Поезд дальше не идет

Ах, Вера, Вера, ну что с тобой творится? Приходишь домой, не говоря ни слова, слабо киваешь мне, как утомленная звезда своре поклонников, стягиваешь медленно белые пуховые варежки, так же медленно расстегиваешь как всегда промокшие замшевые сапожки и черную дубленку, розовый шарфик ползет вниз, как сонная змея, и взгляд твой – не на него, не на сапожки, не на дубленку, и – черт возьми! – не на меня! О чем ты думаешь, Вера? О чем так сосредоточенно молчишь? Что обнимаешь живыми горящими глазами, подменив их снаружи на отчужденный, отсутствующий взгляд? Где ты витаешь, Вера? Когда вернешься ко мне и вернешься ли?..
- Все в порядке?
- Все в порядке…
- Ты какая-то…
- Какая?
- Какая-то потерянная в последнее время… Что-то случилось?
- Не-а.
- Проблемы на работе?
- Нет. Все хорошо.
- Точно?
- Да.
Только эти разговоры и отвлекают тебя от чего-то потустороннего, от страшных мне твоих мыслей, зловещих тем, что я не в силах догадаться, о чем они, а ты, жестокая, не даешь мне никакого шанса, - ни-ка-ко-го! Ты все реже и реже бываешь со мной, увлеченная в свой таинственный мир, за порогом которого ты забыла меня. Забыла, как рассеянный ребенок забывает во дворе игрушку… У ребенка этих игрушек много, у игрушки этот ребенок – один… С каждым днем ты приходишь все задумчивей и отстраненней, с каждым днем тревога захватывает все больше и больше места внутри меня, оттяпывает часть за частью, как голодный зверь, терзающий свою добычу. Еще немного – и ты растаешь там, уйдешь туда вся, с головой и сердцем, а я – несчастный! – даже не знаю, как предотвратить беду!
Невозможно уснуть, когда ты рядом и ты не рядом. Я глажу твои мягкие волосы, от которых веет морозом и свежестью, я целую твои закрытые глаза, теплые щеки, засыпающие губы… Я все отдал бы, чтобы иметь возможность видеть с тобой твои сны, сны, в которых наверняка я нашел бы ответ на все мои мучительные вопросы. Потому что я знаю, что даже во сне ты Там. В мире, который так нагло, дерзко, прямо из-под носа уводит тебя. Ты уже спишь, а я плачу. Слезы баюкают, я засыпаю, обняв тебя, охватив всю и сцепив свои руки в замок у тебя на спине, готовый сражаться за тебя, если это потребуется. Так проходит каждая ночь, и каждая ночь, словно воровка, уносит тебя все дальше и дальше…
- Вера!
- Что?
- Вера, почему ты не откликаешься на мой зов с первого раза?
- Ты звал меня?
- О чем ты думаешь, Вера?
- Ни о чем.
- Ни о чем – совершенно?
- Я уже забыла.
- Вера, скажи, умоляю тебя!
- Да так, сущие пустяки.
- Все равно скажи. Вера!
- Милый, ты опоздаешь на работу.
- Вера, скажи!
- Что?
- О чем ты думала только что?
- О том, что ты опоздаешь на работу.
- А до этого?
- Я уже забыла.
       * * *
Два месяца недвижимого, как озеро, кошмара. И вот наконец на зеркальной глади возникла рябь. Я заглянул вглубь через эту рябь, и кошмар показал мне свое нелепое лицо, оскалил острые зубы – но не блеф ли это теперь, когда я знаю, откуда ждать удара?
Однажды ночью я открыл глаза и не увидел ее рядом с собой. Я полежал в темноте минут пять, ожидая ее прихода, но ее все не было. Мерно тикали часы, показывающие три с четвертью. За окном мягко, бесшумно валил снег. А ее все не было и не было, и пора было уже встать и отправиться на ее поиски или позвать, и тут я услышал какой-то шелест, доносящийся из кухни. Похожий на шорох переворачиваемых страниц, и – о, слава Богу! – ее легкое, почти немое дыхание, которое я почувствовал чуть ли не на уровне интуиции. Значит, она была на кухне, и я выбрал пойти туда, потому что жаждал узнать, чем она может там заниматься посреди ночи.
Вера сидела за столом спиной ко мне, в своей ночной сорочке до пят, с распущенными волосами, и что-то быстро записывала в тетрадь. Она так увлеченно, лихорадочно, словно спеша куда-то, водила ручкой туда-сюда, что на мгновение я остановился, не в силах не залюбоваться так давно не наблюдаемой в ней жизнью, бурлящей теперь через край. Но любопытство и тревога терзали меня гораздо сильнее, чем степень минутного очарования, которое я уже пережил. Я сделал еще несколько шагов вперед, и она наконец-то услышала меня, чего я и добивался, желая задать пару-тройку вопросов любимой женщине, что-то обдумывающей все дни напролет и что-то тайно пишущей по ночам. Как она сильно вздрогнула, и как в это мгновение она походила на застигнутого врасплох звереныша, готового вот-вот броситься наутек от напугавшего его существа! Второй ее реакцией на мое внезапное вторжение было не менее инстинктивное закрытие тетради, в которой я уже успел различить не меньше десяти исписанных мелким почерком страниц. И, наконец, в довершение всего, Вера спросила, мягко, невозмутимо, словно опомнившись от испуга и желая замять шероховатости его проявления:
- Почему ты не спишь?
