Зона сна. Дипломат

Зона сна. Дипломат
(Отрывок из одноименной книги, написанной в соавторстве с Дмитрием Калюжным. Книга сдана в изд. «АСТ» и должна выйти ближе к весне)


Тишина настала такая, что было слышно, как потрескивают не то свечи перед образами, не то, вставая дыбом, волосы на головах прихожан. Ни скрипа, ни слова, ни шороха не вплеталось в этот треск, жуткий сам по себе. И тут стоявший ближе всех к амвону поп Ферапонтий выронил кадило из ослабевшей руки и как-то вяло закрестился. Затем попятился и опрокинулся на сосновый пол церквушки. Но все взоры устремлены были к Царским вратам, в которых предстал Прозрачный Отрок: расплывшееся дрожащее тело, нечёткое лицо, а главное – глаза без век, в свете свечей страшные.
Воздух во храме сделался будто пустым, и нечем стало дышать.
– Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!!! – прорезал тишину истошный вопль.
Толпа пришла в бешеное движение.
Кто-то рухнул навзничь, ударив черепом в сосновые доски, кто-то бил поклоны. Кто-то – таких было большинство – бросился в выходу, и там началась давка. Иные истово крестились, не отрывая от Прозрачного Отрока люто вытаращенных глаз. Сам старый помещик Михаил Александрович Лапыгин, отставной маиор артиллерии, храбрейший воин, герой Фридланда и Аустерлица, покрылся мертвенной бледностью и пятился от алтаря, делая рукой пассы – то ли крестя Прозрачного Отрока, то ли отмахиваясь от него.
Со звоном пали наземь светильники, утыканные горящими свечками. Заметались огоньки, пречудным образом отражаясь на теле Прозрачного Отрока.
Волнение передалось народу, который не вместился в храм и толпился вокруг. Весть о том, что «Христос явился», мигом облетела пьяное село. Тем, кто не был свидетелем чуда, было не страшно; народ пёр в дверь, не давая выйти тем, кто стремился наружу с искаженными ужасом физиономиями. На паперти и вовсе образовалась куча-мала. Кое-кого и задавили.
Прозрачный Отрок всё стоял под иконостасом, страшный своим взыскующим взором. Барин Михаил Александрович, упёршись широкой спиной в образ Николы-чудотворца, всхрапнул и грохнулся, наконец, в спасительный обморок, гулко ударившись головой о киот. Дряхлый Ферапонтий тоже лежал недвижим, шепча про «грехи наши тяжкие». Уголья из кадила просыпались на епитрахиль, и тяжёлая материя затлела, но священник этого даже и не замечал.
Вот уже кто-то от дверей захохотал диким образом; кто-то, придавленный до полусмерти, взвыл; кто-то истошно затянул «Аллилуйю». Ветхие церковные двери трещали под натиском людских тел, грозясь рухнуть и всех перекалечить.
Наконец Прозрачный Отрок пошевелился, поднял руку. Копошившаяся в дверях толпа снова замерла. А Он, обведя взглядом опустевшие интерьеры храма, открыл рот, и послышался то ли звон, то ли бульканье: бу, бзы, дзы. И тут служка Федот, ничего, как и все остальные, не понявший в происходящем, с громовым воплем «изыди!!!» метнул в него тяжёлую дароносицу. Влепил прямо в голову. Прозрачный Отрок повёл себя вовсе не так, как полагалось бы явившемуся Спасителю. Он криво осклабился половиной оставшегося лица, затрясся всем своим неприлично голым, прозрачным телом, и… исчез. И махом полыхнуло пламя.
О, страх Господень…




Село Плосково-Рождествено, 5 июня 1934 года.

Утро начала учебной практики выдалось пасмурным, сыроватым. Приехавших накануне вечером учащихся поселили на первом этаже сельской гостиницы – крепкого двухэтажного бревенчатого дома с чистыми большими окнами, белёными печками и широкими лавками, на которых, по старинке, ребята и спали, – впрочем, на мягких тюфяках и белых крахмальных простынях.
Сени и лестница разделяли дом пополам. Справа – мужская половина, слева – женская. Руководители практики – профессор Игорь Викентьевич Жилинский и доцент Маргарита Петровна Кованевич – получили по комнате наверху. Студенты устроились по двое – по трое. Жаловаться, вроде бы, грех, только вот Стасу в соседи достался Дорофей Василиади, гнусный, ежели разобраться, тип: оболтус, пакостник и драчун. Будучи на год старше своих однокурсников и на полголовы выше Стаса, самого высокого из них, данный экземпляр вполне был способен испортить жизнь кому угодно, даже Стасу. Ведь Стас носил фамилию покойного отца, а не своего всем известного отчима, и, можно сказать, присутствовал в этой жизни инкогнито, ничем от её звериного оскала не защищённым. Такое мне испытание Господне, думал про себя Стас. Впрочем, кто сказал, что «homo estas kreita por felicxo, kiel la birdo por flugado»* (* "Человек рождён для счастья, как птица для полёта" (эсперанто))? Господин Короленко? Вот уж кто был не прав.
Утром, в восьмом часу, к ним в дверь постучала какая-то местная баба, и велела подниматься. Стас, после своего чудесного видения забывшийся глубоким сном, еле продрал глаза. Дорофей заворочался, заворчал, и Стас, наскоро обувшись, поспешил ретироваться, чтобы тот не учинил ему со сна какой-нибудь пакости.
Умывальни располагались во дворе, по дороге к отхожему месту. Леворучь – женская, праворучь – мужская. Алёна в халатике и с полотенцем, припухшая со сна, вышла в сени одновременно со Стасом, взглянула на него из-под пушистых ресниц.
– Здравствуй, Алёна! – робко сказал он.
Она кивнула без улыбки, проплыла мимо. Стас постоял, потоптался в сенях, повздыхал, пришёл в себя, вспомнил, куда ему было надо, и побрёл вслед за своей принцессой.
Ровно в восемь входная дверь громко хлопнула, и в сенях появилась та самая баба, которая всех будила, и зычно объявила:
– Господа студенты! Трапе-е-езничать! Выходить к колодцу!
Спустя минуту у колодца уже топтались молодые растущие организмы в количестве одиннадцати персон, пятеро юношей и шесть барышень. Поторапливать их не пришлось; ужина накануне не было, приехали поздно, голод ощущался нешуточный. Витёк Тетерин даже сказал мечтательно:
– А какие, господа, давеча в Ярославле на перроне пирожки продавали с яйцами и луком, право слово! Тётка мимо в лукошке пронесла, я так весь слюной-то и изошёл!..
– Что же не купил? – спросил Вовик Иванов.
– Покупай, не покупай, всё одно Василиади сожрёт!..
– Что-о-о?! – грозно рыкнул Дорофей под общее хихиканье. – Кто это здесь давно леща не получал? – впрочем, на сей раз он только рыком и ограничился, не иначе, ослаб от голода.
…Когда-то деревушка Плосково и монастырское село Рождествено находились хоть и в близком, но всё же отдалении друг от друга. В начале девятнадцатого века в Плоскове поставили церквушку, подняв тем самым статус деревни до статуса села; но позже церкви этой не стало, а оба населённых пункта так разрослись, что практически слились в одно целое, хотя де-юре продолжали иметь два разных названия. Но Плосковская гостиница, куда их поселили, принадлежала Рождественскому монастырю.
Всё та же баба, энергично помахивая прутиком, повела их сельской улицей как раз туда – в монастырь. Расстояние было небольшое, от силы километра два, но оголодавшим москвичам с непривычки оно показалось огромным. Дошли до ворот, встали. Провожатая скрылась за монастырской оградой.
Прошла минута, и другая, а к ним никто не выходил.
Небо то хмурилось, собираясь разразиться дождём из низких серых туч, то светлело, обещая развиднеться и одарить природу солнцем и лаской. Первое устроило бы Стаса больше, – он мог бы снять с себя прочную куртку из кожи кафрского буйвола, привезённую отчимом из английских колоний, и накинуть её на плечи Алёне, которая шепталась о чём-то с одной из девушек, по-прежнему не обращая на своего воздыхателя никакого внимания.
Из-за угла монастырской стены вышли два монаха, ведя под уздцы вороную лошадь с длинной гривой. Разговоры смолкли. Ребята проводили монахов взглядом, и все подумали о том, что здесь, в глуши, цивилизация всё ещё «лошадиная», тогда как в Москве двигатель внутреннего сгорания и электрический мотор давно вытеснили животное с городских улиц. А в позапрошлом году по указу Верховного начали рыть подземку; ужо откроют, покатаемся!
Наконец, из ворот показались проф. Жилинский и иеромонах в черном клобуке с покрывалом, а следом за ними бочком просочилась та самая крепкая румяная баба. При дневном свете она казалась довольно миловидной с лица и вовсе не старой: лет двадцать пять, не больше.
– Господа и дамы, – сказал Игорь Викентьевич. – Имею честь представить: отец Паисий, настоятель Рождественского Богоявленского монастыря. А теперь представлю ему вас, – и он быстро перечислил всех присутствующих, ограничиваясь лишь именами и фамилиями. Особо отметил только Стаса (но лишь как знатного рисовальщика, не более того!) и Ангелину Апраксину, подававшую большие надежды в искусстве фотографирования.
Иеромонах, красивый крепкий мужчина лет сорока пяти, добродушно улыбнулся в чёрную с проседью бороду и взял слово:
– Ну-с, добро пожаловать в обитель, мои дорогие. После трапезы мы проведём небольшую прогулку, я вам покажу и расскажу про всё, что мы здесь увидим, а потом передам вас в руки уважаемого Игоря Викентьевича, который будет из вас лепить, так сказать, профессионалов своего дела, реставраторов, архитекторов, историков, художников и так далее. Как вы, должно быть, уже знаете, собор у нас стоит в лесах, мы в этом году закрываем его на реставрацию, приедут специалисты из Москвы, будут восстанавливать фрески. Игорь Викентьевич, вот, обещает, что ваши труды станут им подспорьем. Посмотрим. Но пока что попрошу с собой не брать никаких принадлежностей – ни бумаги с красками, ни фотографических аппаратов. Фотографировать здесь можно только с моего благословения и под компетентным руководством, а зарисовать всё, что душе угодно, у вас будет впоследствии достаточно времени и возможности.
– А потрогать? – спросил кто-то, и все почему-то рассмеялись.
– Ну, за этим дело не встанет, так, Игорь Викентьевич?
– К практическим занятиям мы перейдём позже, – суховато сказал профессор и полуобернулся к стоявшей сзади него бабе: – Тэк-с, извольте любить и жаловать: Матрёна. Your mistress, так сказать, на всё время, что мы будем в Плосково, и беспрекословный командир во всём, что касается вопросов быта. Пожалуйте за ней.
Сверкнув белозубой улыбкой, Матрёна двинулась в сторону монастырских врат, на ходу покрывая русые волосы прозрачной косынкой. Студенты потянулись вослед. Дорофей Василиади вполголоса понёс что-то вроде того, что потрогать представленного им командира он и сам бы потрогал с удовольствием, не дожидаясь благословения, и что, дескать, сам профессор-то уже наверняка потрогал, недаром они с настоятелем к построению опоздали… Стас в бессилии сжал кулаки. Вот ведь урод! А, не приведи Господь, вякни он такое про Алёну? Ведь придётся на дуэль его вызывать! Но это же смешно! Стас разжал кулаки. То есть вызвать-то можно, но что дальше? Убить из пистолета, стащив у отчима парочку коллекционных лефоше? И навсегда испортить жизнь себе, maman и отчиму?..
Дорофей Василиади происходил из богатого семейства одесских греков, бежавших в семнадцатом году на север от еврейского террора. В том году ему исполнился годик, так что он теперь, в отличие от Стаса и прочих, совершеннолетний. Его отец, крупный оптовый торговец чаем, кофе, шоколадом и пряностями, щедро жертвовал на их училище звонкой монетой. Поэтому его отпрыск первый курс окончил без проблем и на практику к проф. И.В. Жилинскому попал как само собой разумеющееся. А ведь, право слово, дурак-дураком. Отдельный вопрос – зачем купецкому сынку вообще это архитектурно-реставрационное училище? Не то от полной неспособности к деятельности любого иного рода, не то папаша решил пристроить балбеса к торговле антиквариатом? Бог весть.
Ещё когда ехали по чугунке, Дорофей как бы шутки ради ткнул пальцем Стасу в лацкан гимнастёрки, спросил озадаченно, что там такое. Ну и, разумеется, когда Стас глупейшим образом попался на этот фокус, который, небось, и у древних карфагенян был в ходу, придурок схватил его за нос, да так сильно, что пришлось переместиться в тамбур – юшку останавливать. И Алёна это видела! Слава Богу, не засмеялась.
Эх, набить бы ему морду хорошенько! Но данный род человеческой деятельности был таким, в котором практический опыт Стаса равнялся полному зеро. Хотя у преподавателя ГОО* (* Комплекс «Готов к Обороне Отечества», обязателен для всех высших и средних специальных учебных заведений Российской республики) он был на хорошем счету. Но – не по всем дисциплинам! Он изрядно бегал и на длинные, и на короткие дистанции, в корниловских заплывах в студёной апрельской воде Москвы-реки преодолевал дистанцию одним из первых, да и стрелял неплохо, девяносто из ста выбивая стабильно. А вот драться Господь не сподобил: и не то, что телосложение подкачало; это – нет; но полное отсутствие злобности не располагало к кулачным подвигам. Впрочем, занятия по русскому рукопашному бою, как и стрельба, у них в училище шли факультативно.

