Возвращение к себе
Высокая в небе звезда
зовет меня в путь!
Виктор Цой
Неизбежность накатила внезапно, изумрудной соленой волной. Время и пространство – две доселе незыблемые твердыни восприятия – на мгновение стали будто илистое дно, после чего привычный и понятный мир дал трещину и из образовавшегося разлома дохнуло первобытным, необъяснимым ужасом...
- Ты сама понимаешь, ехать надо, - сказал отец спокойно и уверенно. И сразу стало ясно, что отъезд, о котором еще за минуту до этого можно было подумать разве что в шутку, – дело совершенно реальное. Эта мысль уже тогда поразила Юлю в самое сердце, будто пресловутый осколок ледяного зеркала из сказки, и поэтому приглашение в ФРГ, обнаружившееся в почтовом ящике только через несколько лет, больше никаких особенных эмоций у нее не вызвало - стройное и, казалось бы, надежное здание Юлиной судьбы, к тому памятному вечеру девяносто третьего года давно уже рухнуло.
Дело было не в перемене места жительства как таковой. В восемнадцать лет Юле было относительно все равно, где жить, потому что весь огромный мир представлялся чистым холстом, на котором что нарисуешь, то и будет, - и даже неприятное слово «эмиграция», все чаще и чаще звучавшее в кругу семьи, не могло полностью лишить очарования туманные и таинственные чужие берега. Гораздо больше пугали глобальные и необратимые перемены, связанные с переселением куда-либо вообще. Ведь если жизнь складывается как нельзя более удачно, если во всех делах вам сопутствует успех и вы считаете, что вам нечего бояться, то это как раз означает, что серьезные перемены вам совершенно ни к чему...
Тем не менее, Юле показалось, что она храбро выдержала этот удар, вежливо промолчав и постаравшись незаметно проглотить большой неудобный комок, сдавивший горло: жребий, видимо, уже был брошен и вернуться к прежнему, безмятежному существованию отныне все равно невозможно, а значит, не имело смысла бунтовать, сходить с ума и выяснять причины, – надо было просто жить дальше. Ну, и что с того, что она на мгновение увидела частичку собственного будущего?
И в самом деле, сначала все вроде бы шло, как раньше, разве что ремонт в квартире откладывали и откладывали на потом... Юля по-прежнему училась в институте, дважды в год по традиции переселялась к бабушке в тихий подмосковный городок готовиться к сессиям, сдавала экзамены, ездила в гости к подругам, влюблялась и по всякому поводу писала стихи. И все же постепенно где-то на дне Юлиной души образовалось вместительное углубление, в котором, свернувшись мягким клубком, до поры до времени затаилась горько-сладкая тоска. Она незаметно впитывала в себя все теплые и драгоценные впечатления, с которыми не хотелось расставаться, и аккуратно паковала их, так же, как Юлина мать паковала отцовские глаженые рубашки, когда тот собирался в очередную командировку.
Постоянно в кого-нибудь влюбленная и вечно чем-то занятая, Юля, пожалуй, слишком поздно обнаружила, что давно прощается со своей московской жизнью – невольно и без ожидаемого драматизма, что сузился когда-то очень широкий круг друзей, прекратились шумные студенческие вечеринки у нее дома, один за другим оборвались все любовные романы, отчего-то казавшиеся теперь совершенно безысходными. Ее ослепило слишком яркое, горячее и близкое солнце приключений, и она не заметила, как оказалась на самом краю пропасти, через которую был перекинут эфемерный золотой мост воспоминаний и надежд, уже соединивший землю у ее ног с недосягаемой синевой неведомых небес.
Ну, а потом – все-таки как снег на голову – свалился окончательный вызов в Нижнюю Саксонию и квартира их превратилась в поле круглосуточного боя. С утра до вечера, соединив два компьютера и опутав проводами всю Юлину комнату, Юлин отец спешно заканчивал огромную научную работу, отлавливая какие-то ошибки в созданной им программе, так что в строго соблюдаемой всеми остальными тишине иногда раздавались смачные восклицания вроде "Ах, ты дрянь железная!" или "Ага! Попалась!"
В то же время мать сортировала вещи, стирала, гладила, мыла, готовила, а Юля отбирала немногие книги, предназначенные на вывоз, составляла книжный каталог и, скрепя сердце, по частям раздавала друзьям и знакомым остатки домашней библиотеки. При этом малолетний пес Прохор - мохнатая помесь пуделя с тибетским терьером, - которого мать хитростью, при помощи шоколада, заманивала в узкую пластиковую клетку, предписанную для транспортировки животных самолетом, тихонько скулил, уткнув нос в одну из ячеек для воздуха, недвижимый и изумленный, не будучи в состоянии оценить достоинства своей дорогостоящей тюрьмы и пользу этих ежедневных тренировок.
Иногда Юле все же удавалось выкроить немного времени и посидеть в кафе около института, поболтать со знакомой секретаршей в деканате или даже встретиться с веселым армянским поваром Рафаэлем, который угощал свою немного строптивую и заумную возлюбленную потрясающе вкусной жареной осетриной, всерьез считал, будто бы любое Юлино недовольство связано с недоеданием, и ревниво сверкал умным черным глазом при каждом упоминании Набокова или Хлебникова. В отношении Юли Рафаэль имел только серьезные намерения, и она, посмеиваясь над его необразованностью, все же отдавала должное его решительности. С прямолинейным, уверенным в себе и готовым на безумства Рафаэлем было все-таки приятнее иметь дело, чем тем с высокоинтеллектуальным однокурсником, который ей нравился, правда, гораздо сильнее и тоже был к ней неравнодушен, но, запутавшись в собственных рассуждениях, за пять лет так и не пошел дальше занудных телефонных разговоров.
Впрочем теперь, как ни странно, все это вообще больше никак Юлю не трогало, ее оледеневшая в суетных приготовлениях к отъезду душа уже не сжималась и не болела. Ни когда окончательно и несправедливо жестоко отвергнутый ею Рафаэль процедил сквозь зубы: «Желаю тебе всего хорошего!» - и, не прощаясь, положил трубку. Ни даже когда на Юлином – последнем московском - дне рождения у того, второго, когда-то такого желанного, вдруг вырвалось тоскливое, как волчий вой: «Не хочу, чтобы ты уезжала!» Все это теперь стало безразлично: весь мир вокруг Юли распродавался, раздаривался, вывозился. Все, что выходило за пределы их квартиры, как будто исчезало куда-то, проваливалось в небытие. Равномерно тикали прадедушкины часы над зияющей, словно рана, пустотой, где уже не было старинного немецкого пианино. Каждый день вычеркивал что-то знакомое, давно ставшее родным, неотъемлемым! Кто-то пришел и унес старенький фотоувеличитель – свидетель последних тридцати лет их семейной истории, кто-то забрал ключи и документы и уехал на их «Москвиче». Не переставая, работал отец, стыл обед, постоянно гремела в ванной стиральная машина, шипел и парил утюг, свистел на плите закипающий чайник...
