Пакет

Пакет картошки


Я ехал в троллейбусе, ещё не зная, что меня ждёт встреча с необычайной старухой, оказавшейся потом страшной сумасшедшей, и с целым мешком связанных с этой встречей  драматических обстоятельств.
Как-то скучно было в нём ехать. Обычно поездка в транспорте тем приятна, что можно глядеть в окно и видеть, как виды сменяют друг друга, словно процессия движется по сцене,  а ты зритель и разгадываешь смысл этой процессии или просто отдаёшься ей, её движению, и сладко грезишь о чём-то, плывя без точных знаков и определений, как бы вливаясь в эту процессию сменяющих друг друга видов, которые напоены трепетной жизнью с миллионами мельчайших смыслов, входящих в одну картину бытия, в один вечный вселенский Смысл.
Да, поездка в транспорте разгоняет скуку пейзажными видиками, но в этот раз мне не повезло, и скука торжествовала. Мороз залепил все окна троллейбуса белым пластырем, и ничего нельзя было через них увидеть. Когда через окна троллейбуса ничего не видно, то кажется, что находишься в каком-то огромном гробу, и смертная тоска ползёт по душе, обволакивая её своими щупальцами. Бежишь к людям – пусть они своими голосами собьют у тебя с души эту смертную тоску, собьют и растопчут её, как отвратительнейшую гусеницу. Даже не обязательно с ними говорить, достаточно послушать их разговоры.
Да я вообще люблю подслушивать чужие разговоры: немного выходишь из рамок собственной тесной кожуры, объединяешься с людьми в одном залпе общих устремлений человеческой жизни. Но люди, очевидно, думают, что я с какими-то нечестными намерениями их подслушиваю, что я шантажист, что ли, или просто не любят никого допускать в свою личную жизнь; и если они замечают моё пристальное внимание к их разговору, то они как-то отходят, если это возможно, чтобы скрыть свой разговор, и мне мало того, что неудобно – мне страшно следовать за ними: вдруг они разозлятся, что я так их подслушиваю, и скажут мне что-то очень злое и неприятное или нанесут мне даже какое-нибудь оскорбительное действие. Бывают люди, которые с удовольствием заметят, что ты подслушиваешь их разговор, и даже попытаются тебя в него вовлечь, но это, как правило, подвыпившие субъекты, и в их разговорах столько мата, что мне неприятно их слушать, и бесцеремонные они, словно ты их дружок, и это уже даже унизительно.
Но в общем, как я уже говорил, люди избегают чужих ушей при своих разговорах, если замечают, что их подслушивают, и я пользуюсь тем, что в троллейбусе или ещё в каком-нибудь транспорте они не могут убежать от меня, и вообще, тут проще делать вид, что просто стоишь или сидишь и вовсе даже не вслушиваешься в их разговор, и я пользуюсь этим обстоятельством и заглядываю в чужую жизнь зрачками своих ушей, причём часто не знаю: к тем примкнуть или к тем? У кого разговор интересней?
Так вот я и в этот раз пошарил локаторами своих ушей – есть ли в троллейбусе разговор?… Но сухая, скучная тишина наполняла собою троллейбус, как гроб – останки покойника. Скука мяла своими щупальцами душу, и я задумал обратиться к лицам. Лица человеческие бывают необычайно индивидуальны, и берёшь, впитываешь в себя эту индивидуальность как гениальное и неповторимое, возбуждающее, интригующее искусство и при этом уничтожаешь скуку и прогоняешь  дремоту.
Но сейчас мне не повезло. На кого я не смотрел – всюду видел ужасную безликость. И не только безликостью, но и мертвечиной какой-то веяло от людей. Люди иногда до того кажутся похожими на мертвецов или на каких-то кукол, выпущенных ширпотребом, люди до того иногда скучны своей  отупело-опустошённой безликостью, что начинаешь думать, что или дьявол настолько завладел миром, что вытряс всю красоту из душ и тел, всё их разнообразие и богатство, или просто у тебя на глазах какая-то преграда, тёмная заслонка для истинного света.
Итак, ничто не развлекло меня, и скука оплела меня своей паутиной. Я даже задремал.
Вдруг кто-то вывел меня из оцепенения отчаянным воплем.
- Помогите! Помогите! Помогите! – донеслось вдруг из задней двери троллейбуса, остановившегося на остановке.
Я вскочил и бросился к задней дверце. Старый человек не мог подняться и вопил вовсю. Это было необычайно – такое вопияние, и сам этот старый человек был весьма необычен.