***
Трапезничали скромно. В отдельном монастырском помещении был накрыт стол на одиннадцать персон: парное молоко, белый монастырский хлеб, куриные яйца горкой, сыр, коровье масло, квас, блюдо с только что надёрганной редиской, укропом, петрушкой и огурцами. Нестройно помолившись, сели по лавкам вдоль стола и стали завтракать. Придурок Василиади опять «созорничал»: сыпанул Стасу соли в кружку с молоком. Что-то никто за столом не засмеялся. «Хлебом тебя, Дорофей, не корми, дай только показать всем, какой ты кретин», – подумал Стас, и кружку отставил. Алёна на эту выходку поморщилась, что Стаса отчасти утешило. Понимает барышня, кто дурак, а кто умный!
После трапезы игумен повёл их на обзорную экскурсию по монастырю. Стас, полагавший поездку на эту практику с проф. Жилинским за большую для себя честь, не поленился перед отъездом проштудировать книжку про монастырь, так что ничего нового для себя не услышал. Напротив, мог бы дополнить рассказ настоятеля кое-чем из прочитанного, но из вежливости делать этого не стал. Впрочем, это он про себя думал, что «из вежливости», на самом-то деле от робости. Он, в общем, понимал, что молодому не след перебивать старшего. Стыдно выкрикивать свои «познания», – а вдруг настоятель тоже читал ту книжку, и относится к ней неодобрительно.
Тем более что книжка-то была довольно путаная. Писали, что монастырь на этих землях стоял с незапамятных времён, но каменный собор построили только при Иоанне Васильевиче, сиречь Грозном. В Смуту поляки с литовцами его разграбили и разрушили. При царе Петре Алексеевиче отстроили вновь и колокольню поставили, при Екатерине Великой изукрасили, как могли, потом – уже при Николае Павловиче – опять перестроили. Точно такой порядок и отец Паисий теперь озвучил. А вот дальше в книжке-то было написано про изыскания какого-то костромского краеведа, на основе якобы неких неопровержимых бумаг утверждавшего, что не строили собор при царе Грозном, а при Петре как раз изукрашивали, поскольку возвели и собор, и колокольню при царе Алексее Михайловиче, и то ещё не факт.
В старое царское время, натурально, с этого краеведа спустили бы штаны и высекли бы прямо перед зданием городской Думы, дабы других умников от соблазна отвадить. Но, слава Богу, в цивилизованной стране живём, корниловская Конституция телесные наказания запретила для всех сословий, и каждый гражданин своего Отечества, заведя в голове своей хотя бы одну мысль, имеет право её публично высказать. А другой гражданин может её столь же публично опровергнуть. Прилетела в Рождествено учёная братия из обеих столиц, и пошла у них дискуссия: когда, да что, да как. Кто-то принял официальную точку зрения, кто-то встал на сторону краеведа. Нашлись и такие, кто датой строительства монастыря обозначил и вовсе девятнадцатый век, а летописные упоминания чуть не на смех поднял. Дискуссия выплеснулась на страницы газет. Говорят, патриарх жаловался Верховному, просил его цыкнуть на борзописцев. Цыкнул или нет Верховный, не известно, но с некоторого времени дискуссии вокруг даты возведения Богоявленского собора и Трапезного корпуса Богоявленского монастыря поутихли. Отец Паисий, в частности, рассказывая историю основания и существования обители, об учёной бесовщине даже не упомянул.
Короче, со времён Ивана Сусанина существует в этих краях неистребимая традиция дурить людям головы. И даже демократическим волеизъявлением, – а ведь и голосование по этому вопросу провели в Академии наук! – истины установить не удаётся.

***
Дело шло к обеду. Экскурсия закончилась. Серые тучи, так и не разразившиеся дождём, рассосались, и выглянуло солнышко. Матрёна повела их в не очень длительный поход по окрестностям, – они повидали всякие пейзажи на задах Рождествена-Плоскова, и реку Согожу, которая тем, кто на Волге не бывал, могла бы показаться широкой. Все устали и, вернувшись к монастырю, в ожидании приглашения к обеду попадали на травку перед Трапезным корпусом, который – согласно официальной концепции – был построен на рубеже шестнадцатого и семнадцатого веков. Стас подсел к Алёне. Дорофей исчез: убежал, наверное, со своим прихвостнем Вовиком покурить тайком. Пустячок, как говорится, а приятно отсутствие этого индивидуума.
Придвинувшись к Алёне, Стас негромко заговорил:
– Вообрази, Алёна, какой мне необыкновенный сон приснился на новом-то месте!..
– Ну? – пробормотала девушка, особого интереса, впрочем, не проявляя.
– Будто я оказался в каком-то храме на амвоне, да прямо посреди литургии, причем голый…
– Фу, дурак, – сказала Алёна и отвернулась. – Вольно тебе перед едой рассказывать мне всякие гадости?..
Обескураженный Стас глупо хихикнул и покраснел до кончиков ушей.
– И прекрати эту манеру хихикать, – строго сказала Алёна. – C’est ne comme il faut* (* Это неприлично (фр.)) совершенно. И не красней в моём присутствии, а то если на нас кто-нибудь посмотрит, то может подумать, будто я тебе сказала какую-нибудь непристойность, тогда как это ты мне их говорить изволишь…
– Господь с тобой, Алёна! Я только хотел тебе сон рассказать, надеясь, что ты мне его растолкуешь. Ведь ты в прошлом году ходила на эти курсы толкования сновидений!..
– Ну, рассказывай, – милостиво разрешила она. – Может, и растолкую, если он не совсем дурацкий.
– Стало быть, мне приснилось, что я как бы появляюсь в какой-то церквушке, где идёт вечерняя служба. И вот стою я на амвоне, а они меня поначалу-то не замечают, будто я невидимый, как в том романе мистера Уэллса, а потом кто-то заметил, заорал будто резаный и пальцем показал.
– И что дальше было? – спросила Алёна уже более заинтересованным тоном.
– Началась у них паника. Батюшка вовсе в обморок грохнулся и кадило с угольями на себя высыпал. Но это ещё не самое удивительное!..
– А что же?
– Самое удивительное, что я отчётливо запахи различал, вот что!
– И чем же там пахло?
– Ну, чем в церкви может пахнуть? Ладаном, воском, да плотью человеческой. А когда ряса на батюшке загорелась, то…
– Вот что: на самом деле ты никаких запахов не различал, а тебе просто приснилось, будто ты запахи различаешь…
– Понятно, приснилось, – сказал Стас и умолк. Спорить с Алёной ему не хотелось, и конец фразы: «а только мне и раньше запахи-то снились», – он оставил при себе.
– Скажи, – прервала она молчание, – там светло было?
– Где?
– Да в церкви! – сказала девушка с досадой. – Где ты голым скакал.
– Я не скакал, – возразил Стас. – Я просто стоял на амвоне… А потом в меня дароносицей кинули. И стало что-то другое сниться, но я уже не запомнил, что.
– Так светло там было, или нет?
– Да, светло.
– Ну, и слава Богу.
– А что?
– А то, что если тебе снится тёмная церковь, это к похоронам. И кто знает, кого ты будешь хоронить. Вдруг меня?
– Что ты говоришь, Алёна!
– Но раз тебе снилась освещённая церковь, то успокойся: никого хоронить тебе не придётся. Зато лично тебя ждёт либо тяжёлая болезнь, либо горькое разочарование.
– Да ну, ерунда всё…
– Нет, не ерунда! Была б ерунда, ты бы ко мне не приставал со своими глупыми снами. А вот скажи, этой… дароносицей… в тебя кинули – попали?
– Угодили прямо в голову. После этого ничего не помню.
– Ой! – сказала Алёна с ужасом и наигранной брезгливостью.
– Что?!
– Ждёт тебя жизнь без денег, а что ты себе приснился голый, это значит, что ты будешь совершать неразумные поступки. Не ты поведёшь себя по жизни своей, а горькая судьбина! Пожалуй, от тебя надо держаться подальше…
Пока Стас пытался сообразить, в шутку или всерьёз сказала Алёна последние слова, из Трапезного корпуса вышла Матрёна и позвала всех обедать. Стас мигом вскочил на ноги и подал Алёне руку.
– А ещё-то раньше был мне сон, будто меня медведь съел, – сказал он, пока шли к дверям, и поёжился. – Давно, в прошлом году, когда мы летом гостили у крёстного.
Алёна, состроив на лице брезгливую гримаску, повела в его сторону персидскими глазами – явно не поверила, – и, проигнорировав его руку, вошла в помещение.
А ведь он действительно видел такой сон! Эта жуть, эта склизкая вонючая пасть… Лохматая… Лютая боль от когтей, разрывающих плоть… Ничего, ничего нельзя было поделать. А ещё там был какой-то голый бородатый старик, в этом сне, но и он не смог Стаса спасти. Да навряд ли и пытался. Потом Стаса долго мучило именно это: невозможность что-то изменить в своей судьбе, бессилие воли. И как знать, возможно, что робость его, ну, вот, хотя бы перед придурком Дорофеем, проистекала от страха вновь испытать чувство окончательной и неоспоримой зависимости от обстоятельств… и жуткой боли до самой смерти.
Стол на сей раз оказался накрытым на двенадцать персон. В глубоких мисках плескались щавелевые щи, посреди стола стояли плошки с густейшей сметаной, с варёными яйцами, зеленью и ломтями ржаной душистой ковриги. Наскоро помолившись, расселись за столом. Как ни пытался Стас пристроиться подальше от Дорофея, неисповедимыми путями всё равно оказался сидящим рядом с ним; только если утром он сидел слева от придурка, то теперь – справа. Видно, остальной народ тоже не горел желанием сидеть рядом с греком, рискуя получить полную солонку соли в щи или яичную скорлупу за шиворот.
Двенадцатой персоной за столом оказалась Маргарита Петровна. Все невольно отвлеклись от стола, засмотревшись на преподавательницу, которую в городе привыкли видеть в строгом учительском платье. Теперь, одетая почти по-походному: в блузку цвета хаки, похожую, скорее, на гимнастёрку, и в длинную клетчатую юбку, однако же, с дерзко непокрытой головой, она выглядела весьма привлекательно. Стас подумал, что тридцать пять – возраст, конечно, запредельный, но вот, оказывается, женщина и в старости можно выглядеть красивой.
Маргарита Петровна села за стол, весело поздоровалась со всей честной компанией и спросила, как им понравилась экскурсия. Саша Ермилова, самая в группе маленькая, русые волосики в две косички, пискнула, что экскурсия им всем очень понравилась, и поинтересовалась, почему Маргарита Петровна с ними не ходила по монастырю.
– Я, детки, сюда приезжаю уже в пятый раз, – с некоторым раздражением сказала Маргарита Петровна. – Не думаю, что Паисий Порфирьевич в отношении архитектурных особенностей монастыря мне откроет какие-нибудь новые горизонты…
Да она атеистка, отметил про себя Стас, немало удивившись такому открытию. И не скрывает этого, наоборот, как бы выпячивает. И никто её допуска к работе с детьми не лишает. Странно. Вот уж действительно новые времена настают. Прощай, немытая Россия…
А повернувшись к столу, он увидел, что его миска со щами дематериализовалась, и вместо неё на скоблёной доске сидит грязно-бурый лягушонок и внимательно на него смотрит. Даже не просто смотрит, а, как бы сказать, со значением. Вот-вот швырнёт дароносицу или кадило. Даже ладаном запахло, как ночью в церкви.
Стас закатил глаза и опрокинулся с лавки.

