Кошмар императора, или Изыски утраченной страсти

службы семейство подождало на
пока аббат снимет стихарь, и двинулось
теперь шли быстро: все заждались обеда.
де Мопассан. Крестины.


                Музыка всё звучала. Непонятным оставалось, становясь уже и совсем непостижимым, что же заставляет продолжаться звучанию мотива, вытягивающего нервы в канитель, наматывая золочёную нить на колёса страстей: сладких до одури, до головокружения печальных, тёмных и гулких — любовных — томных и пылких запретных страстей, неподвластных для реального отображения даже на квазиэкранах голограммаграфического телевидения.
                Четвертьмаски, полумаски и маски, скрывающие лица, скрывали ли их? Безусловно, нет. Они отсеивали посторонних, возможных случиться непрошеными помехами в сюжете, потому что интрига предусматривает, как обычно, разве что непрошеность самой любовной линии — любовников, лишь только жаждущих начать или только едва начавших свою трагическую дель арте. Кроме них двоих, существует вполне прошеное препятствие в виде закона сопротивления, который они нарушили, будь его выразителями, защитниками и орудиями муж или жена, невеста или жених, если сии отношения возведены уже в степень законности, или отец, мать, брат, сестра — не важно, но именно для этого персонажа четвертьмаски, полумаски и маски являются, напротив, ориентировочным знаком, а совсем не покровом.
                С головой погружён во что-то трепетное своё, никто так и не понимал ещё происходящего, когда на пол, в соответствии с традицией так же, как и с оригинальной концепцией нового автора, обречённо цепляясь за неровности пошловато-перенасыщенного радостью воздуха и медленно-нудного мотива, спланировал лёгкий и нежный, как сомнительное дыхание загадочного факира, почти совсем невесомый и прозрачный платок с плеч Коломбины. Не стоит пытаться угадать имя чертополоха, ибо, наверняка, даже если и покажется таковое знакомым, неизвестна обладательница его, но роль, присвоенная вместе с маскарадным костюмом, вполне устроит, ведь как часто, сами себе не давая отчёта, мы выбираем из обширнейшего гардероба именно то, чему именно и соответствуем.
                Перед менее наблюдательными очевидцами и теми, кто, занят своим собственным колдовством лицедейства, остался незнаком с завязкой сюжета, необходимо оговориться сразу, что падение не было следствием неосторожных действий Коломбины или Арлекина: вечно нарицательный дуэт, неизменно симпатичный обывателю более на сцене, чем в жизни, особливо, когда дело касается собственной его, обывателя, семьи, не ошибался никогда, ни вместе пребывая, ни  поврозь; роковые ошибки вообще не предусмотрены в их нынешних ролях. Возможна лишь злая воля, использующая зависть и навет окружающих для достижения своей, далекой от желания соблюсти нравственность и добродетели этих окружающих, цели, она-то и организует так необходимую всем оплошность, так необходимую для возможности вселенского по громкости разоблачения, осуществляемого для того лишь, чтоб остаться злой воле неперсонифицированным фактором, метафизически бесплотным, избрав в качестве орудия подлого заговора несчастного Пьеро. Смейся, паяц, не беда, что он глупо бесчестит не только соблазнительную собственную и заслуженно пользующуюся успехом супругу, но и себя самого. Пока же, следуя за стремительно развивающейся, если так можно выразиться, интродукцией, должно нам рассуждения оставить на потом, когда должное произойти уже произойдёт.
                Арлекин приостановил возлюбленную, ибо без платка шея и плечи, прекрасные своей новомодно явленной красотою полуобнажённости, стали принадлежать чужим глазам излишне, тем, которым в усладу предназначены вряд ли, но которых, остановленных прекрасно обнажившейся красотой так называемого декольте, становилось всё больше — до неприличия. Тур сбился, нарушив соответствие танцевально-размеренного движения звучанию музыки, и партнёр в паре, что произвела замешательство, присел, намереваясь изящным, чуть даже более балетным, чем прежние, движением поднять невесомый газ, но, прервав этот виртуозный невинный манёвр и сделав его некрасивым, постыдным уже, на платок наступил лакированный туповатый штиблет, притянутый к ноге лямочкой брюк, форменных, надо сказать. Департаментских безусловнее, чем карнавальные — с галуном красного и белого цветов.
                Треск мог бы быть и непрозвучавшим в мощи оркестрового тутти, но дирижер, сбитый с толку нетанцующим залом, неловко замял вальс, погрузив бальное пространство именно в ту тишину, достойно которой и не мог не прозвучать в воздухе электричеству подобный треск рвущейся ткани жеманного предмета из маскарадного туалета Коломбины. Ожидая извинений для дамы от неповоротливого, Арлекин с вызовом в глазах и позе выпрямился, избавясь от неловкости положения, и оказался лицом к лицу с Пьеро, обозначившим сегодня свою роль не более, чем, а исключительно — одним только белым и синим, высоким, коническим и твёрдо торчащим колпаком с пятью большими пушистыми помпонами голубого колера, нашитыми по прямой вверх ото лба до самой макушки.
                Они молчали секунд тридцать, предоставив присутствующим возможность серьёзно поразмыслить над природой явления, наречённого ныне Злою Волей. Она не принадлежит кому-то одному, низко или высоко поставленному в обществе, злодею, нет. Она не является так же и выражением общего оскорбительного отношения к происходящему, хотя и то, и другое, витая в воздухе низменной отравой, возможно, если думать неглубоко, не по-настоящему, а примитивно-материалистически; но далеко ли может продвинуться в вязком пространстве непосильной проблемы мозг, который застали не иначе, как врасплох, и заставили, к тому же, работать вдруг?
                Пьеро был порядочно приняв лишнего:
                — Что бы это могло значить, господин... Господин Как Вас Вас?!
                — Решительно ничего напрасного, мон шер Пьеро! — игриво ответил кавалер от его жены.
                — Я повторю вопрос, раз вы ничего не поняли, уточнив, пожалуй, то, что вы оставили без видимого покрова то, что не должно быть очевидным для посторонних! Для вас — в их числе. Так что ж это значит?