Так пролетал день, а после ужина, происходившего практически ночью, Юлин отец усаживался на стуле посреди большей из двух комнат и принимался с дикой скоростью мастерски упаковывать в картонные ящики отложенные матерью вещи, тогда как Юля, дорвавшись наконец до компьютера, продолжала писать свой диплом. Примерно к пяти утра совершенно обалдевший отец гнал ее спать, потому что через пару-тройку часов предотъездная лихорадка неизбежно должна была зайти на новый круг. Ее причины и возможные последствия никого уже особенно не интересовали, и меньше всех – Юлю. Усталость дошла до той границы, за которой она уже не ощущается, состояние было, будто на космодроме перед стартом: десять, девять, восемь, семь - и так до взлета.
Она неслась из УВИРа в Ленинскую библиотеку, оттуда в парикмахерскую, потом в магазин за «эмигрантскими» баулами. Заскакивала к своей лучшей подруге Жене отдать какие-нибудь вещи или книги. Возвращалась домой, бросала покупки, хватала свои черновики и срывалась дальше, на другой конец города, к дипломной руководительнице. По пути, не торгуясь, закупала на рынке какие-то продукты. Снова мчалась в УВИР. Ловила такси в дымных широтах Садового кольца, бухалась на заднее сиденье и всю дорогу не произносила ни слова, уткнувшись разгоряченным лбом в стекло и стараясь как можно лучше запомнить проносившиеся или же, если в пробках, то проползавшие мимо картины суматошной весенне-летней Москвы.
Пока она вот так ехала по солнечным улицам своего города, все еще было впереди и контуры будущих новых впечатлений вырисовывались лишь приблизительно. То ли это андерсеновский Копенгаген, то ли моцартовский Зальцбург... Разноцветные витрины. Сверкающие рекламы. Просторные вокзалы и международные аэропорты. Порой даже хотелось заговорить с таксистом по-английски. Так незаметно таял золотой мост, навсегда отрезая беззаботному страннику путь назад...
Однако стоило на фоне этого всеобъемлющего сумасшествия на мгновение расслабиться - и вся прошлая, нормальная жизнь тут же распадалась на черепки, плавилась в полуденном зное, будто воск, и Юле тогда казалось, будто все то, что было ей так дорого и важно, вскоре распадется в прах...
Уже не передать, какое искреннее восхищение вызывала соседка, каждый год перед первым сентября уезжавшая с родителями в Хельсинки, в ту почти что сказочную Финляндию географических атласов, которая вся, будто слишком тонко раскатанное тесто на синем столе моря...
И никто не узнает, как любое нежное дыхание майского ветра, любой солнечный блик на асфальте когда-то переполняли душу до краев и как звучал сквозь распахнутые окна голос любимого певца, смешиваясь с шумом проходящих неподалеку от бабушкиного дома поездов, как воздух пах сладковатой паровозной гарью и скрипели, останавливаясь, электрички. Как гордость за уже почти состоявшуюся, безгранично свободную жизнь заставляла смотреть с некоторым презрением на всякие пережитки коммунистической эры и как Юля поэтому, работая вожатой, вместо пионерского галстука нагло использовала мамин розовый шелковый платок.
Юлина любовь бесплодно утопает в зелени тенистых дорожек, ведущих от дома до метро и цепляется за самые вершины высоченных пирамидальных тополей в парке речного пароходства, где величественные аллеи широкими лентами впадают в канал имени Москвы и на неожиданных просторных площадках играют в неизменный мяч пооббитые временем гипсовые фигуры.
Гаснут навсегда оранжевые в ночных прожекторах купола Кремля, октябрьские вечера в блеске мокрого черного асфальта, навсегда затихают знакомые голоса. Любимые люди – те, которых не возьмешь с собой, - отдаляются, делаются будто бумажные силуэты, и, может быть, всего через несколько лет уже нельзя будет толком объяснить, чем они были так дороги и зачем слезы наворачивались на глаза при одной только мысли о том, что впереди что-то новое, интересное – но без них.
Растворится во тьме сказочный старый Таллинн Юлиного детства, потеряются в лабиринте новых впечатлений литовские светлые дюны, медовый янтарь, огромное море, грохочущее темно-синими, мощными волнами, и шатающийся под ногами висячий мост по дороге на пляж.
Не будет больше той свободной легкости, какую испытываешь выходя из автобуса после школы, когда снег еще лежит, но уже ясно, что наступила весна. Солнце слепит. Ранец тянет плечи. Шуба мешает двигаться. Это ничего! Скоро мама достанет с антресолей летние вещи, и Юля снова сможет до позднего вечера во дворе прыгать в резиночку, а потом уж начнутся долгожданные летние каникулы.
Пролетят лето и осень, и опять будет зима. Будет метель под новый год, запах елки и теплый полумрак в той комнате, где Юля спит (вернее, должна бы спать) на огромном неуклюжем диване, при свете елочных лампочек, 31-го декабря вечером. Будут поездки с родителями и их друзьями на лыжах по заснеженному лесу. Хруст снега на лыжне, мокрые варежки, дымящийся чай и запах дегтя по возвращении на базу. Будет неизменная игра в "слова" на обратной дороге. Сядут по двое на лавках электрички, друг напротив друга. "Армада!" - с хитрой улыбкой скажет отец, зная, что Юлин запас слов на "А" давно исчерпан. "Амортизатор!" – наконец придет ей на помощь воспоминание о недавнем ремонте их машины. "Ракета!" - "А... а... астра!" - "Атаманша..." - отец засмеется, глядя на Юлю. Замкнется круг. Они выйдут из электрички и пойдут пешком, с лыжами наперевес, до того места, где их поджидает красный ушастый "Запорожец" – их самый первый автомобиль...
Но в том-то все и дело, что ничего этого уже не будет! Все это осталось где-то за горизонтом, никогда не вернется и исчезнет в бездонных водах реки времен, никого больше не согрев! И даже эта самая последняя московская весна, такая странная и захватывающая, тоже не избежит общей участи...
Зыбкая почва то и дело совсем выскальзывала у Юли из-под ног, потому что прошлое несло на себе оттенок мертвящей необратимости, настоящее становилось день от дня все более призрачно, а будущее... Про него вообще не было известно, что и думать, пока отец как-то за завтраком не сказал:
- Ну, вот, дело сделано. Наш новый автомобиль ждет нас в Мюнхене.
За столом воцарилась тишина – все, включая бабушку и случайно подоспевшую к чаю подругу Женю, напряженно осмысливали сказанное. Где-то там, в незнакомом и, почти как Луна, недосягаемом немецком мегаполисе теперь появилась совершенно реальная, глянцево блестящая точка – красивая иномарка с картинки в рекламном проспекте, - превратившая наконец невероятное в очевидное: и для тех, кто уезжал, и для тех, кто оставался, с этого дня предстоящий отъезд перестал быть абстрактной величиной, Юля же впервые полной грудью вдохнула давно уже исподволь ее будораживший сладковатый и пряный запах авантюры. Оказывается, не было никакой душераздирающей трагедии, а был только скорый поезд судьбы, начинающий свое увлекательное путешествие сквозь пространство и уходящий из дня отъезда в ночь приезда - и в новый день на новом месте.