Это была до чрезвычайности тучная старуха с необыкновенно большим лицом, раздутым, как арбуз, маленькими семечками смотрели глаза, утопающие в жирных складках кожи. Телогрейка пышно восседала у неё на плечах, заставляя вспомнить о простых людях, несущих на своих плечах Русь в образе вот этакой телогрейки, вот такую же огромнейшую, как эта телогреища. На телогрейке задорно блистала медаль, а рядом с медалью – какие-то детские значки типа Чебурашка. На ногах старухи были валенки, в которые были заправлены джинсы, старенькие, советские…
Но всё это я позднее рассмотрел, а тогда я первым долгом помог старухе подняться. Эх, тяжёлая это работа – из болота тащить бегемота! Я весь вымучился, помогая этой старухе – ну и тучна же она была! – и вдобавок, по всей видимости, у неё отказали ноги. С великим трудом я затащил её в салон и усадил на сидение. Когда я её тащил, она почему-то не переставая кричала: «Помогите! Помогите!», как будто не надеялась, что я один справлюсь, и этот крик страшно раздражал меня, и я недоумевал: «Зачем, если ноги больные и ни черта не ходят, переться куда-то? Нет эти старухи вечно куда-то прутся!»
Я усадил старуху на сидение и зачем-то сел рядом с ней. Чуть отдышавшись, она принялась меня благодарить и хвалить разными ласковыми словечками. Она называла меня «милёнок и голубёнок», говорила мне: «Да пошлёт тебе Бог здоровьюшка» и «Да пошлёт Бог здоровьюшка твоим родителям», и на меня словно текли её добрые и ароматные, как мёд, слова. Она не ограничилась только словами и вдруг выразила свою благодарность совершеннейше неожиданным образом, смутив меня до невозможности, но и наполнив меня чем-то очень приятным и сладким.
Старуха вдруг стала покрывать поцелуями мои руки, очень ласково называя меня «голубёночек» и «милёночек».
«Как она добра!» – думал я.
Старуха до того усердствовала в благодарении и восхвалении меня, что каким-то безликим людям, едущим в троллейбусе и видящим излияния её щедрой доброты, это не понравилось. Они стали останавливать её.
- Ладно, бабуля, хватит тут мёд точить. Бабка, уймись! – принялись говорить они злобными голосами.
«Что это такое, доброту выражать не дают! – с негодованием подумал я, - Привыкли прятать свои чувства в мешочки, в чехольчики, и если выставляют их напоказ, то только острым концом – концом злости, а никак не мягким и тёпленьким кончиком доброты. А если кто делает не по-ихнему и щедро изливает свою доброту, тому они сразу: «Уймись! Уймись!»
«Но вдруг старуха резко оборвёт свою песнь добра? – с испугом подумал я, - Вдруг она покорится этому требованию людского стада? Вдруг она слишком слаба духом и самостоятельностью и не дерзнёт противопоставить своё «я» этой ярой волне безликого стада? Или если даже не покорится этой волне, а будет противостоять ей, как волнорез, не окажется ли, что это противопоставление себя людям вызвано некой яростью как противоборство, полно злости к противнику? Ведь тогда я разочаруюсь в этом человеке, которого возвёл на пьедестал доброты».
Но старушка как бы пропускала мимо ушей слова людей, давящих на неё, чтоб она не изливала в окружающий мир потоки доброты, как бы не переносящих света и чистоты, любви и ласки. Она по-прежнему восхваляла и благодарила меня, по-прежнему текла, словно мёд, и я почувствовал к ней невыразимую симпатию, возвёл её на самый высокий пьедестал добросердечности.
Наконец, видимо утомившись от слов, но не исчерпав своей благодарности ко мне, она замолчала, держась за мою руку, как за что-то очень любимое и ценное ей, слегка поглаживая её, и я чувствовал себя с ней, словно с любимой бабушкой.
Помолчав какое-то время, она начала рассказывать о себе. Она говорила, что теперь ей бессрочную инвалидность дали, и что у неё два сына, и оба инвалиды, и что ей тяжко жить на свете, ох, как тяжко, но что Бог её не оставляет, посылает ей таких хороших людей, как я, чтобы облегчить её «жись».          «А есть ли Бог, бабушка?» – со скептической улыбкой на лице хотел я поспорить на эту тему, но что-то удержало меня.
Троллейбус подъехал к конечной остановке. Я стал выгружать бабушку из него. Мне было приятно это сделать, как  приятно оказать услугу тому, к кому ты чувствуешь симпатию. Но когда старуха, любовно и заботливо поддерживаемая мною, ступила на подножку, она опять завопила во весь голос: «Помогите! Помогите!», и это меня раздражило: вопить, да ещё благим матом, не было никакой надобности. Я до того раздосадовал на неё, что нечто во мне захотело столкнуть её носом в грязь, покрытую ледяной коркой.
«Сейчас развяжусь с ней и пойду по своим делам», - сказал я себе.
Но когда я помог старухе выбраться из троллейбуса, она так усердно принялась благодарить меня, что мне захотелось ещё для неё что-нибудь сделать.