- То же самое я хотел бы спросить у тебя, Вера.
Я был серьезен, и голос мой выдавал давно изводящую меня боль и тревогу. Вера медленно встала лицом ко мне и посмотрела мне в глаза. Взгляд этот не был ни внимательным, ни заботливым – нет, внимательная и заботливая Вера первых дней нашей совместной жизни давно оставила меня, уступив место Вере холодной и отрешенной. Это был один из ее последних взглядов: взгляд куда-то сквозь, вдаль, мимо, но только не на меня. Так она смотрела с минуту или две, и я чувствовал, что еще немного – и сердце мое разорвется от боли и тоски, и страстного желания положить им конец. Я готов был рыдать и молить у нее на коленях признания, получить его, долгожданное, и, каким бы ужасным оно ни оказалось, тут же простить, понять, обнять ее, утешить, разделить с ней всю тяжесть ее страшной тайны. Но в эту ночь она сказала мне только одно:
- Мне не спалось, и я решила пописать дневник.
- Я не знал, что ты ведешь дневник, - удивился я уже вслед ей, потому что Вера, прижав свою заветную тетрадку к груди, быстро пошла в спальню.
- Да?.. Разве я не говорила? – бросила она по пути рассеянно.
Прежде чем я нашел в себе силы снова перевести разговор на столь важную для меня тему: что с ней? почему она ведет себя так странно в последнее время? – Вера поспешно легла и заснула так, словно уже давно лелеяла в себе желание уйти в мир снов. Голубую тетрадь, в которой только что писала, и которая теперь сделалась для меня объектом тайного и явного вожделения, она украдкой сунула под подушку и легла на нее, словно Цербер, охраняющий несметные сокровища. Я так и не смог уснуть в эту ночь.
       * * *
В следующую ночь сон давался мне с таким же неимоверным трудом. Я походил на охотника за оборотнем, которого вот-вот породит лунный свет. Охотника, затаившегося в кустах и терпеливо ждущего опасной битвы. Стрелки часов давно перевалили за три, но Вера спала, безмятежно, как дитя, и ничто не предсказывало, что она может внезапно проснуться. Я встал, вышел на кухню, и закурил, глядя в окно на припорошенные снегом голые ветви тополя, на причудливые узоры, захватившие всю нижнюю половину окна, на бурое беззвездное небо и осколок луны, нависающий над предрассветным городом. Но ни покой и безмолвность зимнего пейзажа, ни расслабляющее действие никотина не смогли отвратить предчувствие какой-то несправедливой, нелепой, необратимой трагедии. Я думал о ней, думая ни о чем, она кружилась вокруг меня, не проникая внутрь, она безлико создавала фон всех моих мыслей и переживаний. Это предчувствие поглотило меня всего, стояло в горле горечью, которую никак нельзя было сглотнуть. Нужно было что-то делать, нужно было уходить от нее, спасаться бегством, кружа, путая следы, но ноги казались ватными, а повсюду, куда ни глянь, - был тупик, и спрятаться было негде.
Возвращаясь домой с работы, я всегда мог по одному взгляду на нашу квартирку определить, чем занималась Вера весь день, если тот был у нее свободным. Восстановленный порядок на кухне после вечерних и утренних чаепитий. Возрожденная гармония вещей в нашей спальне. Закладка, перескочившая в читаемой ею книжке на несколько десятков страниц. Доразгаданный японский кроссворд, который она пригубила вечером. Начинающая вырисовываться пятка на втором носке, который она вяжет. Пульт на ручке кресла, в котором она любит сидеть, и художественно брошенная ТВ-программа неподалеку. Сырая земля цветов на подоконнике. Свежевыстиранное белье, затвердевшее на балконной веревке. Утюг, остывший, или еще остывающий на гладильной доске. Я любил по множеству мелких признаков догадываться, что она делала, чем скрашивала свой день, и это доставляло мне тихое, уютное счастье – я ощущал, что мы и не расставались, мы провели этот день вместе, потому что видел как наяву, четко, слайдами: вот она смотрит любимый сериал, вот поливает герань и бережно сливает воду с поддона, вот разгадывает сканворд, и напряженная складочка легла на ее красивом лбу…
Все это тоже кончилось, все это прервалось внезапно и болезненно, отяготив и без того нелегкий диагноз. В нашем доме больше нет порядка, цветы вянут, кроссворды не покупаются, недочитанная книга и недовязанный носок лежат в том же положении, в котором их оставили месяц назад, и телевизор стоит в углу, вечно холодный, забытый и ненужный. Конец гармонии. Я больше не вижу ее в повседневных делах, бродя вечерами по лишенной уюта квартире. Я не знаю, что она делает, или где ходит, сверля пространство ужасным своим погруженным в себя взглядом. И снова и снова – черт меня подери! – я ума не могу приложить, что с этим со всем делать!
Часы пропикали пять утра, а сон упрямо не шел ко мне. Я сидел за тем же столом, за которым застал ее пишущей накануне, сидел, обхватив голову, словно старик, переживший всех своих детей и внуков и не видящий больше смысла своего существования. И вдруг сквозь тревогу и боль внезапно прорвалась ясная, как летний день, резкая, как летний гром, ярость: «Ну почему?! Почему она молчит?! Зачем она терзает меня?! К чему это глупое, нелепое упорство и отнекивание, ведь мы оба прекрасно понимаем, что наша жизнь накренилась, как тонущий корабль! К чему делать вид, будто ничего не происходит? Что она может так ревностно, так ожесточенно скрывать от меня? Разве что тайную любовную связь, но на это совсем не похоже! Так что же еще, что?! Почему она потворствует гибели нашей близости, почему не может просто открыться, как это делала раньше?! Ведь мы же всегда были так открыты друг другу! Что случилось, что?!»