Государственные границы, расстояния и годы, которые вскоре должны были пролечь между Юлей и всей ее прежней жизнью, почему-то вдруг перестали внушать ставший уже привычным холодный ужас, превратившись в нечто отвлеченно-философское, о чем вполне можно было думать с той минуты, когда займешь свое место в самолете, вылетающем в Гамбург. Ну, а пока на первый план вышли другие, более конкретные, проблемы: оформление недостающих для выезда документов, вывоз собаки, которая, правда, пока что одна из всей семьи имела готовый международный паспорт, утверждение книжного каталога, предстоящая защита диплома, сборы...
Дел все еще было хоть отбавляй, и последующие недели до отъезда перемешались, спутались и стали похожи на один-единственный, нескончаемо длинный, адски трудный день. Юле хотелось только, чтобы он поскорее кончился.
В итоге она защитилась, почти не заметив этого долгожданного события. Загранпаспорта и визы были получены, билеты на самолет - выкуплены, равно как и разнообразные бумаги на вывоз Прохора, который, поддавшись всеобщему настроению, то и дело подкладывал в еще не запечатанные ящики с багажом свои игрушки...
А потом багаж отправили. Явились профессиональные грузчики, оглядели скептически фронт работ, недовольно покачали головами, сообразив, что большинство ящиков набито тяжелыми книгами, после чего за десять минут перекидали все это в кузов грузовика и увезли на таможню. Прохор нервничал и громко лаял – происходящее, видимо, шло в разрез с его охранным рефлексом.
И вот уже Юля, расписывая себе план действий на неделю, как-то вдруг уперлась взглядом в... никуда – в Германию... Как будто кто-то яркой полосой (нейтральной, что ли?) разделил жизнь ДО и жизнь ПОСЛЕ. Захотелось запереться в ванной и зачитаться Азимовым с его эфемерной Галактической Империей и нескончаемой, неделимой Вселенной, но полное собрание его сочинений давно было кому-то подарено, так что Юля просто вышла на балкон и некоторое время устало созерцала, как плывут в колыхающемся море густой июльской зелени серый островок заасфальтированного двора и длинный белый школьный корпус, похожий на пароход.
Окончание института скромно отметили на даче одного из Юлиных однокурсников. Свежий воздух, костер, шашлык, шампанское и послеполуденное жаркое солнце ненадолго сообщили этой встрече ту расслабляющую душевность, которая когда-то составляла основной смысл их общей жизни. Шутили, смеялись, о чем-то вспоминали, говорили Юле что-то искреннее и утешительное и уверяли ее в своей вечной дружбе, якобы не подвластной ни времени, ни расстояниям. И, хотя кто-то, поднимая очередной бокал, заметил, что все это – так или иначе - очень и очень грустно, праздник в общем и целом получился веселый. И только на обратном пути, когда Юля, первой выйдя из электрички, послала своим друзьям на прощанье воздушный поцелуй и улыбку сквозь почти непрозрачное от грязи окно, и пересела в полупустой автобус, ей пришлось очень-очень глубоко вздохнуть, чтобы не заплакать. Ей вдруг показалось, что она смотрит сама на себя из собственного будущего, совсем другими, чужими, глазами, видит это пасмурное, сыроватое утро, желтый автобус, сонно двигающийся по знакомым улицам, электричку, медленно отползающую от растрескавшейся платформы и навсегда увозящую Юлиных друзей, - видит... и ничего не чувствует...
Ну, а дома до девяти часов самого последнего московского вечера не прекращалась изнурительная работа. И хотя, даже находясь на грани нервного срыва, с красными от перенапряжения глазами, отец по-прежнему излучал спокойную уверенность, по некоторым его высказываниям Юля догадывалась, что смысл происходящего временами ускользает и от него.
До глубокой ночи звонил, не умолкая, телефон и не иссякал поток друзей, родственников, соседей. Сколько Юля себя помнила, гостеприимный дом ее родителей всегда был полон шумных, смеющихся людей, но нынешние посетители гостями не были: они не рассаживались за традиционным журнальным столом, не делились новостями, не отпускали шуток, – они приходили, понурив головы, тихо прощались и уходили домой, еще более опечаленные.
Кажется, уже рассвет забрезжил, а спать все не ложились - проверяли и перепроверяли документы, что-то дособирали, доукладывали, доделывали, пока наконец не смирились с тем, что всего все равно не успеть.
Кроватей уже не было, и Юля кое-как пристроилась в жестком старом кресле. В голой раме окна темнело небо, отражаясь в зеркальной дверце открытого пустого шкафа. Ну, вот и все...
Утром наскоро попили чаю. Застегнули последний баул. Присели на дорожку.
- С богом! - тихо и твердо сказала мать.
- Пора... - глухо отозвался отец.
«Все кончено. Ее нет здесь больше...» – своевременно пришло Юле на память что-то спасительно литературное. Подхватив ручную кладь в целлофановом пакете и совершенно растерявшегося пса, Юля с порога в последний раз оглянулась на свой разоренный дом и - шагнула в пустоту.
РУССКАЯ
Говорят обо мне, я изгнанник из дальней страны,
Но влюбленные – всюду чужие. Они – облака...
Камол
Однажды утром ты появилась в моем баре. Твой силуэт возник в сияющей раме открытой двери и понемногу перетек в еще пустующую полутьму. Ты бесшумно прошла мимо столиков, задержалась на мгновение у телефона на стене, будто раздумывала, не позвонить ли, а потом решительно направилась к стойке, примерилась к слишком высокому для тебя стулу – и все-таки села, прямо передо мной, с дружелюбной улыбкой протиравшим стаканы.
- Ich heiße Julia, - сказала ты.
И твой акцент тут же тебя выдал – только русские способны так произносить немецкое «h»...
Прости, но ты мне не понравилась. Ты хотела казаться оригинальной и таинственной и произносила свое имя на английский манер, но это уже само по себе показалось мне пошлым. Абсолютное большинство завсегдатаев моего бара предпочитает скрываться под маской никому не известных псевдонимов, потому что их настоящие имена – это имена несостоявшихся знаменитостей, промышляющих не своим делом. Кроме того, твое откровенно русское, ничем не спровоцированное с моей стороны, «Джулия» почему-то задело меня, как презрительный щелчок по носу: для тебя человек за стойкой был пустое место, обслуживающий персонал, бессмысленный автомат, мешавший тебе этим теплым майским утром достичь нирваны полного уединения.
Ты с театральной раскованностью попросила чаю с лимоном, даже не взглянув мне в глаза, и долго-долго, маленькими глотками, пила эту сначала дымящуюся, а потом, видимо, противно холодную, безвкусную жидкость – пила с таким видом, будто именно избитый русский ритуал чаепития каждое утро возвращает тебя к жизни! При этом на все вопросы, хоть как-то связанные с Россией, ты картинно закатывала глаза и вычурно объявляла, что никогда, ни при каких обстоятельствах, как бы ни сложилась жизнь и какие бы трудности не встретились на твоем пути, ты туда не вернешься... Я не психиатр – я бармен, и мне с тобой сразу стало скучно.
