Когда ты один

Когда ты один.Рассказ с авторскими сносками.

Я занял столик у окна, из которого виднелась бы слякотная, накануне календарной зимы улица, если бы не витраж, знаете, такое мозаичное стеклянное художество на библейские темы когда-то, а теперь плоды творческой раскрепощенности щенков от не стиранного искусства, как, впрочем, и везде. Ничего не попишешь –время суррогата.
Я жду Ее.
Скатерть, о которую я оперся правым локтем, коротая путь зажженной сигареты ко рту, была на удивление чистой, но не первой свежести, не хватало ей снежности нежной, какую имеет фата, например, или постельные принадлежности, предположим, подаренные молодоженам родственниками со стороны невесты – стародавнее подтверждение непорочности их «милой девочки», утратившей тривиальную невинность после портвейновой пирушки с одноклассниками лет этак, предположим, семнадцати от роду. Вообще, в этом первосортном кафе идеально белый цвет отсутствовал напрочь, не исключено, что и в сантехнике тоже. Потолок «шахматный» – зеркальные квадраты чередовались с квадратными светильниками, стены панельные, под маренный дуб, пол напоминал мраморный, но при теперешнем имитировании дорогих строительных материалов, уверен, выложен заменителем. Даже сорочки под черными жилетами пластичных, стильно причесанных официантов приближались к голубому, молочно-голубому, что было к лицу тому бледному блондину, безмолвно подавшему мне меню, пепельницу под хрусталь и плоский коробок спичек, украшенный затейливой эмблемой данного заведения. Отвергнув жестом реестр местного кулинарного ассортимента в карей кожаной обложке, я заказал двойной кофе покрепче и рюмку коньяку, любого, на его усмотрение, подороже.
Я жду Ее.
Мой столик на двоих приютился в углу, словно в засаде, от входа налево, откуда обозревался весь небольшой доброжелательный зал, пустой в полуденный час, пока не пропитавшийся запахами сегодняшних блюд и напитков и не заполненный до краев разгоряченным говором и острыми звуками расторопного пользования ложками, вилками и ножами; все будет гораздо позже, ведь кафе это, нахваленное мне приятелем, расположено на внутреннем рубеже Садового кольца, у станции метро и пересечения московских улиц, настолько древних, что в них бражничали стрельцы царя Бориса. Тот же приятель, чье имя вам, уважаемый читатель, ни о чем не скажет, и познакомил меня с Ней ровно двадцать дней тому назад. Поступив хуже татарина, он заявился ко мне домой с какой-то скучной, скученной вечеринки незвано, без предварительного телефонного звонка и с двумя девицами вдобавок, одну арендовав под себя, а другую, разумеется, прихватив за компанию и в расчете наконец-то растопить холостяцкий лед в моей квартире и кровати. И я влюбился. Я почувствовал восторженное волнение при Ее ответном «здрасьте» у вешалки в прихожей, чего давненько со мной не случалось. Мне стало вдруг неловко за свою видавшую дворовые виды футболку и тренировочные штаны, пузырящиеся над коленями парусами корвета. Мои запасы домашних тапочек были бедны, поэтому я уступил Ей личные пляжные шлепанцы на пружинистом ходу, с резиновыми пупырышками, приятно массирующими ступни, особенно босые. Принесенную «смирноффку», – думаю, заимствованную с неудачной вечеринки, как и оживленный блеск их глаз, – приятель водрузил на стол в гостиной, я же навестил закрома холодильника и хлебницы, довольно скромные, под стать ленивой натуре одинокого мужчины, для которого выкуренная натощак сигарета слаще шербета. Пока девушки согласованным дуэтом оккупировали ванную, мы поделили их и комнаты по совести, кому кто и что нравится. Мне понравилась Она и родимая спальня, а моему компаньону было все равно, главное, он не забыл купить презервативы и предупредить жену, будто оперативные обстоятельства требуют его, следователя городской прокуратуры, пожарного присутствия на ночной очной ставке маньяка-извращенца. Правда, мой приятель, убежденный в безотказности проказниц, затем предложил после «первого раза» поменяться партнершами, разнообразия ради; однажды такое мы уже проделывали, и завершилось оно шведской свалкой, уплотнившей паласную пыль. Я отказался, сославшись на усталость и неспособность нынче больше, чем на «один заход». Как всегда, водка подвигла нас на половые подвиги, однако мало выпившие дамы, прикрываясь веером предлогов вроде – хочется еще потанцевать, мы еще не пили чай – оттягивали разбредание попарно по покоям, хотя явно помышляли заночевать здесь и полностью скушать коробку шоколадных конфет, подаренную мне поточной романисткой из кухарок за то, что я хорошо отредактировал ее бренный бестселлер, точнее, переписал на три четверти и изменил развязку, забавно воскресив сестру-близнеца стержневой героини, расквитавшуюся с их общей мачехой-злодейкой ядом гремучей змеи*


(* К счастью, издательство расплатилось со мной деньгами, а не кондитерскими изделиями).
 
