах и был, наверное, похож тогда на последнее дерьмо, но только не на мужика. Даже не представляю себе, как я мог быть ей тогда противен...
А я все ползал по ней, и целовал ее, и умолял ее, и снова хотел ее, ощущая жар ее голого тела. Она всегда сводила меня с ума, каким бы я ни был и какой бы ни была она...
Когда моя нежность сошла с ума, и я уже больше ничего не мог поделать, и просто бился в исступлении и молчал, она встала, не говоря ни слова, и стала одеваться, и только слезы катились у нее из глаз.
Ты уходишь... Зайчик мой, самое дорогое мне существо, ты уходишь...
И тогда я понял, в первый раз по-настоящему понял, что теперь уж точно мне ее не удержать, и я отвернулся, и лег ничком на кровать, и уткнулся лицом в доски...
Когда она ушла, у меня внутри было так пусто, словно меня больше не было.
Не знаю, сколько я там лежал, только знаю, что поехал домой в тот же вечер, и помню только этот свет, ослепляющий свет фар на шоссе у станции, снова и снова... А потом все прекратилось...»
...А странный человек все стоял на автобусной остановке, потому что он был очень умным и проницательным и многое на этом свете знал, и уж точно знал, что спешить теперь некуда, и только повторял и повторял про себя:
«Черт! Вот черт! Ведь я ее выронил... Ведь я же ее выронил...»
«Черт! Вот черт!»
«Вот ведь твою мать...»
«...Я не мог написать этого сразу, иначе вы бы не пришли. Вы не пришли бы, ведь правда? Для вас этого было бы не достаточно, я это понял. Но теперь, когда вы это читаете и уже все, наверное, для меня сделали, вы должны меня простить, а мне, возможно, удастся ее забыть и перестать думать о ней и о том, чтобы ей позвонить, и перестать разговаривать с ней наяву, и во сне шептать ей нежные слова. И, возможно, если я когда-нибудь, совсем-совсем случайно, ее встречу, я смогу спокойно посмотреть ей в глаза, и тогда она увидит, что в моих глазах больше не осталось для нее ни гнева, ни нежности...»
«Ну и мудак! Да пошло все это...», - подумал парень, снова скомкал листок и бросил под сиденье...
...- Да?
- Извините, а Андрея можно?
- Ой, вы знаете, а он уехал. Только что. Он поехал на дачу. Приедет, наверное, только через неделю.
- Спасибо.
- Ему что-нибудь передать, когда он приедет?
-...
- Ну хотя бы скажите, кто это говорит?
- Александра...
Свидетельство о публикации №204121900003