                — Решительно ничего, мон шер Пьеро, кроме того, — закончил ответ Арлекин. — что вы сами уничтожили этот прекрасный дорогостоящий предмет, достойный скрывать то не должное быть очевидным драгоценное, что скрывал.
                — Вы нагло неприличны. Извольте принять вызов, сударь! — Пьеро снял с руки перчатку, право, как-то неловко, нервно, палец за пальцем сдирая с руки, и, наконец справившись с нею, отдал в предусмотрительно подставленную соперником ладонь обидчика. — Я предпочитаю удовлетвориться немедленно!!!
                Коломбина, как смогла, попыталась внести ясность или хотя бы благий чин, игнорируя наивно-грязные намёки супруга и терпя покуда похоть восторженных глаз публики:
                — Дорогой мой, супруг мой, здесь душно, да и мне кажется, что нам пора домой, ведь завтра будет очень...
                — Завтра наступит завтра. — оборвал её мягким голосом Пьеро. — Но сегодня бал ещё не кончен, и мне будет очень жаль, если тебе из-за досадного недоразумения придётся покинуть прекрасное собрание.
                Он раскланялся на все четыре стороны — сдержанно и вполне замечательно, как ни странно.
                — Так или иначе мне всё равно придётся покинуть маскарад, мой туалет не в порядке. — что ж это было с её стороны: причина? Оправдание? Или кокетство, что тоже может иметь место быть?
                — Это уже не ваша забота, сударыня, а того, кто повинен в скандале, огорчительном для окружающих, это он тонко бросил вызов! И не только мне, но и всем здесь присутствующим моншерам, обнажив твоё тело, мон ами, он, в первую очередь, оскорбил тебя. Ты не права, зря не зря в этом его презрения к тебе, моя супруга.
                Она вспыхнула горячечным румянцем — пятнами, тотчас испортившими личико, воспалённая не только обвинениями мужа, но и — наконец-то! — жгучим сладострастием окружающих, жидким огнём, как напалм, облипшим тело. Непонятно, правда, чьё же всё-таки оскорбление: мнимое Арлекиново или действительное от Пьеро — заставило её опрометью броситься вон из залы.
                — Я жду. — оставив созерцание её побега всем другим, напомнил оскорблённый муж. — Вы…
                — Оставьте при себе, господин советник! Я уже принял вызов, хотя сдаётся мне, что се есть гора-аздо гранд моветон, чем если б я не принял его от вас. Считайте это моим подарком и снисходительностью проказливой судьбы. Извольте!
                — С шести шагов, не более, господин Пустое Место!
                — Я к вашим услугам, господин Пьеро!
                — Прошу на балкон!
                — С удовольствием. Извините! — Арлекин взмахнул руками, оглядев окружающих, и призвал громко, чтоб слышали все. — Продолжайте, господа! Маэстро, попрошу хит этого лета!!! Дамы и господа, танцуйте, прошу вас!
                Они вышли на огромную прямоугольную плоскость балкона, редко по периметру обставленную лёгкими столиками с мороженым и пластиковыми бочками с древоствольной клюквой вразброс, оставив позади яркий свет из окон и дверей бальной залы, Арлекин без слов предложил Пьеро сигарету и закурил сам. Спустя секунд десять заговорил первым:
                — Здесь было бы холодно, если бы не лето на дворе. Ты не находишь?
                Шутка не прокатила, Пьеро пожал плечами и печально оперся на парапет. Глядя в сверкающую разноцветным неоном громоздкую пустоту города, сплюнул неприлично вниз горечь первых трёх затяжек:
                — Какая дрянь.
                — Ты про сигареты? — удивившись, Арлекин приподнял бровь для пущей убедительности, хотя и некому было увидеть это, ведь было темно, да и смотрел Пьеро не на него.
                — Да нет же. Ты что, Кин, не видел их глаза? Этот жир, текущий за воротники? А как они засглатывали все, шевеля сизыми кадыками?! Ты ведь и сам это видел. Напрасно всё это, как всегда, яблоко от яблони недалеко падает, и опять нам с тобою, старина, придётся стреляться; кто бы знал, как меня застободал этот бесконечный сериал с одной единственной серией на все случаи жизни...
                Арлекин тоже пожал плечами и, отмолчав лишь только до того, когда понял, что напарник уже утратил слова для воплощения злобы и отчаянья в громко произносимых репликах, ответил тихо:
                — Я ведь предупреждал. И эти все не менее безнадёжны, как и все те, кто были раньше. Если бы ты сейчас вовремя не выгнал Бинку, они бы по порядку сначала забыли обо мне, потом — о тебе, и очень удивились бы, когда вместо стриптиза услышали бы приглашения стать секундантами. Согласно купленным билетам, мой друг, или полученным по знакомству контрамаркам — разницы нет, потрясёт их отнюдь не драма.
                — А что же? — задавая вопрос, однако, Пьеро уже во все глаза смотрел вниз, туда, куда он сплюнул неприлично и где ко крыльцу парадного подъезда подавали карету, по крыше так же, как и всю, обсыпанную фальшиво бесправными гербами точь-в-точь королевской фамилии. — Нет. Не-ет, ты смотри!
                — Порнуха, Йеро, обыкновенная порнуха. Чего ты хочешь от этого молокососа Фердинанда, если он в жизни не видел ни одного примера...
                — Ты смотри! Кин, смотри. — Йеро почти кричал, терзая рукав друга. — Он клюнул! Слышишь? Клюнул!!!
                — Пошли! — скомандовал Кин, привычно нарушая забытую уже за долгие годы скитаний субординацию, и они тотчас сиганули через парапет.
                Псевдокрылатки, услужливо наброшенные им на плечи лакеями точно в тот момент, когда окончательно стало ясно, что без поединка, а значит, и без выхода дуэлянтов на спасительно-свежий воздух балкона, опасный после духоты внутреннего пространства Дворца Сегрегатора, не обойдётся, раскрылись с громким хлопком и с хлопаньем же протрепетали над головами, воплотившись наконец-то в деле, а не на тренировке, в свою аэродинамическую тормозную сущность, напомнив со стороны, наверное, хвосты комет; приземление с высоты приблизительно трёх десятков метров было не ахти каким удачным, сказались всё-таки долгое отсутствие практики и ведение далеко не близкого к здоровому образа жизни. Йеро, своим появлением повергнув молодого человека вполне объяснимо изысканно-богатой наружности буквально в столбняк, с места взял в карьер:
                — Это похищение! Сударь, вы слишком молоды для того, чтобы оказать нам достойное сопротивление. Соблюдайте спокойствие ради вашей же безопасности. — и достаточно грубо и ощутимо цепко взял его за локоть. — Следуйте за нами.