***
Ещё не открыв глаз, он почувствовал ужасающий холод, какого, пожалуй, никогда в жизни не испытывал. А когда он их открыл, то содрогнулся: вокруг торчал из снега, высоко вверх, мрачный лес, заиндевевший от мороза, а сам он валялся в сугробе, совсем без одежды, и даже без нательного креста.
Стас вскочил, вернее, попытался вскочить, что далось ему с трудом. Он посмотрел на себя и не узнал своего тела: оно было как будто распухшим, минимум в полтора раза больше чем обычно. Уж не переселился ли я душой в Дорофея Василиади, подумал Стас, невольно впав в юмор от растерянности, и на всякий случай потрогал себя за лицо. Нет, лицо вроде было его собственное. Опять сон, подумал он. И премерзкий.
Холод становился невыносимым. Стас запрыгал на месте и замахал немеющими руками, высматривая какую-нибудь тропинку среди чёрных голых осин. Бесполезно.
Он побежал по снегу, высоко вскидывая ноги. Не может же быть, чтобы мне на самом деле было так холодно, подумал в отчаянии. Это мне снится, что будто бы мне так холодно и что будто бы я это чувствую. Умница Алёна всё правильно разъяснил-ла… А на самом-то деле так холодно вообще не бывает!
Он остановился, схватил горсть снега и попытался натереть себя им, как учили в скаутском лагере. Но учили-то летом, вот в чём беда! Пока оттирал руки, немело лицо и… в общем, всё остальное. Мрачный лес по-прежнему возвышался по сторонам. Ни малейших признаков ни зверя, ни человека.
В глазах образовались две слезинки и тут же замёрзли. Потом подкосились ноги, и Стас упал головой в сугроб. Вывернулся, как сумел, потрогал ступни и голени и не почувствовал собственных прикосновений. Попробовал подняться – бесполезно, ноги отказывались его держать. Он валялся под ёлкой и дрожал крупной дрожью.
Спасительная мысль о том, что это – сон, и сейчас он проснётся, и всё кончится, почему-то уже больше не приходила в голову. Вспомнилась матушка и квартира на Лубянском проезде, пироги, крашеные яйца на Пасху, приезд отчима из Петрограда – это было всего какой-то месяц назад… А четверть часа назад он разговаривал с Алёной, греясь на тёплом июньском солнышке! Было это? Нет?
Стас ощутил звериную тоску и хотел заплакать, но уже не мог. В какой-то момент дрожь унялась. Холода он больше не ощущал. Воспоминания о матушке стали ярче, объёмнее. Ему показалось, что он чувствует тепло родного дома, и он даже принюхался: не пахнет ли пирогами?..
Какие-то силуэты, похожие на индейцев-ирокезов с томагавками в руках возникли между деревьев и приближались к нему, приплясывая. Из последних сил Стас тряхнул головой и проморгался. Морок исчез, зато прилетели две вороны и, каркнув, сели на ветку прямо напротив него, стряхнув с ветки снег. В голове возник ровный звон и больше уже не пропал.
А потом он обнаружил себя лежащим на лавке в трапезной, и увидел Маргариту Петровну, обмахивающую его полотенцем. Товарищи по училищу заглядывали через её плечо.
– Очнулся! Очнулся! – радостно завопил кто-то.
Маргарита Петровна присела на лавку, положила голову Стаса себе на колено.
– Ну, что это такое? – сказала она таким сладким тоном, каким, наверное, разговаривал волк с козлятами после того, как кузнец подковал ему голос. – Как ты? Головка не болит?
Запас рыданий, который только что замёрз у Стаса в глотке, теперь отогрелся и вырвался наружу бурным всплеском.
– Напугал, напугал нас большой дурак, – ворковала Маргарита Петровна. – Мы его прогнали из-за стола с его мерзкой лягушкой, – и она возвысила голос, чтобы слышно было и за дверями: – Ужо мы его накажем, чтобы маленьких не пугал!
Отрыдавшись, Стас спустил ноги на пол и огляделся. Его соученики рассаживались за столом, чтобы продолжить трапезу. Только Дорофея не было видно. Алёна тоже садилась за стол и не смотрела на Стаса.
– Я был в обмороке? – спросил Стас тонким голосом.
– В нём, – подтвердила Маргарита Петровна. – На солнце перегрелся. Ничего, со всеми бывает. После города-то…
– А долго? – спросил Стас.
– Да не очень, с минуту. Глянь, Матрёна только ещё бежит.
В трапезную влетела раскрасневшаяся Матрёна.
– Что с барином? – крикнула она.
– Всё в порядке, – ответила Маргарита Петровна. – Лёгкий обморок. Голову напекло.
– Ах, ты же, Господи! – Матрёна всплеснула руками и уставилась на бедолагу с неподдельной жалостью. – Вы уж аккуратнее, барин. Хотите, я вам шанюжек к ужину напеку?..
– Хочу, – сказал Стас, сам себе удивляясь: по всем прикидкам он бы, представ перед Алёной в таком дурацком виде, должен был впасть в тоску и отчаяние, а он не впал.
– Ну, и славно! – сказала Матрёна и улыбнулась белыми зубами.
На пороге возник Дорофей, полный раскаяния. Глядя в пол, он пробубнил:
– Маргарита Петровна, можно я доем?
Доцент Кованевич гневно глядела на него и не отвечала.
– Я больше не буду так шутить, – пробасил Дорофей.
– Что ж, садитесь, – сказала Маргарита Петровна с отвращением. – Но предупреждаю, ещё один такой проступок, и я ходатайствую о вашем отчислении с практики.
– Да кто же его знал, что он такой слабак… – буркнул Дорофей и начал наворачивать остывшие щи.
Рядом со своим обидчиком сел Стас и тоже запустил ложку в щи. В ближайшее время, пожалуй, дурного грека можно было не опасаться.
– Вы поешьте, поешьте, – сказала Матрёна Стасу. – Давайте-кось, я вам погорячей подолью.
– После обеда на занятия можешь не ходить, – сказала доцент. – Лучше поспи…
– Нет!!! – взвизгнул Стас и уронил ложку. Слово «поспи» мигом выбило его из равновесия. – В смысле, я лучше погуляю в лесу…
– Хорошо, – сказала Маргарита Петровна и обратилась к остальным: – Так, ребята, после обеда вам полтора часа на отдых, и к четырём всем собраться у входа в Трапезный корпус. Вопросы есть?

***
Студенты докончили трапезу и один за другим покинули помещение. Матрёна сходила на кухню и вернулась с чашкой кофе для преподавательницы. Стас не спешил: ему было здесь, с двумя ласковыми женщинами, сидевшими за столом напротив него, гораздо уютнее, чем на улице или в гостинице. Он опасался насмешек со стороны товарищей, а ещё пуще – презрения в глазах Алёны. Она ещё решит, что он боится лягушек… Хотя дело-то ведь не в лягушке, а в том сне, что снился ему этой ночью. А уж после второго-то сна в глубине его души поселился совершенно явственный страх, что в любую минуту тёплое лето с добрым солнышком, которое, конечно же, никакую голову ему не напекало, возьмёт и сменится в силу каких-то неведомых физических законов лютой зимой, и нечеловеческая стужа пронзит его, живого, до самого сердца…
В дверь заглянул проф. Жилинский – видать, ему доложили о происшествии, и он, в отличие от других вполне осведомлённый о том, что за важная персона отчим Стаса, решил проверить ситуацию самолично. Он огляделся, убедился, что всё в порядке, сказал своё всегдашнее «тэк-с», и исчез.
Между дамами тем временем шёл разговор.
– Я сюда не в первый раз приезжаю, а вас, Матрёна, никогда не видела...
Матрёна стрельнула глазами в сторону молодого барина и что-то прошептала на ухо Маргарите Петровне.
– И что, отбыли от звонка до звонка? – спросила та с ужасом.
Матрёна качнула головой:
– Заменили на поселение. Я ведь в акциях не участвовала, только литературу распространяла и в демонстрации один раз… Община поручилась: дед же с бабкой на иждивении, я единственный кормилец… Теперь, правда, один дед остался, бабка померла в прошлый год.
– И отправили сюда?
– Считается, да. Но я же здесь родилась, в Плосково. Так что с одной стороны на поселении, а с другой – у себя дома. Родители умерли в девятнадцатом, так мы тут с дедом…
– С поражением в правах?
– Да вы не беспокойтесь, – сказала Матрёна. – Я проверку в уездном управлении прошла, к работе с учащимися допуск имею.
– Я? Беспокоиться? – удивилась доцент Кованевич даже с некоторым возмущением. – Уж я-то не беспокоюсь по этому поводу ни в малейшей степени! – и вытащила папиросу.
– Нельзя здесь! – воскликнула Матрёна. – Заругают!
– Ах, да, здесь же духовное заведение, – Маргарита Петровна спрятала папиросу в изящный серебряный портсигар. – Ну, хорошо, не будем нарушать вековые традиции.
– И так уже будут ругаться, что вы простоволосые заходите в обитель…
– Ну, это уж им дудки! Как хочу, так и хожу.
– Это ничего. Отец-настоятель у нас добрый, поблажку даёт…
– Да уж… Либерал…
– А что – здесь братия хоть мясо видит, а в других-то монастырях нельзя, только рыба, и то не всякий день! По весне немецкой веры делегация приезжала, в собор допустил, на службу. После реставрации, говорят, и вообще иностранных отдыхающих сюда возить будут. А в других-то обителях после бусурманина и до сих пор храм по новой освящают.
– Ну, в Москве этих проблем уже не существует.
– Так ведь то в Москве. Москва – она большая… На фотокарточке в журнале видела, дома в десять этажей!
– И в двадцать уже есть.
– Эва как! – поразилась Матрёна.
– Нет, кофе без папиросы – это невыносимо, – сказала Маргарита Петровна и поднялась со стула. – Я пойду на крылечко.
– Ну, что, барин, оклемались? – спросила Матрёна, когда они остались вдвоём.
– Да, хорошо, – ответил Стас. Сытый под завязку, он сидел на лавке и не спешил выползать из-за стола.
Матрёна вдруг встала, подошла к нему, погладила по голове и на секунду прижала к большой тёплой груди.
– А шанюжек-то я вам ввечеру испеку! И принесу!
– Спасибо, – млея, прошептал Стас и подумал, что ведь сейчас его отсюда прогонят. – А… скажите, тётя Матрёна… Можно, я вам помогу со стола убрать?..
– Да ведь не барское это дело, – сказала Матрёна, но не так чтобы очень твёрдо.
– Меня матушка приучила за собой со стола всегда убирать.
– Во-о-от какая у нас правильная матушка!  – пропела Матрёна, составляя тарелки.
– У вас батюшка правильный, у нас – матушка, – Стас, счастливый оттого, что его не гонят, решился пошутить.
Когда до Матрёны дошёл его юмор, она звонко расхохоталась, а потом, как бы в знак одобрения, ущипнула барина чуть пониже талии, да и пошла убирать со стола.
Её щипок Стаса почему-то взволновал. Перетаскав вместе с нею посуду в моечную, он сбежал из трапезной и пошёл, пользуясь тем, что доцент Кованевич его отпустила, на берег Согожи. Там сел на поваленный ствол берёзы и просидел до самого ужина. Он старался думать об Алёне, но мысли сами собой перескакивали на игривый Матрёнин щипок. Это было приятно и необычно.
Теоретический аспект отношений между полами никакой тайной за семью печатями для него не являлся: ни отчим, ни maman никогда не ограничивали его в чтении самой разнообразной литературы. На практике же ни до походов сотоварищи в веселые дома, ни до греховных интрижек с доступными сверстницами дело как-то не доходило: близких друзей у Стаса не было, шумных компаний он чурался. Да и всегда имелось, чем заняться: на учёбу он налегал со всей серьёзностью, плюс живопись, плюс чтение книг. А в последний год – романтическое чувство к Алёне, правда, так и непонятно – взаимное или не очень…
За ужином Матрёна вроде и не посмотрела на него ни разу, зато Алёна сама подсела, и щебетала о коровах, которых увидела сегодня впервые в жизни. Стадо гнали мимо них, когда они из гостиницы шли в Рождествено на ужин. Алёна утверждала, что испугалась. Стас тоже повстречал стадо, но чего такого страшного может быть в корове, ему было решительно не понятно.
Потом опять вернулись к гостинице, и тут оказалось, что по распоряжению проф. Жилинского к Дорофею подселяют Вовика, а для Стаса хлопотами Матрёны на втором этаже нашлась отдельная комнатка, совсем маленькая, но с окном и шкапом. Он быстро перенёс на новое место свою сумку и книги, а когда вышел на крыльцо, обнаружил, что вся команда предалась «преступному пороку»: кто-то раздобыл жареных семечек, и ребята весь вечер провели на крыльце, лузгая их и плюясь шелухой. Был в этом некий вызов, потому что в Москве и Петрограде подобное поведение в общественных местах было запрещено специальными Указами градоначальников и каралось содержанием под стражей сроком до четырнадцати суток.
Заплевав окрестности крыльца, отправились почивать.
Стас долго не смыкал глаз. Всё ему казалось, что вот он уснёт, и опять какая-нибудь мерзость с ним случится… Потом самому же стало смешно: до чего дошло, снов собственных страшиться… Чтобы унять страхи, он стал вспоминать те места из любимых классиков, где про сон говорилось что-нибудь хорошее. Например: «…мир безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» Или:  «…и вечный бой. Покой нам только снится». Заснул на Радищеве: «…о природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, дала ты ему в отраду сон. Уснул, и всё скончалось…»

Деревня Плосково, 1656-1668 годы.