Вполне возможно, что все остальные думали иначе. Я заметил, что кое-кто даже, изменяя своим привычкам, усаживался теперь рядом с тобой – поболтать, послушать твои нескончаемые рассказы о себе самой и угостить тебя неизменным чаем. Если ты не приходила вовремя, лохматый венгр Ласло, вечно подвыпивший пианист, сторожил твое место, то и дело поглядывая на двери, а черный, как смола, невозмутимый трубач Нгомбо, заказывая очередное пиво, восклицал:
- О, где моя русская подруга?!
Ни тот, ни другой не в состоянии были запомнить твое имя и запросто могли бы пропустить собственную свадьбу, но время твоего появления здесь каким-то образом отпечаталось у них в головах. Вероятно, тебе удавалось подобрать к каждому нужный ключик, чтобы люди в конечном итоге почитали за благо быть с тобой накоротке, но в том-то и заключалась суть моей к тебе неприязни - все, что ты делала, ты делала наигранно и лживо.
По-моему, даже тембр твоего голоса, когда ты говорила по-немецки, становился отстраненным и ни к чему не обязывающим, как будто ты пряталась от собеседника за этими чужими тебе словами. И если бы я не услышал однажды, как ты заговорила на твоем родном языке с Жоржи Мартинесом, понимавшим по-русски, кстати, не больше, чем я сам, и не увидел той мгновенной перемены, которая с тобой при этом произошла, еще не известно, как бы все обернулось... Из насквозь фальшивой, буквально набитой всякими комплексами, немножко юродивой пустышки вдруг посмотрела на меня красивая, спокойная, бархатно-нежная женщина, умудренная таким жизненным опытом, который никак не соответствовал ее возрасту.
Вообще-то я никогда не подслушиваю чужих разговоров, но тут, в баре, иначе не получается. К тому же, ты чуть не каждому из моих гостей вручила на пробу по куску своей биографии, с пивом, с вином или сногсшибательным коктейлем, и я, имевший честь подавать напитки и закуски на этом странном пиршестве, попробовал таким образом от всех блюд.
Так я узнал, что ты, приехав в Германию вместе с родителями и собакой, прожила около года в каком-то сыром и холодном общежитии на краю немецкой земли, но вспоминаешь об этом с философской улыбкой, ибо так претворились в жизнь твои мечты о богатой и чистой Западной Европе. После следующих полутора лет, проведенных за прилавком какого-то магазина, ты разумно отказалась от лингвистической науки ради заработка, и сама удивляешься, как это тебе понадобилось столько времени, чтобы принять такое простое и логичное решение. Ну, и, конечно, все твои дальнейшие попытки быстрого обогащения... Я заметил, что русские вообще очень склонны к подобного рода авантюризму – все бросить и заняться бог знает чем в надежде бог знает на что. Потом ты, правда, влюбилась и вышла замуж, но твой муж оказался так же мало приспособлен к реальной жизни, как и ты, почему вы и расстались, не прожив вместе и года, хотя официальная причина развода была какая-то другая. С тех пор ты живешь здесь, работаешь переводчицей и учишься на юридическом факультете местного университета, но, судя по тому, как часто ты бываешь в моем баре, диплома тебе не получить. Это я, конечно, уже от себя додумываю, потому что ты убеждена в обратном. Кроме всего прочего, ты пишешь стихи и прозу, рисуешь, снимаешь любительское кино и утверждаешь, будто во всем видишь высший смысл...
Понятное дело, что более или менее бессмысленно кочующие по волнам всемирного океана Ласло и Нгомбо увидели в тебе чуть ли не мессию и вскоре даже организовали свою собственную музыкальную группу с неудобопроизносимым названием. Особым успехом она не пользуется, да и пить они меньше не стали, но в их глазах появилось что-то обнадеживающее.
Жоржи Мартинеса, правда, чье многолетнее место у стойки ты без предупреждения узурпировала, твоя показная самоуверенность не обманула. Может быть, потому, что он старше тебя минимум вдвое и вы с ним, с моей точки зрения, родственные души: два философа-эмигранта, бразильский композитор и русская писательница, в прокуренном немецком баре. А может быть, он как раз потому и влюбился в тебя с первого взгляда, что ты напомнила ему о чем-то давнишнем, несостоявшемся в его собственной жизни. Бог знает! Есть вещи, которые, будучи облеченными в слова, теряют свой смысл, - как рассказанные сны...
Нет, Жоржи не такой, как ты. Ему не приходится делать вид, что окружающие ему не безразличны: для него совершенно естественно в нужную минуту находить верные слова, вселять надежду, утешать, развеивать сомнения. И не беда, что он ничего про тебя не знает, нарисовал в своем воображении твой совершенно непохожий на тебя портрет и в большинстве случаев не понимает твоих немецких разъяснений, витая в облаках португальской грамматики. Беда в том, что вы по самым разным причинам никогда не будете вместе.
Он живет, будто бедный поэт с картины Шпитцвега, под самой крышей, в одной-единственной нелепо угловатой комнатенке, большую часть свободного времени полулежа на продавленном диване, укрываясь потертым пледом, с блокнотом на коленях и карандашом в руке. Он сочиняет красивую музыку и часами – в полном одиночестве – аранжирует свои творения. Он обедает в кредит в этом самом баре, и, получив заработок от очередного концерта на какой-нибудь светской вечеринке, первым делом спешит ко мне отдавать долг. Мало кто понимает, насколько хороша его музыка. Большинство слушателей, не задумываясь, относит ее к разряду зажигательных латиноамериканских мелодий, и это, пожалуй, единственное, что его по-настоящему задевает...
Он едва не был расстрелян за участие в студенческих волнениях в Бразилии. В Португалии, сразу после бразильского военного переворота, самые модные певцы почитали за честь петь под его аккомпанемент, его имя стояло крупными буквами на только что вышедших популярных пластинках. Он писал и публиковал свои рассуждения о тенденциях развития человечества, готовил в Париже португальскую революцию, жил в Лондоне и играл в знаменитых рок-группах. Потом его мелодии исполнял один из известных испанских певцов. Но теперь Жоржи пропал, потому что в этом жестоком и несправедливом мире в цене только слава и удача, богатство и благополучие, а свобода духа и тонкая нервная организация – непростительные излишества.
Все, что ему осталось от его замечательного, исторического, прошлого, - это невостребованный талант и сотни открыток из разных стран света – от многочисленных друзей и знакомых. Да и те он постепенно раскуривает на самодельные папиросы с пахучей травкой... И только некоторые из этих открыток – те, на которых изображено голубое и зеленоватое море, - висят над его письменным столом, неприкосновенные. Он любит море, солнце, горячий песок бесконечных пляжей, выискивает в программе телевидения все передачи о Бразилии, вдохновенно рассказывает про Копа Кабану, Рио-де-Жанейро, джунгли, реки и водопады и утверждает, что когда-нибудь накопит денег и непременно туда вернется, но я-то знаю, что на самом деле он хочет этого не больше, чем ты – вернуться в Москву.
При всех ужасающих различиях в возрасте и в образе жизни между вами было слишком много общего. Он видел это и не хотел окончательно погубить твою жизнь, предпочитая грубо тебя оттолкнуть. Наверное, он был прав, но у бармена специфический взгляд на вещи, и отсюда, из-за стойки, Жоржи Мартинес при этом выглядел некрасиво...