                — Входите сюда, мой малыш, не бойтесь и не стесняйтесь! — пролепетала с шаловливо-обольстительной и волшебно-ободряющей улыбкой на устах Бина, растворяясь в непрозрачной глубине экипажа.
                — И поскорее, мой юный друг! — захромавший Кин наконец присоединился, преодолев боль в левой лодыжке, и помог втолкнуть так и не успевшего вымолвить ничего, кроме глупого: «Господа, что вы делаете?!» — растерявшегося молодого человека внутрь и скомандовал вознице. — Вперёд, Игнатий, мочи с любовью!!!
                Поставив тройной жирный восклицательный знак в конце многовековой эпопеи, в разорванной уличными факелами темени блеснуло что-то жёлтое и кругленькое в воздухе и зазвенело по камням, когда уже на полном ходу дверь кареты захлопнулась. Привратник, со спокойствием видевший всё, подобрал брошенный ему наполеондор и удаляющуюся запряжённую цугом в шесть вороных с ослепительно белыми гривами и хвостами лошадей карету проводил взглядом до самых  ворот, там она растворилась в автомобильном и прочем пёстром шуме города, предварительно превратившись визуально и физически в приземистый — широкий и длинный — лимузин не ниже президентского класса.
                — Как вот ещё жив-то остался, вот что? — застегнув бронзовой сакуры футляр с аккуратно вложенной в него монетой в нагрудный карман, пожал плечами старик, достал спрятанную ранее в одну из фалд фрака шпагу, расправил уставшие от долгого бездействия крылья, приосанился и, подпрыгнув невысоко, взлетел, продолжая привычно бормотать под нос. — Вот теперь, наконец-то, можно и на заслуженный покой, лишь бы крылья до дому донесли.
                Сотворив неширокий и вряд ли кому заметный круг над Дворцом Сегрегатора, он сориентировался по селене и, поставив ее идеально нетронутый какими бы то ни было пятнами или облаками диск в левом глазу и чуть впереди, полетел на юго-восток, зная, что через пару часов полёта движение ночного светила выправит курс до точного — на юг, и постепенно начал приноровляться к выбору восходящих потоков воздуха от пашен и полей, накопивших за день  тепло и теперь отдающих его. Неспешный полёт в ночи как будто  на тонкой и невесомой грани двух сред: светлой, мореподобной — небесной, и тёмной — земной, — навевал спокойные и немного даже торжественные размышления о прошлом, только что ушедшем в прошлое, и будил давно забытые смертельно запуганные жизнью надежды на счастливое будущее. Отныне, думалось в скорбно-благородном молчании и с гордостью за свершённый подвиг, можно считать, что последнюю стадию Предначертания он исполнил неожиданно легко и просто, совсем не так, как боялся, что это произойдёт, и теперь знал заслуженно, что вместе с прекращением его участия в Великой Истории прекратились и все многовековые приключения его семейства и его собственные. На всякий случай, когда вернётся домой, он решил немедля сразу же сбежать и оттуда.
                Он будто даже рассмеялся тихо вслух, подумав о том, что греющий сейчас его грудь драгоценным блеском кусочек металла, упрятанный возле самого сердца, обеспечит его старость так, как это ни фантастично, как не в силах даже представить себе все они, эти вершащие судьбы Миров политики и шпионы, воеводы и месси;и, пророки, короли и сегрегаторы. Его ждёт ласковый берег океана с маяком на высокой скале, там он вновь надолго сложит свои крылья, но теперь — не так, как сейчас, не по необходимости, а по желанию, и, если когда и ринется в небо, растерзанное гильотиническими ножами молний нервно на неровные куски, то только для того, чтоб не очень одолевала скука, хищно поджидающая в жертвы себе любое стареющее живое существо, всего лишь для разнообразия, и вряд ли увидит кто-нибудь его кружение над океанскими седыми волнами вдали от берега с маяком на скале. Их здешний Лазурный Берег — такая туфта по сравнению с красотами родной земли. Однажды, когда поймёт, что пора, он просто улетит от берега ещё дальше и будет лететь и лететь на восток, навстречу только восходящему солнцу, прямо до тех пор, пока не примет достойно свой смертный час — без глупой и жалкой в виде земной опоры надежды на отсрочку. Думая так о себе, возвышенно и самовлюблённо, наверное, отчасти и капризно, старик заметил, что поднялся выше, чем намеревался, только когда почувствовал по спине скользящий холод спокойного воздуха верхних слоёв.
                — Эй ты, летучая свинья, а ну-ка давай вниз! — голос за спиной, то есть сверху, оказался пока ещё не злым, но на грани того; привратник всё же вздрогнул от неожиданности, едва не провалился; голос шепнул будто прямо в ухо. — Если хочешь жить, спускайся немедленно. Оглох что ли, дрянь ты этакая!
                Для острастки тот, который за спиной, то есть сверху, резко взмахнул только раз крылами вверх-вниз, он успел заметить угловым зрением снабжённые когтистыми трехпалыми кистями острые концы крыльев, вдвое превышающих в размахе его скромные собственные. Сопротивляться бесполезно, от такого истребителя ему не уйти.
                — Отпусти... пожалуйста, я и сам могу! — огрызнулся беглец, почувствовав на спине пробное прикосновение тяжелых и, надо думать, ещё более когтистых конечностей. — Ох, и не повезло же мне сегодня! Откуда ты взялся на мою седую голову?
                — А ты, небось, думал, мы так и будем всё время только любоваться тобой со стороны? — опять подобрел голос стражника, а это был именно стражник, судя по размерам, и отнюдь, значит, не следователь. — Нет уж, пора, браток, и честь знать! Да тебя, шлюха заморского, давно пора было на мясо пустить. Добропорядочным гражданам. Так нет же, всё ждали-ждали чего-то; вот и дождались, наконец, вот ты и попался, слава Сегрегатору!