Я готов был разрыдаться от переполнявшего меня недоразумения и обиды. Чувствовал, что вот-вот сдадут нервы от разрывающих все внутри горьких вопросов. Пальцы потянулись за новой сигаретой, но я не смог ее зажечь: в зажигалке кончился газ. Дрожащими руками я тщетно пошарил по кухонному столу в поисках спичек. Открыл несколько шкафчиков, натыкаясь на посуду, крупы, приправы… И вдруг взгляд скользнул по жестяным баночкам, находящимся на самом верху. Они стояли плотно друг к другу, но две из них были слегка отодвинуты и образовывали узкую щелку, сквозь которую, как мне показалось, проглядывало что-то знакомо-голубое. Я придвинул табурет, заглянул туда и сомнений больше не оставалось. Вот где она прячет свой заветный дневник!
Я медлил с минуту, одновременно прислушиваясь к тишине, словно беглец, ожидающий погони, и призывая изнутри все то отрицательное, которое было когда-то во мне культивировано. Когда этого набралось довольно много, и когда ослабшая от боев с тревогой совесть отступила, я стал способен достать из закромов дневник Веры и, озираясь, словно вор, жадно ворваться в него изголодавшими по истине глазами. Я читал, пока вдруг откуда-то извне не вторглась в сознание случайная, но веская мысль, что уже давно рассвело, а это значит, скоро прозвенит будильник, и… Не успел я подумать это, как из спальни послышалась «Double trouble» Вериного сотового. Я вскочил, как ошпаренный, сердце дико стучало, как у преступника или даже хуже, поспешно сунул назад дневник, убрал табуретку и скрылся за дверями туалета. Я был просто уверен, что она ничего не заметила, ничего не заподозрила. А я ходил весь день сонный и такой же неживой, как она в последнее время, и из головы никак не шли строчки из прочитанного. Они стояли передо мной в образе Сфинкса и, призванные все объяснить, ничего не проясняли, а только лишь усиливали голод, терзающий меня столько времени. Теперь уже это был голод льва, наконец-то почувствовавшего запах окровавленного мяса, которое несет ему дрессировщик. Голод, вышедший за свои рамки безнадежности. Голод, усилившийся во сто крат в своем предвкушении… Как странно, что чувства Веры полностью совпадали с моими…
       * * *
«Нет конца этому наваждению. Краем сознания, крошкой здравого смысла я осознаю всю его нелепость, но все эти внешние вещички: здравый смысл, трезвый рассудок – постепенно отходят на второй план, а затем и вовсе испаряются, как дымка, и больше не остается ничего, кроме меня и моей идеи фикс. Она никуда не денется, с ней ничего не станется, пока я не прибегну к одному единственному способу ее разрешения: осуществить задуманное.
Раньше это казалось мне таким простым, ведь сотни людей изо дня в день по воле случая пересекают ту черту, которая внезапно сделалась целью моего существования. Подумать только! Когда-то и я могла утонуть в этом водовороте случайности: заснуть, забыться, преступить порог недозволенного, - и я уже Там, куда меня сейчас манит, словно бабочку к свету… или, может, словно сову в кромешную тьму?
Что же, что же, ну что же Там?! Ведь если доступ Туда открыт только избранным, значит Там есть то, о чем никто извне не имеет никакого представления! А если кто-то попадал Туда случайно и вернулся обратно живым и невредимым, то почему я никогда не слышала о том, что Там происходит, почему вход Туда так ревностно оберегается?
Чем больше я думаю о том, что Там, тем невозможнее решиться сделать хоть один шаг, направленный в сторону этой запредельности. Страх окольцовывает меня, спирает дыхание, и я вновь и вновь, слыша о том, что Туда нельзя, выхожу из игры, не в силах нарушить ее непреложных правил. В этот миг я словно становлюсь школьницей с заматерелым «примерное» в графе «поведение» прилежно веденного дневника. А еще похожу на Еву в первые дни пребывания в раю, когда табу на манящее глаз яблоко было уже наложено. Но только настолько ли сладок был для нее этот запретный плод, как для меня – обретение решимости покончить наконец со всеми этими «нельзя» и «запрещается»? Она смогла – и ничего такого страшного с ней не случилось, кроме того, что происходит с нами сейчас. Она смогла, потому что не так уж ей и хотелось. Вот если бы желание стало бы гораздо масштабнее, чем она сама, если бы вожделение было не только ею, но и всем окружающим: материальным и духовным, каждым предметом и парящими повсюду мыслями, чувствами, образами, представлениями… Разве не трясло бы ее так сильно, что руки просто не способны бы были прикоснуться к сумасшедше лелеемой заветности? В те мгновения, когда итог до головокружения близок, когда сознание затуманивается, и все тело бьется в ознобе недоступного мне предвкушения, я осознаю, что Ева, в сущности-то, поплатилась ни за что.
Мощь и сила моей страсти таковы, что при соприкосновении с ее предметом она взорвется, и это будет не менее опасно, чем ядерная катастрофа. И с каждым днем она достигает тех новых пределов, которые в представлении моем накануне даже не числились. От того и становится все страшнее и страшнее, от того и хочется побыстрее положить всему этому конец, пока еще не слишком поздно. А вдруг уже?..
