Дом мертвых

«Здесь нет никакой жизни, кроме медленного умирания дней…»

С.Кинг «Жребий»

1.

Что заставляет тебя однажды ранним утром, когда за, плотно закрытыми, створками окна медленно тают туманно-серые осенние сумерки, силясь содрать с лица земли сонный покров ночи, покинуть теплую дремотную постель и, наскоро почистив зубы и выпив чашку крепкого кофе, выйти на улицу? Выйти туда, где под ногами отвратительно хлюпает жидкая грязь выпавшего вчера первого снега, где трещит тонкий лед, кое-где затянувший редкие лужи на потрескавшемся асфальте тротуаров, где дует пронизывающе-холодный западный ветер, беспрепятственно проникая за кожаный воротник куртки и, выбивая соленую слезу из, еще толком не проснувшихся, глаз. Какие темные силы, какие светлые чувства и безумные стремления движут тобой, когда ты сидишь, вжавшись в кресло автомобиля, лениво покуривая сигарету, зажатую в дрожащих пальцах замерзшей и обветренной руки, выпуская облачка сиреневого едкого дыма, щекочущего ресницы, и прислушиваясь к неравномерному, почихивающему рокоту прогреваемого двигателя своей «восьмерки»? Куда держат путь твои сумбурные, после беспокойных ночных сновидений, наполненных нервными и туманными образами прошлого, мысли? Куда, в какие дали настойчиво зовут тебя они, принуждая забыть о запланированных вчера неотложных делах; о жене, чей сон все еще крепок и ленив, врачуя монотонную усталость позабытых на время забот; о дочери, чутко спящей в предрассветном сумраке, обняв желтого плюшевого медвежонка маленькой пухленькой ручкой и посасывающей пустышку с ярко красным ободком? Кто может ответить на все эти вопросы, кроме тебя самого?..
Но я не хочу думать да гадать, медленно выруливая на, относительно пустынное в это воскресное утро, шоссе, уводящее прочь от непомерно большого, медленно просыпающегося города, все еще залитого тусклыми огнями придорожных фонарных столбов, лежащего уже не одну сотню лет под этим хмурым серым небом.
Стрелка на спидометре приборной панели колеблется у отметок 60 – 70 километров в час, и мне не хочется увеличивать скорость, по привычке помня про гололед, хотя широкая дорога совсем не заполнена машинами. Я смакую зажатый в потрескавшихся губах желтый фильтр медленно тлеющей сигареты, пропитывающий мой рот табачной горечью, наверное, разрушающей зубы. Я смакую зажатое в сердце то самое чувство, взращенное зыбкой пеленой уже полузабытых снов, заставившее меня покинуть теплый и уютный дом, и выгнавшее на холод и ветер серых асфальтовых дорог. Этих длинных дорог с белыми разделительными полосами, пыльными дорожными знаками, подмигивающими светофорами, безлюдными автобусными остановками на массивных бетонных площадках и быстробегущей линией грязных обочин, поросших за неглубоким кюветом чахлыми деревцами с облетевшей и выцветшей листвой.
Я возвращаюсь, прищуриваясь, вглядываясь сонными глазами в бесконечность загородного шоссе сквозь давно немытое ветровое стекло автомобиля. Я возвращаюсь, предоставляя возможность горькой тоске вкусить от праздничного пирога своей измотанной души, выписывая пропуск мечтательной грусти в, бьющееся нестройным ритмом, уставшее сердце. Я возвращаюсь, отстукивая по «баранке» руля, выливающуюся скисшим молоком из динамиков магнитолы, немного уродливую мелодию какого-то осеннего блюза.
Я ВОЗВРАЩАЮСЬ!
И эта короткая отчетливая мысль так плотно застревает в моем мозгу, словно пробка в водостоке забитой раковины, что я ни как не могу понять, что же скрывается за ней. Лишь смутно сознаю, что должно быть какое-то продолжение, что эта мысль лишь первое предложение длинного и нудного, но, по-своему, интересного абзаца из некой, давно позабытой и заброшенной на самую высокую полку, книги, которую я когда-то читал и перечитывал в далеком предалеком детстве. Это было тогда, когда еще не было ответственности, усталости и привычек; тогда, когда каждый последующий день не становился всего лишь пародийным продолжением предыдущего, а жизнь еще не утратила своей актуальности и насыщенности событиями; тогда, когда каждая высказанная или услышанная мысль, казалась блестящей, интересной и неповторимой; тогда, когда деревья еще не стали высокими и мудрыми, а родители седыми и старыми.