                Содрогнувшись при как бы невзначайном совсем упоминании об обычаях местного умеренного такого, как бы чисто эстетского, что, разумеется, извинительно, каннибализма этой цивилизованной во всех отношениях страны, старик вспылил, начисто потеряв какой бы то ни было здравый контроль над собой и огрызнулся:
                — Так чё ж вы это тогда оплошали-то, всех не разом взяли, а?! — наверное, он хотел  позлорадствовать,  да  не вышло. Вернее, вышло, да как-то боком всё же.
                Последовала долгая, почти минутная пауза, тишина которой нарушалась лишь тихим и нежным шуршанием по шероховатому воздуху лёгких кожистых плоскостей, после чего конвоир вновь злейшим голосом приказал:
                — А ну давай быстрее вниз! Поговорить надо.
                Порядком уже заволновавшийся старик, не сболтнул ли чего лишнего, окончательно понял свою роковую ошибку: стражник-то, чёрт его раздерьми, сказал только, что они следили за ним, а не за ними! И это значит, что он проболтался, как щенок на кинобойне, и случайно выдал хозяев... А это, в свою очередь, значит, что не будет теперь ему жизни ни здесь, и ни там не будет. Он взглянул на селену, пологим виражом покорно ложась на снижение, и проворчал, спрашивая:
                — И какой только из подлых дьяволов придумал Тайную полицию? — сердце сжалось тоскливо, начисто забыв о тепле спрятанной на груди монеты чеканки года смерти Великого Наполеона.
                — Поговори ещё, давай вниз, и поживей. Возвращаться будем по земле пешочком.
                — Это сколько же времени мы с тобой в этих-то краях по дороге телепать будем?
                — Ничего страшного, шкурка выделки стоит, авось и попутка какая-нибудь да попадётся. У меня, знаешь ли, инструкция жёсткая.
                — Слушай, так ты ведь, если не доверяешь, можешь понавесить на меня свои замки да цепочки и тащить себе...
                — Да пошёл ты, старый, знаешь, куда! Я тебе кто, Жаботинский что ли?
                — Или прицепи меня к себе, да вместе и полетим в участок, а? Чего время тянуть?!
                — В какой ещё участок?
                — Ну, или как у вас там сейчас это дело называется?
                — У нас это называется Каземат.
                — Ой бля-а, что это?!! — арестованный повернул голову направо и, надеясь, что вслед за ним стражник сделал то же, сложил крылья и закрыл глаза.
                Брюгге был слишком тяжёл для столь головокружительных гонок по вертикали и из такого крутого пике мог и не вырулить, поэтому, как ни напрягался, пытаясь по спирали вокруг конца левого крыла перегнать самоубийцу, это была чисто номинальная попытка, бессмысленная до того момента, если старикашка вдруг просто попытался обмануть его и попробует уйти низом, на что он очень надеялся, но уже не верил и знал, что получит порядочную шеевзмылку от шефа. Он приземлился чуть в стороне от разбившегося вдребезги тела, подняв порядочный порыв ветра, встрепенув им траву, кусты и торчащие ошмётки изломанных крыльев арестованного. Бывшего арестованного, уточнил мысленно он сам для себя, мрачно приближаясь к трупу.
                — Зачем ты это сделал, старый шлюх?! Себя тебе не жалко, так о других бы подумал, добродетельный идиот общества! Нет, эгоист. Это, оказывается, возрастное, а я-то всё ломаю голову, почему же моя прабабка все пряники пожирает, если пару-другую не припрячешь!
                Старший стражник Тайной полиции Брюгге ужасно не любил ночную темень, потому и много разговаривал по ночам вслух, чтобы отгонять таким образом навязчиво наплывающую в темноте тоску. Ему недолго надо было разглядывать в голубом тусклом свете селены и в отражённо-генерированном голубом свечении собственных глаз лежащее на земле...
                — Да, в Каземат это дерьмо, пожалуй, что и тащить уже не стоит! Надо поскорее возвращаться к Дрейку и доложить, что он оказался склонным... как это там у нас было, блин?!. Э-э, оказался склонным к состоянию психической подавленности, законченной суицидальным разрешением. Но главное, что он здесь не один… — рука брезгливо наткнулась в полужидких останках, липких, к тому же, как сливочная патока, на что-то твёрдое, не имеющее к соответствующим виду птероханей костям никакого отношения, он расстегнул карман и достал из него плоскую деревянную коробочку, похожую на школьный пенал для хранения ухочисток, в которую, обтерев её о траву, поспешил заглянуть. — ...и что остальные, судя по его словам, уже, кажется, того... Ни кхмера; себе!!!
                Желание и дальше продолжать чесоту языком пропало начисто, как слизнутая коровьим непреднамеренным лизалом и не замеченная случайная букашка типа «тля зелёная», почти не думая, Брюгге сунул монету в карман и рванул в небо, что есть мочи спеша в город. В голове билась страшная мысль: «Война, опять война!» — совпадая с пульсом и разбухая вместе с ним, застучавшим в голове от страшного напряжения всех всевозможных сил, и не отпуская. Когда мокрый и вонючий, усталый до пустоты в башке и в груди старший стражник Тайной полиции Брюгге, пробренчав трёхметровой шпагой по коридорам Каземата, ввалился в кабинет шефа, сам Дрейк рвал в мелкие кусочки пространство и жирно метал молниями, носясь по огромному помещению то туда, то сюда перед шестерыми из семерых своих чуть ли не вдвое выше его младшими подчинёнными:
                — Идиоты, безмозглые ништяки, сброд уличных тупиц! Во морды-то отъели, как на курорте! Куда глядели эти ваши вылупленные бурка;лы? Что вы, взвод самых тупых, какие только возможны в этой идиотской стране, полицейских, там вообще делали, кроме того, что жрали клубничный пломбир и вертели своими куцыми охвостьями перед молодыми великосветскими вертихвостками?! Скажите на милость!!! Вот ты, Жиль, сколько двойных порций мороженого с тройным клубничным ликёром ты проглотил?
                — Шеф, я вообще не ел, не ем и никогда больше не буду есть мороженого! — деликатно возразил толстый Жиль.