Одно время я даже побаивался за тебя – кто знает, до какой крайности может довести женщину так болезненно неразделенная любовь? Видел же я, как оживали твои глаза, если Жоржи говорил тебе ласковое слово – не ночью, наедине, а тут, при всех. Или как счастлива ты бывала, когда он звонил тебе сюда, и как одинока, когда он внезапно вставал, платил за выпитое пиво и уходил, ни слова тебе не сказав. Мне тогда хотелось непременно сделать для тебя что-нибудь приятное, но находясь непроизвольно по другую сторону баррикады, я лишь угощал тебя замороженной рюмочкой водки за счет заведения. Ты пила и была благодарна. А я боялся, что ты когда-нибудь допьешь, попрощаешься со мной и уйдешь навсегда...
Но потом ты принесла в бар свои картины, чтобы показать их Жоржи и всем остальным, и я понял, насколько беспочвенны мои опасения, потому что все, чего тебе не хватало в жизни, изображено было на этих странноватых, чуть абстрактных полотнах, с таким удивительным, космическим, дух захватывающим оптимизмом... Жоржи тоже это увидел – и растерялся. И после этого вы довольно долго не появлялись вместе. Я думаю, он упустил из виду главное: кажется, все-таки ты не зависела от его пожеланий и прихотей, и пока он бесстрастно и разумно примеривался к своей новой роли пожилого любовника, ты обрела свободу.
Ты сама еще этого не осознала в полной мере, ты еще была будто окрыленная богиня победы, застывшая в так и не завершенном шаге навстречу своей осуществленной мечте, еще не шагнувшая в каменную вечность... А я уже пожалел, что не понимаю по-русски и никогда не прочту твоих книг.
Я, процветающий немецкий бизнесмен иранского происхождения, до сих пор считавший себя исключением из правила и смотревший на людей по другую сторону барной стойки с любопытством естествоиспытателя, вдруг увидел себя всего лишь одним из них – бывшим учителем истории, так же, как и они, не своим делом добывающим на хлеб...
И когда Нгомбо в очередной раз назвал тебя русской подругой, я зачем-то сказал:
- Ее зовут Джулия...
- Ю-ли-я, - поправил меня Жоржи, в гордом одиночестве задумчиво допивая давно остывший кофе. – Она русская.
- Что-то давно ее не видно, - грустно заметил Ласло, отставляя в сторону свое пиво. – Где она, Жоржи?
- Она? – Жоржи поочередно взглянул каждому из нас прямо в глаза и усмехнулся. – В Москве...
МОЙ ДОМ
Сориентировавшись, я решил, что мой дом на востоке, и пошел в этом направлении. «Я иду домой,» – сказал я... Иногда я чувствую, что остался всего один шаг. И все же этого никогда не будет. В своем путешествии я даже не встречаю ориентиров, которые когда-то знал. Ничто не осталось тем же самым.
Карлос Кастанеда
Не все ль равно, где тело обитает,
Когда душа меж звездами летает?
Владимир Литвин
***
В Москве уже у трапа самолета меня встретил проливной дождь и – почему-то только метров через двести – длинный тесный автобус, с немецкими надписями на поржавевших табличках. Мне понадобилось около минуты, чтобы сообразить, в чем же тут несоответствие...
Сплоченная, хотя и несколько нервозная толпа пассажиров, влившись широким потоком в здание аэропорта, молча разделилась перед паспортным контролем на два рукава. «Наши – налево, остальные – направо! Повторяю! Наши – налево, остальные – направо!» - прокричала, проходя мимо, таможенница. Отнести себя к «нашим» мне не пришло в голову, потому что «наши» – это те, у кого в кармане российский паспорт. Немногочисленные туристы, солидное число бизнесменов. Я тут ни при чем и стою в очереди справа, где представители немецкого бизнеса, немецкие туристы, пара случайных американцев и целая толпа спортивно одетых японцев, из которых каждый вооружен видеокамерой. По сравнению с левым крылом уверенных в себе, правое представляется мне слишком корректным...
Я, естественно, нередко слышала, что человек якобы – животное коллективное, но глубокий смысл этого общеизвестного клише начинает постепенно доходить до меня именно теперь, когда я пытаюсь - впрочем тщетно – идентифицировать себя с одной из образовавшихся групп. Понятное дело, не с японцами, хотя на плече у меня тоже висит новенькая, специально для этой поездки приобретенная, видеокамера. К немцам отнести себя я тоже могла бы, только значительно покривив душой, – синий немецкий документ, лежащий у меня в кармане, тут ничего не меняет. Но не в этом суть. Паспорт мой вполне меня устраивает, смущает же то, что среди этой разношерстной компании я как бы совершенно одна... И все-таки это не одиночество, с присущей ему неизменной жалобной грустью, а скорее, равнодушное и холодное удивление, чуть ли не скука...
В ручной клади подарки для родных, ручки сумок врезаются в ладони, от тяжести начинает ныть спина, и еще не просохшие капли дождя смешиваются с потом. Очередь двигается еле-еле.
Зачем я здесь?
Что-то во всей этой ситуации есть ненастоящее...
В машине сыро и душно. Вот я и еду домой... Надо же! Даже в мыслях – все та же надоедливая фальшь! На самом-то деле мне вовсе не кажется, будто я еду домой, - я еду в гости, к бабушке. Да и Москву я никогда не считала «своей», так что вряд ли стоит удивляться, глядя сквозь запотевшие стекла на эти полузабытые и не очень приветливые улицы, что она встречает меня с определенной прохладцей. Не она искала встречи со мной, а я с ней, поэтому – вино откупорено, так будем его пить! Эта старая французская поговорка, вычитанная где-то еще в детстве, наводит на мысль о Париже – о том, что мне странным образом проще ориентироваться на совсем недавно мной освоенных берегах Сены, нежели тут, в Москве... Возможно, в том-то все и дело, что я до сих пор так и не знаю, где мой дом. Еще недавно мне казалось, будто я за последние годы навсегда прикипела душой к столице Нижней Саксонии. Стоило нам, однако, перебраться в Берлин, как выяснилось, что он мне все-таки значительно ближе... Так или иначе, я сейчас как раз подъезжаю к нашему московскому дому. Дождь милостиво позволяет выгрузить мой неподъемный чемодан и многочисленные пакеты, после чего обрушивается с новой силой, в сущности, не оставляя мне выбора: я вхожу в подъезд.
Я видела это во сне – как я сюда вхожу. Что ж, в основном, все осталось по-прежнему, вот только... Память диктует свой набор фактов, но сердце бьется отчаянно, как будто стараясь переспорить скупую реальность! Все эти годы я подспудно сотни раз проходила этот путь, прокладывая себе дорогу сквозь нагромождение собственных воспоминаний. Наверное, я, действительно, ждала этой встречи. И вот она...
В чем же дело?
Почему я с таким трудом преодолеваю это расстояние до лифта? Как будто это я сейчас вижу сон...