Танцевать, так танцевать, в обнимании под медленные лунные мелодии Kenny G тоже есть своя возбуждающая прелесть. Прежде чем выключить люстру, под боком у почти опустошенной банкой кабачковой икры я засветил толстую витую свечу сувенирную, осенившую потемки теплым налетом интимности. Она не позволяла целовать губы, мягко уворачивалась, и я натыкался носом на высокие скулы либо шейку у корней коротких волос, соблазнительно благоухающих, до перехвата дыхания. Я сглатывал слюну и ощущал Ее покачивающийся стан и испытывал определенное, знакомое каждому мужчине неудобство в области гульфика джинсов, в которые я уже переоделся. Позже, в постели, когда старые каминные часы пробили дважды ночь, повторилось то же самое, но там, на смятой простыне, к табу на губы добавилось Ее мычащее нежелание терпеть мое терзание моего же соблазнительно-бугристого одеяла, в какое она, как куколка укуталась. Я выходил на кухню, к раскрытой форточке, покурить и остудить разгневанные гениталии, к которым впору было подвешивать гантели, мыслью: не сексом единым жив человек. Уснули мы – расщепленный атом и шипованный цветок. Наутро девушки высосали по сырому яйцу и попросили у меня, ибо мой приятель пораньше слинял на службу, рублей двести на такси. Подавая угольно-глянцевый, как крышка рояля, плащ с поясом и пристежной подкладкой, я поинтересовался номером Ее телефона. Она с готовностью ответила, что позвонит сама, так как живет в дальнем Подмосковье, куда трудно дозвониться. Я крупно написал свои заветные семь цифр и, на всякий случай, имя и приложил к блокнотному листу пятисотенную банкноту российского образца. Они ушли. Ушла Она. С лоджии, ежась от холода, я проследил за Ней взглядом собаки, провожающей хозяина за сахарной косточкой.
Я жду Ее.
Постепенно кафе стали заполнять посетители. Шумливый квартет спортивных, решительных парней, стриженых под бультерьеров, сел на супротивной окраине зала, по-барски бросив туго набитые барсетки на скатерть. Чернявый официант подлетел к ним чирикающим воробышком раньше, чем они отвалились на спинки стульев. Миловидная парочка – возможно, муж и жена, – расположилась по моей стороне; он имел ламповый загар горнолыжника, она покручивала на пальце обручальное кольцо и улыбалась постоянно; нет, они не супруги, они любовники обеденного перерыва либо, очень может быть, обычные коллеги, поддерживающие семейные костры берестой служебного флирта, что приятно и безопасно для совести и влагалища. Моему блондину они заказали порознь дежурный набор блюд, без удивляющих изысков. Я тоже подозвал официанта небрежным взмахом руки и попросил повторить коньяк. Последние двадцать дней я то и делаю, что пью, когда по поводу, но чаще, просто так, из охоты приласкать настроение. Проводив девушек, вернее Ее, я очутился в положении влюбленного идиота: нечто среднее между красочным воздушным шариком в весенних небесах и использованным сморчком презерватива в мочевине унитазе. С рюкзаком я пропутешествовал до углового гастронома, где выбор забористого спиртного не робел перед косными вкусами потребителей бытового зелья, благо о деньгах ближайшую неделю мне заботиться не пристало. Я ожидал телефонной трели, как осужденный помилования, зачеркивая жирным крестом прожитые сутки в настенном календаре. Я пил день, два, три, отлежал бока и прослушал все клавесинные компакты и классические кассеты, перемежая их любимыми Led Zeppelin, Dire Straits, Tony Joe White и другими гуру гитарного рока*.(** Ах, как они мозолистыми пальцами шаркали по акустическим струнам!)Кончился хлеб белый и черный черствый, исчерпались пачечные пельмени и острый кетчуп шашлычный остался на дне. Днем четвертого дня я, похмелившись щедрыми остатками баночного пива, позвонил прокурорскому приятелю, дабы узнать что-нибудь новенькое о тех девчонках, конкретнее о Ней. Боясь подслушивания, он был лаконичен, сказал, что заглянет намедни, и мы все обсудим. Я снова накупил легион спиртного и дюжину крутобоких, будто беременные ослицы, чебуреков. Тем вечером он явился, напился, закусил обильно, облизывая пальцы, и покритиковал вальяжно мою юношескую страсть, о которой я ему поведал, дурак! Он ничего о них не знал и мне советовал, по старой дружбе, забыть «обыкновенных про****ушек». Я проводил его, поддерживая дружески, до норы метро и купил на обратном пути питерского пива, пакетик сальных соленых чипсов и жевательную резинку подушечками, сам не знаю зачем. Сны мне снились всегда и везде, даже на гостиничных койках моих давних журналистских командировок. Сколько себя помню, столько помню фрейдистские иллюзии, их расплывчатый, отекающий жгучим воском сюжет, но не подробности их содержания, сразу при побуждении исчезающие в чреве счастливого солнца. Мне упорно снилась Она, королевой красоты, которой я обладал до семяизвержения. Я менял трусы, стирал их модным, отбеливающим порошком и отдавал на потеху московским ветрам и леске, натянутой через лоджию. Я грезил наяву, узнавая черты Ее худощавого глазастого лица в нечаянных штормовых складках штор. Меня беспокоили из издательства, предлагали очень выгодную работу, я сказывался больным на неопределенный срок и, повесив трубку, бранился, что они занимают пустяками боготворимый аппарат – кнопочный потомок мистера Белла. Меня донимали звонками родители, я успокоительно, расплетая язык, лепетал, что все нормально, приехать не могу, перегружен жутко денежной работой, и мягко отвергал потуги матери нагрянуть прямо сейчас и устроить большую стирку и генеральную уборку. В отчаянном любовно-водочном угаре, промелькнули очередные три дня, и я пометил кладбищенским крестом на настенном календаре седьмые сутки без Нее. Сумерками тех самых, седьмых, суток я смеялся аккредитованным на ярмарке кретином, смотря по телевизору французскую чепуху с комедийной начинкой. Немудреность сюжета, потешность трюков и легкая восприимчивость гэков легли на мое изболевшееся сердце целебным бальзамом. Я вспомнил спасительное для нервов, отрубающее от твоей пуповины переживаний выражение: а пошли вы все на –«икс», «игрек» и «й»! И помогло. Да так весьма, что я залистал лихорадочно в записной коленкоровой книжке былых эпох старых, не по возрасту, разумеется, подружек, которые смогли бы выполнить функции сексуальных «03» с оплатой шампанского, торта и такси за мой счет, пусть и порядочно подтаявшего льдинкой в тропических морях.. Эдаких чудачек не отыскалось. Если без излишних подробностей: кто-то сменил адрес, кто-то вышел замуж, кто-то, припомнив мне прошлое хамство, давали отбой без лишних объяснений, а кто-то вообще меня не припомнил, сколь я, красноречиво и живописно, не старался отрекомендоваться во всей своей половой красе наполеоновского кирасира. Бывает…
Я жду Ее.
Столиком поблизости завладела особа в кожаном брючном костюме, отливающим мокрым автобаном. Она села спиной ко мне и встряхиванием головы растревожила волосы, густые, завитые, несомненно, искусственно. Они осыпались плотными волнами до лопаток. Я впервые увидел такой редкостный цвет волос. Сам не чуждый колоритному художественному вымыслу и приукрашиванию во вред реальности, я бы никогда не догадался даже в литературном тексте триллера оживить женскую прическу такой яркой окраской: помесью гранатовой корки и апельсиновой кожуры. Что-то вопиюще шокирующее и разом привлекающее венчало эту женщину. Я задержал на ней взгляд и, отпив коньяку вперемежку с кофе, вернулся памятью вспять, к Ней, которая – О, Чудо! – все-таки позвонила мне на восьмой день. Тот день чудесный был ничем не примечателен: ни звездопадов, ни подорожания сигарет, ни бездонного похмелья. В теплой ванне я перечитывал рассказы Кортасара, распятого лейкемией Таланта в пяти томах, и попивал прохладную баночную «Балтику», когда телефон растормошил тишину. До гостиной я торопливо протопал, оставив на коридорном линолеуме сочные отпечатки, двадцать один год тому назад убедившие врачебную комиссию военкомата в отсутствии у меня плоскостопия*.


(* Что, в свою очередь, привело меня на борт тральщика «Тщательный» Балтийского флота.)