                — А что же ты ешь? — обескураженно спросил начальник, строго задумавшись.
                — Я предпочитаю вегетарианскую диету: например, морковно-картофельные биточки в сладком овсяно-бататовом соусе, с вашего позволения, господин старший следователь.
                — Но на балу у Сегрегатора не подают морковно-картофельных биточков в сладком овсяно-бататовом соусе!
                — Так точно, мне пришлось поступиться некоторыми из диетических принципов, шеф, это было...
                — И сколько же ты съел?! — Дрейк ощутил какую-то неправильность в направленности проистечения учинённого им служебного разноса и постарался, прежде всего остального, вернуться к прежнему своему тону.
                — Смотря чего, господин старший следователь! — испугался Жиль.
                — Морковно-овсяных этих... того, чего ты там ел, без разницы, чего — в общем, сколько?!
                — Пятьдесят одну с половиной порцию. — ещё более испуганно доложил толстяк, окончательно расстроившись.
                — Ты что, ещё и считал?! — вновь обескуражел начальник.
                — Никак нет, считали зрители вслух, а я пытался побить прежний и установить новый рекорд Дворца.
                — Установил?
                — Нет!
                — А почему? — Дрейк досадливо ударил по эфесу шпаги, отчего другой её конец, резко подскочив, сильно и, наверное, больно ударил стоящего за его спиной Брюгге в пах; так и не успев доложить о себе, старший стражник безмолвно упал на пол, молча потеряв сознание, а шеф, наконец, вспомнил, о чём бишь хотел спросить своих  безмозгло-олигофреновых бегемотов. — Ротозеи, что вы все там вообще делали?!
                — Ждали старшего стражника Брюгге и его распоряжений. — обречённый отвечать теперь за всех, грустно ответил Жиль.
                — А по сторонам вы не могли посмотреть?! Раскрыть свои светящиеся шары пошире на происходящее?!
                — Но мы только и делали, что смотрели по сторонам!
                — Плохо делали, а с этим вонючим птероханьским диссидентом старстраж Брюгге справится и без вас, вот увидите!
                Дрейк развернулся на каблуках перед входной дверью, глядя перед собой, но не вниз, а скорее даже вверх, так как подчинённые были значительно выше его ростом, и по этой причине не мог видеть, как острый кончик его полутораметровой шпажонки — зубочистки, как её называли с тщательно тщетно скрываемым смехом стражники — чиркнул по лицу едва ли успевшего прочухаться Брюгге и нанёс ему таким образом ото лба до подбородка на героическое лицо кровоточащий шрам.
                — Но, шеф, — попытался защищаться Жиль. — мы выполняли вашу инструкцию...
                — Лучше бы ты этого не говорил, два наряда! Вон отсюда!!! — искренне заорал Дрейк, этот вопль, видимо, и разбудил задремавшего от усталости и тяжестей проделанного долгого пути Брюгге, сразу же поднявшегося на ноги и с нескрываемым удивлением отеревшего с лица кровь.
                — За что? — Жиль затрясся всем телом, как всегда делал, когда его без вины обижали.
                — Вон! — беспрекословно олаконичив приказ, старший следователь Тайной полиции Фрэнсис Дрейк указал на дверь, со всего размаха таким образом ударив поддых замыленного, раненого и незамеченного до сих пор Брюгге.
                Тот снова упал, судорожно хватая ртом воздух, пытаясь всё-таки поздороваться и выйти на связь с начальством.
                — Ше... ше-е... ф-ф-ф... разре... шшите... доло... ж-ж... ж-жи... жжить?
                Дрейк был очарован своим любимцем, героем взвода и, чего скромничать, всей роты, особенно он любил всегда эффектные, полные скромного мужественного героизма появления того в своём кабинете, успокоившись тотчас, он обратился мягко к Жилю:
                — Воды принеси, Колабрюньон, я хотел бы, чтобы ты проявил при этом столько же рвения и отваги, сколько твой... хм-м, лучший в смысле профессионализма, да, лучший товарищ. — к концу фразы в его ладонь, действительно, лёг стакан, с горкой наполненный водою. — Встань, Брюгге, что с тобой? Ты так воняешь, ты так выглядишь...
                — Это очень важно, шеф Дрейк. — тяжело, очень тяжело поднимаясь на ноги по мере возвращения в себя, попросил вонючий, взмыленный и окровавленный, бесспорно, лучший в смысле профессионализма товарищ Жиля и остальных, вкладывая всю, на какую только был способен, значительность в усталый и добрый голубой блеск глаз.
                — Ты хочешь сказать, что этих ублюдков надо выставить за дверь? — удивился следователь.
                Стражник кивнул.
                — Все — вон! За дверь, и готовность номер… — он подумал, выбирая номер режима боевой готовности в качестве текущего наказания. — Готовность номер один!!!
                Шестеро несчастных недоумков рядового состава вздохнули с плохо скрытым облегчением, справедливо считая, что готовность номер один лучше нарядов вне очереди. Застревая толпой в тесноватых для такого количества дверях, они выпростались в коридор и, молча имитируя ногами топот бегущих ног, разбрелись по соответствующим режиму готовности вышеуказанного порядка своим местам.
                — Я слушаю тебя, Брюгге. — не желая видеть предыдущую толкотню на выходе, Дрейк к началу доклада старшего стражника удалился в другой конец кабинет к своему — поперечному общему, длинному — столу, став около своего кресла.
                — Вот. — Брюгге выложил монету на стол и сделал шаг назад. — Этот какашный диссидент предпочёл сложить крылья и разбиться, я обыскал его и нашёл вот это.
                Следуя к предмету, загадочно положенному на стол, старший следователь Тайной полиции внятно заговорил, намереваясь успокоить излишне возбуждённого подчинённого своим безразлично-менторским тоном:
                — Порою, Брюгге, ты меня удивляешь своим, на мой взгляд, даже излишним рвением. Я думаю, не раз доказанная добродетель не нуждается в столь частых и... серьёзных… это, доказательствах. Охота было тебе копаться в этой жиже, которая остаётся от ханей? Вот меня, например, нисколько не удивляет поступок этого жидкостульного интеллигентишки. Скажу больше и нарочитее, где-то в глубине души я ожидал чего-нибудь подобного и, именно, всвязи с нашими наблю... Бля, вот это... — он остолбенел прямо над блестящим неподдельным кругляком с профилем великого наполовину плешивца. — Что это, Брюгге?