Все какое-то неожиданное, чужое, будто измельчавшее, а на месте нашей светло-бежевой двери с веселыми медными заклепками что-то черное, железное и негостеприимное. Впрочем мне и до сих пор было доподлинно известно, что в ту квартиру, которая мне снится, с ее тогдашними обитателями и их друзьями, никому из нас уже не войти, поэтому и смысла нет оскорбляться увиденным. Мне никто ничего не обещал и уж тем более никто не звал в мое собственное прошлое...
Да нет, я вовсе не живу этим прошлым. Может быть, даже я тот редкий экземпляр эмигранта, которому удалось вполне отрешиться от всего, что вызывает ностальгию. Толком не знаю, от чего именно надо отрешиться, - но зато знаю, что никогда даже не усомнилась в правильности своего (или не совсем своего?) решения уехать. И дело тут не во внешних обстоятельствах, а во мне – это мне лучше жить в обществе генетических индивидуалистов. И это у меня, наверное, тоже генетическое, потому что это ведь про моего папу писал управдом в стенгазете, что, мол, «жилец квартиры 61 вообще живет по принципу: ты меня не трогай – и я тебя не трону!»
Издревле присущий России «дух соборности», будучи и во мне засеян, попал на неплодородную почву. И даже мое российское прошлое настолько сугубо индивидуально, что тонкости его со мной, хотя бы отчасти, разделяет, может быть, только моя мама – такая же сентиментальная, как и я. Мама – идеалистка. Я тоже. Она все еще всерьез считает, что в каждом человеке гнездится нечто хорошее и доброе и если искать в своем собственном несовершенстве корень как всеобщего, так и конкретного зла, то злодей станет добрым, а дурак умным. И если бы я сама не верила с такой необъяснимой искренностью в то, что моя любовь, даже неразделенная, способна творить похожие чудеса, я бы сказала, что представления моей мамы об этом мире примерно так же реалистичны, как и о звезде Сириус. Но так уж случилось, что мы обе воистину непреклонны в своем наивно воинствующем оптимизме.
Однако я слишком отвлеклась. Какое дело бразильскому философу до моих доморощенных изысканий? В конце концов я только решила рассказать тебе о Москве, раз уж у нас все равно никак не получается объясниться. Возможно, ты прав и я вообще боюсь этих задушевных бесед. А может быть, дело в том, что мне совершенно нечего сказать на такую непростую тему, как свободная любовь... Представь себе, я тоскую по консерватизму! Конечно, ты можешь на это возразить, что встретил меня отнюдь не в музее изящных искусств и что прокуренный ночной бар, гремящий африканским джазом и полный откровенно пьяными представителями разноязычной богемы, - не самое подходящее место для молодой незамужней женщины, равно как и ледяной джин без тоника – не самый невинный напиток. Ну, да, я сидела у стойки, мирно беседуя (то есть, конечно, перекрикивая музыку) с иранским барменом, то и дело услужливо подливавшим мне в стакан. А еще он обворожительно улыбался, многозначительно смотрел мне в глаза – храбро создавал, словом, интимность среди дымного хаоса. Ну, и что? Ведь все ограничилось несколькими бесплатными порциями джина!
А потом появился ты. Иначе говоря, от общего фона незнакомых лиц отделился твой почти евангелический профиль – я такой видела в Лувре у Иоанна Крестителя Рогира ван дер Вейдена. Есть там такой зал – в разделе средневековой живописи. Кроме того, ты меня просто удивил. Не каждый же день «Иоанн Креститель» обращается ко мне с вопросом, не хочу ли я выйти за него замуж! И что с того, что на самом деле ты задал совсем другой, совершенно ничего не означающий вопрос, не грустно ли мне? Во-первых, по-немецки эти два вопроса звучат почти одинаково: «Вилльст ду трауен?» и «Бист ду траурих?» - так что, учитывая шум и твой акцент, их немудрено и спутать! Во-вторых, это ведь выяснилось гораздо позже, да и первое впечатление все равно самое важное...
Кроме того, твои рассуждения о Набокове и Жоржи Амаду как будто вдруг вернули меня в те времена, когда большинство моих знакомых способны были начать и поддержать подобную беседу. Это было давно, в Москве. Я тогда еще и представить себе не могла, что окажусь в числе завсегдатаев немецкой пивной!.. Всегда была эдакой пай-девочкой, училась на отлично, слушалась папу с мамой, не встревала в чужие разговоры, не перебивала, не извинившись... И вот на тебе! Доигралась!
Университет (правда, второй по счету) бросила, нигде не работаю, но в последнее время покупаю одежду в Париже, зачастила вот в ночной бар. Хотя... Да, подрабатываю переводчицей... Ну, это у меня такая неофициальная работа. Мне звонят русскоговорящие клиенты, просят оказать им определенные услуги, назначают время и место. Сколько платят? Ну, это смотря по объему услуг. Да нет, не только мужчины, почему? Бывают и женщины. Примерно поровну тех и других. А зачем тебе знать, сколько конкретно я получаю? Ну, 25 марок в час, а что? То есть как – можно по-другому те же деньги? Зачем по-другому? Да чем тебе моя работа не нравится? Дорого тебе? А причем тут вообще ты?! Вот псих! Да нет, «переводчица» – это не «проститутка»! Я языком зарабатываю! Что значит – какая разница? Господи! Я имею в виду немецкий язык - lingua aleman!
Но вот уже и концерт окончен, посетители понемногу расходятся, дым постепенно рассеивается, усталый иранец задумчиво собирает стаканы. Я знаю, что должна попрощаться и уйти, но остаюсь, и когда мы вместе с тобой выходим из бара, на улице тепло, тихо и пустынно, и только неизменно переключается светофор на перекрестке – зеленый, желтый, красный, желтый, зеленый...
Нет-нет! Никто меня не заставлял! Я сама решила приехать, хотя цель моей поездки пока не до конца ясна. Да и есть ли она вообще? Даже если нет, то уж с бабушкой-то я точно повидаюсь!
С этой одной-единственной ясной мыслью я звоню в квартиру, соседнюю с той, что раньше принадлежала нам, жду, пока откроется дверь, и без всякого стеснения бросаюсь в бабушкины объятья. Потому что я люблю свою бабушку и часто за разговором с ней забываю о разделяющих нас эпохах. Несмотря на свои семьдесят семь лет она все время смеется, поет и необыкновенно любознательна. Я же помню, как мы с ней гуляли по берлинскому зоопарку! У меня ноги отнимались от усталости и ничего уже не хотелось, а бабушка ни за что не желала присесть дольше чем на минуту. Да и то она все время оглядывалась вокруг и вскакивала со словами: «Пойдем же! Ведь не успеем всего посмотреть!» Бабушку, которая за всю свою жизнь от силы раза три выезжала за пределы Московской области, в Германии, как ни странно, не интересовали ни рестораны, ни магазины, ни даже архитектурные красоты, а только живая природа во всем ее майском великолепии... И лишь однажды, пожалуй, мне удалось пробудить в ней материальный интерес: когда мы с ней покупали ей блузку.
Бабушка без устали примеряла одну вещь за другой, критически осматривала себя в зеркалах, не замечая ни духоты, ни жары, одни варианты решительно отвергала, другие оставляла как запасные, искала следующие, снова примеряла. Наконец, нашла то, что безукоризненно сидело на ней и в чем она себе явно нравилась, и вдруг тихо и серьезно сказала, с долгим, глубоким вздохом: «Эх, мне бы эту блузку, да лет сорок тому назад!..»