Я не поднес трубку к уху, а уже догадался, кто звонит, сам не знаю, почему, но такое со мной бывает, если чего-то очень ждешь. Из открытой настежь форточки улица посылала стылый привет раннего ноября. Я спрятал свободную ладонь в мокрую норку подмышки, то ли, чтобы глупо защититься от сквозняка, то ли, чтобы тщетно усмирить расшалившееся не на шутку сердце. Сквозь его раскатистые, колотящие по вискам каменным молотом удары с трудом доносился Ее голос, хотя, быть может, тому виной была и дальность моего обожаемого абонента: Она сама сказала, что живет за сотню верст от Москвы. Отнюдь, Она говорила со станции метро и попросила разрешения через полчасика приехать, конечно, одной, без подруги. Не против ли я? Тогда я должен сообщить Ей номер квартиры и код цифрового замка подъездной двери, дом она запомнила зрительно. Моя душа воспарила, хлопая крыльями. Из форточки повеяло весной. Опустив трубку, я бросился обратно в ванную вытираться, спускать воду и укорачивать миниатюрными кусачками ногти на ногах и руках. И четвертью флакона лосьона after shave увлажнил лицо, подкрашенное волнением до цвета поросячьего брюшка. Перед зеркалом, раздраженный непрезентабельным отражением алкогольного стайера, я засомневался: не розыгрыш это? или внушение моего больного любовью воображения, которое выдает вожделенное за подлинное? (Представил я однажды, в десятом классе, будто школьная красотка Л. сохнет по мне, как я по ней, и стал писать самому себе амурные послания от ее имени и через почтовый ящик отправлять на свой адрес; каков был нокаут для меня, когда на выпускном бале Л. трижды отказала мне в танце.) Но тогда кто названивает сейчас в дверь моей квартиры?.. Снимая с Нее знакомый мне уже утепленный плащ, я извинился, что вынудил ждать, мол, курил на лоджии. Она явилась с вместительной спортивной сумкой, которая почему-то уверила меня, что пришла Она надолго, основательно. И Ее просьба, обрамленная милой, стеснительной улыбкой, позволить принять душ с дороги подтвердила мои смелые помыслы. Я ликовал. На антресолях, среди всякой всячины и многолетней подписки «Иностранной литературы» советской ветхости, откопал старый фен и тактично удалился на кухню готовить ужин, узнав заранее: захочет ли Она вермишель с куриными окорочками и чесночным кетчупом. А можно без кетчупа? Идиот, сразу не сообразил, что ничего чесночного перед свиданием не едят! И ужаснулся от того, что не почистил зубы сегодня и, кажется, вчера тоже; «браво» сказал себе лишь за незыблемый ритуал бриться издыхающе жужжащей «Эрой» ежеутренне в каком бы состоянии духа и тела не пребывал. Я поставил кипятить воду в кастрюле, а два последних окоченевших куриных окорочка поместил оттаивать в микроволновку. Я слушал волшебный шум душа, курил, присев на подоконник, и живо рисовал Ее обнаженное тело под струями рукотворного дождя. Округлые изгибы крепких ягодиц, крохотную раковинку пупка, розоватые островки сосков, чуть шершавых на ощупь языка, как кора молодого деревца, и длинная позвоночная ложбинка. И по всей той красоте обильно сбегали водяные дорожки, которым завидовали мои пересохшие губы. Странно, но стойкого возбуждения я не испытывал, мечталось ласкать Ее, облизывать, как лакомый леденец, но не хотелось обладать Ею полностью, мужской плотью. Звякнула печь. Я уложил на подмасленную сковороду останки четвертованной птицы, высыпал в бурлящую кастрюлю макароны. Покуда нудно гудел фен, ужин поспел. По Ее пожеланию мы уселись за кухонным столом, и в том был для меня опять положительный знак, как, повторюсь, и в спортивной сумке, в которой, я смекнул, Она принесла сменное белье и что-то необходимое для продолжительного пребывания у меня; с таким солидным набором личных вещей в гости не ходят. Я ел мало, так, по мелочи, елозил вилкой по тарелке, зато Она, воспротивившись рюмочке водки для аппетита, поглощала мою стряпню, точно вырвалась из голодных краев. Я любовался Ею и впервые за многие столетия одиночества жарко, до пота в подмышках, чувствовал то, что метафорично именуют домашним очагом. Я заклинал что-то неведомое, чтобы окончательно наступила уличная темнота и можно было зажечь свечи в гостиной, а между тем, ублажая Ее очаровательное, ненавязчивое любопытство, рассказывал, что редактирую на дому топорные романы беллетристок, которых за глаза и за бездарность называю литературной массовкой; живу отдельно от родителей в этой двухкомнатной квартире, доставшейся мне в наследство от деда – дважды вдовца, сыпавшего сахар в излюбленный сгущенный какао не ложкой, а щепотью, словно соль; женат никогда не был, ибо не встретил пока ту, единственную…*


(*Протухший штамп холостяка стайера.)


Чаепитие с конфетами Она отсрочила на неопределенное потом, вымыла мыльной губкой посуду и ополоснула, аккуратно расставила в решетчатые ячейки сушилки, затем протерла влажной тряпкой стол. Я выбросил черный разовый мешок для бытовых отходов, неиспользованный и на треть, в трубу мусоропровода на лестничной площадке. В гостиной Она включила люстру, утонула с головой в кресле и напомнила о моем обещании показать какие-нибудь отредактированные мною книги. Ополовинив одну из десяти подвесных полок, я выложил на журнальном столике не меньше дюжины мягкообложечных изданий карманного формата. И выяснилось: часть их, большую, Она прочла и они ей понравились, особенно вот эта, о невинной провинциалочке Аллочке, покорившей столицу своей красотой и умом и умевшей выкручиваться из самых, казалось, безнадежных ситуаций. Она попросила подарить Ей эту белиберду с моим автографом, и не беда, что я не автор, Она-то будет знать, что я причастен к этому творению, пленяющему души девушек. Я убористо черкнул на титульном листе, отметил дату и в порыве внезапного зуда знаменитостей сделал тоже и на других романах, которые Она не читала. Она с улыбкой благодарного ребенка воскликнула «Ой, спасибочки», отнесла книги в коридор и втиснула в спортивную сумку, где я мельком углядел тоненькую бретельку и обольстительную чашечку черного лифчика и штопанную(!) пятку чулка или носка или колготок того же цвета, впрочем, на расстоянии приблизительных метров проблематично точно отличить ручное вмешательство в машинный труд. Вернувшись на свое место, Она попросила включить телевизор. Я сманипулировал пультом и придвинул поближе к Ней второе кресло; какое счастье, что они продаются парами, будто нарочно предназначенные для таких вечеров, как нынешний. С экрана «Грюндига» подавали дымящийся кровяной ростбиф девятичасовых новостей с гарниром из мелодичного голоса ведущей. Она попросила, найти что-нибудь другое, кино какое-нибудь. И я вручил Ей пульт, как вручали, наверное, в древности коменданты ключи от обреченных крепостей: с поклоном, правда, шутливым, и очевидной покорностью. Она успокоилась на неком бесчисленном, парниковом сериале про справедливых парней российского спецназа, хотя и продолжала держать пульт под рукой, на покатом, как валик, подлокотнике. Я левой ладонью накрыл Ее детскую кисть и подумал, что сегодня Она выглядит младше, чем при той нашей встрече. Тогда в Ней была внешняя взрослость тертой девчонки, вероятно от присутствия более старшей подруги. Я собирался узнать Ее возраст, однако стушевался; пусть будет как мне кажется – от девятнадцати до… до, ре, ми… Минуты тянулись лисьим хвостом по поземке, я размышлял, как мне поступить. Обнять Ее? Поцеловать? Или все оставить так, как есть – на уровне нежного сжатия Ее пальцев, отложив более настырные ухаживания на позже, когда уляжемся в постель? В такие момента сомнений не хватает водки, но беда в том, что я не собирался пить, не хотел выглядеть перед Ней пьяным, а стало быть, развязным, нахрапистым, нечто интеллигентское нашептывало мне: я не должен нарушить равновесие наших сиюминутных отношений, спугнуть подкормленную пташку из-под собственного носа. Я хорошо усвоил уроки той тщетной ночи, когда Она упрямо избегала лицом мои пожирающие губы и отдирала мои пятерни-присоски со своих грудей, спелых и востроносых, вороватое пожатие которых возносило меня до Небес. Я оборонился от наваждение вожделения скрещиванием ног. Она была близко, слишком близко, на расстоянии слышимости Ее провинциальных духов и дыхания умиротворенной козочки, и я был доволен, как кот у уемистой миски со сметаной. Я держал Ее вялую руку египетской мумии и боялся дышать полной грудью, в ребристой клетке которой металась белая голубка моей любви, ее крылья щекотали призывными позывами мой пах. Истуканом я уставился в кровоточащий телеэкран. Я замер душой и плотью. Я был тестом, которое бралось бродить, медленно-медленно. Мои страдания соприкосновением наших рук закончились около полуночи, когда Она устало заклевала носиком на интервью с политиком, который в январе двухтысячного прозорливо переодел часы на правое запястье. Я предложил приготовить постель, Она согласилась, осовевши взглянув на меня. Я угадал в Ее глазах, отуманенных приближающимся сном, теплоту и близость. Я скупо, больше дружески поцеловал привлекательную ямочку на Ее заостренном подбородке, как мне показалось самой нейтральной точке на Ее лице, и отправился в спальню. Спустя минуту-другую я позвал Ее. Она смолчала на фоне неразборчиво вещавшего «Грюндига». Я вернулся в гостиную и увидел Ее спящей и, на мое удивление, тихо похрапывающей через приоткрытый ротик, на краешке которого, у излучины, затвердела бордовая, заманчивая крошка губной помады. Я облизал свои губы, приподнял Ее, сомлевшую, и отнес на разобранную, застеленную софу. Там и восстал вопрос всех времен и всех народов: раздевать или нет сладко почивающую Любовь? На Ней были тугие джинсы на узком ремне, расклешенные и фирменно потертые спереди на ляжках, на Ней была кофточка кофейного цвета с маленькими блюдечками коричневых пуговиц. Я насчитал их пять. И два девичьих соска, пупырчато наглеющих сквозь материю, кажется, с примесью шерсти, пушистой на ощупь. Я опустился на колени у изголовья софы и представил убедительно очень, что осторожно, трепетной дланью наслаждаюсь дышащей размеренно холмистостью Ее кофточки. Я полюбил этот предмет женской одежды, как полюбил когда-то свои первые, божественно отстроченные Lee, привезенные моим дядькой в середине семидесятых из турецкой командировки и украденные у меня на диком крымском пляже однажды средь солнечного дня. Она спала, так спит дитя, сирота диккенсовской выпечки. Беззащитное, тишайшее существо, у коего голубая, еле приметная жилка на лебяжьей шейке своей невинной пульсацией отвратит даже клыки вампира. Я не посмел Ее будить, выключил свет и ушел на кухню, выкурил подряд, две сигареты до фильтра под открытой форточкой, проводил взглядом моргающий сигарным огоньком самолет курсом на Шереметьево, полил зачем-то в неурочный час фикус в расписном горшке, презент радетельной родительницы, а затем в гостиной улегся на диване, где одиноко умер мой дед. Я ощутил щекой на валике, голыми ногами и плечами грубую шершавость древней обивки и сверху незлобивую колкость клетчатого пледа. Идти в спальню за подушкой, простыней и пододеяльником я не решился, страшась нашуметь. Спал я, к удивлению своему, без сновидений. Со мной такое бывает, правда, очень, очень нечасто, только когда я жутко устану и подобен ватной кукле или просто счастлив. Утром тронутый Ее рукой я проснулся. Она спросила про кофе, где найти баночку растворимого или молотого, чтобы позавтракать, Она, видимо, полагала, что у редактора, представителя ночных бдений, обязательно должен быть кофе. Не отрезвев совсем ото сна, я отослал Ее к верхней полке кухонного шкафа, встал, натянул джинсы, преодолев сиюминутный бугор под пахом, и хлопковую рубашку и последовал за Ней. Она уже вскипятила чайник и наливала в большую чашку засахаренную Ниагару сгущенного молока из банки, позабытой мною в мелких тылах собственного холодильника. Мы позавтракали вместе. Я – сигаретой с влюбленным взглядом, сидя за кухонным столом, облокотясь, Она – кофейно-молочным напитком, закусывая бутербродом с маслом и сыром, мною щедро приготовленный. Мы молчали. Я пожалел, что не сбегал в магазин за баночкой красной икры. Она отхлебывала и жевала жадно, я не менее жадно глядел на Нее, упиваясь трудолюбием ее челюстей, и думал , как бы предложить Ей кончик кухонного, вполне чистого полотенца, чтобы обтереть пожирневшие губы.*