                — Наполеондор, мой шеф. Там нарисовано.
                — Я вижу, вижу, вижу я. — теперь тоном полусомнамбулического аутотреннингиста Дрейк успокаивал уже себя самого, словно твердил в глубине упомянутой по случаю прозорливости души: «Я спокоен совершенно, совершенно спокоен, спокоен я». — Что это значит, Брюгге?
                — Судя по словам привратника, это заговор, и соучастники, видимо, были на балу, в самом Сегрегаторском Дворце. Когда я сказал, что, наконец-то, и мы дождались, он почему-то сильно разозлился и сказал, что почему же, мол, тогда мы не взяли всех сразу прямо на месте? Представляете себе?! Я задумался над его словами, а он, поняв, что проболтался и что я задумался над его словами, воспользовался моим задумчивым состоянием и покончил жизнь самоубийством. Не долго думая.
                — Ты понимаешь, что это значит, Брюгге? — Дрейк взял монету в руку осторожно, как детонатор.
                — Да, шеф, я каюсь и готов понести наказание, мы потеряли...
                — Нет, я не об этом. Ты  понимаешь, что означает всё это не в нашем с тобой масштабе, а в мировом?! — следователь брезгливо положил монету на зуб и куснул. — А, Брюгге?!
                — Так точно, шеф Дрейк! Я только об этом и думал всю дорогу сюда.
                — И что же это означает, по-твоему?
                — По-моему, это означает войну и ничто другое.
                — Правильно. — сомнамбулизм прошёл. — Я понял... Так-так-так... Я всё понял: ведь это именно они и похитили нашего с тобой кронпринца!
                При упоминании верхнего из высокопоставленных высокорождённых оба непроизвольно вытянулись по стойке смирно, и стражник прошептал ошалело, боясь слышать собственные слова:
                — Как??? Что вы сказали?!!
                — То-то и оно! Заговорщики украли этого юного балбеса Фердинанда, а эти толстозадые слепцы из нашего с тобой взвода, пока ты занимался делом, даже не заметили, когда и как это произошло.
                — О, сегрегачье дерьмо! — стражник пошатнулся от ужаса и переживаемых треволнений, взявшись искренне за сердце рукою, крылья его даже в сложенном состоянии, но — обвисли физиологическим осознанием грядущей катастрофы.
                — Успокойся, Брюгге, не время умирать от сердечных болезней! Кстати, можешь выпить твою воду и наберись-ка мужества, потому что я скажу... Да! — казалось, шеф думал о чём-то другом. — Я скажу тебе, что это означает для нас с тобой, Брюгге, а не в мировом масштабе. Мы не отдадим это дело лопухам из Военной разведки, раз они прозевали его. Оно по праву наше, только и всего. Ты понял меня???
                — Так точно, шеф!!! — глаза наивернейшего пса Брюгге, кажется, уже устали расширяться и сверкать, но, тем не менее, опять аквамариново расширились и преданно сверкнули. — Да, мой шеф, это наше кровное дело, клянусь самим Сегрегатором!
                — Брюгге, зови меня просто Дрейком или, если хочешь, Фрэнсисом или Фрэнком. Мне кажется, я думаю, об этом деле даже комиссар узнает только, когда мы его сделаем.
                — Дело или комиссара Ревью, Дрейк?
                Однако, это режет уши; шеф очень удивлённо посмотрел на компаньона: тот, не произнеся этих бесконечных и дурацких «мой шеф», «господин старший следователь», «старслед» и тому подобного, будто и поумнел излишне прямо-таки на глазах. Ухо востро да глаз-алмаз не  помешают,  однако.
                Он спросил:
                — Кого оставить старшим?
                — Жиля де ла Колабрюньона. — без запинки ответил старстраж Брюгге.
                — Он получил два наряда.
                — Разве ты не отменил их, введя готовность номер один?
                Про себя в этот момент подумав с грустью, что придётся к этому «ты» сейчас привыкать, на каждом шагу боясь искренней привязанности и настоящей дружбы, следователь согласился:
                — Хорошо. — и, нажав кнопку общей связи, бодрым голосом осведомился. — Ребятки, все на месте?
                Они, окончательно сбитые с толку случившейся в грозном командире переменой, доложили по очереди и по форме. Замешкался только злосчастный де ла Колабрюньон, выяснилось, что он едва успел вернуться из туалета к моменту, когда терпение Дрейка уже намеревалось иссякнуть, включив по новой счётчик гнева. Но обошлось, Жиль был потрясён до основания прямой кишки, когда услышал:
                — За старшего остаёшься, смотри у меня, и вы все — тоже гады. Готовность номер шесть. Наблюдайте!
                Они обрадованным хором рявкнули:
                — Есть! — кто-то даже от усердия встрепыхнул крыльями. Они любили своего командира.
                — Эй, поосторожней здесь машите конечностями! — старший следователь Тайной полиции Фрэнсис Коппола Дрейк не умел и не имел обыкновения покидать Каземат с подчинёнными, не сказав им какой-нибудь уставной гадости. — Я вас всех под трибунал сдам, как вернусь, если будет грязный туалет и не вымыты окна! Пурпурный уголок подмести, лампочки не забудьте ввернуть. Купить халвы, коньяку и начистить картошки, морквы, редиски и свеклы; для салата ночным дежурным. Если будут звонить, ну, это вы знаете, обалдуи кондомовые... Знаете?!
                — Так точно!!!
                — До вечера, золушки, а мы — на бал!
                Не успела за ним с Брюгге закрыться дверь, как уже были распределены все хозяйственные распоряжения: неприятностей не хотелось, а ведь этот двуглазый пират мог, передумав или вдруг заленившись, вернуться тотчас и забыть, как всегда, про то, что крайний срок — всё-таки завтра, и об этом-то как раз думать как-то не хотелось. Потому что страшно. Каземат ожил и зашуршал образцовым хозяйственно-патриотическим энтузиазмом.