Впрочем, стоит ли горевать о, безвозвратно канувшим в Лету, прошлом? Нет, конечно. Тем более что в большинстве своем наша жизнь складывается таким образом, что гораздо разумнее оказывается думать о будущем. Да, именно вот так, именно думать, серьезно и рационально, а не мечтать, возводя по кирпичикам дымчатые, воздушные замки. Проблема кроется в другом. Зачастую получается так, что в определенный момент это самое разумнее осилить ты уже не можешь, и не можешь вовсе не потому, что слаб и неудачлив, или просто не в силах сконцентрироваться на поставленной цели. А просто потому, что еще не утратил той человечности и любви к прекрасному, что осталась в твоей слабеющей памяти из волшебных сказок беззаботного детства. Скажу больше, и это стоит признать как аксиому, по-настоящему ты никогда не избавишься от этих самых чувств. Тебе не даст забыть о них тоскливая щемящая ностальгия. Она будет неотступно преследовать тебя тенью на всем пути этого глупого и непутевого существования, хочешь ты этого или нет. Она будет сидеть у изголовья смертного одра, пытливо вслушиваясь в хрипоту твоего умирающего дыхания. Она воспарит бесплотным херувимом над безликим гранитным камнем на скромном холмике твоего последнего пристанища. Не стоит гнать ее. Она не уйдет. А если и уйдет, то позже ты все равно поймешь, что потерял некую частичку самого себя, словно руку, ногу или глаз, но частичку того, без чего сердце не чувствует тепла, а душа заболевает неизлечимой болезнью хандры, не находя своего дежурного лекарства в стеклянном пузырьке памяти.

Примерно около полудня, когда утренние сумерки приобрели бледный болезненный оттенок самого обычного пасмурного дня с солнцем, спрятанным за сплошной пеленой матово-серых облаков, низким дымчатым потолком нависающим над мертвой остывшей землей, я припарковал свою машину в одном из дворов, среди скучных, похожих друг на друга, словно братья-близнецы, девятиэтажек. И, понадеясь на сигнализацию и противоугонное устройство, вышел на узкий тротуар, идущий вдоль автомобильной дороги через центр города, зябко поеживаясь и поднимая кожаный воротник куртки.
Я вернулся туда, где родился, и где прошло мое детство, я вернулся в город, который уже давно стал для меня чем-то бесконечно далеким среди суетного и торопливого мира, в город, где, как мне казалось, шхуна жизни опустила все паруса и предалась мертвенному спокойствию штиля. Я не заглядывал в лица случайных прохожих, наверное, потому, что боялся разрушить то мечтательное ностальгическое очарование, которое наконец воцарилось в моем сердце. Я пропитывался горьковатыми соками его дремотного существования, забывая о пронизывающем ветре и мерзнущих пальцах на ногах, утопив руки в глубокие карманы теплой кожаной куртки, а голову в обвод высокого воротника и, обмотанный вокруг шеи, тонкий не греющий шарф. Не спеша двигаясь по тротуару, обсаженному по краям обнажившимися кустами шиповника и чахлыми рябинами, я искренне наслаждался осенними картинками этого небольшого, мало кому известного городка, где нет и, пожалуй, никогда не будет той праздной суеты, которой так славится столица, где нет и, наверно, никогда не будет этих причудливых витрин, искрящихся неоновыми огнями надоедливой рекламы, где нет, и никогда не будет столпотворения машин и пешеходов, а воздух навсегда останется чист и прозрачен. Нет, конечно, в воздухе будут запахи, запахи таинственные и загадочные, едва уловимые на ветру, но это будет не та омерзительная вонь выхлопных газов и горячее дыхание канализационных люков, кадящих призрачными дымами в наступающих зимних морозах.
Иногда мне кажется, что этот город похож на моего деда, сидящего на лавочке у подъезда, опершись на палку с резиновым набалдашником и изогнутой пластмассовой ручкой. Он прожил самую заурядную жизнь и умер от банального апендецита. Но так ли уж это важно? Я помнил о нем другое: его всегда теплые шершавые руки, которыми он гладил меня по голове, когда я был еще юным несмышленым мальчуганом; его слезящиеся голубые глаза, в которых всегда таилось что-то невысказанное, упрятанное глубоко в сердце; его рассказы о прошлом, о том самом заурядном прошлом, о котором он говорил так, словно это была история, достойная пера великого поэта.