(* Салфеток отродясь в моем доме не было.)


Приспел миг сиюминутного прощания в прихожей. Она оделась, подняла сумку, приспустив под ее тяжестью хрупкое правое плечико. Она посмотрела на меня, честное слово!, влюблено. Что-то намеревалась сказать, возможно нечто нежное, ободряющее, однако вдруг, наморщив лобик под спудом неожиданного воспоминания, попросила воспользоваться телефоном. Я, разумеется, разрешил, гордый оказанной Ей услугой. Она пробежала пальчиками с подпиленными ногтями по кнопкам, дождалась потустороннего ответа и заговорила. По взволнованности Ее голоса я догадался, что возникли проблемы, что-то связанное со здоровьем Ее бабушки, которая, если судить по Ее вопросам и отрывистым репликам, лечится в именитой московской больнице, мелькнула фамилия эскулапа-кудесника Склифософского. Когда Она опустила трубку, излишне эмоционально, но не в сторону ядерного взрыва, а, напротив, чересчур тихо, убиенно, я понял, как Ей плохо. Она почитай плакала, хотела заплакать, но слезы не выдавливались, бурля внутри, на уровне тяжелого дыхания и учащенного сопения. Обескураженный не меньше, чем Она, я спросил причину Ее расстройства. Она печально поведала о предсмертном состоянии своей обожаемой бабушки, и что Ей немедленно надо явиться в больницу, к ложу умирающей, а денег на такси нет. С левой, со второй снизу книжной полки я вытянул из гвардейского литературного ряда упитанный том «Бесов» и вытащил из его середины восемь сотен баксов, мои редакторские сбережения за пару последних лет. Одну зеленоватую, отглаженную плотностью страниц американскую бумажку я и всучил Ей, на такси, в общем, на текущие расходы. Она запальчиво поцеловала меня у виска, что для меня было равносильно объяснению в любви и упорхнула, разметав в стремительности полы плаща и обещав у лифта, что непременно, вот-вот на днях, позвонит мне. Я выскочил на лоджию помахать на прощание, однако Она не оглянулась, спеша в сторону станции метро. Внезапно из-за голых кустов, траурно-коряво топорщившихся вдоль тротуара, на Нее напустилась собачонка, плод случайной случки, облаяла заливисто, дискантом Ее, испуганно шарахнувшуюся в сторону и ускорившую шаг. Я готов был убить, удавить собственноручно эту лохматую тварь дворовую! Ближе к обеду я заболел. Банальная простуда с большой температурой и ломотой в глазах. Я сбегал за водкой, полечился ею изрядно, надел теплый тельник с длинным рукавом и улегся с доктором Чеховым на ту половину софы, где ночевала Она.
Я жду Ее.
Я посмотрел на стремительные стрелки своих наручных часов. Она опаздывала, опаздывала неприлично даже для женщины, которую готов ждать вечно. В кафе произошла смена посетителей, тихо, как и заведено в заведениях такого типа. Стриженые парни покинули нас без мордобоя, чуть раньше испарилась та парочка, что я описывал выше, пожаловали другие, живописать словесно их не буду, скучно, ибо числом они превысили десяток в сумме и были однотипны и сероваты, ровно гвозди россыпью, и, вообще, мне было не до них ныне, а вот приметная особа передо мной с апельсиновыми волосами уходить, судя по всему, не собиралась. Я закурил восьмую с момента моего прихода сигарету, посчитал по скрюченным в пепельнице окуркам. Махнул официанту и заказал еще сто коньяку и шоколадку, после чего, выждав паузу важного клиента, заказал нарезанного лимона. Он не скумекал насчет лимона, сказал, что здесь его не подают в отдельном виде, такого в меню нет, а только используют в качестве добавки к отдельным блюдам, например, харчо или шашлык по-карски, но я настоял, чтобы порезали мне тонкими ломтиками свежий лимон и подали на блюдечке с серебряной каемочкой, шутка, конечно, можно вообще без каемочки. Дама с невообразимо окрашенными волосами проявила явный интерес к моей мягкой перепалке с официантом. Обернувшись ко мне профилем, достаточно симпатичным, кстати, с минетно оттопыренными губами, она дождалась конца нашего разговора, а затем заказала официанту, проявившему расторопность шейных позвонков, тоже желанный лимончик, надетый на стенку стакана с коктейлем «Кремлевские грезы». Официант улетучился эфиром, благоухающим тончайшим парфюмом с барской Тверской, который я, наторелый редактор и безымянный литературный раб, позволить себе не мог, сколь бы не корпел над клавиатурой компьютера денно и нощно. Отболев сутки, я почувствовал неудержимое желание поработать, организм, будто освободился от прошлых шлаков оправданного любовью безделья. Я позвонил на сотовый Евгению Евгеньевичу – боссу солидного литературного агентства, моему побочному другу и палочке-выручалочке эпохи моего хронического безденежья, – однако он ответил из солнечных Салоник, разнежено предложил дождаться его возвращения, недельку, а дальше уже пообещал сосватать вещицу долларов на пятьсот, пятьсот пятьдесят. А связываться с издательством, которому накануне отказал, было ниже ватерлинии моего достоинства. Оставалось пить водку и читать любимейших, а выпив и начитавшись, вернуться к своему роману, плетущемуся когтистой улиткой по моей писательской сущности постоянно и редкими минутами по монитору компьютера, оставляя буквенные следы, вот уже четвертый год. Я писал, чего же боле… Писал многословно, ибо необходимо было выговориться. Каждый, кто редактор, мнит себя писателем. И навыворот, мездрой наружу. Я мечтал создать Вещь, без суеты и серой поденщины, об обязательности которой налево и направо строчат в мемуарах все советчики от сочинительства, мол, без труда – не вытащишь рыбку из пруда. Отнюдь, литература не рыбалка, хотя многие мастодонты писательского стада всерьез баловались закидыванием удочек, океанских и речных. Я писал по приглашению вдохновения, но не вопреки геморрою, пусть то вдохновение и подхлестывалось спиртным. Поставив подле пестрого коврика с ручной «мышью» на выдвижной полочке компьютерного столика поллитра «Пшеничной» для отхлеба из горлышка, пепельницу и положив курево подле, я сел в пляжных шлепанцах, сохранившим, как казалось, тепло Ее ступней, и пописал*,