                Но изложить всех подробностей, точнее сказать, предназначенных для Брюггевых ушей подробностей, и нюансов предстоящего дела спасения Родины старследу Тайпола не удалось по двум, как выяснилось, дополнившим вторая — первую, причинам: поначалу пришлось тщательно осуществлять в уме отбор того, во что — всего лишь! — необходимо было посвятить старстража, а потом из первой же подворотни выскочил городской сумасшедший и с криком «Последние известия!» обогнал их, потрясая под мышкой толстенной кипой свежеотпечатанных оттисков. С тех, кто протягивал руку, не избегая душевнобольного и жалея его, брал эти самые «Последние известия», а таковыми приходились почти все, Юрий Андреевич Люмбаго, бывший доктор медицины, денег, естественно, не брал; к нему привыкли за долгие годы не утихающей и не прогрессирующей шизофрении.
                Неясным навсегда, правда, осталось одно невозможное для расследования по невыясненным причинам обстоятельство: где он брал — и почему всегда именно свежеотпечатанными? — эти неисчерпаемого количества листки, отпечатанные только с одной стороны и всегда — с одним и тем же текстом, набранным с «ятями» и опечатками? Неужели сам же и же производит ужо?! Комиссар Ревью как-то поднаехал на Фрэнсиса, мол, пристало бы нам разъяснить этого бывшего, а ныне — отверженного, Люмбаго этого... Но выяснить Дрейку, как ни изнемогал в поисках весь его взвод, происхождение незарегистрированной прессы не удалось, и дело закрыли за ненадобностью довольно быстро, одолеваемые более насущными делами, так как каких-либо опасных для спокойствия общества и государства последствий деятельность упомянутого бывшего доктора медицины не имела.
                Если кто за недостатком времени и любопытства ещё не знаком был с последними известиями от Люмбаго, то, купив, то есть, наоборот, взяв за бесплатно, конечно же, из рук юродивого сей дрянной даже с виду листок, подходил к горящему в двух шагах от него уличному фонарю, чтобы тут же, не откладывая, пробежать глазами. Далее, после ознакомления с содержанием, следовало то, что давно ознакомившееся большинство проделывало автоматически, не заглядывая вовнутрь: газетку складывали аккуратно вчетверо, впятеро, вшестеро и поболе раз и аккуратно опускали в урну где-нибудь подале от рокового места её приобретения, если не возникало потребности употребить даровую бумагу в качестве упаковки.
                Экстренный выпуск, а это был именно таковой, содержал правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата.
                Далее следовали первые декреты новой власти и публиковались разные сведения, переданные по телеграфу и телефону. К Сегрегатории это ни в частностях, ни всецело не имело никакого отношения. Разве что интересовались ещё застранцы и гости столицы, обманутые темпераментом ежевечернего разносчика и насущно-необходимого ежевечерне заголовка, что тот выкрикивал непрестанно. Потому-то шальная идея случайно обрести нить преследования застранцев, мелькнувшая в гениальной голове лучшего старшего следователя Тайной полиции Фрэнсиса Форда Копполы Дрейка, не дала ему возможности объяснить всё, что нужно, старшему стражнику, он ткнул подчинённого в бок и, указав на скрывающегося за углом второй же попавшейся навстречу подворотни Люмбаго, приказал единым духом:
                — Догнать! Немедленно догнать!! Во что бы то ни стало догнать!!!
                В городе крыльями разрешено пользоваться, начиная только лишь с высоты более пятнадцати метров над землей, так что большому и тяжёлому Брюгге, пешком ничуть не превосходившему обычное гражданское население, пришлось вновь изрядно потеть, настигая бодрого и свежего, между прочим, и не обременённого служебной зависимостью сумасшедшего, даже и не подозревавшего, что за ним кто-то гонится. Разносчик, кажется, и шагу не прибавлял, а между тем расстояние между ними ничуть не сокращалось. Два или четыре раза запыхавшийся и невыносимо вонючий полицейский с блуждающим взглядом вспыхивающих время от времени голубых глаз, с кровоточащим шрамом через всё лицо и при наличии трёхметровой шпаги на поясе сделал попытку привлечь к содействию прохожих, но его приняли за пьяного, и никто, разумеется, не пришёл на помощь стражнику в невменяемом состоянии алкогольного возбуждения тела и духа.
                Опять же, доктор Люмбаго успел, два или три раза завернув за углы каких-то всё более боковых улочек и переулков, удалиться от проспекта Сегрегатории, миновать Елисейвские пруды, где отстал от старстража его старслед, притом сумасшедший ни на минуту не прекратил миссионерской раздачи своих «Последних известий» каждому встречному, и не менее — каждому поперечному, а напоследок же вбежал в какую-то проходную: в виде чёрного и мрачного вестибюля с мёртвым лифтом — с турникетом и, всучив швейцару очередной экземпляр, проскочил на тамошнюю территорию, нимало не оскользнувшись на чём-то заметно пролитом — по видимости, скользком и жирном. Брюгге остановился, судорожно шаря по карманам и не находя в них ни сольдо. Около стены стояла большая толпа — мальчики и девочки, солдаты, продавцы лимонада, кормилицы с младенцами, пожарные, почтальоны — все, все читали афишу. Наудачу стражник попытался предъявить рыжебородому обросшему, аки лев рыкающий, детине в униформе пятнисто-зелёного цвета своё служебное удостоверение, но тот, почти и не взглянув совсем, поднял указательный, тоже, кстати, рыжеволосый, палец сперва вверх, будто пытаясь попасть им в небо, а потом наклонил, указывая на тот странный плакат на стене: «Неприёмный день. Санобработка. Психиатрический опрос. Посторонним вход категорически заказан, кроме как по спецпропускам Главного штаба Военной разведки».
                Этого было вполне достаточно, чтобы оставить надежду при себе и, не предпринимая попыток войти, выскочить отсюда как ошпаренному, но Брюгге вышел, старательно сохранив чувство собственного достоинства, и оказался в дверях чуть ли не сбитым с ног подоспевшим Дрейком.
                — Извини, шеф, но он ушёл от нас.
                — Да, я прочёл вывеску. — следователь не обнаруживал ни ягодки гнева. — Пошли в кафе. Когда я жру, мне лучше думается. А тебе?