Когда человеку семнадцать лет от роду, жизнь его насыщенна и разнообразна. Но даже и в этом возрасте мало кому случается бежать нагишом по сосновым шишкам, удирая от десятка размахивающих кольями диких существ мужеска пола, в чьих намерениях сомневаться не приходится. Стас-то уж точно не сомневался.
Взлетев на пригорок, он остановился перевести дух. Мужики с кольями бегали так себе, да и обувка их, – лапти, поверить невозможно! – не способствовала установлению рекордов. Ему тоже бежалось нелегко; босые ноги сбились о корни сосен и шишки. Но всё же сказывались гимнастические занятия в училище, где он был не из последних легкоатлетов.
Этот сон, как и прежние, начался с нудизма: Стас вдруг обнаружил себя стоящим на четвереньках в траве, и абсолютно голым. Первая мысль была: слава Богу, не зима, а потом он осмотрелся и увидел, что вокруг – лес, а в полусотне шагов от него стоит толпа мужиков, разинувших рты от изумления.
Мужики, как Стас позже узнал, в лесу заготавливали колья для своих нужд и как раз стояли перед симпатичной осиной, прикидывая, валить её уже, или дать ей ещё годок – чтобы уж наверняка сделать из неё соху. И тут вдруг прямо на их глазах из ниоткуда появился голый парень. А он сообразить ничего не успел: ноги сами понесли его через кусты из леса вон. Как и следовало ожидать, мужики с воем кинулись ему вослед.
Передохнув на пригорке, рванул дальше. Ведь он только что бродил здесь с Матрёной и однокурсниками! Надо бежать к реке. Он уже видел её приметы, ивняк по берегам: метров сто вдоль опушки, потом полем ещё столько же и, одетая в песчаные берега, заблестит под солнышком Согожа. Он бросится в воду и переплывёт на тот берег. Рассекая кусты с едва распустившимися листочками, он сообразил, что здесь конец апреля – начало мая. Есть надежда, что мужики в воду за ним не полезут. А ему-то речку переплыть – раз плюнуть: корниловские заплывы приучили не бояться холодной воды.
Только вот что дальше?
Ну, переплывёт он речку. А как он костёр-то разведёт? А что есть будет? А ночи-то холо-о-дные… Хошь не хошь, а придется выходить к людям. Вот к этим самым дикарям, с красными злыми мордами, заросшими по самые глаза косматыми бородищами. Завтра же и придётся. Дай Бог, они до завтра успокоятся.
А если нет?
А нет – так тому и быть. Даже если забьют палками до смерти, всё лучше, чем быть разорванным медведем. Стас на бегу поёжился и отогнал от себя жуткое воспоминание. И удивился сам себе: до чего же спокойно он думает о смерти! Будто после того, как ему приснилось на выбор несколько смертей, умирать для него стало делом привычным, вроде как высморкаться… Главное, не верить, что это всё всерьез, сказал он себе. И про Бога не забывать. Опять вспомнилось, что ведь был там кто-то, был старик бородатый, когда медведь… Как же Стас надеялся на него, а старик не помог!.. Ах, эти сны!
Он бросил взгляд в сторону, на пригорок, из-за которого, по уму, должен был сверкнуть купол колокольни Рождественского мужеского монастыря, где он, Станислав Гроховецкий, учащийся Архитектурно-реставрационного училища, проходил производственную практику. Но за пригорком не было ничего! Только густо-синее небо и тёмный лес в отдалении.
Зато блеснула река за деревьями. Хорошо, что хоть она никуда не делась. И чего бежал вдоль опушки, а не сразу вправо – и в воду? Было бы ближе. Хотя со страху каких только глупостей не натворишь.
Хриплые крики из-за спины сделались громче, а что там кричали, Стас разобрать не мог. Видать, поняли суть манёвра: что он в речку сейчас – бултых, и от них ушёл. Но, выскочив на песчаный берег, заросший лопухами, понял, что всё будет не так просто: кричали-то не ему. Двое мужиков, одетые в какие-то рубахи навроде сарафанов, стояли с сетью у самой воды и обалдело на него таращились. «Держи!» – донеслось сзади. Рыбаки встрепенулись, бросили сеть и рванули наперерез беглецу. Азарт охоты так и засверкал в их глазах.
На какой-то миг Стас почувствовал укол дикой тоски, как всегда с ним бывало, когда пахло дракой. А потом сплеча засадил рыбаку, который пёр на него, расставив руки, кулаком прямо в бороду. Тот, даже не пятясь от удара назад, просто опрокинулся на спину, в воду, подняв косматой головой сноп брызг. Ударчик получился что надо. В реальности Стас боксерскими навыками не блистал, – но во сне чего не бывает…
В этот момент второй рыбак бросился ему под ноги, и Стас полетел на песок.
Встать! – молнией сверкнуло в мозгу. – Иначе забьют.
Он вскочил на ноги. Подбежавшие мужики взяли его в кольцо и остановились. Ужас накатился на Стаса.
– Дяденьки… Дяденьки… – пробормотал он, но они молчали. Вот и всё, пришла мысль. Хорошо бы успеть подставить голову под первый удар – чтобы сразу отключиться. Это сон, твёрдо сказал он себе. Только сон!
Расцарапанные о кусты и ветки руки и бока нещадно саднили, а ступни ног – так просто горели адским огнём.
Стас повернулся в ту сторону, где должен был быть Рождественский монастырь, и, прикрыв срам левой рукой, правой размашисто перекрестился.
В этот момент рыбак, сидевший в воде с разбитой мордой, взревел диким голосом, бросился на Стаса и, обняв его, попытался снова повалить на песок. Стас, однако, устоял и с удивлением обнаружил, что рыбак ниже его на голову и существенно легче. Он взял его за запястья и без малейшего труда развёл ему руки. А затем один из подбежавших что-то гаркнул, обиженный рыбак сделал шаг назад и остановился, тяжело дыша.
Желая понять свою будущую судьбу, Стас оглядел остальных бородачей и с удивлением отметил, что они не желают на него набрасываться. Мужики переминались с ноги на ногу в явном смущении и отворачивали глаза, встречая его взгляд. И все как один были сильно ниже него ростом.
– Ты что же, отроче, во Христа веруешь? – спросил тот, который окоротил рыбака. Он здесь, похоже, был за старшего.
– Верую, дяденька, – сказал Стас, прикрываясь руками и конфузливо отворачивая тело.
– И в Троицу Святую?
– И в Троицу.
– А ну, ещё раз покрестись!
Стас перекрестился.
– Тремями перстами крест кладёт, – сказал один из мужиков и посмотрел на остальных. – И не боится геенны огненной.
– Ну, это… православный же, – сказал Стас, не понимая.
– Какой ты православной! – плачущим голосом завопил побитый рыбак. – Православные двумями перстями крестюца! И в лицо-то кулачищами не бьют!
– Двумя? В смысле, старообрядцы? – спросил Стас.
Мужики переглядывались и морщили лбы.
– А ты не с Москвы ли будешь? – спросил тот, что был за старшего, после безуспешной попытки сообразить, кто такие старообрядцы, и что означает «всмысле».
– Из Москвы.
Тут уже проснулись остальные. Эти слова – «из Москвы», будто раскрыли им глаза. Рыжий тощий закричал:
– А-а, никониянска ересь! Так ты это здеся брось, в наших-то лесах не надо притворяться. Зря от нас бегал-то, паря!
И все облегчённо загомонили:
– У нас-от по-старому. Ты не боись.
– У нас монастырь правильной.
– Как до нас установлено, то не нам переставлять.
– Москва! Эва диковина! Что нам Москва? Мы в Бога веруем, как деды заповедовали.
И только старшой хмурился.
– А почему ты без порток? – спросил он. Кажется, этот вопрос занимал его больше, чем основы Стасовой веры.
– Купался, кто-то одежду украл, – ответил Стас, чуть запнувшись.
– Не должно такого быть, – вполне миролюбиво сказал второй рыбак, тот, что бросался Стасу под ноги. – А ежели кто из наших согрешил, найдём, будем судить миром.
Остальные притихли. Стас подумал, что опасность миновала: уж коли сразу, с налёту не побили, то бить уже не будут. Что агрессивность в человеке происходит, прежде всего, от страха. А он же совсем не страшный, он – хороший, зачем его бить? И ещё подумал: во сне он совершенно не похож на себя обычного, рохлю и мямлю, который прежде чем один раз отрезать, семь раз отмерит, а то и больше, и не всегда ответит. Как остроумно выразился один из классиков, он страдал лестничным остроумием, – это когда, уходя из гостей, только на лестнице тебя озаряет: а вот этак-то надо было ответить! А тут, прямо как сэр Лоуренс Аравийский, рраз, и выдал легенду: купался, мол, вот и голый! И ведь как ловко – сразу поверили!
Но мужики притихли неспроста. Они-то уж знали, что ни в какой речке Стас не купался, а просто взялся… не пойми откель. Кто-то внезапно загундосил:
– И приведут нагого человека, плоть его – смрад и зело дурна, огнём дышит, изо рта, из ноздрей и ушей пламя смрадное исходит…
– Окстись, Парфён, – сказал старшой. – Где ты пламя смрадное видишь?
– В Писании чёрным по белому… – начал Парфён.
– Ты мне Писанием-то не тычь! – вдруг рассердился его собеседник. – Знаем, читали. А где звезда косматая, трёхглавая? А? Где мор и глад по всей земле?
– Твоя правда, Кормчий, – сокрушённо сказал Парфён. – Нет звезды и мора. А всё-таки голые люди из ниоткуда просто так не выскакивают.
Эх… Ну, убьют, – подумал Стас. Что я, не помирал, что ли?
– А помстилось вам, – весело сказал он, пьянея от вседозволенности, даруемой сном. – Купался, вылез – портков нет. Может, и не украли. Может, они сами уплыли. А я лёг под деревцем и уснул. А как вы там загалдели, проснулся. А вы думали, какого лиха я тут голый?
Мужики недоверчиво качали головами. И один лишь Кормчий вытаращил глаза и воздел палец: некая идея озарила его.
– Ковалиха! – ликующе крикнул он. Теперь уже мужики повытаращивали глаза, а потом до них дошло, и началось настоящее веселье. Похоже, не зря Кормчий был у них за старшего; придумал что-то очень важное. Один только Стас ничего не понимал, а остальные шлёпали его по спине и плечам, обнимали, щекоча бородами, что-то кричали в уши, и вообще радовались его присутствию.
– Ты ведь беглый и сирота? – спросил Кормчий.
– Ну, как: матушка в Москве.
– А жены, детей нету? Ни с кем не венчанный?
– Нет.
– Ну, тады ничего не боись. Мы тебя скроем.
И вскоре Стас, обёрнутый в чью-то рубаху, и его недавние преследователи нестройной толпой побрели в деревню. На берегу остался только побитый рыбак. Сматывая сеть, он утирал бороду и что-то бормотал себе под нос. Второй рыбак ушёл со всеми.
По воде зашлёпали первые капли дождика.