Но вместо того, чтобы выпутаться раз навсегда, я каждый день все больше и больше увязаю в этой паутине… Это нелепая одержимость, гипноз, безумие…»
       * * *
Моя маленькая, бедная девочка! Мой перепуганный дневным светом совенок! Куда тебя так одержимо манит? Какую черту ты никак не можешь преступить?
Нелепая одержимость… гипноз… безумие… Эти слова полупрозрачной дымкой висели над затуманенным сознанием весь день. Прочитав начало ее дневника, я стал ближе к истине на шаг, но так ли уж много я узнал? Разве не повторял я эти же самые слова раньше, глядя в ее остекленелые глаза, читая на ее завороженном лице, букву за буквой: «одержимость… гипноз… безумие…»? В дневнике оставалось несколько непрочитанных страниц тогда, когда я, словно застигнутый вор, отшатнулся от него сегодня утром и бросился наутек с места преступления. Есть ли там ответ? Или вовсе ответа нет? Или ответ уже был? Мысли путались, мешались, я весь день не мог сконцентрироваться ни на чем конкретном. Все во мне было в разброде, я ходил, как зомби, изголодавшийся по человеческим жертвам и валящийся с ног в своем плачевном недостатке. Совесть уже не мучила меня, и для меня не было сомнений: наступит новая ночь, и я совершу новый акт вандализма: вторгнусь в ее заветное, секретное, недоступное, прочту до конца то, что она тайно писала под пологом ночи… Цель оправдывала все средства: сегодня ночью я узнаю все (мне почему-то все-таки казалось, что именно так и будет). И тогда к нам вернется прежнее доверие, былая теплота и утерянный покой. Я, конечно, скажу ей о том, что я поступил бесчестно, прочитав ее дневник без ее ведома. Но еще расскажу ей о том, как долго и мучительно страх за нее и тревога терзали меня, и она не сможет не понять, не сможет не простить… И все снова будет хорошо, как раньше… От одной этой мысли замирало сердце и все внутри сладко клокотало… Как раньше…
Моя маленькая совушка, грустящая по ночному сумраку!.. Нежность переполняла меня, хотелось обнять ее, прижать к себе крепко-крепко, покрыть поцелуями тоскующие глаза… В этот момент, вернее, в эти моменты, потому что их за этот день было бесчисленно много, я и представить себе не мог, что по прошествии всего нескольких часов это же самое существо, к которому так льнули и ласкались мои мысли, вызовет у меня вспышку отчаянного гнева, раздосадованной злости. Ибо едва Вера успела закрыть глаза и дыхание ее сделалось ровным, я вскочил с кровати, бросился на кухню, но не обнаружил дневника ни во вчерашнем тайнике, ни во всех тех местах, которые вполне могли служить им. Я искал всю ночь, рылся в ее сумке, шкафчиках, ящиках стола, тумбочках, заглядывал под коврики, диван, кровать, я выдумывал самые нелепые и от того самые сокровенные места, и был искренне удивлен, что их оказалось так много. Но все было тщетно. Дневник пропал бесследно, будто вовсе утратил свое существование.
В бессильной ярости я сидел за столом, горестно обхватив руками голову. «Вера, Вера, Вера! Я стал чужаком в твоем мире! Ты не даешь мне ни единого шанса! Ни единого! Черт тебя подери!» Сердце дико стучало. И внезапно все показалось таким дьявольски нелепым, вся эта глупая, никчемная игра в загадки, толкающая меня в пропасть! Я почувствовал себя примерно так же, как чувствует себя взрослый, одураченный детскими играми, в которых он так долго искал смысла и правил. Но ни смысла, ни правил не оказалось. Это была просто глупая, нелепая игра, не подчиняющаяся его железной логике, и вот он стоит, досадуя, что оказался в нее втянутым, слишком увлекся ею, принял ее всерьез… Я встал и решительно направился в комнату, где безмятежно спала виновница всех моих треволнений. Самым разумным, самым «взрослым» выходом из этой запутанной ситуации было разбудить ее и задать в лоб пару-тройку вопросов. Вот и все. И нет ничего проще.
Но стоило мне увидеть ее, нежную, теплую, разрумянившуюся, свернувшуюся котенком и словно мурлыкающую в своей сладкой неге, разбудить ее оказалось самой непосильной в мире задачей. Я стоял над ней, нет, я висел над ней, как тряпка, ослабший, бессильный, околдованный. Смотрел на нее, не отрывая глаз, и представлял ту дурацкую картину, которая бы нарисовалась, если бы у меня хватило духу ее разбудить. Как она, еле разбирая спросонья что к чему, выслушивает мои горячечные вопросы. Что я спрошу у нее? «Извини, Вера, а не подскажешь, куда ты перепрятала дневник, который я начал читать вчера ночью?» или: «Вера, мне тут не спится, и я все давно хочу тебя спросить: что это еще за наваждение такое тебя одолевает?»…
Все – чушь. Все – бред. Боже, как я устал. Смертельно.
Изнеможенный, я рухнул рядом с ней. Не хотелось ничего. Ни знать, ни рыдать, ни жить.
       * * *
За завтраком я не проронил ни слова, как, впрочем, и она, по сложившейся в последнее время привычке. Горькая обида жгла мою грудь, как неразбавленный спирт раздирает гортань. Не хотелось ничего выяснять, ничего спрашивать, хотелось уйти в себя, следуя ее примеру, надуться, затаиться и вынашивать свою боль глубоко внутри. И от того, что Вера ничего не заметила, даже не обратила внимание на мое изменившееся состояние, обида еще больше усугубилась.