- Давайте, я провожу вас до магазина, - предложил я, выяснив, что ей нужно в магазин, находящийся на другой стороне улицы, и беря её под руку.
- А тебе надо туда? – спросила старуха, видимо, не желая, чтоб я из-за неё шёл, куда мне не надо.
- Мне тоже туда нужно, - я благородно солгал.
-  Вот хорошо! – воскликнула старуха. – Со мной без очереди пройдёшь и картошечки себе возьмёшь. – сказала она и так тепло, так приветливо взглянула на меня, что я проникся к ней необычайным расположением. Как много может произвести простой человеческий взгляд!
«Приятная, очаровательная старушечка! – думал я, идя рядом с ней, и словно не замечая её уродливого, огромного лица, - И как добра! И как добра!… Она мне будет как бабушка! Я познакомлюсь с ней поближе, стану заходить к ней домой, буду помогать ей и её сыновьям-инвалидам», - возникали в моей голове мечты, уютные и сладкие…
Мы дошли до овощного магазина и, отворив низенькую дверь, обитую фанерой, вошли в него.
Внутри было много народу. Небольшое помещение магазинчика, казалось, не могло продохнуть, столько в нём было народу. Но всё же проход оставался. Как будто специально для нас приготовленный. По сторонам этого прохода угрюмо глядела тёмным сосредоточеньем неподвижная, тяжёлая, словно каменная, тупая в своей безликости людская масса, и казалось, ничем не потрясёшь её, не взволнуешь, что стоит она так и стояла тысячелетия, всё такая же неподвижная и тупая, словно отягчённая сном… Тишина обволакивала эту массу, угрюмая тишина, повисшая в магазине, и казалось, бессменна эта тишина, хранящая вместе с толпой неподвижность в течение тысячелетий, и ничто не способно разбить её оковы.
И вдруг что-то ударило по ней, захлестнуло её, завертело, и вся могущественная и мрачная тишина осела, смялась под натиском врага, теряя своё могущество, как свободу, как славу, и из мрачно-замкнутой, гордо-недоступной становясь вдруг жалким, слабым созданьицем, смиренным перед всем и каждым.
- Пропустите! Пропустите! Пропустите меня! – завопила старуха как нечто заученное, пройдя вперёд меня.
Не было надобности кричать, потому что она свободно шла в проходе, и никто не собирался её задерживать, и её крик, какой-то автоматизм её привычки вот так орать, могли опять вызвать во мне раздражение, но этого не случилось. Я только усмехнулся на её вопли, быть может потому, что как-то осознал свой собственный автоматизм, свою собственную привычку реагировать на ненужные выкрики раздражением.
Но отношение к ним толпы было иное. Вопли старухи здесь восприняли враждебно. Ещё бы! Люди должны выстаивать целую очередь, а тут лезут какие-то старухи без всякой очереди, да ещё и вопят, что есть мочи, вопят и вопят, как будто их режут… Если имеешь право проходить без очереди, так объясни тихо и спокойно, как положено, предъяви удостоверение, а не ори как сумасшедшая: «Пропустите!»
- Бабка, не ори! Детей пугаешь. – Бабка, пожалей свою глотку и наши уши! – Ты что, обалдела, так кричать? – Не вопи как сирена!… - раздались голоса.
- А-а, Степанида Ивановна, здравствуйте! – благожелательно повстречала старого человека пышная белокурая кассирша в белом халате, сидящая за кассой. – Проходите!
Степанида Ивановна, идя в своей телогрейке, вдруг обернулась ко мне (я чуть поотстал от неё) и, словно передавая мне тот запас благожелательности, с которым поприветствовала её знакомая кассирша, обратилась ко мне:
- Пойдём картошечки купим. Со мной без очереди пройдёшь.
Видно было, что ей очень хотелось мне сделать приятное, воспользовавшись своим правом.
«Очаровательная старушка! – подумал я, - Милое, хорошее и доброе существо. За что ей так жестоко не повезло в жизни? Мало того, что сама инвалидка, так ещё и дети, которые должны служить опорой, прибежищем, радостью, вдребезги   покалечены – инвалиды. Где же Бог, где же справедливость, если такие хорошие люди, как она – и так бедствуют!»
Мне стало жаль её и захотелось сделать ей приятное, дать ей возможность отблагодарить меня. Но я не пошёл с ней покупать картошку или что-нибудь ещё из овощей и фруктов.
Я внезапно вспомнил, что у меня нет денег, и потом был какой-то страх, что люди, стоящие в очереди, взбунтуются, что я без очереди иду. Я понимал, что в общем-то у меня есть право пройти со старухой, что может быть, я её племянник или внук, или в конце концов просто знакомый – кому какое дело, раз я с ней, обязаны меня пропустить (старушка верно рассчитала), может, она не в состоянии нести продукты, и я совершенно необходим ей, я понимал всё это, но я чувствовал какой-то сильный страх, что люди из очереди начнут кричать на меня: «А вы куда без очереди?!» Я боялся объяснения с ними, оно было для меня как-то унизительно, хотя и понимал, что право на моей стороне. В любом случае у меня не было денег, а попросить у старухи-инвалидки я не мог.
