Бабушка, Глика, я и один год моей жизни

      В ту пору мне было 16 лет.  Я жил у бабушки с дедушкой, потомственных врачей ещё старой университетской подготовки, воспитывающих во мне законопослушание, целомудрие, веру в идеалы и светлое будущее, нетерпимость к злу во всех его проявлениях.
      Наш дом, некогда принадлежащий предкам бабушкиной линии,  был и, кажется, остаётся по сей день, самым большим и добротным строением городка, где я родился. Литая табличка черного железа, прикреплённая к кирпичной пилястре слева от двери, сохранила фамилию прадедушки и его инициалы с буквами «Ъ» - «ДОКТОРЪ МИНДОВЪ В. И.».  Сам дом сложен из точенного красного кирпича, с вычурным декором фасада, с кованым меандром козырьков и кровельных решеток, с роскошной дубовой филёнчатой дверью парадного входа с отполированной жёлтой латунной ручкой, сделанной в виде дракона.
 
      Собственно мы втроем занимали только небольшую часть дома из трёх высоких анфиладных комнат со старой мебелью тёмного резного дерева и кухню, а оставшаяся часть дома была отдана городской библиотеке, основной фонд которой составляли наши старые семейные книги.
      С детства от бабушки с дедушкой я слышал нескончаемые рассказы о медицине, фронтовые истории о службе военврачей, любил рассматривать и читать медицинские книги, коих у нас в доме находилось великое множество, знал, что врачами были почитаемые мною Вересаев, Чехов и Булгаков. Часто после школы я забегал в больницу, вслушивался во врачебные консилиумы, познавал труд моих стариков, щупал их белоснежные, хрустящие от избытка крахмала халаты, видел торчащие из кармана отполированные их пальцами фонендоскопы и ловил благодарные взгляды вылеченных больных. Влияние моих добрых, мудрых старых врачей, дедушки и бабушки, не прошло даром. Я стал мечтать о карьере медика и готовиться к поступлению в медицинский.
В декабре последнего школьного года пришло несчастье - случился удар с дедушкой. Я запомнил, как лежал дедушка в коме на широкой кровати с никелированными витыми спинками, стоящей в алькове большой комнаты за двумя мраморными колоннами, а медицинская сестра приносила к нам баночки с плавающими серыми пиявками, потом вылавливала пиявок из воды и прикладывала их к вискам дедушки. Я запомнил запах камфары, которой растирали и кололи дедушку, видел, как пиявки напивались дедушкиной кровью, отчего они раздувались, делались крупными, неповоротливыми и черными, и их выбрасывали в стоящий рядом эмалированный таз, где они медленно ползали, оставляя за собой кровавые полосы.

      Дедушка умер в лютую стужу перед самым Рождеством. На похороны приехала мама с отчимом, бледная, но красивая, с вьющимися золотистыми волосами, тонкими, вздёрнутыми бровями. После погребения дедушки мама и отчим погостили у нас с неделю, а за это время  продали всё наше имущество и забрали меня вместе с бабушкой и тремя громадными старинными фибровыми чемоданами к себе в Москву, где началась моя новая жизнь.
      ***

      Московская квартира отчима располагалась в сталинском доме, неподалеку от Маяковки. Квартира  была просторной, с мусоропроводом в отдельной кладовке, гулким лифтом и окнами, выходящими на известную баню в Оружейном. Я запомнил, как вечерами отчим, закрывшись на кухне с мамой, приглушенно ругался с ней, сетуя на возникшую тесноту в его квартире. Он почему-то называл квартиру комуналкой, говорил, что его научная деятельность покатилась в тартарары из-за невозможности работать в кабинете, где жили мы с бабушкой.
 