(* Не мочегонное ударение на «а».),
 
затухая на каждой последующей строчке. Ну, не марафонец я вроде многих гениев сегодняшних дней. Я творю на клавиатуре нечто, но не обыденное на потребу публике в метро. С убавлением водки и прибавлением окурков истощался и источник моего вдохновения. И тот святой источник иссяк, и я затушил бессчетную сигарету, потом утомленный монитор. Мозг был забит мгой, где каждая мысль дабы не столкнуться с другой должна подавать долгий гудок, гулко, тупо и больно дубасящий черепную коробку изнутри. Было душно на душе. Я вышел на лоджию, холодом нордическим обдавшим мои голые ступни в Ее пляжных шлепанцах, глупо плюнул в колодезь ночи и позавидовал слюне, которая вольно, как я догадываюсь, падала навстречу бесшумному шлепку об асфальт. Восьмой этаж не оставляет никаких надежд, даже малейших… Чего только не лезет в голову спьяну и от одиночества, кто-то волком заунывно воет, кто-то молчаливо, стиснув зубы, впихивает свою огрубелую грусть всесветную в себя обратно через разверстую рану в душе, напоминающую кошелек нищенки из подземного перехода, ожидающий рассыпчатых подаяний… Надо вновь идти в круглосуточный магазин. Заодно и проветрить рассудок. Воротившись позвякивая стеклянной тарой, я понял, что уже ничто не помешает утру сменить ночь. Я вновь хочу работать. Я ставлю телефон поближе, натянув провод до предела. Я уверен, Она позвонит сегодня, завтра, послезавтра. Обязательно позвонит, когда я, уставши от всего и вся, всласть хлебну хлебную и уставлюсь на расплывчатые белые буквы двенадцатого кегля по синему фону*.


* (Так, утверждают очкастые окулисты, меньше портится зрение.)


Я включаю компьютер, уничтожаю остатки прокисшего пива из вчерашней банки, выкуриваю до фильтра дешевую сигарету. Я начинаю вспахивать целину плугом, который мучительно напрягаясь тащит старина Пегас; и я совсем забыл завести четырехгранным ключом затихшие в нише между средними книжными полками каминные часы с латунным боем, привезенные моим дедом из Дрездена в победном сорок пятом. Она позвонила следующим днем. Отобедав из супового пакетика переперченным пайком командировочного и холостяка, я заснул на диване и бегал во сне голышом по библиотечному лабиринту – промеж исполинских стеллажей с книжной поклажей – в поисках божественного «Дара». От телефонной побудки я пугливо очнулся и оцепенел, вожделея повтора мелодичной трели. И повтор был. На всю квартиру, как клубничный трезвон свадебных колокольчиков над крышей наемной «Чайки».
Я жду Ее. Шея заныла от бесконечных поворотов головы вправо, ко входу.
После того, как мою примечательную волосами соседку официант обслужил желтоватым коктейлем, с воздетым на высокий тонкостенный стакан колесиком лимона, он и мне подал три слезящиеся дольки цитрусового плода на блюдечке без каемочки, но с золотистой символикой кафе по пологим краям, и коньяк. Я сглотнул кислотную слюну и кивком отпустил верного гарсона. Он расплатился амплитудным искривлением невыразительных губ, выражающим вынужденную благодарность человеку, которого ой как хочется послать по матерному тракту. Или мне почудилось с трех порций коньяка? Впрочем, чхал я на него, пусть хоть его белесые брови срастутся над переносицей некрасивым коромыслом. Я отпил полрюмки и положил первую дольку на язык. Во рту стало кисло-грустно, как от неразделенной любви. Когда официант отвернулся от меня, его окликнула моя броская соседка, попросила принести «Кэмел лайтс». Тот ответил, что таких сигарет, к сожалению, у них нет, но он предлагает просто «Кэмел», «Мальборо», «Салем» и много чего из табачных изысков, даже легкие голландские сигарки. «Кэмел лайтс» были у меня. Пачка с египетским одногорбым верблюдом, наполовину опустошенная, валялась на моем столике, зазывающе разинув картонную пасть. Я предложил женщине свои сигареты, предложил простодушно и машинально, без претензий на дальнейшее знакомство, как сделал бы это любой галантный мужик, ожидающий Другую. И она не отказалась. У нее были красивые глаза цвета байкальского льда на глубине не менее метра. Холодная синева, на которую смотришь и погружаешься вне своей воли в ее бездонность и замерзаешь там навечно, точно мамонтенок Дима. Нет надежды возврата оттуда, если, конечно, глядеть неотрывно. Я опустил взгляд, нашарил им, малость замутненным от коньяка ли или ее пикантного гипноза, пачку сигарет у себя на столе и, привстав, протянул ей через спинку стула напротив, увы, пустого. Это было ударом навстречу, оборонительным жестом желания избавиться от неожиданного наваждения, топкого, как Маршанская трясина. Отчего-то заныл затылок, и шейные позвонки устали вдруг. Я был очень уж напряжен, чтобы сдержать дрожание руки. Ну почему обворожительные женщины попадаются мне, когда я выгляжу глупо? Мне уже под сорок, а всякое новое знакомство с той, кто очаровала разом, дается вне общей компании, один на один, с трудом, даже с той, кто угощается сейчас моей сигаретой и всего лет на десять, на вскидку, младше меня, а значит, способна зрело осознать и, по необходимости, помиловать мои дальнейшие поступки, какими бы чересчур настойчивыми они ни были. Затем ей, разумеется, понадобилась и моя зажигалка, о чем я обходительно позаботился все той же дрожащей рукой. Хорошо, что искра из-под колесика высеклась с первой попытки. Она подалась вперед лицом, и потревоженные волосы ее легко легли на умело намакияженные щеки, круто, как оползень в песках, провалившиеся при прикуривании. И все-таки она была постарше моей первоначальной возрастной оценки: чуть за тридцать, хотя и за эту примерную точность не ручаюсь. Отстранившись от газового огонька, она поблагодарила и одарила меня взглядом спасенной из проруби кошечки. И если бы не те глаза, излучающие многообещающую преданность, вряд ли рискнул бы я ускорять события или вообще не решился бы вот так вот сходу, по-суворовски, предложить ей пересесть за мой столик. И она согласилась. А я живо подсчитал в уме, сколько из тех четырехсот долларов, которые по дороге сюда я обменял на рубли, можно потратить в кафе, чтобы осталось на такси и на вечернее продолжение рандеву у меня дома. Иногда во мне прорезается дар предвиденья.
Я уже не ждал Ее.
Официант удалился до того, как она подсела ко мне, однако после того, как я пригласил ее. Я бы и не заметил его исчезновения, кабы не его рука с обручальным кольцом, потянувшаяся за моей пустой чашечкой на блюдечке и ставшая на миг нагловатой преградой между мной и моей соседкой. Бледный парень все больше и больше раздражал меня. Похоже, что люди, которые обслуживают тебя, ненавидят тебя, может, то – неистравимая суть раба.*


*(В каждом из нас.)