И так вот всё обдумав в своём уме, я поспешно пошёл к выходу, думая исчезнуть раньше, чем она снова обернётся ко мне, так сказать, завершив свою миссию по доставке старушки в овощной магазин, тем более, что и картошки мне в общем-то было не надо. Я поспешно пошёл к выходу, почти побежал, и ещё раз подумал, что у меня с  собою нет ни копейки. И полное какой-то злобы, очень подлое желание вдруг промелькнуло у меня.
Я захотел ограбить старуху – да, да не удивляйтесь: ограбить! Запустить лапу в её карман, вытащить оттуда её кошелёк и пуститься во все лопатки, как последний вор и подлюга.
Это желание мелькнуло как миг, но я зафиксировал его в своей памяти так, как будто этот миг был вечностью, вечностью моего существования, и эта самая вечность оказалась наполненной – чем? – смрадом и грязью постыдного, низкого желания. Мучительнейшее чувство стыда испытал я потому, что собирался так бесчувственно, так жестоко отплатить – кому? – старому больному человеку, - за что? – за то, что он так по-доброму ко мне отнёсся. «Какая я гадина!» – как бы стукнул я себя своим укором, чувствуя, что этим ударом не разрушить эту гадость, гнездившуюся где-то в тайниках моей души…
Вдруг мне послышалось, что старушка зовёт меня, чтоб я выбрал пакет картошки, какой мне понравится, и мне показалось, что она даже знает каким-то расчудесным образом, что у меня с собой ни гроша, и предлагает мне деньги за картошку с самым искренним и живейшим участием, и – что самое поразительное! – предлагает с самым живейшим и искренним участием понести мой пакет картошки с тем, чтоб я наслаждался ходьбой налегке, только чтоб я дал ей возможность отблагодарить меня тем правом, которое она имеет как инвалид.
«Раз она так хочет сделать мне приятное, не должен ли я эту возможность предоставить ей?» – подумал я, замедляя шаги. Но я вдруг испытал такой невыносимый стыд, что хотел ограбить такого добросердечного человека, ощутил себя таким негодяем перед ним, что счёл себя недостойным пользоваться его добротой и решил скорее исчезнуть с глаз такого душевного существа, чтоб не осквернять его своим присутствием.
Я побежал к выходу из магазина, и мне послышались за собой громкие крики. «Люди тоже зовут меня, чтоб я прошёл без очереди! О, как я недостоин их всех! О, как я недостоин!» – мелькнуло в голове у меня и я выскочил на улицу, хлопнув низенькой дверцей.
Но не успел я выбежать на улицу, как за мной из магазина выбежал какой-то мужчина и вдруг неожиданно схватил меня за плечо, сжал с неимоверной силой, так, что я даже застонал, и громовым голосом мне прокричал:
- Стой!
Он был громадный и заросший, как леший. Лицо у него пылало огнём, как будто от гнева, и хотелось взять огнетушитель и потушить его.
-  Ну пойдём! – грозно сказал мужчина, свирепо посмотрев на меня и, словно преступника на какую-то расправу, повёл обратно в магазин. Он немного ослабил хватку, но надзирал за мной каждую секунду, как будто ожидая, что я попытаюсь удрать от него.
«Что?! Что такое?!» – терялся я в догадках, и тревога шумела во мне, как реактивный двигатель, и в моём мозгу носились с ужасающей быстротой, как бы со сверхзвуковой скоростью, всевозможные, даже самые невероятные предположения.
«Не материализовалось ли каким-нибудь непостижимым образом моё желание обокрасть старуху?» – мелькнуло у меня в мозгу, и меня удивила абсурдность этой мысли… И ощущение абсурдности всего бытия наполнило меня.
Я ощутил, что жизнь изливается фонтаном бурного абсурда, до того бесподобного, что только какая-нибудь премудрость могла бы исторгнуть его из глубин небытия, как бы дирижировать им всем своею волшебною палочкою.
Когда я в сопровождении мужчины вошёл в магазин, я услышал то, что поразило меня ещё больше, чем действия мужчины, то, что словно обрушило на меня удар тяжёлой палицы.
- А-а попался, голубчик! – произнёс кто-то с язвительной злостью. – А-а попался, ворюга-подлюга! – торжествующе произнёс кто-то.
И вся тёмная, враждебная масса людской очереди словно принялась дубасить меня грубыми дубинами своих голосов.
-  Вот гадёныш! Не ушёл далеко!
- Таких ублюдков убивать надо без сожаления! Нечего с ними нянчиться!
-  Подонок – одно слово!
-  Шпана! Хулиган! Жулик!