Этот город был таким же - обычным заурядным городком. Но я в нем видел другое, видел то, на что посторонний не обратил бы ни какого внимания, а я готов был взирать с замиранием сердца и неким спокойным бесстрастным обожанием.
Смотреть на эти корявые, болотного цвета стволы раскидистых тополей – молчаливых свидетелей вялого течения этой мутной реки, на дне которой уже многие лета сосуществуют бок о бок любовь и ненависть, предательство и верность, красота и уродство, ложь и истина, жизнь и смерть. Я готов был пристально, даже несколько нагловато, вглядываться в квадраты пыльных окон, занавешенные изнутри вылинявшими цветастыми занавесками. Разглядывать безликие фасады дряхлых двухэтажных домов, почивающих в паутинообразной тени обнаженных деревьев, двускатные зеленые крыши которые никогда не блестят в лучах полуденного солнца, а бледный лунный свет придает им некий мрачный мистический колорит.
Эти дома, желтые, зеленые, розовые, серые… Эти стены, испещренные многочисленными трещинами и обезображенные язвами облетевшей штукатурки… За ними, за этими холодными стенами, в мертвенном сумраке малогабаритных квартир смерть считает до десяти, загибая свои иссохшиеся крючковатые пальцы, отсчитывая последние дни дряхлых стариков изможденных артритом, отдышкой, инфарктом и склерозом. Их память устала сопротивляться неумолимому течению времени, их глаза ослепли от однообразных картин окружающего мира, их дети, те, которые так и не покинули отчего дома, теперь сидят на кухне, лениво пережевывая ливерную колбасу с куском черствого хлеба и, запивая все это водянистым пресным чаем из заварного чайника с расколотой крышкой.
Хотя, вполне возможно, что все обстоит совсем не так, но я в этом сильно сомневаюсь. Некий неуловимый дух болезненной дряхлости преследует меня по всему маршруту. Он везде. Им пропитан насквозь город моего детства. Он даже там, где низкорослые двухэтажки переходят в панельные пятиэтажные «хрущевки» с газовыми колонками, деревянными перилами в тускло освещенных подъездах и маленькими балконами, вечно заваленными каким-нибудь бытовым хламом, не умещающемся в одно- и двухкомнатные квартирки с низкими потолками и совмещенным санузлом.
Бог ты мой, а какой неисчерпаемо бедный выбор товаров на пустынных полках этих редких магазинчиков с огромными пыльными стеклами витрин и тяжелыми металлическими дверями со скрипучей ржавой пружиной. Лишь, периодически попадающиеся на пути, торговые ларьки – близнецы-братья газетных киосков, словно кляксы разноцветных чернил, слабо оживляют этот грустный пейзаж своими шоколадными батончиками в ярких упаковках, чипсами и дежурным пивом в зеленых и коричневых бутылках, почему-то прозванных в народе «чебурашками».
Купив в одном из таких ларьков шоколадный батончик и пакетик вишневого сока, я вышел на окраину. Дальше по левую сторону от уходящей вдаль дороги распласталось огромное поле кормовой кукурузы. В это время года оно представляло из себя удручающего вида перепаханную равнину со зловещими черными силуэтами ворон, и заканчивающуюся на горизонте одинокой церковью и старым кладбищем с покосившимися металлическими крестами, выкрашенными в грязно голубой или зеленый цвет. Справа от дороги находился старый парк при бывшем «Доме пионеров» и частные застройки с ветхими заборами из широкого штакетника и одноэтажными домами с высокими мансардами, как правило, превращенные их небрежными хозяевами в захламленные чердаки, где обитают лишь мыши и воробьи, да пауки, плетущие в углах свои узорные паутины.