      Но вскоре бабушка, не пережив переезда в столицу и ещё вечерних кухонных склок, занемогла и слегла, и её определили в дом престарелых в Мытищах, а меня выселили на подмосковную дачу, к родителям отчима, в сорока минутах езды на шумной пригородной электричке по Киевской дороге. Разлученный с бабушкой, я скучал по ней до щемящей тоски, посещал её еженедельно, просиживал в шестиместной палате по несколько часов подряд, допоздна, до темноты, и чувствовал, что она ждет меня, что мы, как никогда раньше, близки, и нужны друг другу. С бабушкой мы по-прежнему много говорили обо всём, во время разговора я держал её худеющую руку с серебряным колечком, а она слушала меня и перебирала мои пальцы, и каждый раз я обещал ей, что заберу её к себе, в свой дом, который у меня будет обязательно. Бабушка смотрела на меня ласковыми, любящими глазами и говорила мне: «Да, я верю тебе, так и будет. Мы опять будем вместе, будем вспоминать дедушку, и, как прежде, вслух читать вечерами, и мечтать о твоем будущем, и жить долго, долго, долго».
      ***

      Загородная дача отчима, где теперь жил я, была крепким бревенчатым домом, с газовым отоплением, гаражом, двумя овчарками, сразу подружившимися со мной, большим садом с яблонями, вишнями и малиной, обнесенными высоким добротным деревянным забором. Мать отчима звали Гликерией, а сокращенно Гликой. Некогда она работала на трикотажной фабрике и порой хвастала, что все её родственники ходили, а кто побережливей  тот и поныне ходит, в добытом ею дефицитном белье, но с недавнего времени она пребывала на пенсии. Глика была сварливой вдовой, редко кормила своих собак, чтобы те были злыми и не пускали чужих на участок, обзывала всех «стервецами», ругала всех и вся, в том числе и власти, за то, что власти не дают людям зарабатывать и ездить за границу, а особенно ругала приезжающих в Москву, говорила, что житья от этих приезжих нет никакого, а только из-за них длинные очереди в колбасных магазинах и мясных лавках. Выходило, что Глика ругала и меня с моей бабушкой потому, что и мы, по её разумению, получались тоже из приезжих.

      Полдачи, отделенные от нашей половины стеной с дверью, запертой всегда на деревянный засов, Глика сдавала дачникам, двум симпатичным пенсионерам, бывшим инженерам, Ольге Ивановне и Василию Васильевичу. Дачники были людьми общительными, добрыми, знали и рассказывали много интересного и поучительного, пели под гитару на два голоса. Они часто приглашали меня на чай с малиновым вареньем и лимоном, стучась в дверь между нашими половинами. Глика ругалась, если я снимал засов и проходил к дачникам через двери. А я делал это всегда, когда её не было дома, проходил к дачникам через комнаты (не бежать же на холод через заснеженный двор), но, по закону подлости, Глика всегда возвращалась на дачу неожиданно, обнаруживала снятый с дверей засов и потом долго ворчала, произнося одно и тоже: «Вот, надавал Бог стервецов, и майся теперь после этого…».

      Весной я успешно окончил московскую школу, а летом так же успешно выдержал вступительные экзамены на лечебный факультет первого медицинского. Поступление я отпраздновал с бабушкой и её соседями по палате. Я прибежал в палату радостный и возбужденный, прокричал трижды «Ура!», размахивая, как платком в танце, своим экзаменационным листом с отличными оценками, а бабушкины соседки стоя аплодировали мне и смахивали с глаз слёзы радости. В тот день бабушка подарила мне дедушкины часы «Москва», на которые я всегда поглядывал со слюнками зависти. Часы были с черным циферблатом и светящимися фосфорными стрелками. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, дедушкины часы застёгнуты на моей левой руке, и идут так же исправно, как и много лет назад, а стрелки по-прежнему светятся в темноте, напоминая мне о моих близких. Дома я устроил праздник овчаркам, покормил собачек «Любительской колбасой», купленной специально для них, потом меня поздравили наши дачники. Василий Васильевич по такому случаю выпил рюмку водки (я тогда спиртного ещё не пробовал, и потому отказался от предложенной Василием Васильевичем рюмки). Дачники вручили мне новенький черный пахучий кожаный портфель, с желтыми замками на ключах, сказали напутственные слова, из которых я, растроганный добрым отношением к себе,  запомнил, что у меня теперь «будет свой хлеб и своё дело». Мы завершили празднование традиционным чаепитием с неизменными малиновым вареньем и песнопениями под гитару Василия Васильевича. Была бы дома Глика, я бы почаевничал и с ней, но она большее время суток отсутствовала, приезжала откуда-то поздно вечером, с двумя большими черными сумками, наглухо застёгнутыми, закрывалась с ними в своей спальне, и просиживала там всё время, смотря свой телевизор. Так было и на этот раз.