***
Оженили безропотного Стаса на следующее утро. Как разъяснил ему Кормчий, был у них в деревне мастер, здоровущий мужик – не то чтобы кузнец, но коней ковал. Ковалём его и звали. А сосватали за него девку аж из Мологи. Моложские – мужи важные; абы кому своих девок не отдают, а им отдали, потому что напели им, дескать, не за абы кого и берём, а за коваля!
И она стала Ковалихой.
Молодой её муж возился с железками, возился, да и поранился. Конечно, рану водой ключевой обмыл и травки целебные, в навозе мочёные, приложил. Однако через горячку помер в два дни. Такая незадача. А молодая баба уже брюхатая! Коваль был сирота; кому кормить-то вдову, а потом нянькаться с дитятем? Возвращать в отчий дом жалко; женихов для неё в деревне нету, и бобылей нету. Решили за неё отрабатывать миром, ожидаючи, пока овдовеет кто и возьмёт хозяйство. И тут, прямо с неба, и не случайно, видать, голый, свалился Стас!
– И ты сам сказал – «Ковалиха», – радовался Кормчий.
– Я? Нет, не говорил.
– Да как же? Все слышали! – гомонили мужики. – Сам сказал, я, дескать, проснулся, и Ковалиха!..
Невеста оказалась маленькой, худой, с волосами соломенного цвета под платком. И с уже заметным животиком. Стас, увидев её впервой, сразу вспомнил статью Уголовного кодекса о растлении малолетних.
– Да она же сама дитё! – сказал он Кормчему, преодолевая робость.
– Она, конечно, тоща, – снисходительно согласился тот. – Но подумай сам, разве бы сильную бабу отдали бы с Мологи в какое-то Плосково? Да ни в жисть! Мы и взяли, что дали. Зато какая будет выгода, когда поедем в Мологу на ярмарку! И скажу тебе: она хоть и не сильна, но трудолюбива и добра. Коваль не жаловался. Слюбится и тебе!
Смешной вопрос: отчего бы во сне не жениться?..
Ещё до вечера сбегали к игумену, отцу Афиногену. Кормчий, показывая на Стаса, объяснил ситуацию, и настоятель согласился обвенчать молодых поутру. Но чтобы никаких гуляний, не осень, чай: завтра сеять яровой овёс! Вернулись к избе Ковалихи: там молодые мужики, ожидаючи их, играли в лапту; дядьки в возрасте вели, сидя на завалинке, беседы. И в тот миг, когда Кормчий прокричал: отче согласился! – сверкнула молония, и грянул гром.
– Неспроста! – захохотали мужики, – неспроста! Перун благословлят!
На проведённой тут же мировой сходке отдали Стасу всё ковальское имущество, и дом, и две коровы, и десятину земли, и одёжку, и даже постановили вернуть ему лошадь, которую свели уже в дом безлошадного Невзора. Но тут Стас упёрся: с мотоциклом он управлялся, и машину водить умел, но что с лошадью делать, не знал вовсе.
Крестьяне его отказ поняли по-своему.
– Кто сирых питает, тот Бога знает! – крикнул кто-то.
Двое-трое кланялись, благодаря за явленную Стасом доброту:
– Одной рукой собирай, другой раздавай.

***
Как сказали бы в двадцатом веке, начались трудовые будни. Буквальность поговорки «от зари до зари» он прочувствовал на собственной шкуре. А приходилось ещё и учиться, прямо на ходу! Стас ведь не только не мог отличить овса ото ржи, это ещё полбеды, но и вообще ничего не понимал в сельском хозяйстве. Сложность устройства сохи привела его в ужас. Мужиков это, надо сказать, весьма удивило. То, что он не знал особенностей здешних почв, было понятно: человек пришлый. Но как можно не уметь пахать?!
Первоначально за ним приглядывали: подсказывали, помогали, а то и просто переделывали за ним. Но постепенно он освоился. Унаваживал землю, запахивал, боронил. Зерно кидать в первый раз не доверили, но на своём поле, на которое выпадало денька два в неделю, пришлось всю работу делать самому, и сеять, и жать, и молотить.
Молодая жена между тем прибавляла в талии, продолжая работать по дому и выходить в поле. Он прозвал её Алёной, хотя крещена она была Таисией, а в отчем доме её и вовсе звали Мышонком. О всякого рода телесных утехах у них речи до поры не заходило. Во-первых, Стас её, беременную, стыдился: не было же у него раньше таких отношений с женщинами! Во-вторых, он возвращался вечерами еле живой, сил хватало лишь на то, чтобы, схлебав щец и пробормотав ритуальное: «прав был проклятый Радищев!», повалиться на лавку, спать.

***
Покуда воспоминания о прошлой жизни были свежи и красочны, он, бывало, сравнивал ту и эту реальности. Больше всего поражался практически полному отсутствию многих обыденных, казалось бы, вещей. Например, в этой жизни не было колеса. Общение селян с внешним миром осуществлялось по реке, а для внутренних перевозок использовали волокуши. Срубленные в лесу деревья просто волокли, сцепив комелья; к боронам сверху приделывали полозья и, закончив бороньбу, перевернув, волочили домой за лошадью. Что до реки, так Стасу поплавать пришлось даже в первый год, в поисках семенного зерна. Фокус в чём: свой семенной фонд вырождается, надо с кем-то меняться. Но если выменяешь зерно, выросшее на доброй земле, а бросишь в худую землю – вообще урожая не жди. Вот и плаваешь, выбираешь. Впрочем, Стаса в эти вояжи брали гребцом, за ради силы.
И ещё: здесь не имели ни малейшего представления о пиле. При любой работе обходились топором!
Другой удивительный факт – пристрастие односельчан к поговоркам. Стас, конечно, читывал словарь Владимира Даля, и знал, что поговорок русский народ придумал немыслимое количество, но никак не ожидал, что поговорки, по сути, заменяли этому русскому народу мыслительный процесс. Для любой ситуации их можно было подобрать несколько десятков. Ежели на границе двух участков сходятся два пахаря, кто-нибудь обязательно крикнет:
– Держись сохи плотнее, дело будет прибыльнее!
А второй в ответ:
– Без дела жить – зря небо коптить!
Или, если идёт дождь:
– Март сухой, а май сырой, будет урожай горой!
И оба хохочут.
Встретившись опять, что-то иное кричат. И снова хохочут. И так весь день, всю неделю, всё лето!
Со временем он понял, что причиной – страх неурожая. Остаться без еды, это верная смерть зимой. Отсюда и упорство в работе, и скудость лексики, и показное веселье.
…Когда сжали озимые, и отсеялись по новой, и дождались урожая яровых, наступила спокойная жизнь. Пришло время починки изб, заготовки дров и свадеб. Стас начал помаленьку осваивать кузнечное дело, благо, инструмент и помещение с горном остались ему «в наследство» от покойного Коваля. Ближе к зиме купил себе лошадку.
Вообще, лошадками пользовались совместно, отплачивая хозяину фуражом или услугами.

***
В сентябре Алёна разрешилась девочкой; крестили Дарьей. Бабы нанесли тряпок и прочих цацек. Мужики степенно поздравляли. Но, кстати, слово «мужик» было здесь никому не известно. Приветствие Стаса «здорово, мужики!» встретили с недоумением. Знали слово «муж» в семейном значении, в смысле – тот, кто что-то «может», «можущий». А так – мы хрестьяне! – и все дела.

***
Местные религиозные порядки Стаса озадачили. Всё время шептались о каких-то переменах: враги истинной веры в Москве затеяли её изменить, креститься иначе, в церковь ходить не по праздникам, а чуть не каждый день, петь во храме по-другому, и крест у них восьмиконечный, чего отродясь не бывало. Но при этом сами-то «хрестьяне» были совершенно очевидными язычниками! По вечерам пели про Леля, хороводы устраивали в честь бога Хора. Летом на верёвках крутились вокруг дерева и в воду сигали; зимой, в самый декабрьский мороз, отмечали Карачуна, который «режет» светлый день.
А, попрыгав через костёр, некоторые деревенские мужи брались цитировать Священное писание. Они, кроме Кормчего, все были неграмотными, читали по памяти выученное. Но читали с чувством, а из Житий каких-нибудь святых мучеников и со слезой – куда там артист Качалов!
Однажды, когда, собравшись вместе, переложили покосившуюся стену в избе Бакаки, и уже сели пить медовуху, Стас, разомлев, затеял рассказывать им о водолазах. Дескать, придёт время, придумают такой железный зипун и ведро с окном на голову, и можно будет по дну реки ходить, на рыб любоваться. Подбил его на россказни Курака, давешний рыбак, которому он однажды заехал по лицу кулачищем. Очень уж ему нравились-то Стасовы сказки. Стас, по старой памяти, и завёлся о водных всяких процедурах. Ещё в избе были Добрыня, Вешняк и Путята; потом, как водится, Кормчий пришёл.
И что-то в рассказе о водолазах насторожило их. Сидели, как пришибленные, а потом Вешняк вдруг заорал:
– Ау, ау, шихарда кавда!
И «хрестьяне» вскочили, встали в круг, и, положив одну руку на плечо соседа, а второй подбоченясь, двинули хороводом, притопывая, и завывая заклинание против русалок. А потом страшным шёпотом рассказывали ему, какие зловредные русалки живут в Согоже за Плиевой излучиной, и хохотали, вспоминая, как у прошлом годе чуть не утоп дурачок Обнитка.
Стас теперь уже удивлялся, как мог он принять их за ужасных дикарей? Молодые мужчины, пусть необразованные, но сообразительные, работящие, смешливые, – и наивные, как дети. А что до бороды, то и он теперь ходил с бородёнкой и волосами, обрезанными ножом «под горшок». Ножницы имелись не в каждом доме!.. 
Посиделки закончились тем, что, допив медовуху, пошли играть в бабки.

***
В первый свой визит в монастырь – когда Кормчий представлял его отцу-настоятелю – Стас оглядывался, искал хоть какие приметы того монастыря, который он знал там, в настоящем мире – но тут не было ничего похожего. Ни собора, ни колоколенки, ни даже стен, а только невысокий вал, несколько избушек и деревянная церквушка. Правда, сложенные между избами груды камней говорили о том, что собираются здесь что-то строить…
А в церкви Стас в первый год иногда, забывшись, крестился тремя перстами. Заметил это отец-настоятель Афиноген. И однажды, крепко взяв Стаса за локоть, вывел вон из храма Божьего, и учинил натуральные политзанятия.
– Богу помолился?
– Угу.
– А что ж ты, дьяволово отродье, с троеперстием-то играешь?
– А что?
– Кукес-бес в трёх перстах сидит, вот что! А в нём, считай, вся преисподняя. Ты когда троеперстное знаменье кладёшь, беса Кукеса тешишь. Ты ведь на Москве бывал?
– Ну… бывал.
– Знаешь там – слобода Кукуй такая есть?
– А как же, – удивился Стас. Незадолго до его отъезда на практику вышла в свет вторая книга сочинения графа Толстого о царе Петре Первом, и не было у них в училище никого, кто бы этот труд не прочитал хотя бы верхами. Споров было множество: большинство склонялось к тому, что Пётр у Толстого получился уж слишком вымазанным чёрной краской – дегенерат, педераст, немецкий шпион, ненавидевший русский народ лютой ненавистью, отбросивший государство российское на сто лет назад. Полагали, что обласканный властью писатель сделал это в угоду Верховному, который, как известно любой собаке в Республике, Романовых на дух не переносил. Не зря же первый Верховный, Лавр Георгиевич Корнилов, повелел их всех в 1918-м выслать из России без права посещения.
– Кукуй – это самый Кукес и есть. А кто живет на Кукуе, знаешь? – допытывался монах.
– Иноземцы, – твёрдо сказал Стас.
– Еретики! – молвил отец Афиноген с осуждением.
– Отче! – шёпотом позвал Стас.
– Что?
– А кто сейчас царём на Руси?
– Дак… – растерялся настоятель. – Известно кто. Царь Ляксей свет Михайлович правит. Вместе с патриархом, тьфу, с Никоном… А ты, отроче, видать, совсем скудоумный, хоть и с Москвы…
Стас почувствовал, как тон монаха переменился. Зря он спросил про царя. Сон есть сон, какой тут ещё царь? Тем боле, не любят его. Хотя этот сон, пожалуй, посимпатичнее предыдущих. Но и тянется изряднёхонько… А вообще – Стас улыбнулся – это ли не везуха: будто тебе цветную фильму показывают, с тобой в заглавной роли; посмотрел и вернулся к своим баранам… То есть, прости, Господи, к настоящей Алёне и Игорю Викентьевичу, профессору…
Через три года, когда он уже не чаял себе жизни без милой жены своей Алёнушки и без дочки Дашеньки, когда гнал даже мысль о том, что это сон, – Афиноген драл крестьян за бороды, ежели замечал, что они крестятся двумя перстами. Он призывал славу патриарху Никону, «коий наставил нас в истинной вере», а селян, всего лишь за подозрение в сочувствии к староверию, велел пороть безбожно; кое-кого и на каторгу сослали. И это несмотря на то, что силами тех же селян доведён уже был до самого купола прекрасный каменный собор в монастыре!
Ещё через семь лет, когда опальный Никон по пути в северную ссылку вместе с конвоем ночевал в Рождествено, отец-настоятель Афиноген не вышел к нему и отказал в трапезе.