Но к обеду мир вокруг и внутри стал неожиданно меняться. Тревога и любопытство снова одержали верх, и я снова погрузился в бездну нескончаемых вопросов, догадок и предположений на неизменную тему одержимости Веры. Я сидел не видя и не слыша ничего вокруг, и додумался до того, что обнаружил в нашей квартирке еще целую массу неисследованных сегодня ночью мест. Вот и пойми, кто из нас более одержимый. Я все бросил, и, даже не задумываясь о последствиях, самовольно сбежал домой.
Вера сегодня была на работе, и это позволило мне спокойно и беспрепятственно совершить паломничество по тем уголкам, где еще мог находиться ее чертов дневник. Но все гипотезы медленно развеивались, и я совершенно напрасно носился по дому с маниакальными глазами, пересматривая все по сотне раз. Так страстно желанная истина, которая совсем недавно вновь показалась мне доступной, нещадно ускользала в образе игривой барышни, пообещавшей сладкий поцелуй преданному поклоннику, но не удостоившей его даже разрешения прикоснуться к краешку ее платья. Мне хотелось ее, хотелось до головокружения, какое бывает у сильно голодного человека! Схватить ее, эту истину-кокетку, сжать в руках, и нести, и никому не отдавать! Я задыхался, рыскал из комнаты в комнату, переворачивал все вверх дном, рычал, как разъяренный зверь, ругался, чертыхался, кипел, бесился, - но если бы от этого поиски хоть немного продвинулись! Нет, нет и нет!..
Время для меня перестало существовать. Как вода совершает свой круговорот в природе, вечно, беспрепятственно и терпеливо, так и я носился по квартире, бурлил, испарялся, выпадал в осадок, выдыхался и вновь проступал каплями жгучего желания на суровой поверхности реальности. В какие-то, самые отчаянные секунды этого непрекращающегося поиска, меня даже посещала шальная, как бандитская пуля, мысль: «Найду – или умру! Одно из двух…».
Но вышло третье. Я, конечно же, не слышал ни звука поворачивающегося в замочной скважине ключа, ни шума отпираемой двери. Более того, я как-то совершенно не ощутил первых секунд или даже минут ее присутствия и лицезрения ею моего безумия. Единственное, что было способно вырвать меня из этого магического кольца, - ее голос, внезапный, звонкий, удивленный:
- Что ты тут такое делаешь?!
Я никогда бы не смог подумать, что голос любимой женщины способен напугать не менее, чем вой сирены посреди кромешной тишины. Я вздрогнул всем телом и на секунду оцепенел. Следующие за этим несколько секунд я посвятил тому, что увидел себя со стороны: этакого спятившего от горя неврастеника, перевернувшего вверх дном все в своей квартире, и ее вопрос: «Что ты тут такое делаешь?!» показался мне больно уж мягко и невозмутимо заданным. Мне стало стыдно. За все: за бесконечные попытки влезть в ее жизнь, за прочитанный дневник, за этот бардак, который я тут устроил. Новый прилив усталости, очередной отлив сил заставил меня с тяжелым вздохом выпустить из рук какую-то коробку, которую я только что хотел обыскать. И вместо ответа я подошел к Вере, взял ее за плечи и обнял так проникновенно, как только мог, как, наверное, не обнимал ее никогда в жизни. И вдруг какой-то теплый, сближающий импульс прошил зигзагом наши тела и души. Я ощутил всем собою и всей ею, что именно сейчас, как никогда, все решится. Настало время откровений и признаний. Наступила минута исповеди и раскаяния. Пришла пора ясности и понимания. Я посмотрел в ее глаза и удостоверился в этом еще раз. И тогда я начал говорить и рассказал ей все от начала до конца: про мою тревогу, про ее странности, про дневник, про сегодняшний прогул работы, и – как бы между делом – про то, что просто умру, если не смогу что-то для нее сделать.
Вера выслушала внимательно и спокойно. Иногда глаза ее застилали сострадание и нежность, изредка губы трогала грустная улыбка. Когда я закончил свое излияние, словно ребенок, который выплакался вдосталь, Вера снова улыбнулась, на этот раз ласково и чутко, словно мать в подобных случаях, поцеловала меня в лоб, потрепала волосы и сказала:
- Ты себе не представляешь, какие мы оба с тобой глупые! Я – из-за того, что позволила себе так увлечься, что не заметила твоей тревоги за меня. Ты – из-за того, что сходишь с ума попусту. На самом деле ничего страшного не происходит. Ничего страшного и ничего разумного. Это все настолько нелепо и смешно, что ты будешь рвать на себе волосы от досады на потраченные зря нервы и пустые страдания… Я тебе, конечно, обо всем расскажу, но только тогда, когда это для меня будет уже совсем неважно. Завтра…
- Вера, я не смогу больше ждать ни дня!