      Глика не возлюбила меня, и я знал, что она жалуется на меня сыну. Однажды я слышал, как она выговаривала отчиму:
       - Этот стервец чуть не довёл меня до белой горячки. Он опять снял засов, и, представь себе, впустил на мою половину дачницу. А эти стервецы-дачники что-то вынюхивают… Ой, доконает он меня, вот увидишь, доконает! Помру, как пить дать, помру…
      Хотя это было наполовину враками, однако отчим после жалоб Глики всякий раз неприятно разбирался со мной, ругал меня, называл неблагодарной свиньёй, говорил, что я не ценю доброту, грозил выселить в общежитие, где меня сожрут тараканы, или обратят в свою веру гомосеки, или, того хуже, споит абитура.

      Как-то у Глики случилась мигрень и должно быть сильная. Она смешно накрутила на голову старый шерстяной платок и, держась обеими руками за макушку, стала ходить из комнаты в комнату, стонать и причитать. Я пожалел её, сбегал в аптеку, принёс ей лекарство, напоил её крепким чаем, но мигрень не унималась. Я чувствовал, что не только и не столько боль тревожила Глику. Её хождения, как маятник ходиков, из комнаты в комнату и постоянные взгляды на настенные часы выдавали беспокойство. Я понял, что Глика должна была куда-то уходить, а из-за мигрени она не могла этого сделать. Глика никогда не обращалась ко мне по имени. Она говорила: «Послушай» или «Как тебя там…». А тут вдруг она обратилась ко мне:
      - Юрча, мальчик мой…
      - Что такое, тётя Глика?
      - Не сочти за труд. Я обещала отнести старые вещи нуждающимся. Меня будут ждать люди, а я разболелась не на шутку. Сходи-ка ты вместо меня и отнеси вещи для сирот, а?
      Я посмотрел на Глику, на её смешно завязанную голову, на её покрасневшие, страдающие от боли глаза, на её высохшие, потрескавшиеся губы и опять пожалел её.
      -         Хорошо, я схожу.
Глика успокоилась, объяснила мне, куда и как я должен идти. А идти следовало на Тишинский рынок, найти там галантерейный киоск и спросить Левина. Голос у Глики в тот момент был слабым и хриплым, я не расслышал, подумал, что она назвала имя Ленина, и гневно спросил я её:
      - Что ещё за шутки такие, тётя? Причем тут Владимир Ильич? –
      -           Не Ленин, а Левин. Хотя Левин для меня не менее важен, чем Ленин.

      Я не стал возмущаться проявлением подобного кощунства, спорить с Гликой, а отнёс это странное сравнение к её теперешнему нездоровью. Затем получил, вынесенные из спальни две пузатые, наглухо застёгнутые сумки, и уехал с ними искать Тишинский рынок и галантерейный киоск с филантропом Левиным, которого представил себе со смятой кепкой в руке, лысой головой и рыжими усами с бородкой. Я почувствовал тяжесть сумок, и снова пожалел Глику, и подумал о том, какая она молодец и как ей не легко заниматься благотворительностью.
 
          Галантерейный киоск я нашёл на Тишинском рынке быстро. На витринах за его стеклами была разложена и развешена, кажущаяся совершенно ненужной, всякая всячина от иголок и стеклянных брошек до искусственных цветов и самоваров и даже исполинских лифчиков. Левин оказался вовсе не таким, каким я себе его представлял, а был маленьким, толстеньким, как колобок в зелёной фетровой шляпе. Он долго через окошко выяснял у меня кто я такой, и почему не пришла Гликерия. После множества заданных мне вопросов, Левин просунул голову в окошко, посмотрел по сторонам, потом посмотрел на меня, а когда увидел сумки в моих руках, то, наверное, узнал их потому, что тот час же открыл дверь киоска и впустил меня вовнутрь. Я втащил сумки в тесное и душное помещение киоска, поставил их на пол и собрался было уходить обратно, но Левин попросил меня задержаться, сказал, что ему нужно всё перепроверить и пересчитать и обязательно сделать это в моём присутствии, на что потребуется определённое время. Я пожал плечами и сел на предложенную мне табуретку, а Левин вывесил в окошке киоска табличку «Ушел на базу», зашторил окна и расстегнул принесённые мной сумки.