-  Вот гад какой молодой! Стрелять таких мало!
-  Надо же сволочи на свете живут! Как таких сволочей земля держит! Какой же сволочью, какой же шкурой надо быть, чтоб бедную инвалидку ограбить!
-  У старухи украсть – какая гадость!
-  У старушки последнюю копейку стянуть! Вот ворюга!
«Я же не крал! Я только подумал!» - в страшной тревоге смотрел я на людей, казалось, ненавидящих меня самой лютой ненавистью, как будто я был их кровный враг и страшный злодей. Казалось, они сейчас набросятся на меня и сделают со мной самой страшное, что только можно вообразить. Я похолодел и онемел от ужаса. Мне стало казаться, что я действительно обокрал старуху, и сейчас меня за это сомнут и уничтожат, разорвут в клочья. Когда человек в тревоге, в панике, что только ему не кажется!…
Между тем меня как преступника подвели к старухе-инвалидке и стали спрашивать у неё, какую сумму я у неё украл.
Тучная старуха была как-то растеряна и ничего не могла выговорить. Вся она поблекла, сникла, и медаль так задорно не блистала у неё на груди, и значки типа Чебурашка тоже как-то потеряли свой вид, как будто им не привезли эскимо и не показали кино, как поётся в песенке Чебурашки:

Прилетит к нам волшебник
В голубом вертолёте
И бесплатно покажет кино…

С днём рожденья поздравит
И на память оставит
Нам в подарок 500 эскимо!

Старуха выглядела какой-то очень несчастной, и моё волнение, волнение за собственную судьбу, заменилось жалостью к судьбе другого человека.
-  Сколько он у вас взял? – как бы сострадая ей и от этого ещё сильнее сжимая моё плечо, спросил её мужчина с красным лицом.
 -  Пятачок… - еле слышно проговорила старуха и виновато взглянула на меня, словно прося прощения. Странно было слышать от неё такой тихий голос после того, как я привык, что крикаста больно. Что-то надломилось в ней, что-то угасло. Она как будто не ожидала, что всё так произойдёт, что люди так накинутся на меня, и была этим потрясена. – Пятачок, - проговорила старуха, и видно было, что она через силу выговаривала это слово, как будто что-то ранее зацепленное влекло её, а она не хотела этого движения.
Мелочность суммы вдруг возмутила и отрезвила меня. «Конечно, я ничего у неё не украл! – подумал я, - Как такая глупость, как такая нелепость, что я у неё что-то украл, могла зайти мне в голову? Это был бред! Всё объясняется очень просто. Старуха обнаружила, что пропал пятак и, увидав что я как бы удираю, вообразила, что это я его сцапал, и давай орать во всю мощь: «Держи вора!!!» – вот как было дело, - объяснил я себе, - Но клеветать на человека из-за пятачка, из-за глупого, ничтожного, малюсенького по своей значимости пятачка – это дело злых и вздорных людей!» – развенчал я доброту старухи, сверг её с пьедестала и стал топтать поверженный идеал в грязь.
«Я так помог этой старухе, так поддержал её, я по своей собственной доброте не пошёл по своим делам, а отвёл эту старуху в магазин, и вот чем она мне отплатила! Из-за какого-то несчастнейшего, ничтожнейшего пятачка она налгала на меня, и меня схватили, как вора, на меня сыплются обвинения и оскорбления, как мусор из урны, я всё время под угрозой, что меня изобьют как вора и негодяя, достоинство моё брошено в грязь, и даже когда выяснится, что я совершенно невиновен (а ещё неизвестно, всем ли это станет ясно) как я буду смотреть в глаза людям? Если достоинство человека публично изгажено грязью тяжёлого обвинения, то появятся пятна, которые уже не сотрёт никакая реабилитация. Вот чем отплатила мне эта неблагодарная старушонка за всю мою доброту! Гадкая старушонка! Противная тварь!»
Я с ненавистью смотрел на её широкую, как арбуз, морщинисто-отвратительную физиономию с маленькими и узенькими глазками, похожими на семечки.
Между тем на мою голову сыпался разнообразнейший набор обидных для меня слов и эпитетов, как окурки, объедки и прочее высыпается из урны, если она перевернётся. Но я словно замкнул рот на замок. Была какая-то злость, которая мешала мне оправдываться, какая-то гордость в том была, что я не разрывал рта – вот придёт милиция, тогда… (за милицией уже пошли). Правда, один раз я сказал, что не брал у старухи никаких денег, но это сочли за обычную отговорку вора, который рассчитывает на дураков.