- Поверь, мы могли бы и сегодня превратить все это в шутку и обсуждать как дело, не стоящее и выеденного яйца, но… Сейчас я смотрю на весь этот бред почти что как истинная реалистка. Сегодня мне все кажется такой же нелепостью, как показалось бы и тебе, если бы ты обо всем узнал, как покажется любому здравомыслящему человеку… - Вера запуталась и замолчала, мучительно собираясь с мыслями. – Такое уже со мной случалось: я словно выпадала из этого наваждения, смотрела на себя со стороны и говорила себе: «Вера, что за чушь ты себе вбила в голову?» Но потом снова нагнетала эта одержимость, и чем сильнее было мое прозрение, тем мощнее становилось следующее за этим очередное затмение… Я не хочу тебе сейчас об этом говорить, потому что тебе будет смешно, и мне вслед за тобой будет смешно, и весь этот бред обесценится, но не исчезнет: он засядет где-то глубоко внутри меня и будет ждать возможности нового, еще более грозного, чем прежние, рецидива. А я хочу покончить с этим раз и навсегда. Завтра же. Я не могу больше ждать.
- Я тоже не могу больше ждать…- снова заскулил я. - Вера, давай вместе преодолеем этот барьер… Я хочу помочь тебе…
- Прошу тебя, верь мне. Верь, что я справлюсь – мне большего от тебя не нужно. Остальное – моих рук дело.
- Ты уверена?
- Абсолютно. Дай мне еще один день, и завтра в это же время мы вместе будем дивиться нашей глупости. А в особенности моей.
Сказав эти слова, она снова улыбнулась, так легко и непринужденно, что я не смог не поверить в нее. Это было объективно невозможно. Мы провели самый счастливый за все последнее время вечер вдвоем, ни разу больше не возвращаясь к тому, что совсем недавно нас так тяготило. Глаза ее наконец-то смотрели в меня, мысли были обращены ко мне, внимание, восприятие, память – все мыслительные процессы – были посвящены мне одному. О чем еще может мечтать слегка эгоистичный, немного капризный, чуть-чуть изуродованный чувством собственничества мужчина? А может и не слегка, не немного и не чуть-чуть. В любом случае, все мои пороки были не только прощены, но и поощрены, и я наконец-то был всецело счастлив, а все, что когда-то мешало быть счастливым, просто казалось кошмарным сном, от которого уже давно очнулся.
На следующий день я вернулся с работы в самом бодром и добром расположении духа, уже готовый к тому, что придется много и долго смеяться над чем-то нелепым и глупым. Я и представить себе не мог, как такая серьезная и глубокая тайна, свидетелем которой я стал, сможет, раскрывшись, оказаться пустой и никчемной, но почему-то больше верилось вчерашней улыбке Веры, легкой и непринужденной, словно говорящей: «Да ладно, брось печалиться. Вот увидишь: не стоит этого делать», чем тем граничащим с безумием строчкам, которые я прочел в ее дневнике.
Однако, Веры я не застал, и похоже было на то, что отсутствует она с самого утра, потому что квартира находилась в том же самом состоянии, в котором мы оставили ее, уходя: ни одного предмета не сдвинулось со своего места. Это было странно, потому что у Веры сегодня был выходной, и я ума не мог приложить, где она может находиться весь день. Я снова вспоминал ее вчерашние слова: «…Я хочу покончить с этим раз и навсегда. Завтра же. Я не могу больше ждать… Дай мне еще один день, и завтра в это же время…» Что ж, до «этого же времени» оставалось больше часа, и я решил запастись еще чуточкой терпения, уговаривая себя, что награда за это будет великой. В конце концов, мне больше ничего другого и не оставалось.
Все эти мысли навеяли зверский аппетит. Я разулся, снял пальто и шапку и прямиком двинулся на кухню, чтобы посмотреть, не завалялось ли где-нибудь какое-либо подобие еды. На сердце было легко и пусто, как у человека, который только что сильно вырыдался, и теперь орошенные слезами щеки обсыхают, и по ним струится освежающий холодок. Насвистывая какую-то песенку, я достал из холодильника баночку икры, поставил чайник, нарезал хлеб. И только тогда, когда вода вскипела, когда я заварил чай и собирался переместить на стол весь свой импровизированный ужин, я вдруг заметил на нем то, что должен был уже давно заметить. Голубая тетрадка, та самая голубая тетрадка, лежала раскрытой на последней из исписанных страниц!..
       * * *
«…Я стала проводить там большую часть дня. Я стала говорить об этом почти со всеми, с кем вообще приходится говорить… Я ничего не говорю мужу: боюсь, что он просто меня не поймет, высмеет, или… Хотя нет, он, конечно же, поймет, но, может быть, совсем не так, как я хотела бы. Сейчас не время говорить с ним об этом, хотя я чувствую, что тот момент, когда будет самое время, уже трепетно близок… У меня явное, конкретное ощущение, что скоро все это закончится.
Все, кого я осторожно спрашивала, стараясь придать вопросу самый незначительный характер, так же легко и просто отвечали: «Нет, я там не была (не был)… Не приходилось… Да проверь, если тебе так интересно…» Легко сказать! Если бы мне действительно было бы просто «так интересно», я бы уже давно просто проверила!..»