      Что-то, переполняющее Гликины сумки, высыпалось на дощатый пол киоска.
      «Тряпьё какое-то, кому только это нужно…», - подумал я.
Но когда Левин стал поднимать «тряпьё» и подносить его к свету, я увидел, что «тряпьём» оказались мужские носки, связанные тонкими цветными резиночками в тугие упаковки по несколько пар. Носки были абсолютно новыми потому, как к ним были приклеены яркие бумажные фабричные этикетки, носки наполнили воздух киоска запахом фабрики и свежей, не стираной ткани. Левин отработанными движениями пальцев, будто опытный картежник, начал быстро пересчитывать содержимое упаковок, отгибая их края, затем складывать пересчитанное под прилавок и при этом записывать что-то в старую помятую школьную тетрадку.
      - А Гликерии так и передай, что реализация идёт слабо, деньги за товар отдам в другой раз, - сказал мне Левин, заставив меня расписаться в тетрадке, затем вручил пустые сумки и запер за мной дверь киоска.
Я побрёл по рынку, обдумывая только что увиденное и услышанное мною.
      Вдруг меня осенило. Я подумал, что носки, которые я только что принёс Левину, могут быть ворованными…
      А если это не так, – думал я, - то откуда тогда такое количество новых носков и почему Левин отдаёт за них деньги? Значит, Глика соврала мне насчет своей благотворительности и ворует или пристраивает краденное… А я, чистый, юный и непорочный, готовый на великие свершения во имя светлого будущего, оказался вдруг втянутым в воровскую шайку и даже оставил свою расписку в подозрительной тетради... Как я мог довериться и поддаться? Я почувствовал, что ручки Гликиных сумок жгут мои руки, и я с отвращением отбросил сумки в стороны.
      Бежать, бежать, бежать без оглядки от этого рынка, от этого киоска, чтобы не видеть этого Левина, торгующего ворованными носками. Как можно теперь жить рядом с Гликой, лгущей и укрывающей ворованное? Смогу ли я забыть и молчать, поступая безнравственно и аморально?

      Нет, я точно знаю, что не смогу жить с тяжестью на душе и на совести, зная о преступлении и сделавшись его соучастником. Но куда идти, кому раскаяться в содеянном мною, как и где написать заявление? В милицию, в прокуратуру, в суд, в профком, в комитет комсомола?  Так думал и терзался я, а ноги сами вели меня в дом престарелых к моей милой, доброй, старенькой бабушке.
      Я всё рассказал моей бабушке, поведал ей о всех переживаниях и сомнениях. Стоя перед ней на коленях, я разрыдался у неё на груди, в колючую вязаную бабушкину кофту, со знакомыми заплатками, хранящую запах нашего старого дома. А бабушка сидела на жесткой, скрипучей железной кровати и долго гладила, гладила, гладила мои жесткие волосы.
      - В жизни не так всё просто, мальчик мой… Доносы не самое лучшее её изобретение. Донести просто, но прежде подумать надо, что ты этим добьёшься, подумать, сколько горя и несчастья принесёшь ты тем, на кого доносишь… Послушай меня, что я тебе скажу сейчас. Не доносить нужно на заблудшего, а самому быть чистым, добрым и честным. И тогда твоё окружение тоже станет чище и добрее, а затем и мир станет лучше и зла на земле станет меньше. Я точно знаю это, мальчик мой, - так говорила мне тогда моя бабушка.