Я сцедил сквозь зубы «спасибо», ей же улыбнулся, удерживая дежурную растянутость своих уст столько, пока она со своим коктейлем не стала моим визави. На ней был брючный костюм черной кожи. Я не знаток качества и покроя кожи, кожа всегда казалась мне материалом грубым и жестким, как жесть, но на моей соседке сидела отлично. Мягко, удобно, без скрипа в складках при малейшем движении. Под пиджаком с острыми, узкими лацканами была белая мужская сорочка. А ее шея под расстегнутым воротничком аккуратно повязана цветастым шарфиком на поэтический манер Андрея Вознесенского. Настал черед взаимного знакомства. Я представился своим подлинным именем и отрекомендовался сценаристом, соавтором трех, нет, четырех даже!, телесериалов, сообщив, между прочим, их рейтинговые названия. Расчет был на то, что никто даже из завзятых завсегдатаев телевизора все равно не запоминает имена и фамилии сценаристов в быстро текущих титрах. Она назвалась Ириной, преподавателем биологии в частном лицее. Упомянула мельком даже адрес своей работы: в версте от Кремля, за знаменитым домом на набережной, где мемориальные доски на суровых, серых стенах соответствуют расстрельным спискам Сталина. Начало было чинным, точно в американских фильмах: он и она кратко, без предъявления водительских удостоверений, лакируют себя прежде, чем лечь в промятую постель мотеля по соседству. У меня нет суеверной предвзятости к именам, но с Иринами мне как-то не везло. Раньше. Их было, кажется, две или три, и все они болели за «Динамо». Я же истинный спартаковец, что априори противоположно. Но я был на подъеме. Каждый мужчина знает, что это такое. Это – когда хочется и можется синхронно, и синица трепещет, слащаво щебеча, у тебя в руках. Вопреки принципам взаимного знакомства больше говорила она. Инициативная дамочка, курящая одну за одной. Я бы сравнил нашу беседу с сексуальной догмой № … (?), ну, в общем, когда она по-ковбойски бойко скачет сверху, а ты, лежа пластом, наслаждаешься разглядыванием новообеленного потолка, толику подмахивая бедрами в такт ее батутным подскакиваниям и попутно выслушивая всхлипывающую хвалу своей ленивой ритмичности. Речь ее струилась исповедальным ручейком, я внимал, смотря ей сосредоточенно в исток переносицы – единственный способ прослыть умным и участливым, слушая, меж тем, в треть уха. Она производила впечатление женщины, которая дорвалась до мужчины, как до микрофона, куда можно излить всю себя, вплоть до менструальных циклов. Я узнал вкратце, но довольно колоритно, с эмоциональной жестикуляцией зажженной сигаретой, о ее работе среди вурдалаков-коллег и придурках учениках, за обучение коих хорошо плачено валютой их родителями, чьи требования к преподавателям граничили с оксфордскими. Я узнал также о ее женском, скорбном одиночестве, стыдливо поведанном с большими паузами между фразами, в передышки те словесные могли б поместиться целые куплеты Pink Floid. Говорливая, однако, попалась мне Ирина. С прошлыми ее шалыми тезками не сравнить. И, кстати, слабо пьющая – к коктейльной розовой трубочке присасывалась изредка и неглубоко, походя лаская нутро жидкости тона натурального желтка круговым, ленивым помешиванием. Я захотел в туалет, но не знал, как ей в этом признаться минут десять. Елозил коленями друг об друга, улыбался вымученно, тормозя мочу, молчал умиленно. Но не выдержал, схватил ее руку, погасившую только что очередной окурок моих сигарет, галантно поцеловал и отпросился «в места не столь отдаленные». Как я и предполагал в почине данного повествования, кафель на писсуаром, напоминающим разинутый рот маски смерти из фильма «Крик», был далеко не белого цвета, что-то сродни отблеска голубого карбункула при заходе солнца. Туда я и испражнялся, удерживая стремительную струю в фарфоровых глубинах с автоматическим смывом, и подумывал досужливо о своем везенье. Мой отпрыск в моих руках предугадывал глубокое погружение во что-то прекрасное и норовил взволноваться загодя. От фальстарта я остужал его фантазиями на отвлеченные темы. Пора было поторопиться в сторону своей квартиры. Вернувшись к столу, облегченно подперев кулаком скулу, я предложил Ирине продолжить наше знакомство у меня дома. Пообещал рысистое такси, игристое шампанское, пирожные или пышный торт, или то и другое купно*


(* Кутить так кутить, без оглядки на калории и кошелек!)


Мне казалось, все женщины падки на сладкое. Она улыбнулась. А отзывчивая улыбка, известно по Фрейду, – знак утверждения, подкрепленная к тому же кивком сквозь дым сигаретного выдоха. Я подозвал официанта, расплатился сполна за нас двоих, разумеется, сдачи не потребовав. Все-таки, парень он симпатичный и, к тому же, муж семейный. В гардеробе я помог Ирине одеться в короткую куртку цвета ртути, под которую она подоткнула полы пиджака и которая безупречно подчеркнула крупный круп моей новой подружки, а у себя дома подсобил даме раздеться, вроде бы ненароком проведя ладонями по ее груди, стянутой пружинистым панцирем лифчика. И возложил к ее стопам пляжные шлепанцы. Дедовы часы пробили пять пополудни. Я вставил в музыкальный центр инструментальные сентенции Сантаны, приглушил его гитару до уровня всхлипов младенца. Томные сумерки в квартире вполне меня устраивали: все видно и, между тем, интим соблюден. На заднем сиденье такси и в супермаркете, при покупке кучи эклеров и шампанского, я вел себя ненавязчиво и выжидательно*,


(* Поглаживание коленей и нашептывание на ушко комплиментарных пошлостей – не в счет.)


опытным траппером с бизоном на «мушке». Дома, однако, на меня напал жор на женщину, на тело женское. Лишь мы сели и осушили по бокалу, я напролом полез целоваться. В губы, и ни на йоту в ту или иную сторону, заодно хватая все, что можно облапить в приливе love к пенису, включая и овальный подлокотник кресла. Она оборотливо уворачивалась, безопася себя кошачьими отталкиваниями и заклинаниями не спешить, потерпеть хотя бы чуть-чуть. Она была, вроде, рядом и – далеко. Пиджак стеснял меня, я снял и отшвырнул его на диван, с которого он, незадачливо спланировав, благополучно сполз на пол. Следовало выпить. Пил, по правде, только я. Пока она цедила второй бокал я исступленно истреблял первую бутылку, между шипучими глотками целуя ее руку и усердствуя над сигаретами. Я много говорил, затыкая затянувшуюся паузу вымышленными историями о своем панибратстве с известными писателями, в компанию к ним попадались и звездные актеры, доверявшие мне, классному редактору, литературную обработку своих мемуаров. Врал я рьяно, так рьяно драит палубу юнга при аврале. Картонная пачка с верблюдом незаметно опустела. Я сходил на кухню, кинул ее, скомкав, в мусорный пакет под раковиной. А из полиэтиленового пакета с эмблемой супермаркета, где мы отоварились, достал новую, уже стомиллиметровую, и бутылку шампанского, тяжкую, точно две ручных гранаты кровавых времен Первой мировой. Возвращаясь к своему креслу я так шатался, что зашиб колено о край журнального столика. К счастью, не опрокинул его, и сам не рухнул, подкошенный спиртным и табаком. Хотя желание повалиться на нечто перинистое, не скрою, было. Упасть и забыться. Упасть с бабой побоку, в обнимку. Я предложил Ирине ретироваться в спальню. Пообещал вести себя прилично, ничего против ее воли не предпринимать, просто лежать с ней и целовать с ее дозволения, конечно, и целовать, лишь целовать. Она ответила благоприятной улыбкой, но захотела сперва выпить снова: не пропадать откупоренному шампанскому! И я, вдохновленный ее покладистостью, опять пил, опять в одиночку, закусывая алчными затяжками сигарет, будто перед казнью. Гостиная вкрадчиво наполнилась потемками. Сантана незаметно угас жертвенным костром у ног задремавших инков. Хлестаков во мне истощился до скелета, способного лишь на безобидную тряску костями. Мозг раздавливал смоляной туман. Он сгущался во что-то бетонное. В голове образовался непробиваемый трезвой мыслью сгусток чего-то очень твердого и грузного, настолько грузного, что подбородок мой трудно отрывался от груди, когда мне охотилось приложиться к шампанскому, по инерции, коей движет восприятие алкоголя, как чего-то заурядного, привычного даже на вычурный вкус. Словом, вода. Жажда уснуть сражалось с жалким либидо. Я сцапал слабеющими пальцами кисть Ирины – якорь, брошенный на тинистое дно, дабы дредноут моей скороспелой похоти не отнесло вниз по течению. Засыпая я пометил взглядом, по нижней бровке черной этикетки, остатки в бутылке. Чего доброго, она надумает пьянствовать без меня. Так ведь нечестно… Я очнулся в слепящей темноте и бездонной глухоте, будто глаза накрыло невесомое вороново крыло, и беруши заклепали уши. Но я знал, что это обман. Уши и глаза мои были свободны от вторжения извне, достаточно ощупать их ладонями, дабы убедиться. Во всем виновата ночь. И к ней надобно было привыкнуть, выждав минуту-другую, обретя узнаваемость окрестностей и определенность в мыслях и поступках. Наконец, я понял, где я, и что одинок я. Первое меня обрадовало*