***
Молога, Холопье поле! Самая знаменитая в мире ярмарка! Она и Новгородскую перешибёт своим размахом, и Нижегородскую – даже не вспоминая про Новоторжскую.
За много лет лишь единожды Стас пропустил эту ярмарку, да и то по причине жестокой лихорадки. Как выжил тогда, сам удивлялся: без врачей да без пенициллина, – а вот поди ж ты. Кормчий, деревенский староста, очень сокрушался из-за его болезни, а точнее, из-за отсутствия на ярмарке. Ещё после первой поездки, обнаружив, что Стас легко перемножает двузначные числа в уме, и вообще владеет грамотой, Кормчий его зауважал, а с пятого года почал назначать старшим обоза. И даже монахи не спорили.
На двенадцатый год своей жизни в Плосково ехали на ярмарку на десяти санях по льду реки: семеро от мира и трое монахов. Монахов, как для смеху, всех троих звали Иванами. Везли зерно и рыбу. С ними же ехали бочар, чеботарь и сапожник, каждый со своим товаром. Загружены сани были полностью, лошадки шли медленно. Ещё один обоз, побольше, должен был выйти позже. Монастырское зерно надлежало сдать на хлебную биржу, а крестьянское – решить по цене. Может, тоже на биржу, а может, в розницу пустить.
На второй день пути съехались с обозом из поместья князя Голицына; эти везли на продажу канаты. И дальше ехали уже вместе, так оно и надёжнее, и безопаснее. Потом ещё два обоза присоединились к их каравану, и тоже с разным вервием, да шкурами солёными.
Мороз был слабенький. Стас, в новых валенках, скинув рукавицы, размеренно шагал рядом с санями. Идти – это не работа, можно думать о чём угодно. Вот и его мысли витали то там, то здесь. То об Алёнушке с Дашенькой, то о делах недоделанных, то о налогах – надо было сдать больше рубля со двора стрелецких денег, да ямских, да всяких прочих, – то о списке покупок, которые сделать надлежало на ярмарке – в том числе и подарки дорогим девочкам, то есть опять об Алёнушке с Дашенькой. Потом задумался он: а почему мы возим зерно, а вот ребята возят верёвки?
Он вспомнил о том, как попервоначалу мучился с сохой. Всё-то там в этой сохе на верёвочках. Трясёт потому что, когда лошадь её по полю прёт – ежели бы на гвоздях соха держалась, переломалось бы всё дерево за один проход по полю. А верёвочки только развязываются. И сколько ж это труда уходит, их связывать! И сколько же требуется этих клятых верёвочек в хозяйстве!
Так отчего бы и нам не выращивать коноплю, не отбивать её в пеньку, и не вить из пеньки вервия? Да англичане скупят враз! Урожайность конопли в наших местах не ниже, чем, скажем, ржи. Но никто же не торгует голой коноплёй, – а рожь и пшено мы сдаём в зерне. Даже не в муке! Как ни крути, выращивать коноплю выгоднее. А зерно, горох и прочее растить только для своего пользования.
Или лён. Отчего мы не сеем льна?
– Иван! – крикнул он идущему впереди монаху. – А, Иван?
– Ась? – отозвался тот.
– А отчего, Иван, монастырь сеет зерно, и не растит льна?
Монах сбавил ход, поравнялся со Стасом, глянул на него лукаво и сказал:
– А оттого, что родной братец нашего отца-настоятеля Афиногена держит в Мологе хлебный торг.
Ах, проклятый бес Кукес! И смех, и слёзы. Вот кто нам грехи-то отпускает.
В Мологу попали через день, к вечеру.
Алёнушкин отец, Минай Силов, был купцом, а поднялся он, будучи не лишён ума и сметки, с самых низов, из крестьян. Теперь у него было две лавки, которые он сдавал четырём арендаторам, и ещё одна, в которой сидел сам. Его смотреть товар позвали прежде, чем монахи загнали обоз на подворье, с которого назавтра предстояло перевезти монастырскую долю на биржу. Купец Минай, подойдя к крайним саням, запустил руку под рогожку и вытащил хорошую жменю зерна. Рассмотрел его, понюхал, подбросил, посмотрел на свет, и заговорил сурово и громко, так, чтобы все окружающие слышали:
– Что, сынок, опять молотили на земле?
– На гумне, батюшка, на гумне, на земле убитой, – вежливо склонился Стас. – Теперь на льду молотить будем.
– Так посмотри же, что у вас получилось-от! – кричал купец. – Когда вы поумнеете-от? Не токмо в Москве, а и у нас уже гумна кроют и мостят. А вы? Когда лениться перестанете? Что – дорого? Да, дорого! Но на скорую ручку, сынок, всегда комком и в кучку. А веяли – в безветрие полное?! И ветра дождаться вам дорого? Плохое зерно. Грязное. Хорошей цены вам здесь не взять; в этом году и мы с урожаем, и Ярославль подвёз, а зерно наше лучше. Сдавай оптом на биржу, вот с этими чернецами, – и он кивнул в сторону монахов.
И лишь потом, когда монахи ушли на подворье, и когда решилось с дешёвым ночлегом для хрестьян, и когда зашли в дом Миная, он обнял Стаса и заговорил с ним ласково. Очень он его любил, куда больше, чем первого мужа Алёны, Коваля. Хоть и виделся с тем лишь единожды.
– Ты уж извини, что я покричал-от маненько, – сказал он. – Зато у всех на виду, какой я честный и справедный. А? – и он задорно рассмеялся. – А я и впрямь таков. Правду-матку и родственнику скажу, и любому… Все знают. И зерно твоё худое, не спорь. Но не горюй, что сдашь оптом. За монастырский хлеб на бирже накинут, и твой хлеб тоже с наценкой проскочит, это раз. А покупать для Плоскова будем с оптовой же партии, сиречь дешевле, это два. Ну, давай, выкладывай, чего купить надо.
И они забубнили, обсуждая список покупок для всего села, и бубнили почти всю ночь. Минай лишь однажды по столу хлопнул, когда дошли до прялки, башмачков, опашеня и зеркальца «для Алёнушки».
– Никак я не привыкну, что ты дщерь мою в Алёну переименовал. Откройся – что за притча? Зазноба, что ли, была у тебя с именем сим в молодые-то года?
И к немалому своему удивлению Стас понял, что ему нечего ответить. Не было ясности в его прошлом. Годы тяжелейшего труда стёрли из памяти детство. Теперь он уже как дальний, полузабытый сон вспоминал родную матушку и московскую жизнь, науку и свои рисовательные опыты – но это он хотя бы помнил! А зазноба?.. Ему казалось, что всю свою жизнь любил он одну лишь на свете женщину, и она, любимая, стала его женой. Кто-то был до неё? Нет. Нет.
– Нет, – сказал он.

***
В следующем году Стас вошёл в фавор к отцу Афиногену. Как когда-то покойного Кормчего подкупило знание Стасом счёта, так теперь Афиноген млел, наблюдая за его художественными упражнениями. В монастыре отстроили уже и храм, и колокольню, иконы для алтаря купили, а расписывать стены было некому, ввиду церковного раздрая из-за реформ. А Стас однажды, в лёгком подпитии, куском древесного угля в несколько взмахов изобразил на белёной стене рублёвскую «Троицу». Два монаха, бывшие в тот момент в храме, и добежать до него не успели, а дело было уже сделано. Конечно, надавали ему тумаков и выкинули за ворота.
А на другой день сами пришли, и смиренно звали его к отцу-настоятелю. И началась у Стаса дружба со стариком.
С удивлением узнал он, что Афиноген, как только мог, изыскивал средства для монастыря, а сам жил скудно. Не мы суть важны, говорил он, а Бог, а потому и место, где люди Богу служат. Бог суть общее наше, ему отдать ничего не жалко. Предвратье Божие красивым должно держати. Есть ли в душе твоей, Стас, для такой работы сила?
– Есть сила, – ответил Стас, и три года отдал росписи храма. Хрестьяне зауважали его неимоверно; при встрече некоторые шапки снимали, кланялись в пояс. Дашенька детей на экскурсии приводила, показать, как тятенька работает. Знала, что не настоящий он ей отец, а всё же…

***
В июне 1672 года, когда роспись доведена была уже под самый купол, служили здравицу новорожденному царевичу, явившемуся в свет в день св. Исаакия Далматского. Паче чаяния, имя младенца названо не было. Но в храме все о том помалкивали, и только дома дали волю языкам. Только в августе объявили имя: у царя Алексея Михайловича родился сын Пётр.
Полтора месяца спустя Стас и Алёна выдали замуж Дарью. Свадьба наделала шуму! Сватать приехали ажно из Москвы, целый обоз: Тимофей, племянник важнющего купца Аверкия Кириллова, торговавшего со всем белым светом, с челядью. Откуда только узнали? Не иначе, дед невесты, купец Минай Силов подсказал. Монастырю жених денег пожаловал вдосталь; отгуляли в Плоскове, уехали в Москву. Стас и Алёнушку с молодыми отпустил: пусть подивится на стольный град.
Тем боле, работа над росписью храма шла к концу, и он замыслил на месяцок перебраться жить прямо в храм, чтоб не тратить время на дорогу. Так и сделал. Взял с собой одеялко, телогреечку – холодно уже было в октябре на верхотуре, на шатких жёрдочках, перекинутых меж узких окон; столовался у монахов.
За месяц, при помощи опытного штукатура и мальчика-краскотёра добрался он до самого верха, и надлежало ему в завершение работы писать Богоматерь с младенцем. Стас даже не пошёл советоваться с отцом Афиногеном, как раньше делал, прежде чем браться за лики святых угодников. Младенца он напишет, а уж лик-то Богоматери сиял перед его внутренним взором и без советов настоятеля:
«А дитятко на земле сидело, по второму году, с лицом, отчасти похожим на лицо матери. А сама росту была такого, что должна была смотреть снизу вверх, а тело имела нежное, а волосы на голове цвета пшеницы. А мы, имея с собой юношу-живописца, их изображения отнесли в свою страну, и они были положены в том храме, в котором было проречение. Надпись же в Диопетовой кумирнице такова: «Солнцу Богу великому царю Исусу персидская держава вписала».
В абсолютной сосредоточенности он заканчивал этот портрет. Похожа? Сделал шаг назад, присмотрелся. Похожа! Это – навсегда, портрет любимой. Навсегда. Ещё шаг назад.
На каменный пол собора он рухнул из-под купола без единого вскрика.

Село Плосково-Рождествено, 6 июня 1934 года.