Именно здесь, на окраине этого провинциального городка и прошло мое далекое детство. Может быть, поэтому я медлю, нерешительно остановившись у нерегулируемого перекрестка двух дорог, рядом с автобусной остановкой с провалившейся крышей, на забрызганном грязью тротуаре. Ведь именно там, за зыбкой, колышущейся пеленой осеннего ненастья простирается давно забытый мир, мир описанных ползунков и бутылочек с детским кефиром, мир плюшевых зверьков и пластмассовых погремушек, мир волшебных сказок и детских кошмаров, спрятанных под тяжелым ватным одеялом. Это там я неуверенно стоял на первой ступени своей беспутной жизни, сжимая в руке ведерко с совочком и формочками для песка; там, на следующей ступени, я пытался выглянуть в окно, хватаясь еще не окрепшими, но по-детски цепкими ручонками за деревянный подоконник, заставленный немногочисленными комнатными растениями в невзрачных глиняных горшках; там, забираясь на следующую ступеньку, я, картавя, произносил свои первые, вечные слова: мама, папа, дай… Вечные настолько, что они должны быть выбиты золотыми буквами на скрижалях истории человеческой.
И теперь, стоя здесь, под падающим с бесцветных небес мокрым снегом, и дрожа от холода, я по-настоящему испугался. Да, я испугался, что не увижу того небольшого заболоченного пруда в березовой роще за стадионом, в котором так часто ловил мелких головастиков и прожорливых ратанов. Я испугался, что не встречу на углу своего кирпичного пятиэтажного дома с двускатной жестяной крышей того огромного клена, что рос в палисаднике с клумбой маргариток выложенной кирпичами. Этот страх гнал меня прочь - боязнь того, что разобьется некий хрустальный бокал, в который слиты воедино и перемешаны горьковато-сладкие напитки далеких воспоминаний.
Но я вернулся. Я проделал не близкий путь. И я хочу, чтобы сердце защемило от незабываемого чувства тоски по чему-то, безвозвратно ушедшему, что осталось лишь в бесформенных образах стареющей памяти и туманных снах, порхающих мотыльками во тьме холодных ночей. Я вернулся, чтобы увидеть и преклонить колено, чтобы смахнуть с обветренной щеки непослушную сентиментальную слезу, чтобы выпить это горькое лекарство, врачующее беспокойную душу, что зовется на российской земле красивым словом – ностальгия.

2.

Ближе к вечеру ветер заметно стих, и теперь мокрые крупные снежинки медленно парашютиками спускались вниз со свинцовых небес, словно облетающие листья «бабьего лета». Сумерки застигли меня возле пятиэтажного дома из серого кирпича, мрачно возвышающегося среди деревенских построек, высоких заборов и изломанных ветвей обнажившихся деревьев. Я навестил многие из тех мест, что пробуждали во мне детские воспоминания, ублажая дремотное ностальгическое настроение. Все, начиная с заброшенного нынче «Клуба прядильной фабрики», куда я частенько наведывался на утренние сеансы в выходные дни, когда показывали мультфильмы, и заканчивая вот этим самым домом, который я покинул двадцать лет назад, и с тех пор ни разу не посещал этих мест.
Что тянуло меня сюда, к этим жестяным водосточным трубам на ржавых железных скобах, стянутых аллюминевой проволокой; к этим покосившимся и насквозь прогнившим низеньким заборчикам палисадников, засаженных вишневыми кустами, сиренью и кленами; к этим асфальтовым дорожкам, узким и грязным, заваленным гниющим слоем осенней листвы. Я не знаю… Я смотрел на дом и думал о том, что будет с нами, когда мы вот так же как он состаримся и поседеем. Такими же блеклыми и бесцветными станут наши глаза, как эти окна, тускло освещенные изнутри и задернутые от посторонних взоров плотной тканью штор; такими же корявыми и потемневшими станут наши руки, как эта пожарная лестница с оторванными и вывернутыми прутьями; такой же дух будет витать в наших комнатах или больничных палатах, где мы, разбитые параличом или инсультом, будем молить о скорейшем конце, как в этих темных подъездах с полуразвалившимися козырьками, заросшими мхом и какими-то кустами; наши ноги станут похожи на стойки скамеек, не выдержавших испытание временем и сыростью, а наша кожа, она напомнит нам об этом сером кирпиче с зеленой плесенью у основания здания…
- Вы заблудились, молодой человек?
Этот голос, безусловно, старческий с легкой хрипотцой, внезапно пробудил меня из состояния мрачной задумчивости. Я обернулся. Позади меня стоял мужчина в возрасте примерно шестидесяти - семидесяти лет в длинной темно-синей куртке и черных брюках, заправленных в уже изрядно поношенные зимние сапоги на молнии. На его морщинистом лице играла грустная ухмылка, а редкие седые волосы висели клоками. Он явно давно не пользовался услугами парикмахера, да и вообще мало обращал внимания на свою внешность. О том свидетельствовала и недельная щетина на морщинистом старческом лице, и сальные пятна на рукавах куртки, а давно не чищеная обувь, не то, что бы бросалась в глаза, но тем ни менее обращала на себя внимание.