(* Ура! Я дома! ),


второе – ошеломило.(К тому же голову ломило.) Неуверенность в своих выводах толкнула меня к включателю света у двери. Люстра, увы, озарив гостиную, удостоверила мое одиночество. Эклерные крошки на тарелке, что против порожнего кресла Ирины с россыпью пепла на паласе у его изножья, умножили предчувствие моего мужского сиротства. Я, окликнул ее по имени. Заглянул на кухню, в туалет, где в унитазе останками разгромленной эскадры плавали наши окурки*,


(* Хоть убейте, не помню, когда я их туда вытряхнул. А, может, это сделал вовсе не я?)


затем метнулся в ванную комнату и, перед порогом спальни, вдруг додумался, что ее присутствие/отсутствие можно проверить на вешалке в прихожей. Короткой куртки ртутной не было и в помине рядышком с моим кожаным пальто с потертыми пуговичными петлями. Зато массажные шлепанцы неразлучной парочкой отдыхали нахально на коврике. Я даже высунулся на тусклую лестничную площадку, прослушал ее ночной вакуум и понюхал вековую прелость картофельных очистков, всегдашне душившую демократическую атмосферу подъезда независимо от этажности. Я гулко бухнул металлической дверью назло ротвейлеру соседей, заперся на два язычковых замка*


(* Они, как потом я сообразил, были уже открыты перед моим выглядыванием на лестничную площадку, что вполне естественно, когда мою квартиру покидает человек без ключей от них. Ведь мои замки не закрываются автоматически.)


zzz и с оплеванной душой вернулся в то кресло, сохранившее остатки моего тепла и моих несбывшихся упований. Бутылка шампанского с нетронутым напитком по нижней бровке черной этикетки чуть-чуть утешила. Выпитое пробудило дикий голод, закуренная сигарета сразу призвала тошноту. Я поплелся на кухню, откашливаясь от дымной затяжки. Уплел разогретую на обмасленной маргарином сковороде позавчерашнюю вермишель, предва-рительно припорошенную остатками тертого сыра и окропленную последними кляксами чесночного кетчупа. Маловато, конечно, кетчупа, но если перемешать всю эту клейстерную массу, запоздалая трапеза получится сносной. Завершив с вермишелью, я направился в спальню переодеться в домашнее – тренировочные штаны и клетчатую рубаху. Спать уже не хотелось, вообще ничего не хотелось, я ощущал себя изжеванным «диролом» без ксилита, раздавленным вдобавок коварным женским каблуком. Я не знал, чем займусь и через секунду*.


(* Удивительное состояние облегченности совести.)


Стаскивая костюмные брюки, я вспомнил о пиджаке, о его злополучном полете через всю гостиную и пошел в трусах выручать беднягу. Он валялся на полу обезглавленным вальдшнепом, одним крылом-рукавом, прощально приобняв край сиденья дивана. А желанное было так близко… Для него и для меня. Я поднял пиджак за фалду, и к моим ногам плашмя шлепнулся мой же паспорт, в падении на миг приоткрывшись и вновь захлопнувшись, как врата тюрьмы за смертником. Я не сразу наклонился за ним, ибо не сразу сообразил, что он пуст. Свой паспорт я испокон веку использовал вместо бумажника*.


(* Не люблю, знаете, когда по карманам много рассовано.)


Куда делись те сотенные, полусотенные и купюры помельче, которые оставались в нем после расплаты в кафе, такси и супермаркете? Я обыскал, оскалившись в предчувствии утрат, скоро карманы пиджака. Кроме мятого носового платка, застрявшего в его складках надорванного червонца и сломанной спички – ничего. Почему-то ощупал шелковую подкладку пиджака. Она была гладка. Неужели Ирина обокрала? Вот с-сука!.. Мой взгляд непроизвольно вонзился в заветную книжную полку. Сердце враз замерзло. «Бесы» стояли как-то не так, не до упора втиснутые в классическую шеренгу. Это мог распознать только глаз хозяина. Я кинул пиджак на диван, вынул Достоевского и, раскрыв двумя руками обложку, потряс беспомощно обвисшими страницами. Четыреста долларов не спланировали желаемым, но, признаюсь, мало уже ожидаемым мною, зеленоватым листопадом. Откуда она узнала, где они хранились? Остальные книги были явно нетронуты, и пыль на полке у подножья их корешков непо-рочно почивала. Я, теперь юркими перстами, перелистал «Бесов» веерно, как тертый картежник крапленую колоду. Результат тот же – нулевой, именно эта цифра подытожила сумму моих сбережений. Прижав книгу, как любимого, мертвого ребенка, к груди, я повалился на палас и заплакал без слез. Горькие ругательства в адрес всей Вселенной вырывались неразборчивым мычанием. Потом я затих, лежал на боку, свернувшись жалким эмбрионом в утробе матери, с закрытыми глазами ощущая холод голыми ногами, и отрешенно слушал тишину. Сколько зим, не знаю. Но ровно столько, чтобы вдруг понять, что тишина в ночной квартире какая-то не такая, непривычная на первый слух. Ну, конечно, не слышно метрономного хода дедовых часов, и давно они не отбивали гулко, протяжно, с тяжким хрипом каждые полчаса. Я подумал, что надобно их завести. Отворил веки и в нише меж книжных полок обнаружил необычную пустоту. В прямоугольной глубине ее, на обоях, серебристо пышно цвели разлапистые ветви неведомых растений, вроде бразильского папоротника, избранных моей матерью на рынке стройматериалов. Я открывал и жмурил глаза, постепенно постигая правдивость виденного. Трофейная семейная реликвия, ценой не менее полутора тысяч долларов*,также исчезла.

(* По весьма округленной в меньшую сторону, заметим оценке моего приятеля следователя, по роду своей службы разбирающегося в антиквариате не хуже скупщиков «древностей» из подворотен Арбата.)