И вот теперь, за чаем с бутербродами и конфетами, я мучительно пытаюсь поделиться с ней своими впечатлениями о Москве, но не могу. Не могу их пока ни оценить, ни выразить. Пока ясно одно: в общем и целом я себя чувствую не в своей тарелке, но тут, на знакомой кухне, мне хорошо и спокойно. Хотя и немного грустно.
На застекленном балконе так и остались все те вещи, которые мы не смогли или не захотели пять лет назад взять с собой, раздать или выбросить. Тут масса наших книг, не прошедших отборочные туры. Какие-то незначительные мелочи, наводящие на мысль о быстротечности всего сущего, и на моей старой картинке, где на фоне сероватого, как будто тающего снега сидит, нахохлившись, ворона на голом черном дереве, надпись: «Юля. 1-ый класс». Такая же точно ворона сидит на неизвестно откуда неизвестно куда спускающемся проводе, перерезавшем надвое зеленое море июльской листвы под балконом, которое под порывами ветра перекатывается тяжелыми волнами. Чуть дальше начинается полоса тумана и из-за нее едва проступают очертания соседних домов, похожие в сумерках на силуэты огромных теплоходов. Ветер шевелит на веревках недавно постиранные простыни и пододеяльники. Еще не просохшая, влажноватая ткань касается моей щеки, хлопает, раздувается. И я воображаю себя на палубе фантастического парусника, летящего в океане прохладных воспоминаний.
Снова шумит дождь. Мне нравится этот ровный, успокаивающий шум. Для тебя я подспудно перевожу на испанский: A mi me gusta el ruido de la lluvia... Именно такой я запомнила Москву - с балкона, летом, за занавесом дождя. Так она и встречает меня теперь. В жалобной попытке вернуть мне все то, что когда-то не поместилось в багаж.
Уже почти стемнело, и я с трудом различаю внизу растрескавшийся, неровный асфальт, глубокие, широкие лужи. И зачем только я обманываю себя, говоря, будто приехала, как и обещала, на первый юбилей окончания института повидать своих старых друзей? Я давно забыла, почему называла их друзьями... Никто не виноват. Какие-то врожденные рефлексы еще живы глубоко-глубоко в моем подсознании, но даже предстоящие поездки в московском метро сегодня внушают мне страх, не говоря уже о возрождении былых чувств!
Я ведь вернулась сюда только для того, может быть, чтобы снова услышать, как шепчет свою нескончаемую песню июльский дождь, - как человек, вспоминающий слова странной молитвы, произносит их одними губами, чтобы никто не заметил, насколько далек он от понимания истинной сути вещей...
Тоже, наверное, задумавшись о чем-то своем, бабушка раскладывает для меня диван, стелит сначала плед, на него до ветхости мягкую простыню, вдевает подушки в наволочки, одеяло в пододеяльник. Она молчит, и я молчу. Как будто мы никогда не расставались, а просто устали под вечер и собираемся спать, - после обыкновенного буднего дня. Или как будто бы она меня не видит... Не может видеть, потому что меня здесь нет, а есть только ее бесплотное воспоминание обо мне. Или – что еще безысходнее – мой сон о ней? Ну, да, конечно! Просто раньше мне удавалось во сне зайти разве что в коридор бабушкиной квартиры, а теперь я случайно сумела проникнуть и в комнату...
У бабушки длинные, еще не до конца поседевшие, волосы. Она расчесывает их, сидя на своей кровати. С дивана мне видны только ее профиль и рука с расческой, совершающая равномерные движения сверху вниз. Словно маятник, отмеряющий времена.
- Спокойной ночи! – говорит бабушка и выключает свет.
- Спокойной ночи, - отвечаю я, встаю, ощупью нахожу заранее приготовленные блокнот и ручку, тихо иду в ванную, пристраиваюсь поудобнее и принимаюсь за свой московский дневник – на немецком языке...
- У тебя все в порядке? – спрашивает бабушка, встревоженная моим долгим отсутствием.
- Да, конечно! – решительно отвечаю я, хотя это ложь, потому что у меня далеко не все в порядке. Бабушке, однако, про это знать ни к чему. Я старательно прячу свои записки под халатом, выходя из ванной, и потом долго лежу без сна, пытаясь понять, взаправду ли все то, что со мной происходит. Действительно ли я в Москве, или это только странное наваждение. В полной тишине все еще хорошо слышно легкое шипение дождя. Не выйти ли на балкон, закутавшись в одеяло? Там есть очень старое, очень давно знакомое кресло. Однажды, перед самым моим отъездом в Германию, я целую ночь просидела в нем, стараясь вспомнить во всех подробностях каждое знакомое лицо, каждое важное событие в моей жизни... И не могла! Ничего уже не было – даже на улице не было ни души, только голубоватое сияние фонарей... Есть ли во всем этом какой-то смысл?.. Ну, да, конечно! Вино откупорено – так будем же его пить...
***
За завтраком я уже знала, что не удержусь от соблазна – непременно позвоню тебе в Ганновер... Конечно, не хотелось бы делать этого при бабушке, а телефон-автомат у подъезда, кажется, убрали, но ничего! Если я не ошибаюсь, по дороге к метро должен быть еще один? Для конспирации захватив с собой видеокамеру, я выхожу на улицу, снимаю наши бывшие окна, бабушку, наблюдающую за мной с балкона, детскую площадку во дворе, дохожу до березовой аллеи и - скрываюсь за поворотом из поля бабушкиного зрения. Теперь – скорее к телефону! Вон он, уже виден невдалеке! Подбежала. Схватила трубку...
И вот тут как раз я впервые за прошедшие сутки наконец прочувствовала со всей очевидностью, насколько реально все то, что со мной происходит. Казалось бы, мелочь, глупость, такая незначительная, смешная! Какая, однако, непреодолимая! Мало того, что «двушками» теперь не позвонишь, а воспользоваться моей банковской карточкой вместо телефонной не получилось, - так ведь из здешних автоматов вообще невозможно звонить за границу!.. От обиды слезы едва на глаза не навернулись. «Как же это ОНИ смеют?!» Поймала я себя на этом «они», прислонилась к будке и от души рассмеялась, не обращая внимания на прохожих. Рассмеялась над собой, над собственной – чисто русской, видимо, - общей сентиментальностью характера и над своим же - сугубо западным, конечно, - высокомерием... Неужто это я сегодня утром всерьез пыталась отключить батарею в бабушкиной ванной, а потом, не услышав гудка в телефонной трубке, тоном, не допускающим возражений, заявила, что телефон сломался? И даже не вспомнила, что батареи тут включаются и выключаются централизованно, а телефон у бабушки спаренный! Невероятно! Если вчера меня неприятно задело заявление моей подруги Жени, что во мне якобы за километр видно иностранку и мне просто нельзя одной ездить по Москве, то сегодня, после того, как в непритворном бешенстве выдирала свою ec-Karte из московского городского телефона-автомата, я понимаю всю бездонную верность ее не совсем лестных слов... А я-то ведь считала, что, скорее, рисуюсь, изображая полное непонимание бытовых мелочей...