«Сегодня я опять провела целый день на станции «Бульвар Дмитрия Донского». Магическое заклинание «…поезд дальше не идет. Просьба освободить вагоны» снова заставило меня подчиниться этой страшной неведомой силе: я встала со своего места и покинула вагон вслед за всеми остальными пассажирами. Все тут же бросились врассыпную каждый по своим делам, торопливо, озабоченно, по-московски, а я так и осталась стоять на перроне, коря себя за трусость и нерешительность. Шаг за шагом я продвинулась к самому краю, за черту, так, что носки сапог оказались несколькими миллиметрами висящими над пропастью, и заглянула туда, куда только что умчался пустой поезд. Кромешная тьма. Оттуда – ни звука, ни знака, ни тайного сигнала. Ничего, что могло бы дать знать о том, что Там. Внезапно уши пронзил резкий громовой гудок и шум очередного мчащегося с бешеной скоростью поезда. От неожиданности я чуть было не скатилась вниз, но чудом удержала равновесие и вовремя отшатнулась от края. Двери раскрылись, и неизменный женский голос снова зазвучал в своей роковой мантре: «Станция Бульвар Дмитрия Донского. Конечная. Переход на станцию Улица Старокачаловская. Поезд дальше не идет. Просьба освободить вагоны. Уважаемые пассажиры! При выходе из вагона не забывайте свои вещи…» Даже если бы я была вещью, мне все равно нельзя было бы Туда! Двери затворились, словно пасти огромных механических зверей, и новый поезд умчал в заветную даль. А я все стояла у края платформы, встречая и провожая все новые и новые поезда-счастливчики, которым Туда можно и даже нужно, и в ушах стояло непрерывным гулом: «…поезд дальше не идет… поезд дальше не идет… дальше не идет… не идет… не идет… не идет…»
«Я заметила, что одни и те же машинисты хозяйничают на конечной станции. Сидя на скамейке напротив того места, где останавливается последний вагон, я смогла отчетливо увидеть и понять весь механизм их работы. Прибывает поезд, из него выходят люди, в освобожденный последний вагон входит мужчина и запирается в крайней кабинке. Поезд трогается, увозя его куда-то (куда??!!). Одновременно с этим приходит состав Оттуда, и из первого вагончика (я сижу как раз рядом), где было два машиниста, выходит другой мужчина и подходит к противоположному перрону в ожидании состава из центра. Когда тот приходит, мужчина этот, подобно первому, ныряет в последний вагон и уединяется в той же самой кабинке, а между тем прибывает поезд Оттуда, и в одном из двух машинистов, которые сидят в головном вагоне, я узнаю того, первого. Он снова выходит и медленно, прогулочным шагом, идет к противоположному перрону…
Если я ничего не напутала в своих наблюдениях, то выводы можно сделать следующие. Во-первых, место, куда «поезд дальше не идет», способно вместить в себя два состава. Во-вторых, в этом месте две параллельных линии пересекаются, и последний вагон становится первым, а первый, соответственно, - последним, отсюда и необходимость дополнительных лиц для обслуживания поездов. В-третьих, место это по расположению совсем близко, потому что требуется совсем немного времени, чтобы поезда развернулись.
Я вышла из метро и попыталась представить себе, где может находиться тот самый тупик, где творится так много интересных вещей. Вымеряла шаги, прислушивалась к звукам под землей, улавливала чуть заметную вибрацию. Пару раз меня чуть не переехала машина, потом я врезалась в какую-то женщину, и, кажется, она тут же разродилась несчетными проклятиями в мою честь, но я даже не слышала, что она кричала. Очевидно, она сочла меня за сумасшедшую. Может быть, так оно и есть, потому что как еще объяснить мою дикую, неземную, превосходящую все радости мира радость, мой трепет и мое ликование, когда я наконец… нет, не нашла, потому что найти точно невозможно, скорее почувствовала то самое место. Там, за Макдональдзом, за несколькими кварталами после него, где-то между дорогой и пустырем, я знала это, знала! – находилась та заветная точка, то роковое место, где поезда разворачивались, где зачиналось действо возвращения на круги своя, где последний становился первым, а первый – последним, где все менялось и рождался новый путь, новый маршрут… Мне даже казалось, что я чувствую этот поворот, словно земля в этом месте просвечивала, и поезд - да вот же он! – огибал меня петлей со своим привычным грохотом. Такой неповоротливый, негибкий, прямой и стальной – совершал свой великий подвиг Геракла во имя движения, во имя жизни!
Я задыхалась от этой неуемной радости, мне хотелось упасть на снег и слушать, слушать, слушать – каждый звук, каждый шорох… Но еще сильнее, теперь уже до боли, до умопомрачения – хотелось попасть туда, так неистово хотелось, что готова была рыть под собой землю, сделать подкоп, словно узник, жаждущий свободы. Но если я даже не могу совершить такое плевое дело, как просто остаться в вагоне и проехать туда, что уж там говорить о подкопе… Люди в большинстве своем – слабые создания. Перед лицом осуществления мечты, будь то даже просто мечта выспаться или поесть чего-нибудь вкусненького, они пасуют. Что это? Может быть, страх лишиться мечты? Ведь когда она исполнится, мечтать будет уже совсем-совсем не о чем!»
«Я мечтаю этой мечты лишиться. Я мечтаю мечтать о чем-либо другом. Какое-то время сердце мое будет полно внезапной пустотой, может, и скорее всего, его пронзит разочарование и скука, но это должно пройти. Я верю, что очень скоро оно снова заполнится, надеюсь только, что не подобной... нет, назвать свою мечту чушью – это, пожалуй, святотатство…
Завтра или никогда. Пусть я просижу там с утра до ночи, решаясь.
А вдруг Там вовсе не просто тупик и разворот? А что если Там – целый город подземных обитателей? А вдруг сам Бог спрятался Там от земных забот и людского несовершенства, а избранные стражи – машинисты – ревностно охраняют вход в его обитель?.. Ну все, кажется я уже брежу… Пойду спать. До наступления завтрашнего дня осталось несколько часов. Только смогу ли уснуть в преддверии Исполнения Мечты?»