- Почему вы решили, что я заблудился? – спросил его я, стараясь говорить будничным тоном, но вышло несколько грубовато.
- А как же нет? Вы не местный, я тут всех знаю. Что же вам тут делать в такую пору? Значит заблудились.
Он выудил из оттопыренного кармана куртки помятую пачку дешевых сигарет без фильтра и коробок спичек.
- Курите? – поинтересовался он, искоса взглянув на меня, отправляя в рот сигарету и чиркая спичкой по коробку.
- Спасибо, у меня свои, - ответил я, и, решив, что на этом наша беседа исчерпана, повернулся, чтобы уйти.
- Этот дом, он напоминает аномальную зону, знаете, как в тех журналах про НЛО, - заговорил он как бы с самим собой.
Я обернулся. И что-то в его взгляде, а может быть в выражении лица, не знаю, мне показалось ужасно знакомым, но я не мог вспомнить что.
- Но это не так, конечно, - продолжал мой случайный собеседник. – На самом деле все гораздо проще. Но для людей это все равно, что аномальная зона.
- Это вы к чему? – спросил я.
- Да, так, ни к чему. Но признайтесь, ведь вы тоже это чувствуете? Может быть подсознательно, но чувствуете, - он снова как-то грустно ухмыльнулся, обнажив редкие желтые зубы уже изрядно испорченные кариесом и табаком.
«Он на кого-то похож, или я его где-то видел… Ну, конечно же, наверное, он, как и я когда-то жил в этом доме. Он просто забыл меня, а я его».
- Нет, ничего такого я не чувствую, - ответил я, почему-то искренне желая быстрее закончить этот разговор. – Я жил в этом доме лет двадцать назад. Вот и все. И нет здесь ни каких аномалий, просто ностальгия по прошлому – не больше.
- Это с какой стороны посмотреть… Взгляните, к примеру, на эти окна. Вы думаете, за их стеклами есть хоть кто-нибудь живой?
Признаться, это был странный вопрос, скажу больше – очень странный. Но я решил, что удивляться подобным заявлениям человека, который явно выжил из ума и несет чистейшей воды бред, не стоит. И еще… Тогда мне показалось, что он, наверное, очень одинок, ему просто не с кем поговорить, да и не о чем, скорее всего.
- Думаю, есть, - ответил я, стараясь сохранить равнодушный тон. – Свет-то кое-где горит.
- Вот в этом-то и весь фокус, - он как-то странно усмехнулся, неожиданно, так, что я даже вздрогнул. – Большинство так и думает: если горит свет, значит, в доме кто-то есть, кто-то живой. Но на самом деле, здесь все уже давно мертвы, а живы, пожалуй, только их тени за шторами да крысы в подвале.
Меня постепенно начинал раздражать этот странный старик. Может быть, в некоторой степени действовала на нервы окружающая обстановка, может сложившееся тоскливое и подавленное настроение. Но с другой стороны, я отчетливо осознавал, что к нервозному чувству раздражения примешивается что-то еще. Любопытство, что ли? В голове мелькнула глупая мысль: «Это легенда! Легенда о доме твоего детства. Боже мой, неужели ты настолько состарился, что часть твоей прожитой жизни уже стала обрастать легендами».
- Значит, говорите, только тени и крысы? – тоном своего голоса я попытался выразить иронию, но незнакомец, казалось, не заметил этого, или сделал вид, что не заметил.
- Именно! Вы бы и сами это почувствовали. Из подвала несет не просто сыростью. Это даже невозможно передать словами. Да… Наверное, такой запах стоит в склепах.
Он прищурил глаза, всматриваясь куда-то вдаль. Облачко дурно пахнущего табачного дыма медленно таяло в холодном ноябрьском воздухе. Я почувствовал страх, это был легкий приступ некого потустороннего необъяснимого страха, но даже с ним любопытство не проходило.
- Хотите чаю?
Этот вопрос был настолько не согласован со всем выше сказанным, что на мгновение поставил меня в тупик. Но только на мгновение. Потом я буднично ответил: «Да», словно его предложение было чем-то само собой разумеющимся. И не спрашивайте меня, почему. Я не смогу вам внятно ответить, как, наверное, не смогу толком объяснить, почему я вообще оказался здесь.