Конечно, я помню тот давящий страх, который многократно испытывала во сне: будто бы я иду по вот этой самой березовой аллее, обращаюсь с каким-то вопросом к прохожим, но никто не отвечает; я думаю, что они меня не видят, а потом вдруг понимаю, что говорю-то по-немецки! «Господи! Что же делать?!» – безысходно проносится в голове, и я просыпаюсь в ужасе, не сразу соображая, где я и что со мной. И неужели же я теперь в самом деле стою, прислонившись щекой к холодному алюминию телефонной будки, наяву переживая ту самую нелепую ситуацию?
Ведь, казалось бы, как все просто! Купить билет на самолет, собрать кое-какие вещи в дорогу, занять свое место, пристегнуть ремни – и вот уже через несколько часов я дома!.. Там, откуда началось это мое странное и непредсказуемое путешествие. В интернациональном паспорте штамп «беженец», а я смотрю на все это и только плечами пожимаю: мол, какие же мы беженцы? Мы ни от чего не бежали. Мы этого хотели...
Учу чужой язык, вживаюсь в чужое мировоззрение, ежедневно пытаю себя чтением толстых немецких газет: ну, как же, надо же быть в курсе ихних событий! Наконец привыкла, перешла с нормального черного чая на ароматизированый зеленый и подаю немецким гостям русский борщ в качестве экзотики... Назад не хочется, ибо на новом месте ничем не хуже. Вот только одно плохо – проходят годы, мне все кажется, будто я еще в пути к чему-то главному, а на самом-то деле я прочно застряла между двух миров, ни один из которых не могу назвать до конца своим. В глубине души я, конечно, знаю, что в ловушке, и нет мне покоя нигде...
Ну, чем я не кентервильское приведение? И избавления от вечных терзаний пока тоже не намечается, ибо оно, насколько я понимаю, в искренней и бескорыстной любви. А кто же меня такую полюбит? Не говоря уже о том, что я ведь тогда, наверняка, воспользуюсь удобным случаем и эгоистически улетучусь в лучший мир, освобожденная и счастливая...
***
Больше всего меня удивило, что все мои однокурсники давно обзавелись семьями. Кроме одного. Его и отрядили после нашего скромного празднования мне в провожатые.
Когда-то он был мне очень дорог – этот симпатичный сероглазый интеллектуал. Он один из очень немногих наших сверстников старомодно дарил девушкам цветы, и его кодекс чести сильно напоминал рыцарский, по крайней мере, в той его части, где говорится про страстно-платоническое отношение к Прекрасной Даме... Поэтому, наверное, он до сих пор еще ищет ту самую, единственную, великую, любовь, которой, я думаю, все-таки не существует в природе.
Сначала, после моего отъезда, мы часто переписывались, потом я вышла замуж и длинные письма сменились долгими телефонными разговорами – он звонил мне, рискуя разориться. Я не первый день живу на свете и сама все понимаю, но признавать, что мама права и он только потому проявлял такую активность, что это ничем ему не угрожало, мне не хочется. Я не люблю развенчивать собственные иллюзии – я предпочитаю сохранять их на память...
Поэтому, сколько бы ни прошло времени, Германия навсегда останется для меня немножко «заграницей» - необыкновенной и притягательной, а прозрачная холодноватая Финляндия – обворожительным символом дальних странствий. Москва никогда не потеряет горьковатого запаха летней зелени, высыхающей после дождя, и, как бы часто я ни приезжала сюда, я каждый раз невольно буду говорить этому городу: «Прощай!» Ну, а мой сегодняшний спутник, сильно изменившийся, хотя и по-прежнему нерешительный, за рулем старых «Жигулей», мчащихся этой ночью по опустевшим московским проспектам, в моем представлении все тот же остроумный мальчишка-студент, с которым связаны были такие сладкие мечты...
Мы ехали и молчали, и я думала, что вот сейчас приедем, я приглашу его на чай, он, скорее всего, откажется и мы опять расстанемся, так ничего друг другу и не сказав. От невозможности разорвать эту жестокую цепь событий мне стало тоскливо и захотелось обвинить во всем его. Но тут как раз я вдруг вспомнила один невообразимо далекий зимний вечер... Мы были одни. Снег падал за окном, мягко светилась елка, и я хотела сказать, что люблю его, что на все готова, лишь бы быть с ним рядом, - сколько получится, сколько сможем. Всю жизнь... И не сказала. И время уже безнадежно упущено.
Вокруг все чужое, чужое, чужое...
С ужасом я почувствовала, что плачу, и постаралась отвернуться, чтобы он не увидел, но слезы лились и лились сами собой. Уже невозможно было скрыть эту неожиданную истерику.
- Ты не думай, это я не потому... – попробовала оправдаться я за свою бессмысленную слабость, в меру сил сдерживая всхлипывания. – Мне там действительно хорошо! Вообще это не важно, где жить. Тут другое... Ты меня раньше иногда называл Джулией... Мне нравилось, я думала – это игра, а это так и есть! Два мира, две разные жизни...
Не знаю, понял ли он мои путаные объяснения. Наверное, нет. Во всяком случае, он довольно холодно попрощался со мной и, как последнее прости, произнес нарочито развязно:
- Знаешь, если бы не твоя бабушка, я бы сегодня остался у тебя...
- А я вовсе не хотела, чтобы ты остался... – совершенно искренне призналась я.
Хорошо, что никто не видел, как он после этого почти бегом вернулся к машине, развернул ее двумя скрипучими рывками и укатил в темноту, а я села на ступеньки подъезда, закрыла лицо руками и снова заплакала...
Впрочем это не совсем так. Я уверена, что бабушка, поджидая меня, как всегда, стояла на балконе. Может быть, она даже слышала наш разговор. Или, может быть, слова тут не играли никакой роли, а только поступки... Так или иначе, когда я, по немецкой привычке стараясь не шуметь, поднялась на восьмой этаж и вошла в квартиру, она, как ни в чем не бывало, накрывала на стол.
- Ну, вот и славно! - сказала она. – Идем чай пить!
***
За эти две очень непростые недели одна только бабушка ни разу не спросила меня, как мне понравилась Москва. Если бы ты знал, как я признательна ей за такую деликатность! Вероятно, она одна и угадала, что, на самом деле, я так никуда и не вернулась...
Конечно, все, что было в прошлом, в каком-нибудь другом виде может повториться и в будущем – и города, и люди, и события, и чувства. Где-нибудь в другой плоскости жизнь моя снова станет единым неделимым целым, глубокая трещина между мирами превратится в еле заметную царапину и совсем зарастет, не оставив шрама. Но даже тогда я уже не смогу вернуться к тому, с чего начинала, потому что дом мой там, где я живу, он уже не привязан к конкретной точке на земном шаре, он – во мне.
Как часто говаривал мой муж, незаметно доводя меня до истерики своим арийским хладнокровием: это не хорошо и не плохо – это реальность...
И только бабушкин голос звучит в ушах, вновь и вновь подогревая несбыточную надежду:
- Приезжай! Я буду тебя ждать!
Свидетельство о публикации №205011000166