Я стоял и ждал милицию со странным смешением чувств. Я ждал милицию как освободительницу от этого ужаса оскорблений, швыряемых в меня толпой с такой неистощимой яростью, словно она в течение тысячелетий копила силы и вот нашла момент выложить их все. Но я ждал милицию, как что-то тягостное и принудительное, как обязанность отвечать на вопросы, как обязанность делать какие-то действия, как неизбежность встречи с чем-то очень нежелательным, ненужным тебе, бессмысленным с твоей точки зрения, как двусмысленность положения, в котором ты и честный человек и преступник одновременно – я ждал милицию с какой-то придавленностью и тоской. Я ждал милицию в полной уверенности, что она разберётся и признает мою полную невиновность, но в глубине моей души таился какой-то страх, что меня признают виновным – так под океаном какого-нибудь чувства таится камешек противоположных устремлений.
Я ждал милицию, и мне было совсем не весело. Но вдруг я как-то легко и радостно рассмеялся, как будто разом скинул с себя тяжесть всех моих забот, всех переживаний, как будто разом осознал, что жизнь – это настолько несерьёзная штука, что не о чем заботиться и тужить. Я представил себе, как нас со старухою сопровождают в отделение, чтобы там выяснить все обстоятельства дела, и как я помогаю старухе идти, так сказать, привожу на суд своего собственного обвинителя, и это меня рассмешило.
Тем временем толпа продолжала ругать меня.
-  Вот сволочь! Всыпать бы ему горячих по первое число! Понял бы, как воровать, да ещё у инвалидки!
-  Ну и молодёжь пошла! Всё у них есть, сыты, одеты, обуты, а они воруют, как голодранцы какие-нибудь!
-  Старую, больную женщину так подло ограбить – это одни подонки могут! – с прокурорской неумолимостью шумно выговорил кто-то, и я подумал с каким-то недоумением:
«Сколько шума из-за пустяка, из-за пятака! Что они так все орут? Может пропажа пятака – это только повод, а не причина?.. Может то, что они с такой силой и яростью заступаются за старуху, продиктовано отнюдь не сочувствием к ней, а совсем противоположным чувством? И может, если обстоятельства изменятся, это чувство вылезет наружу?»
Только я так подумал, как раздался вдруг вопль старухи-инвалидки, которая до этого была как-то углублена в себя и, казалось, ничего не замечала вокруг.
- Я ошиблась! Ошиблась! – завопила она с какой-то внезапной радостью, словно нашёлся выход из тяжёлой ситуации, показывая всем на ладони пятак. – Всё правильно! Парниша ничего у меня не стащил! Я ошиблась.
Когда толпа услышала это, она просто опешила, как будто никак не ожидала, что всё так повернётся. Воцарилось какое-то странное молчание… Потом вдруг кто-то словно выплюнул с каким-то недовольством: «Что ж вы нам голову морочите?» и этот голос подхватили другие. Толпа принялась ругать старуху так же, как только что ругала меня.
-   Ну и старушенции пошли! Чуть что, на порядочных людей клевещут!
- Чёртова старуха голову всем заморочила!
-   Чокнутая старушонка! Пятак у неё украли – видали?! Если мозги не варят, так лечить надо, а не клепать с бухты-барахты на честного человека! По её милости хорошего парня оскорбили, унизили, можно сказать, а ей как с гуся вода! Саму её в милицию надо сдать или в сумасшедший дом!
Было странно, как люди, только что горой стоявшие за человека, вдруг переменились и обрушились на него горой своих недружелюбных возгласов. Мне было странно вначале, что толпа так ожесточённо накинулась на старуху, но потом я понял, в чём тут дело.
Дело в том, что люди, стоящие в очереди, всегда как-то недовольны человеком, который проходит без очереди, даже если он имеет на это полное право. Этот человек вызывает в них раздражение, которое нуждается в выходе, и если они не могут выместить его на этом человеке, то невольно срывают его на том, кто окажется под рукой. Люди были раздражены старухой-инвалидкой, которая не только прошла без очереди, но вдобавок и орала, как сумасшедшая, действовала всем на нервы. Они стали вымещать свою злобу на мне, когда я оказался удобной и выгодной мишенью для их желчи и негодования, а потом вышло, что мишенью может служить и старуха-инвалидка, как  первоначальный их враг и раздражитель.
Толпа так накинулась на бедную старуху, старуха выглядела такой жалкой, такой беззащитной перед клянущей её и бушующей толпой, что я наполнился к ней жалостью и состраданием. И когда она сказала мне, с какой-то надеждой взглянув на меня: «Пойдём, купим тебе и мне картошечку», я весьма охотно пошёл с нею, как-то легко и беззаботно относясь к тому, что у меня нет денег, как будто картошка была бесплатной.
Мы купили с ней по пакету картошки, похожему на маленького медвежонка, такого же грубого и неуклюжего. Старуха свой пакет положила в какую-то рыболовную сеть зелёного, морского цвета, словно содранную с трезубца Нептуна, и я понёс эту сетку с этим пакетом картошки – забавное, непредвиденное сочетание моря и медвежьей породы, взяв свой пакет в другую руку.