      Позже я рассказал Глике, что знаю о ней всё, а она побледнела и сказала, что боялась меня всегда. Потом я узнал от самой Глики, как и откуда носки попадали к ней – оказалось, по её старым связям, и киоскер Левин тоже был из числа старых Гликиных связей. Механизм «оносочивания» населения отрабатывался годами. Носки запросто можно было стащить с фабрики на промежуточной стадии их изготовления, когда к ним ещё не была пришита их носочная часть - та, где располагаются пальцы ног. Десять-пятнадцать украденных пар-полуфабрикатов работница надевала на ногу, а потом на распухшую ногу надевала обувь, купленную специально для этих манипуляций на несколько размеров больше и шире. Непришитую носочную часть убирали куда угодно – крошечный обрывок ткани был не интересен охране. И топали в десяти носках за ворота, и никому дела не было, отчего женщина идёт в ботинках 47 размера… А быть может, просто примелькались женщины в ботинках 47 размера и относились к этому, как к норме… Глика, работая раньше на фабрике, тоже щеголяла в исполинской обуви, а сделавшись пенсионеркой, стала получать краденное из рук работавших (а точнее с ног), и потом уже дома, запершись в своей спальне, она пришивала непришитые на фабрике носочные части, приклеивала этикетки к носкам, и сбывала это добро Левину для реализации на Тишинском.
      Мне тогда исполнилось 18 лет.
      ***

      С тех пор прошло немало времени. Бабушка так и умерла в доме престарелых. А собственный дом появился у меня спустя годы после её смерти. Но, как я и обещал бабушке, со мной живёт память о ней, как будто она сама здесь. В доме есть её уголок, с одним из наших фибровых чемоданов и её стареньким комодом, выкупленным мною в библиотеке городка моего детства и привезенным сюда. На комоде в рамочках стоят наши семейные фотографии и, конечно же, порыжевшие от времени фотографии бабушки, молодой и красивой с вьющимися светлыми волосами, и тонкими, вздёрнутыми бровями. В ящиках комода лежат несколько бабушкиных вещей и среди них старая колючая, латаная кофта, продолжающая хранить тепло и запах того нашего дома.
      У меня хорошая работа, доходный бизнес. Да… Вы не ослышались, я – бизнесмен, пиар-директор известной фирмы, специализирующейся на продаже психотропных препаратов. Но в то время, когда я ещё учился в медицинском, слово «бизнес» не знали и не употребляли, а то, что сейчас называется бизнесом, тогда называлось совсем другим словом - спекуляцией.

       Глика живёт на своей даче. Она постарела, у неё трясётся голова, она никуда не выезжает и всё время проводит дома. Дачники теперь у неё другие, и тоже супруги, но не такие общительные, душевные и добрые, какими были Ольга Ивановна и Василий Васильевич.
 
       Вишни и малина в Гликином саду погибли в морозную зиму, а яблони все живы. Каждую осень я приезжаю к ней на дачу, помогаю собирать яблоки и раскладывать их в ящики для зимнего хранения, получая от Глики в знак благодарности пару носок из старых, советских запасов.

       Мама по-прежнему живет отдельно, в той самой квартире неподалеку от Маяковки. Она не часто приходит ко мне, но, когда приходит, просит оставить её на время у вещей бабушки. Я знаю, что, оставаясь одна, она плачет и обращается к бабушке со словами прощения. И ещё я знаю, что, побыв с бабушкой, нельзя не стать чище и добрее, и не важно, что её давно уже нет с нами.

Февраль 2005 год.


Рецензии
Здравствуйте, Юрий! Спасибо за рассказ! Как и другие Ваши произведения, он - лёгок, искренен, глубок... Персонажи предстают живыми людьми со всеми недостатками и достоинствами... Кочуя с места на место, главный герой оказывается как бы в трёх различных измерениях... Есть в рассказе и четвёртое - уже собственный дом ЛГ со специально отведённым уголком для светлого прошлого...
С уважением,

Дмитрий Гостищев   08.10.2014 12:43     Заявить о нарушении
Дмитрий, спасибо за отзыв.
С уважением,

Юрий Минин   09.10.2014 21:07   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 32 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.