       * * *
Ей-богу, это чистой воды сумасшествие… Есть такая песенка, кажется, ее исполняет «Несчастный случай», где все куплеты и припевы поначалу полны какого-то разумного содержания и скрытого смысла, где поется о чем-то умном и глубоком, проскальзывают серьезные философские идеи, а в самом конце все это перечеркивается, смазывается в полную нелепость одной-единственной фразой: «На самом деле я… Бэтмен!».
Примерно то же самое чувство испытал я при первом прочтении дневника Веры. Ощущение бессмыслицы, привкус абсурда… То, что с ней происходит, не может происходить со взрослым здравомыслящим человеком… Но постепенно, снова и снова перечитывая эти несколько страниц, погружаясь в одни и те же строки, я стал все яснее и четче осознавать, что смысл кроется не во внешних вещах и явлениях, что болезнь ее, других определений я найти не мог, - глобальна, а излечение от нее, может быть, действительно кроется лишь в том, чтобы всего-навсего увидеть, что там, за конечной станцией, в сущности, ничего необыкновенного и нет, а запрет проникать туда – формальный, а не категорический.
Что ж, если так, - то оставалось только ждать… И тут я заметил, что стрелки часов уже давно миновали полночь. Черт возьми! Это еще что за шутки?!
Слово «шутка» затерлось в памяти, став совершенно неуместным, когда часы показали половину первого, потом час, и, через целую вечность – половину второго. Сказать, что я сходил с ума, - это сильно слукавить. Ума уже не было, была безумная тревога, страх, чувство давящей и изнуряющей неопределенности. Я задавал себе один и тот же вопрос, словно заика, который не в силах выговорить слово без того, чтобы повторить его много раз: куда она могла подеваться? куда… она… могла… подеваться… куда… куда… она… могла… могла… подеваться… куда… В два часа я накинул пальто, наспех схватил шапку и опрометью бросился вниз по лестнице.
На улице было пустынно и тихо, но прежде чем воспаленному мозгу удалось-таки умозаключить, что сейчас ночь, а следовательно, трамваи и автобусы не ходят, я провел на остановке десять-пятнадцать зверски-мучительных минут. Когда я понял это, а вслед за этим – что и метро откроется только в пять утра, - вопль отчаяния и нетерпения вырвался из моей груди. Но я предпочел дойти до метро пешком и лучше ждать там, чем провести дома еще три чудовищных часа…
       * * *
«Станция Бульвар Дмитрия Донского. Конечная. Переход на станцию Улица Старокачаловская. Поезд дальше не идет. Просьба освободить вагоны. Уважаемые пассажиры! При выходе из вагона не забывайте свои вещи».
Я сидел, прижавшись к стенке вагона, и сердце дико стучало в моей груди. Остатки разума бултыхались где-то внутри и настойчиво, но тихо твердили: с ней что-то случилось, и конечная станция метро тут не при чем… что ты ожидаешь там увидеть? Но это были только жалкие остатки, а все чувства, мысли, тело, душа, - все мое земное и надземное существо трепетно готовилось к встрече с ней Там… Я не знаю почему, я не знаю, как это было возможно… Наверное, я просто сошел с ума… наверное, мы все просто сошли с ума…
- Извините, - вдруг сказал голос прямо надо мной. – Это конечная станция. Не могли бы вы освободить вагон?
Я поднял глаза и увидел мужчину в оранжевой форме. «Избранный страж», - невольно подумалось мне. Словно загипнотизированный, я не смог ему перечить и послушно покинул вагон. Перешел на противоположный перрон, сел в прибывший поезд, проехал одну станцию, вышел и стал ожидать нового поезда, для которого эта станция была предпоследней…
- Извините… Не могли бы вы освободить вагон?
- Мужчина! Поезд дальше не идет! Покиньте вагон, пожалуйста…
- Выходим-выходим… Поезд дальше не идет!
- Мужчина! Выходите! Это последняя станция!
В шестой раз меня просто грубо схватили за плечо, на этот раз не «избранный страж», а банальный страж порядка.
- Что, покататься захотелось с утра пораньше? – сказал он довольно развязно и потянул меня к выходу.
Тут словно прекратили свое действие волшебные чары, заставлявшие меня смиренно покидать вагон. Я начал отчаянно сопротивляться, пятиться назад, пытаясь объяснить, что мне нужно Туда, к Ней, что я никуда не пойду, потому что Она Там. И так как «страж порядка» стоял на своем, то есть продолжал меня тащить, не придавая моим словам никакого значения, то и противостояние мое набрало мощь и неистовость, несмелые мольбы переросли в раздирающий крик, слабые попытки увернуться – во внушительные, и в последующем протоколе было указано: «драка с правоохранительным органом»… Я ревел, бешено кидался на пол, цеплялся за сидения, упирался ногами в двери, выкрикивая одно и то же имя, умоляя пустить меня Туда, только один разок, только взглянуть, только увидеть… Все было тщетно.
       * * *
Как-то раз, когда меня уже выписали из больницы, я все-таки проник туда: затаился за стенкой на одном из сидений, притворившись спящим, и меня никто не заметил. Как я и думал когда-то раньше, ничего необычного там не было. Тот же самый тоннель, те же самые стены. Поезд развернулся и поехал обратно. Вот и все.
Однако никто до сих пор не знает, куда исчезла Вера…
       Декабрь 2004 г.
 


Рецензии