Мы поднялись на второй этаж по серой лестнице, каждый пролет которой состоял ровно из девяти ступеней, в маленькую однокомнатную квартирку, выглядевшую, как я и предполагал, более чем убого. Вылинявшие, кое-где порванные обои с блеклым рисунком, состоящим из витиеватых линий и мелких некрасивых цветов; старый промятый диван (наверняка, кишащий клопами) с затертой до дыр обивкой, шкаф с облупившейся кое-где полировкой и «черно-белый» телевизор (почти уверен – не работающий) на невысокой простенькой тумбочке. Дощатые полы, выкрашенные в грязно-коричневый цвет, уже давно нуждались в повторной покраске. Потолок в желтых разводах и подтеках, пыльные мятые шторы на провисшей леске карнизов…
«Господи, каким же я стал брезгливым чистоплюем! Ведь я не был таким. А в детстве… Наверное, я всего этого не замечал, а, может быть, тогда просто были другие ценности».
Кухня, куда провел меня мой новый знакомый, попросив не снимать обувь, ссылаясь на холодные полы, мало чем отличалась от комнаты. Весь кухонный гарнитур был таким же старым, затертым и потрескавшимся, как и его хозяин. Мойка с рыжими пятнами ржавчины и подтекающим краном, а двухкамфорочная газовая плита имела такой вид, словно ее вообще никогда не мыли.
Я присел на расшатанную табуретку у стола, решив на некоторое время позабыть о чувстве брезгливости, чувстве новом для меня. «Я слишком давно покинул эти места», - эта мысль не утешала, не требовала задуматься, а просто констатировала факт: к хорошему быстро привыкаешь. Странный старик (Как же все-таки мне знакомо его лицо!) – Иван Сергеевич – как он мне представился, когда мы поднимались по лестнице темного и холодного подъезда, поставил огромный закопченный чайник на огонь и присел рядом.
- Вы меня извините, конечно, но, поверьте, иногда здесь бывает ужасно тоскливо.
Я кивнул – это уж точно.
- От одиночества, наверно, - продолжал он. – Хотя и к нему со временем привыкаешь. Кстати, а в какой квартире вы жили?
- В пятьдесят второй, - не задумываясь, ответил я, удивившись тому, что память так бережно сохранила эту подробность.
- А, угловая? Там сейчас ни кто не живет. С торца, возле пожарной лестницы какие-то хулиганы даже стекло разбили.
- Вы сказали, что в этом доме все мертвы, - решил я продолжить беседу начатую на улице и доставая сигареты. – Кстати, курить у вас можно?
- Да, да, конечно, я вам сейчас какую-нибудь баночку для пепла дам.
Он порылся где-то за холодильником, выудив оттуда пыльную стеклянную банку из-под майонеза, на дне которой присох кусок чего-то черного, и поставил на стол. Я закурил. Запах хороших сигарет в некоторой степени отбивал этот дух (именно дух, а не иначе) застарелой вони, что витал в стенах его скромного жилища, сочетая в себе поистине неповторимые ароматы лука, сала, мочи и чего-то еще, давно протухшего, но так и не выброшенного на помойку.
- Так, о чем я? Да, вы говорили, что здесь все мертвы, но вы-то живой. Или это нечто философское, образное что ли?
Иван Сергеевич снова как-то неожиданно и загадочно усмехнулся.
- Может и так. Даже, скорее всего, что так. Видите ли, смерть – это вообще философское понятие. И знаете почему? Потому что в ней начисто отсутствует определенность, один взгляд. У каждой культуры, у каждой народности, религии о ней свои представления, естественно претендующие на истину. Да, что там культура, у каждого человека. Все думают да гадают: а что же там, черт подери, сокрыто, за этим таинственным порогом, там, впереди?.. Вот тут-то они сразу и ошибаются. Люди не понимают одной простой вещи, что наша жизнь, она как настенный календарь, на котором мы карандашом вычеркиваем прожитые дни, может быть, в ожидании какого-нибудь значительного события. Каждый зачеркнутый день – мертв, и к нему нет возврата. Вот самый простой ответ на вопрос: Смерть – это когда уже нет возврата. Поймите, не важно, что будет за порогом, главное, что от туда нет возврата. А что делаешь ты?