После того, как старуха заплатила за нас обоих, она сказала мне: «Как мы в магазин затопали, я сразу почуяла, что у тебя, мой голубчик, грошиков нема, и чаяла, что заплачу за тебя, и вот, слава Богу, так и вышло», - и я подивился прозорливости старухи.
-  Заходите почаще, Степанида Ивановна! – с редкой благо-   желательностью сказала ей на прощанье белокурая и пышная женщина в белом халате – кассирша, пробившая нам картошку, выстукавшая чисто механический ритм с какой-то особой любовью и лаской. – Заходите почаще, а то совсем уж нас забыли…
-  Эх, ноженьки мои недужные, - вздохнула тучная старуха, как бы отвечая этим, почему она так редко ходит в магазин и, опуская голову, большую, как астраханский арбуз, и вдруг вскидывая её и каким-то привычным ей пронзительным, отчаянным воплем наполняя пределы магазинчика.
-  Пропустите меня, пропустите! – завопила она голосом горластой, деревенской бабы, и я внезапно ощутил Русь, древнюю, бродяжью, скоморошью Русь, звенящую нотами отчаянного, пронзительного голоса, истошного, как у кликуш, будоражащего толпу, как звонкий позывной клич скоморохов. И я был чрезвычайно признателен старушке за такое древнее, скоморошье и бродяжье ощущение, и я был слит с ней в этом всепоглощающем ощущении древнего, искони русского, чистого начала. И я, казалось, парил с ней на крыльях просторов, звучащих, словно заливающий всё густой рокот гуслей, словно громоподобные колокола. Как в чудесной сказке парил я на могуче-исполинских, подобных богатырям из былин, крыльях просторов над чем-то мелочным и тусклым.
Мы вышли со Степанидой Ивановной из магазинчика с вывеской «Овощи и фрукты». Мне было по-особому приятно и уютно идти рядом со старухой, медленно переставляя ноги и как бы отдыхая. Я чувствовал себя с ней, как со старым другом, с которым сросся душой, как срастаются клубни картошки, и совершенно забыл, что недавно ненавидел старуху, как будто её ненавидел не я, а кто-то другой. Мне казалось, что мне всегда было хорошо с этим человеком и, казалось, так будет всегда. Но человеческие чувства - как спицы колёс едущего троллейбуса. Только мгновение они наверху, как бы владычествуя над всем, в следующий момент их неизбежно сменят другие спицы.
От морозного воздуха я проголодался и предвкушал, как сейчас приду домой и сделаю из картошечки славное пюре! Я съем его с солёным огурцом и поджаренной колбасой. Как хорошо, что у меня есть картошка! Как хорошо, что я встретил добросердечного человека, который позаботился обо мне!
-  Спасибо, большое спасибо, что вы купили мне картошки! – вдруг обратился я к Степаниде Ивановне. – Вы добрая, милая, очаровательная старушка! – вырвалось у меня.
-  Ой, ты мой милёночек! – залепетала она в ответ, и если б я не нёс картошку, то, наверное, стала б целовать мне руки.
И тут я задал Степаниде Ивановне вопрос, на который получил от неё совершенно невероятнейший ответ, заставивший меня отшатнуться от неё с ужасом и, побросав все пакеты с картошкой на землю, пуститься во все лопатки от страшной старухи, как от дьявольской опасности.
Я до сих пор не знаю, то ли сатана вложил мне в сердце задать этот вопрос, чтобы я разорвал всякую связь со старухою, как рвётся пакет картошки, и не сделал всех тех добрых дел, которые намеревался сделать ей и её детям-инвалидам, то ли сам Бог уберёг меня от сумасшедшей и опасной старухи. Не знаю…
Как бы там ни было, я захотел спросить её, я захотел развеять последнее облачко какого-то недружелюбия, лёгкой, почти неуловимой тенью скользившее между нами, облачко какой-то смуты, непонимания; я захотел узнать у Степаниды Ивановны, как так получилось, что она пригвоздила меня кличкой «вор!»   из-за ничтожной, нищенской, копеечной суммы? То, что она собиралась заплатить за меня гораздо больше, и вообще всё её доброе и ласковое ко мне отношение как-то не совпадало с этим поступком. Я связал это для себя логическим шнуром, укомплектовал это, так сказать, в один пакет логических взаимосвязей, но мне захотелось узнать: точно ли так?