Стас проснулся, но глаза открывать не спешил. Такой славный запах заполнил его ноздри, что можно было с этим подождать. Благо, страда закончилась, зима на носу. Время роздыха честному хрестьянину. А запах был замечателен не только тем, что в нём отсутствовали напоминания об онучах, прелой овчине и скотине, топочущейся в сенцах, но и тем, что в нём была сладость печива.
Объяснение могло быть одно-единственное: любезная Алёнушка вернулась из Москвы раньше времени и, пока он спал, проветрила горницу, неслышно развела огонь в печи и испекла нечто бесподобное – судя по запаху-то. А он-то спит! Так можно проспать и Царствие Небесное. И есть охота едва не до дрожи. Умаялся давеча, что ли, зело сильно, Богоматерь малюя, и домой возвращаясь…
И тут в голове его сверкнуло: стоп! Не возвращался он вчера домой! И – этот шаг назад, когда внутренность храма вдруг перевернулась перед ним, и миг полёта, отложившийся в памяти…
Открыв глаза, Стас резко сел на лавке и обхватил колени руками. В избе было столько света, что он тут же зажмурился. Потом опять открыл глаза, осторожно, и оторопело увидел, что это никакая не изба, а огромная незнакомая горница с высоченными потолками и окном, в которое можно выйти не нагибаясь. В окно вставлено настоящее стекло, стены – не бревенчатые, как в его избе, а гладкие да ровные, и оклеены бумагой с узорьем. А на тумбочке – тарелка с румяными хлебами, издающими чарующий аромат. И книги, книги стопкой! И лампа настольная, электрическая!
Электрическая?
Сам он сидел на лавке в одних подштанниках, а поверх тюфяка постелена была настоящая белая простынь, такая, какую видел он за последние семнадцать лет лишь однажды – когда падчерице Дарье приданое готовили. Такая же белая простынь сползла с его голых ног. Стас схватил её за край и прикрылся: негоже взрослому мужчине, хрестьянину, являть миру в незнакомом месте свою наготу.
Но только ноги его были отчего-то тонковаты! Да и руки… Разум ещё не понял, но душа – душа знала. Но вот и разум колыхнула паника: я вернулся в детство! Господи, помилуй! Не дай ума лишиться! Где я? Куда подевалось всё то?.. А если детство, – что оно, какое? Давний смутный сон, о котором он в последние годы даже не вспоминал, стал явью, ожил во плоти, запахе и цвете.  Практика… Реальное училище… Что было сном – то, или это?
И вдруг он окончательно прозрел: сном было то. И там он помер, сверзившись с лесов. А раз так, значит, больше ему никогда не приголубить Алёнушку, не поговорить душевно с отцом Афиногеном, не высказаться важно на мирском сходе, не пройтись, выпив водки, с деревенскими мужами в серьёзном хороводе: как бы ни были похожи на рай эта горница и это его «детство», но – ни-ког-да. И будто застыло всё внутри, свело в горле, защипало в глазах. Он зажмурился, завыл сквозь зубы и, не выдержав, уткнувшись лицом в белые простыни, тяжело зарыдал.
Отворилась дверь; вошла незнакомая ему девица, одетая в тканое платье с набивным рисунком.
– Ну вот, опять плачете, барин, – сказала она, жалеючи. – А я шанюжек испекла, как обещала…– и, убедившись, что их никто не слышит, шепнула: – Я ведь в ночь их принесла… А ты уж спал.
Она присела рядом со Стасом на краешек лавки, погладила его по спине, и повела свой разговор дальше, говоря ему то «вы», то «ты».
– Так крепко спал, что добудиться не могла. Решила, пусть спит. А вы не больны ли? – она приложила руку к его лбу. – Нет вроде…
Стас при её появлении мигом проглотил рыдания, сел, и сидел теперь выпрямившись, закутав тощие ноги в простынь, спокойно глядя в какую-то точку на обоях. Только внутри ещё колотилась боль потери.
– Ну, миленький, – продолжала говорить девица, гладя его по спине. – Не плачь больше. Понимаю, в первый раз от матушки так далеко уехал, один… Тут ещё всякие дураки неумные пристают… Но надо держать себя в руках. Ты же мужчина, кавалер… Жениться уже можешь. Жена тебе ребятишек родит. Будешь их воспитывать, чтобы они не плакали никогда.
– Нет, – крепко вытерев лицо ладонью, сказал Стас.
– Что нет, миленький?
– Не женюся я…
– Это почему же? Все женятся.
– Я женатый.
– Вот как? – округлила глаза незнакомка. – И где же твоя жена?
– В Москве…
– Что же она там делает без тебя?
– Дочь нашу замуж выдаёт.
– Аа-а! – сказала девушка. – Ну ладно, ты одевайся да отдохни малость. А я пока пойду по делам. Хорошо?
Стас кивнул и вскоре остался один. Не сразу решился он встать на пол, покрытый чем-то коричневым и блестящим, затем откуда-то из глубин пришло воспоминание, что пол всего-навсего покрашен масляной краской, и тогда он встал и натянул на себя чудного вида портки с карманами и пуговицами напротив причинного места. Не без опаски подойдя к окну, глянул и увидел широкую деревенскую улицу, уходящую вдаль – к реке, догадался он.
Дома были крыты не соломой, а черепицей, везде виднелись печные трубы, был даже один дом в два этажа, с радиоантенной на крыше. В палисадниках, огороженных заборами – к чему он тоже не привык – росли цветы. А на одном из дворов он сквозь зелень узрел такое, что чуть не зажмурился: выстроенный из струганных досок нужник! Там, где он прожил семнадцать лет, такого не было и в помине – если бы кто затеял тратить доски на чепуху, его бы засмеяли. Обходились шалашиком, а то и просто под забор приседали. А в Николино оправлялись прямо на огородную грядку, и мучались глистами, серость.   
Возле одного из домов стояло странное сооружение, в котором он после некоторого напряжения ума опознал мотоцикл с коляской. И весьма удивился, вспомнив, что не только имеет представление об устройстве железного чудовища и умеет управляться с ним, но и даже что у него самого есть такой в Москве, только без коляски.
Тут уже и незнакомка давешняя, называвшая его то «барином», то «миленьким», обозначилась в памяти: Матрёна её зовут!
Стас не знал, сколько простоял у окна в недвижимости. Он вспоминал свою миновавшую, свою закончившуюся так неожиданно и нелепо жизнь, прощался с нею и врастал в новую реальность. Когда вошли Матрёна с Маргаритой Петровной, он уже становился собой прежним. Только, наверное, немного более взрослым, чем ночь назад.
– Стас! – воскликнула доцент Кованевич. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально, – усмехнулся он, пытаясь вспомнить, как эту-то красотку зовут. – Не волнуйтесь. Приснилось мне, про жену. Такой яркий сон. Дочь выросла, жена её повезла в Москву замуж выдавать за купчину знатного, Кириллова – у вас тут о нём знают, наверное? А я будто бы храм расписывал, да и упал с лесов. И насмерть убился.
– Уффф! – сказала доцент Кованевич и взялась за сердце. – А мы уж подумали, чёрт знает чего…
– Слава тебе, Христос, – выдохнула Матрёна и перекрестилась.
– Просто впечатлительный мальчик, – объяснила ей Кованевич. – Вчера насмотрелся росписей в храме во время экскурсии, вот и снится всякая… – и она замолчала, видно, сообразив, что после изображений Бога с ангелами и всяких прочих святых «чертовщина» сниться как будто не должна, а другой адекватный термин в голову не приходит.
– Только вот шанюжек моих не поел…
Стас улыбнулся и взял верхнюю оладью из стопки, а потом и вторую, и третью. Ничего подобного за последние семнадцать лет ему пробовать не приходилось.
Голод был просто нечеловеческий.

***
Съев Матрёнин гостинец и выпив чаю, он вышел на утреннюю улицу и прошёлся по деревне. Отметил две вещи. Во-первых, живности у крестьян здесь было не в пример больше чем в его сне – коровье стадо, попавшееся ему давеча возле реки, было огромным; в густой траве паслись привязанные к колышкам козы; гусей и кур бегало по деревне вообще без счёту. Правда, индюков было мало, но во сне своём он их и вовсе не мог припомнить.
Во-вторых, здесь был чистый воздух. Коров-то хрестьянин держал всегда не ради молока или мяса, а ради навоза! И накапливал его на своём дворе, пока не приходила пора вывозить его на поле. А тут, похоже, в каком-то одном месте навоз держат, от жилья подальше. 
Подойдя к мотоциклу, он его разглядывал так долго, что вышел хозяин – поджарый мужик лет сорока пяти в майке и заношенных галифе военного образца, с папиросиной в зубах. Стас папиросине подивился, но смолчал.
– Интересует? – спросил мужик, вытирая руки тряпицей.
– Да, – кивнул Стас. – Давно не видел такую технику.
– Бэ Эм Вэ эр 32, – гордо сказал мужик. – Произведено в городе Мюнхене. Двухцилиндровый, 494 куба движок. В любую горку подъём берет. Сейчас таких уже не делают.
– Старый?
– Ну, как старый? Десять лет. Я как в двадцать четвёртом демобилизовался со сверхсрочной, так и приехал на нём, прямиком из Мюнхена. Да по нашим дорогам погонял старичка…
– После войны? – задумался Стас. – Ах да, здесь же война с немцами была…
Мужик посмотрел на него как-то странно.
– Я вот думаю, – сказал Стас, – ведь если к этому… соху привязать… Это сколько же можно вспахать!
– К мотоциклу? – ещё больше удивился мужик. – Зачем, если трактор имеется?.. И какая соха, когда плугом пашут?.. Ты, парень, видно, городской; впервой, небось, в деревне-то?
– Я? – усмехнулся Стас. – Нет, не впервой.
– Ну, конечно! Ты же из этих… из студентов, которые в монастырь давеча приехали?
– Из них.
– Ну, тогда у тебя мужик сохой землю пашет и лаптем щи хлебат… Дас ист айн русиш швайн… Начитался, поди, Некрасова, – мужик обиженно махнул рукой и повернулся идти домой.
– Скажите! – позвал его Стас. – А у вас в Мологу рожь ещё возят?
– Ещё возим, – сказал мужик с какою-то злобой. – Покуда ещё возим. На корм скоту берут пока. Вот только скоро затопят её, Мологу-то…
– Как так?
– А вот так. Сидят в Москве умники… электрификаторы. – Мужик затейливо выматерился и ушёл в дом. Стас вообще ошалел: давненько не слышал он мата, разве только на ярмарке.

***
Он двинулся к монастырю. Там у ворот стайкой топтались мальчики и девочки, в которых он не сразу признал своих соучеников из реального училища. Ну да – лица проявились как на фотопластинке, вот только имён он, хоть убей, не помнил. Нет, одно помнил: Алёна. Вот она, болтает о чём-то с маленькой и немножко кривоватой белобрысой девочкой с косичками, а рядом дылда в очках, с начёсом. Вид у них у всех какой-то нездоровый. Даже Алёна (здешняя), ежели приглядеться… Рожица бледновата, веки подёргиваются…
Вот она и была моею зазнобой, подумал Стас. Наверное, про неё пытал меня старик Минай. А ведь ровесница моей Дашеньки! Под горло ему – в который раз за день! – подступил комок. Но он сдержал себя и подошёл к группе.
Чернявый подросток покрупнее прочих, явно излишней полноты, красовавшийся среди парней помельче, показал пальцем на Стаса, и проверещал нарочито писклявым голосом:
– Оклемалси, болезнай?..
Как звали юнца, Стас не сразу вспомнил. Кажется, были с ним какие-то конфликты… Но уж из-за чего – конечно, нипочём не угадать. Может, из-за девицы какой? Хоть бы из-за этой вот Алёны?.. А та стрельнула в его сторону глазами и отвернулась к своей собеседнице. Стас немедленно разгадал этот не сильно хитрый женский приём, однако ничего, кроме лёгкой грусти, это в нём не вызвало.