- Я? – я изумленно уставился на него, даже не заметив перехода на «ты».
- Да, да, ты. Ты пытаешься потревожить мертвых, мертвых прожитых лет. Ты роишься в их могилах и вскрываешь их истлевшие гробы. Это кощунство, надо сказать. Их стоит оставить в покое. Потому что, возвратившись в прошлое, ты не встретишь никого, кроме мертвецов, изъеденных могильными червями, бессмысленно бродящих по заброшенному кладбищу твоего прошлого. Не пытайся заглянуть в их глаза, они пусты и бездонны, тебе не выдержать их мертвого взгляда.
Чайник на плите забарабанил крышкой, подпрыгивающей под воздействием вырывающегося пара, возвещая о том, что кипяток уже готов. Иван Сергеевич устало поднялся и по скрипучему полу подошел к плите. «Чай у него, наверное, такой же, как и все здесь, затхлый с привкусом горечи, – подумал я, наблюдая за его манипуляциями. – Несчастный сумасшедший старик…»
Мои опасения оправдались, чай действительно был отвратительный: вода и сахар, вкус практически полностью отсутствовал. Но ведь «дареному коню в зубы не смотрят», мог бы отказаться от приглашения еще на улице. Я отхлебнул из чашки, при этом, как частенько бывает, когда поторопишься, обжог язык. Видимо боль отразилась на моем лице.
- Не торопитесь, - сказал мой странный знакомый. – Пускай остынет. Печенье будите?
- Не откажусь, - ответил я, боясь его обидеть.
Он достал пачку дешевого печенья в промасленной бумаге и положил передо мной. Язык продолжал пощипывать от ожога, но я снова пригубил чашку с чаем, искоса взглянув на настенные часы с кукушкой. Стрелки показывали без пяти двенадцать.
- Не работают, - словно угадав мои мысли, сказал Иван Сергеевич.
- Понятно. А зачем вы все это рассказываете?
- Что «это»?
- Ну, все эти ваши рассуждения о смерти. Знаете, на мой взгляд, подобные вещи слабовато тянут на философию. Скорее, похоже на бред.
- А я и не претендую на философа. Я говорю, что есть. Больше того, вы сможете сами в этом убедиться. Возможно, тогда вы не будите называть это бредом.
- И когда же?
- Через пять минут. В полночь.
Я опять посмотрел на его «не работающие» часы, а потом на свои – ручные.
- Через пять минут будет двадцать минут шестого. Вы же сами сказали, что ваши часы сломаны.
- Совсем не обязательно иметь работающие часы, чтобы почувствовать приближение полночи. Я же вам говорил, вы в другом мире, в аномальной зоне, здесь не измеряется время часами. Через пять минут, даже уже через четыре, вы услышите звук открываемых дверей подъездов. Вы обязательно услышите этот звук, потому что здесь тихо, как на кладбище…
- Прекратите надо мной издеваться! – не выдержав, закричал я, вскочив с табуретки и, нечаянно, опрокинув чашку с горячим чаем себе на руку.
Боль ожога пронеслась по чутким нервам от запястья к плечу (это тебе не язык ошпарить). Я вскрикнул, стиснув зубы, но мой собеседник и глазом не повел. Он продолжал сидеть напротив, на табуретке, понуро глядя на стол, словно задремал.
- Какого черта, вы мелите мне всю эту чушь?!.
- Вы напрасно на меня кричите, молодой человек, - он посмотрел на меня грустными уставшими глазами (Где же я мог видеть это лицо?). – Я всего лишь предостерегаю вас от необдуманных поступков, потому что знаю гораздо лучше, чем вы сами, ваше собственное будущее. Тридцать первого декабря, когда по календарю жизни человек оказывается на смертном одре, только тогда он понимает, что завтра день его рожденья. Несмотря на кажущуюся разницу, рождение и смерть разделяют мгновения, а детство и старость, как это ни странно – практически одно и тоже. Вы слишком рано вернулись сюда. Поверьте моему опыту, не стоит так торопить события. Что вы надеялись найти здесь, среди этих голых деревьев? Сладкие воспоминания о безоблачном детстве? Вы их не найдете. Здесь все, абсолютно все будет напоминать вам о скором конце, может быть где-то в рамках подсознания, но будет. Вам не чужда ностальгия? Ради Бога. Живите с вашей ностальгией там, где живете. Тешьте ее за бутылочкой пива, разглядывая старые фотографии, ублажайте ее скупыми солеными слезами. Но не возвращайтесь сюда. Здесь дни зачеркнуты карандашом в вашем календаре, они мертвы, как будете мертвы и вы, когда придет ваш час. Не стоит думать, что он придет не скоро. Так зачем, хочу я вас спросить, ворошить свое мертвое прошлое? Каким бы прекрасным и радужным оно не было, теперь от него исходит отвратительный запах, оно покрыто трупными струпьями, его изъели могильные черви, и вы это уже почувствовали, когда вошли в этот дом.