Я забыл сказать, что до того, как я задал этот вопрос, мы очень мило и тепло поговорили со Степанидой Ивановной. Она сказала мне, где её дом – обитель, как она выразилась, сказала, что у неё «радиво» есть, и что сыны его любят «слухать», да только худо работать стало, леший его забери, «помехов» много, сказала, что у старшего её хворь такая, что сахара «неможно», и нужен «силит» какой-то, да «дяфяцит», говорят, где ж ей, инвалидке, за ним гоняться. Я же ей говорил, что я ей картошку до дому донесу, и что её радиоприёмник починю, всё в нём налажу, я на то мастер, и что ксилит достану, у меня блат есть, и вообще к ней заходить буду и помощь всякую оказывать, какую смогу. И Степанида Ивановна отвечала мне на это, что я голубёночек её любименький, милёночек премиленький, и что она сразу сердечком своим почуяла, что мы с ней друженьками будем, и что она «усегда Бога за меня молить будет», и что он её не оставляет, раз таких посылает; я на это тоже что-то сказал, и в общем мы с ней тепло и мило поговорили. И я уже думал, что Степанида Ивановна будет мне как родная бабушка милая и ласковая, но как порой неожиданно меняются людские взаимоотношения, и за какие-то ничтожные доли времени!
Чувствуя полнейшее доверие к Степаниде Ивановне, я захотел развеять самое последнее облачко, таящееся между нею и мной, так сказать, выяснить всё до конца, и спросил её:
-  Милая Степанида Ивановна, вот мне немножко непонятно.. Как так получилось, что вы, так привязавшись ко мне сердцем, как вы говорите… мне непонятно немножко, как вы решились при людях из-за какой-то ничтожной суммы… ведь вы гораздо больше собирались за меня заплатить, ведь вы так полюбили меня, можно сказать, как это вы вдруг закричали, что я вор? Вы, наверное… у вас бывает, что вы как бы мало сознаёте, что делаете, как бы забываете обо всём и делаете что-то совсем для вас не характерное, что-то чужеродное вам, что-то нехорошее, мелочное, что-то идущее как бы от болезни?…
Я сказал всё это, и мне вдруг стало совершенно ясно, что всё так и обстоит, что нет другой причины, что не может быть другой причины, что я совершенно прав, понял, угадал, и между мной и старым человеком не осталось больше никакого облачка. Всё разъяснилось. Я уже не ожидал никакого ответа и замолчал, полностью удовлетворённый. Но старуха, как бы желая сделать мне приятное, ответила, наверное, нисколько не подозревая, несмотря на всю свою прозорливость, что этим ответом сотрясёт, сорвёт и развеет, не оставив следа, всё то хорошее, что было у меня к ней, и заполнит меня всего, до самой последней клеточки, всем тем, что противоположно.
-  Я сейчас, милёночек, тебе всё разъясню, - начала она, и её широкое лицо улыбалось, - Ты всё поймёшь и простишь. Я для того виной тебя обвязала, чтоб ты не уходил… Ты куда-то от меня сделал ножками топ-топ, а я так хотела, чтоб ты картошечки себе купил. Я просто задержать тебя хотела, мой миленочек. Я ведь разумисто поступила, а? Как, мой голубочек, ты считаешь?
Я не мог ответить. Внезапно ужас завладел моим сердцем. Мне представилось, как сумасшедшая старуха из самых чистых и добрых побуждений, заботясь о моём благе, услужливо предлагает мне стакан с каким-то дьявольским зельем или изо всех сил бьёт меня по голове молотком или делает что-нибудь ещё в таком роде. Мне показалось, что и в картошку, которую я несу, старуха успела запихать какую-то гадость – конечно же, с самым добрым намерением.
Я с ужасом отшатнулся от сумасшедшей старухи, которая видно, ожидала от меня чего-то хорошего, и с отвращением бросил на землю пакеты картошки и зелёную сеть. Картошка вывалилась из одного пакета, и тёмные грубые картофелины напоминали комки дерьма.
-  Не нужно, не нужно мне вашей поганой картошки! – завопил я и стал удирать от старухи, как от какой-то смертельной опасности.
Я удирал от неё со всех ног. Мне казалось, что она гонится за мной какими-то семимильными шагами и вот-вот настигнет меня, мне казалось, что она собирается сделать со мной что-то ужаснейшее (что страшнее всего – из самых добрых мотивов!), я со всех ног удирал от сумасшедшей старухи, и разные мысли проносились в моей голове.
Я думал, что добрые и ласковые сумасшедшие гораздо опаснее злых и агрессивных: их трудно распознать, их ласка убаюкивает, а они в любой момент могут выкинуть такую ужаснейшую штуку (из самых добрых мотивов – что страшнее всего!), перед которой даже самые дьявольские дела злых сумасшедших покажутся детскими шалостями. Я думал, что эту помешанную старуху нужно поскорей поместить в сумасшедший дом, пока она не выкинула чего-нибудь страшного… и я думал, что если старуха не догонит и не разыщет меня каким-нибудь ведьмовским способом, то я ещё дёшево отделался.
Я добежал до троллейбуса, уже собирающегося отъезжать, на ходу вскочил в него и сразу же забился в уголок. Никогда больше не буду помогать старухам, пусть они хоть изойдутся от крика: «Помогите!»
   


Рецензии