***
…Практика шла своим чередом. Ангелина Апраксина, понаставив ламп на треногах, фотографировала стены Рождественского собора «по квадратам»; Алёна ходила за ней и заносила сведения в специальный журнал; остальные под руководством Маргариты Петровны оценивали состояние фресок, зарисовывали роспись на большие листы бумаги, чертили таблицы.
Когда закончили с первым ярусом, девицы наотрез отказались лезть на второй, кроме Маргариты и Ангелины –которые были в брюках. Все посмеялись. Стас молча перетаскал наверх треноги, лампы и аппараты и помог их закрепить; помогал ему Витёк Тетерин, а Дорофей и Вовик Иванов, ухватившись руками за брусья, качались на лесах в ожидании, что, может, девицы всё-таки наверх полезут.
Потом материализовался несколько опухший проф. Жилинский, который, хоть и числился официальным начальником практики, студиозусов своим вниманием не баловал, проводя время либо в прогулках по окрестностям, либо в тёплых беседах с отцом-настоятелем.
– Тэк-с, – сказал он. – Что вы сегодня успели?..
Посмотрел и ушёл.
На другой день все девушки, смущаясь, появились в храме в брюках. До чего крепки условности, думал Стас. И причина не в том, что тут храм божий, а в том, что брюки – «не женская одежда». Вчера им было стыдно лезть наверх без брюк. Сегодня им стыдно ходить в них. Стыд: чувство, эмоция – одинаков в обоих случаях, и хотя в брюках лазать по лесам и впрямь удобнее, их еле уговорили, – и при этом, что самое удивительное, у каждой в багаже были брюки! Он вспомнил, как пытался внедрить в быт односельчан карманы: никто не согласился! И не потому, что котомка или узелок удобнее, а в том, что все ходят с узелками, повешенными на пояс или палку, и никто – с нашитыми карманами. Не нами заведено… Не нам менять… Всё же человеческое общество излишне косно…
Фрески, когда-то сделанные им самим, он срисовывал на листы бумаги творчески. Не копировал, со всеми потерями, нанесёнными росписи тремя столетиями, но и не повторял того, что было там когда-то, а слегка улучшал. В своё время, начиная работу снизу, он по ходу продвижения вверх, к куполу, нарабатывал мастерство, и теперь видел, где можно сделать лучше. Ну и, наконец, бумага – это не каменные стены, на бумаге можно развернуться в полном объёме отпущенного Господом таланта.
Впрочем, если честно говорить, в своём авторстве этих фресок он частенько сомневался. Не укладывалось у него в голове, что он действительно побывал в далёком прошлом и на самом деле ко всему этому благолепию руку приложил. Пока не укладывалось.
Однажды к нему подошёл игумен, отец Паисий, погладил по голове:
– Справедливо хвалил тебя профессор, отрок. Ты и впрямь рисовальщик изрядный!

***
По окончании рабочего дня Маргарита Петровна повела девиц мыться в купальню с банькой на берегу реки. Мальчишек отпустила: отдыхайте, где хотите. Дорофей Василиади заявил, что они пойдут купаться у запруды, а Стас решил прогуляться по окрестностям, посетить поля, на которых работал, а то и – чем чёрт не шутит – поискать дома той поры, хотя понимал – вряд ли найдёт. Сон есть сон!
Четверо однокурсников, удалившиеся от него шагов на тридцать, неожиданно остановились, пошептались, и Дорофей со своим верным Вовиком вернулся к нему.
– Слабак, мы даём тебе последний шанс показать свою смелость, – высокомерно сказал Дорофей. – Идём подглядывать за девчонками, а ты пойдёшь первым.
У Стаса едва глаза на лоб не полезли:
– Совсем ты, Дорофей, дурной, – сказал он. – Чего там подглядывать-то? – и, отвернувшись, пошёл в сторону полей.
– Трус! Боишься, да? Всё про тебя понятно! – неслось ему вслед. – Не пацан ты! Тряпка!
…Он нашёл своё поле. Молодые ростки яровых проклюнулись куда лучше, чем когда-либо у него. Сеют, наверное, не в разброс, а машиной, равнодушно подумал он. Удобряют. Не его теперь это поле, да и жизнь – отрезанный ломоть. Всё другое. На тракторе в одиночку вспашешь больше, чем раньше на лошадках – целой деревней. Какое занятие найти хрестьянину? Не видать здесь молодёжи; сбежала туда, где заводы, где иная жизнь. Остались дети, старики, да мужики вроде того, с мотоциклом. Редко-редко бабки затянут вечером заунывную песню; чтобы молодые горланили до утра – теперь такого нет.
Вот и опять Стасу взгрустнулось.
Опушка оказалась куда дальше, чем он помнил по своему сну – вырубили лес-то. Всё же добрался, прошёлся – не было здесь таких старых деревьев, которые могли бы помнить его. Спустился к реке. Окунулся, долго сидел на берегу; вдруг увлёкся интеллектуальным занятием – взялся подсчитывать, сколько же ему было бы лет, если бы сон был явью. Там он счёта лет не вёл, да и никто не вёл. Никто не говорил: было дело в позапрошлом году (или в году 7097-м от Рождества Христова). Говорили: это было в год, когда Ерошку-малого волки с покосу утащили, или в год, когда большая вода стояла… Однако посчитал – выяснилось, что с учётом прожитого во сне он стал ровесником двадцатого века. Потом подсчитал, сколько уж не видел он Алёнушки. Получилось, что больше месяца.
Когда он подходил к селу, вечерело. Мычали коровы. Метрах в ста от него, вдоль околицы, быстро шли две фигуры, большая и маленькая.
– Завтра же отцу сообщу! Что это за детские выходки? – гневно выговаривала Маргарита Петровна.
– Чес-слово, просто мимо проходил! – бубнил в ответ Дорофей.
Ага, равнодушно подумал Стас, поймали парня за подглядыванием…
– Смешные какие, – тихонечко сказал кто-то, скрытый в тени берёзы. – Прямо дети. А вы, барин, всё грустите, знать, по матушке?
– Матрёна? – спросил он, приглядевшись. – Нет, мне сейчас нужна совсем не матушка.
И он подошёл к ней поближе.
– Такой ты, барин, несчастненький… – прошептала Матрёна, взглянув ему прямо в глаза. – Так и тянет тебя пожалеть.
– Так и пожалей, – и он до того крепко и умело прошёлся рукой по всему её телу, по спине от шеи до бёдер, и дальше, не пропустив ни одного закоулочка, что Матрёна только пискнула:
– Ай, да барин!
В первый раз изменяю ведь Алёнушке, мелькнула мысль. Грехи любезны, доводят до бездны. А можно ли изменить той, которая приснилась?.. А монахи-то, монахи рождественские… Как Иван тогда сказал, в Мологе, возле гулящего дома, пряча глазки… Все мы, говорит, люди-человеки… Мягкая… Свежим пахнет…
Эти мысли ещё бежали всей толпою, наперегонки в его голове, а левая рука уже обхватила девицу чуть ниже талии, а правая подсунула локоть свой под спинку ей, а ладонью обняла затылок, сминая косу. И вот она уже полулежит в его руках, а он навис над её губами и шепчет прямо в них, – что ж ты меня всё барином кличешь? Я такой же хрестьянин, как и ты…
Кричала вечерняя птица, махала скрипучая мельница крыльями своими…
А когда потом шли они от реки, он думал: ну не могло же мне так точно присниться всё, чего я никогда в руках не держал, и не делал? Ведь руки, руки сами помнят всё, и знают, разум здесь не участвует…
Матрёна, тихая и задумчивая, вдруг засмеялась и лукаво спросила:
– А ты меня замуж теперь звать не станешь?
– Нет, не стану.
– Отчего же не станешь? Аль не понравилась?
Он поцеловал её в висок:
– Понравилась, очень. Только я же говорил тебе, что женат.
– Ай, ну тебя! – весело фыркнула она. – Слушай, а чего маменькиным-то сынком прикидывался? Я ведь чуть не поверила…
…Когда Стас вернулся в плосковскую гостиницу, ребята на крыльце, лузгая семечки, разговаривая о чём-то, совершенно ему непонятном. Алёна демонстративно не смотрела на него. Вкуса семечек Стас не помнил совершенно. Там их не ели; жали из них масло, да и то не в наших краях, у нас тут льняное масло давят. Если вернусь туда, в тот сон, то научу всех жарить семечки и есть на досуге, подумал он, а потом ему стало смешно: и досуг у хрестьянина – гость редкий, и семечки – не еда!

***
Поутру, открыв глаза, он сначала постарался понять, не снилось ли ему опять что-нибудь этакое, не прожил ли он ещё какую-нибудь жизнь, – нет, не снилось, не прожил, – а потом подумал, что хорошо бы освежить в памяти школьный курс истории Отечества. Чтобы во снах своих, буде случится такая оказия, не выглядеть дураком в глазах тамошних жителей. С собой у него были только книжки с приключениями; Москва, где лежат все его учебники, далеко, но, скажем, в Вологду вполне можно смотаться хоть сегодня, купить или Соловьёва, или Иловайского.
Сказано – сделано: правая рука ещё застёгивала пуговицы на брюках, а левая уже барабанила в дверь комнаты руководителя практики. Услышав недовольное бурчание, Стас крикнул:
– Игорь Викентьевич! Я уехал на денёк в Вологду! Надеюсь, я вам сегодня не очень нужен?..
Раздался душераздирающий скрип пружин, и плачущий голос произнёс:
– И ради этого нужно будить человека! Да езжай ты куда хочешь! Впрочем, постой. Купи мне там «Огонёк»!
И уже пробежав лес, поле и второй перелесок, на подходе к автобусной станции в Турьеве, Стас сообразил, что произошло, остановился и заржал так, что был вынужден прислониться к берёзке.
До своего сна он никогда не осмелился бы поступать самовольно, ставя профессора в известность о принятии им самостоятельного решения post faсtum, и тем более ради этого будить его. В лучшем случае выждал бы момент, когда профессор будет один, да в хорошем расположении духа, и, подойдя к нему, мямлил бы о срочной необходимости ехать, путаясь в словах и краснея под строгим взглядом учёного. А в худшем – и вообще не решился бы говорить о своих делах.
Теперь он относился к Игорю Викентьевичу иначе, нежели вчера: как минимум, больше не считал профессора заместителем Господа Бога по церковной архитектуре и живописи. Тем более, ему стало очевидным, что для Жилинского эта практика – просто дополнительный отдых. Свалил всю работу на Маргариту, а сам, скажем, на речку… или в монастырь пиво пить… «Тэк-с»…
Всего за часик Стас обежал все книжные лавки, которых в Вологде насчитывалось шесть. Соловьёва в продаже не оказалось. Вернувшись в Николино с учебником Иловайского, он так им увлёкся, что даже вечером в Плосково не побежал. Читая, с некоторой жалостью понимал, что мог бы, скажем, уйти к Стеньке Разину и вволю поразбойничать. Правда, пришлось бы бросить семью. Да, вряд ли бы ушёл… Но – посмотреть своими глазами на легендарного атамана, которому до сих пор кричат анафему с амвонов республики… Сарынь на кичку! Свисти,  кистень,  по царёвым лбам.  Бам! Бам! Бам!
А ещё тогда воевали с Польшей, Швецией, Турцией, Крымом, малороссийскими казаками… Такие события! Но кто в Плоскове о них знал? Он сам, прожив в той эпохе семнадцать лет, из всех событий только и знал, что о реформах Никона, и то благодаря отцу Афиногену. О медном бунте, правда, слышал – от купца Миная, разумеется, – но его лично сия проблема не задела: когда он стал ездить на ярмарки вместо Кормчего, от медных денег уже отказались, вернувшись к серебру.
Нет, плосковским хрестьянам определённо не было ни малейшего дела ни до чего из описанного профессором Иловайским. Сроду никто из них не слышал ни о шведах, ни о турках, а знали только немцев и  татар, не делая, впрочем, между ними особого различия (кроме тех, разумеется, кто ездил в Мологу и воочию наблюдал иноземцев). А попробуй Стас рассказать им про тонкую дипломатическую игру вокруг независимости Украины, про польско-турецкие интриги, про двух гетманов, люто воевавших между собой, – причём добивавшихся одного и того, и в союзниках одинаково имевших турецкого султана и крымского хана! Или про Кардисский мирный договор, отрезавший России выход к Балтике, про урон экономике и престижу…
Ох, не поняли бы его односельчане! Взялись бы за руки и затеяли бы вокруг него колдовской хоровод:
– Шинда вноза митта миногам!..
Ну, а я сам? – подумал вдруг Стас. Ведь эти главы русской истории имелись в том учебнике, по которому я учился в школе, пусть даже это был не Иловайский. Но мне и в голову не пришло сопоставить свои, с позволения сказать, знания, с той реальностью, которую предоставил мне мой сон.
Он пролистнул книгу, открыл оглавление. Прочёл: «Грюнвальдская битва». Ну, надо же! Я знаю это название, даже знаю, кто там махался – но где этот Грюнвальд географически, и где эта битва хронологически? Да, конечно, уже почти двадцать лет, как я зубрил все эти даты… Забыл… И если во сне попаду хоть за неделю до этой знаменитейшей битвы, ничего не смогу предвидеть!
И он углубился в чтение.   

*** 
…Кто ж знал, что читать у Иловайского надо другие главы! Потянуло его, когда он срисовывал св. Николая в церкви. Впервые предчувствие сна было столь явным… Он успел сказать Маргарите Петровне, что устал и поспит часок – чтобы не переживала попусту – и прилёг у стеночки.


Рецензии
книгу сию иногда перечитываю.. отдельные главы..
пусть г-н Калюжный на меня не обижается ))

Марина Буренкова   17.02.2016 04:28     Заявить о нарушении