Он говорил, а тембр его голоса нарастал, словно гром приближающейся грозы, и я, не заметно для себя, все дальше и дальше отступал к окну, занавешенному пыльным белым тюлем. Уже не страх – ужас, тошнотворный животный ужас завладел моим обессиленным сознанием, заключив его в объятия своих мертвенно-холодных рук.
- Обернитесь! Обернитесь и выгляните в окно, - сказал Иван Сергеевич, указывая своим костлявым пальцем с грязным не стриженым ногтем за мою спину.
Я обернулся, услышав звук, напоминающий скрежет ржавой дверной пружины, чуть приглушенный расстоянием. Вслед за ним последовал глухой хлопок, словно дверь ударяется о дверной косяк. И я увидел, увидел там, за темным стеклом окна, как в бледном свете фонаря из подъезда зловещей вереницей выходят люди. Их шаг напоминал движение роботов, механический, однообразный, размеренный шаг и неподвижный взгляд (Господи, как я могу отсюда, со второго этажа рассмотреть их глаза?) глаз, в которых отсутствует зрачок, только фосфорицирующий белок.
- Они похожи на лунатиков, - в ужасе прошептал я.
- Да, потому что они мертвы, - произнес голос за моей спиной. – Они так же мертвы, как и все ваше прошлое. Вот она – ваша хваленая ностальгия!
- Но это… - начал, было, я, намереваясь сказать банальное «не может быть».
- Может, - снова прочитав мои мысли, перебил меня Иван Сергеевич. – Еще как может. Вам пора, молодой человек, как и мне тоже. Но нам, на этот раз, не по пути.
Я повернулся…
Передо мной посреди кухни возвышался отвратительный разлагающийся труп с белыми червями, копошащимися в его пустых глазницах, и оскалившимся в гротескной улыбке ртом, полным черной земли и вывалившихся сгнивших зубов. В ноздри ударил непередаваемо мерзкий смрад разложения. «Сломанные» настенные часы забили полночь. Цепи заводного механизма с шишками-гирями на концах с жутким скрежетом поползли вниз, а из окошечка с маленькой дверцей над белым циферблатом вывалилась на пол мертвая птица, похожая на птенца кукушки.

* * *

- Тише, ребенка разбудишь. Да, тише, ты…
Настойчивый шепот жены заставил меня проснуться. Я открыл глаза, пытаясь унять дрожь, сотрясающую мое, покрытое холодным липким потом, тело. В глаза бросились бледно-зеленые цифры настольных электронных часов:
05 : 20
 Неуверенно стряхивая с себя остатки кошмарного, в своей реалистичности, сна, словно какое-то насекомое, сидящее на руке, когда ты не знаешь, кусается оно или нет, я начал вспоминать…
- Ты закричал во сне, - прошептала Лена.
Я ощущал на своем лице ее горячее дыхание и теплую нежную ладонь, гладящую меня по влажной щеке.
- Мне приснился кошмар, - сказал я, пытаясь совладать с охрипшим после сна голосом.
- Я поняла.
Она нежно обняла меня и поцеловала в лоб, а я прижался лицом к ее мягкой и теплой груди, ощутив себя маленьким ребенком на руках своей матери. На какое-то мгновение, я даже вспомнил неповторимый запах грудного молока. Как когда-то давно, в далеком предалеком детстве, когда деревья еще не стали высокими и мудрыми, а родители седыми и старыми. Я вспомнил его, этого безумного старика, из дома моего детства, вспомнил, словно посмотрел в зеркало, зеркало, которое старит. Я заплакал и почти сразу уснул, как засыпал, укачиваемый заботливыми материнскими руками, уснул спокойно и без сновидений, позабыв до самого утра о боли в руке, обожженной отвратительным горячим чаем.

19.ноябрь.2000


Рецензии