 Я поверил в пропажу часов, ничему больше не удивляясь, отчасти даже садистки радуясь неотвратимой предсказуемости своего бытия. Меня обворовали под чистую. С обреченностью поверженного гладиатора я поднялся с пола, впихнул пухлое творение Федора Михайловича в плотный строй русской литературной элиты, и подошел к компьютерному столику в углу, моля об одном, дабы две драгоценные дискеты с моим недописанным романом оказались на месте. Они в плоских коробочках дюймовой стопкой покоились у струйного принтера справа. Я испытал облегчение, будто летальная болезнь облетела стороной. В туалете, открыв дверцу над и за сливным бочком, я обыскал затхлую нишу, ища в груде пустых бутылок вокруг канализационной трубы ту единственную, на дне которой капля спиртного скопилась. Я громыхал порожними емкостями, как шахтер-стахановец отбойным молотком перед Первомаем. Вытаскивал одну за другой и, склонив набок, высматривал на свет жалкие залежалости градусной жидкости. Те бутылки, где были хоть намеки на нее, я выставлял у унитаза. Вскоре таковых набралось с дюжину, причем вместе с пивными и винными. Как прозорливо расточителен я был прежде! Я отнес их на кухонный стол и слил, двумя руками одновременно, по-ерофеевски, в кружку с поблекшим косолапым символом московской олимпиады. Напол-нил почти половину, около ста граммов спасительной смеси. О завтра я не думал. К черту завтра, выжить бы душою сейчас, одолеть бы дремучую, как тагильская тайга, тоску, что сковала и обескровила, превратила в тело без любви и надежды. Сплин, блин. Мумия, одиноко плутающая в тумане жиз-ни*.


(* Красиво сказано, точнее – набито по клавиатуре, ровеснице центурионов Августа).
 

Гася парадоксальность запаха и вкуса, я употребил лечебный отстой одним махом, не дыша. Немедля закурил, затягиваясь глубоко-глубоко, словно вталкивал воздухом столб дыма до самого пупка. Пронесло. С выдохом выпитое не потянулось вспять сообща с недавней вермишелью. Я докурил, направил окурок в распахнутый форточный проем, выключил на кухне свет и пошел в спальню. На секунду пожалев, что у меня нет снотворного. Принять бы его побольше, отключиться побыстрее и пусть случиться то, что должно случиться. Надоело все. Родителей было бы жалко, и недописанный роман*.


(* Вообще-то, иногда приятно порассуждать о самоубийстве, будучи уверенным, что его не совершишь. Труслив ты, однако, для этого. А, может, непомерно благоразумен. Наверное, это одно и тоже.)


Не раздевшись, я повалился животом на не застеленную софу, подсунул руки под подушку – самое удобное для меня с детства положение для скорого засыпания. Сон, естественно, не подкрадывался на пуантах. Слишком много впечатлений и мыслей, как производное от них. Покоиться с закрытыми глазами в темноте тягостнее, нежели слоняться тенью юродивого Венечки, одуревая от монотонности шагов, либо пялиться бараном в телевизор. Здесь ты одинок вдвойне. Как на войне, в сыром окопе, окруженный свирепыми вооруженными врагами, и в объемистой обойме пистолета твоего последний патрон*.


(* Почему пистолет, а не автомат? Да потому, что из него проще застрелиться.)


Я вспоминал Ее, но вспомнить четко, по черточкам, не смог. Со мной такое бывает. Стоит в кого-либо влюбиться всерьез, то влюбляешься в Нечто, имеющее, конечно, телесную оболочку, довольно, кстати, призрачную, но не в детали внешности. В любви мне все равно, какое у Нее лицо, какая фигура, какой голос. Главное – Она есть. И любишь Ее сам не знаешь за что, бесшабашно любишь, погружаясь в это благоуханное болотистое чувство отнюдь не разумом. Как Она могла? Я Ее любил… люблю… любил…*


(* Трудно определиться в чувственных глаголах, когда переполняет плесень предательства)


Кроме Нее никто и не подозревал, что деньги про запас я прячу в «Бесах». Сотни томов на полках, поди угадай, куда податься за долларовой добычей, причем снайперски, не тронув и дыханием двухнедельную пыль по соседству. А дедовы часы с таким добротным баварским боем? Был ли это воровской экспромт Ирины или Ее наводка? С первого взгляда видно – они староваты и определенно в антикварной цене. И, кажется с большой долей уверенности, в разговоре с Ней, похвалясь, я упомянул тысяча девятьсот тридцать девятый год, размытым, но читаемым, штампом обозначенный на задней стенке часов под названием фирмы производителя. Она соучастница, сомнений нет. Так я выстроил бы концовку, доведись мне рабствовать над романом со схожим сюжетом*


(* Но жизнь, что проза – кругом убедительная правда, реальная и литературная, и каждый выбирает себе по вкусу любую.).


Голове полегчало, во рту была помойка. Я погружался в сон какими-то толчками, точно пробковый, упрямый поплавок, который утягивает на гиблую глубину рыба, покоренная крючком со зверскими зазубринами. Рыба мне и приснилась. Зеркальный карп трепыхался на разделочной доске, и я, усмиряя его захватом через жабры, по-живому резал на порционные куски*


(* Кажется, для ужина на пять персон.)


Облепленный чешуйками кулинарный клинок был подобен пилке, а слизистые внутренности моей неуступчивой жертвы лезли из-под лезвия кровавым детским поносом. Бр-р… Меня разбудила охота к оральному облегчению. В утреннем неумытом свете, закупорив рот ладонью, я помчался к унитазу. Молитвенно пал на колени перед ним, изначально белоснежным, и, стеная, исторг спазматическими рвотными рывками весь свой желудочно-кишечный бунт*,

(* Сколько же дерьма мы содержим, не подозревая о том!)


показавшийся мне пострашнее бунта русского в его пушкинском описании*.

(* Не поленитесь, перечитайте «Капитанскую дочку» в дачной тиши, господа и дамы).

Опираясь о стену, я преодолел полшага до ванной комнаты, где долго полоскал рот и сердито тер лицо студеной водой, ибо горячую по закону жилищно-коммунальной подлости опять отключили. Челюсти свело, небритые ланиты пылали. В потемневшем зеркале над раковиной я увидал то, что видел не однажды: опухшее до величин чилийского лопуха лицо неудачника с глазами, отражающими космический вакуум и умную муку одиночества. Едва я воспользовался полотенцем, давно тоскующему по материнской стирке, как заверещал телефон. Взятая мною трубка без церемониальных «привет-пока» заговорила сибаритским баритом Евгения Евгеньевича:
– Батенька, у меня работенка для тебя наклюнулась. Дочь одного богатенького мудака романчик криминальный состряпала. Все оплачивает ее папашка. Текст можешь поиметь, как тебе заблагорассудиться, хоть через жопу. Но сроки сжатые – издательство требует творенье этой дурочки к Новому году. Аванс я выбил, прямо сегодня заезжай ко мне за своей долей и дискетой.
– Лечу, Жень Женич…
конец.*


(* Надорванная десятка в кармане пиджака – выручай!)


 


Рецензии
Если честно, то вот Вам : линия любовных переживаний героя вялая,смятая,невыразительная (смотрите образец Гришковец , "Рубашка")
далее по тексту много пошлости ,НУ КОНЕЧНО это можно обьяснить особенностями жанра "бытовуха", но все таки даже читать как то противно, нету такта что ли... Идея самого текста какая то не глубокая , зачем писал то? неясно ... ну много у нас преступности,ну и что с того? Вот про Глеба Жиглова и Володю Шарапова и сейчас актуально, а этот рассказ будет так же читаться через пяток лет ? я низнаю.Нет Вы обязательно пишите дальше. Прочитаем.Пишите как Вам надо для себя.Но все таки такие детали как например беспробудное пьянство героя,вызывает отвращение , вызывают желание сказать что типа: так ему и надо . Я наверно сказал гадость , извините меня пожалуста.
kotabormot1@yandex.ru
P.S. Сам я не писатель . Стесняюсь писать - ошибок много...

Антон Рейсфедер   30.09.2006 20:25     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.