                — Пошли в кафе. Только давай сперва покурим, и я обсохну, а то меня с таким духом и на порог не пустят.
                В кафе, где задёшево подавали приличных порций и вкуса стандартный гражданский рацион, Брюгге осмелился наконец спросить прямо, не взирая на авторитеты:
                — Слушай, Фрэнк, а зачем нам вообще понадобился этот Люмбаго?
                — А ты как думаешь, Ваня? — удивив подчинённого кореша, что помнит его имя, шеф испытал, не пытаясь скрывать это, искреннее удовольствие, вроде оргазма, только послабее. — Доктор никуда не денется. Не сегодня, так завтра он всё равно попадётся нам в гостеприимные  когти. Так что сейчас мы вольны словить и свой кайф.
                Подали уотку, таинственный напиток из неведомой страны; полицейские, не чванясь приличиями, замахнули по стакану, и ослабленный за этот безумно-кромешный вечер организм Ивана Брюгге сдал позиции, умея голосом теперь разве что едва перекрывать для собеседника шум гуляющей по соседству тинейджерской мотоциклетной банды. Слеза размочила высохшую так давно, потом потёкшую потом во время погони, а после — вновь засохшую на разгорячённом лице кровавую корку:
                — Да, такова была моя участь с самого детства! Все читали на моём лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался полицейским. Слушай, Фрэнсис, а зачем  всё-таки нам этот хренов доктор Люмбаго?
                — Так вот, Ваня, — ответил старслед сразу, словно только и ждал. — на его «Последние известия» клюют застранцы и гости столицы и, в отличие от нас, местных, стремятся с ним ещё и расплатиться, по своей дикой привычке за всё подряд платить или по незнанию — не важно. А вдруг он видал уже какие-нибудь странные монеты вроде нашего с тобой наполеондора? Или франки, песеты, талеры, драхмы, сяо, доплеры или шкарпсинги, или фунты Фуртвенглера? Понимаешь?
                — Понимаю, как не понять. А давай, Дрейк, лучше вот у этого спросим. Люмбаго мог и, не разглядывая, отказаться, как обычно. А этот, — Брюгге уцепил когтем полу пиджака проходившего мимо официанта. — от платы и сам не откажется, и не положено ему отказываться. Да и чаевые, наверное, обожает. Он ведь требует денег по долгу службы и по призванию сердца. Тебя как зовут, мальчик?
                Следователь не успел замять назревающего инцидента, и «мальчик» лет сорока от роду, растерянно испугавшись, вынужден был промямлить, пытаясь за учтивостью спрятать растущее непропорционально чувство страха:
                — Джонни. Извините, что вам угодно, господа?
                — Смит, так что ли?
                — Не совсем так, извините, не совсем.
                — Непропорционально чему, я тебя спрашиваю?! — Волюмер был раздражён больше, чем пьян, и это могло бы козырно сыграть на руку Набухову, если б не одно странное обстоятельство: оружия при нём не было. — Витя, ты бы лучше не мочил этих кровавых корок насчёт национальной принадлежности, так ведь можно не только популярность потерять, а и ещё кое-что...
                — Что, например?! — хоть и не любил себя в подобные моменты Набухов, но почувствовал вдруг и сам, как глаз нервно задёргался, так что опять его пришлось щурить, а ведь именно это-то ему и не нравилось в своём внешнем облике в такие вот моменты нервных дискомфортов.
                Тем обиднее было сейчас нервничать, что Волюмер был своим: понятливым, отзывчивым, образованным, индифферентным и так далее — достоинств не счесть. Но недостаток всё-таки имел, он всё не мог простить родному государству процентной нормы при наборе студентов в ВУЗы и, следовательно, несколько потраченных напрасно лет в совершенно ненужной и чуждо претящей ему стезе... Это, примерно, то же самое, что и со мной, попытался успокоить себя Витя Набухов, пытаясь вспомнить, за какой же такой странный вопрос вдруг зацепило сегодня Волюмера?
                — Например... Например, можно и жизни лишиться...
                — Вот так вот? — неловко и глупо спросил Набухов.
                — Не совсем так. Извините.
                — Пожалуйста. А что значит это ваше «не совсем»?
                — У меня двойная фамилия.
                — И какая же?! — полицейский, не смотря на всю штатскость внешнего вида, подавил в гарсоне весь здравый смысл. — Кузнец Вакула?!
                — Смит-Вессон.
                — Не буду врать, дружок, что она мне понравилась больше обычной. Слушай сюда.
                — Что вам угодно, господа? Я весь — внимание.
                — Надеюсь, здесь бывает много застранцев?
                — Вам угодно сделать новый заказ? — робко попросил кёльнер. — Господа?
                — Мне угодно получить ответ. — Брюгге насильно посадил полового на стул, дёрнув за пиджак книзу. — Садись.
                — Может, лучше повторить что-нибудь...
                — Повторяю: чем расплачиваются застранцы, Джонни?
                — Деньгами... — похоже, только Смит сейчас или только Вессон начал слегка догадываться, о чём речь, и пугаться пуще прежнего, а второй — то ли Вессон, то ли Смит — сразу чуть было не покакал в штанишки ресторанской униформы чёрно-белого цвета.
                — Какими, Джонни?! А, Смит?!! Ну, отвечай же, Вессон, тостер тебя задери!
                — Как и все нормальные... — начал было Джо...
                — Ты мне крабов не разводи, панталыка! — оборвал старстраж. — Где это ты видел нормального застранца? Я тебя про валюту спрашиваю.
                — Как же можно-с?! Ну, что вы-с, право-с, говорите-с такое-с... — залепетал допраш-ш-ш-ш...
                — Ш-ш-ш! Ладно, тёзка. — Иван похлопал одноимёнца по плечу, наверное, успокаивая. — Как в любом порядочном государстве... Слышь, тёзка, государство-то у нас с тобой, надеюсь, нормальное, порядочное то есть, как ты считаешь?
                — Да, конечно, как можно...
                — Так вот, как в любом порядочном государстве, имеющем некоторые внешнеполитические неприятности, мы знаем, так и у нас имеются и чёрный рынок, и подпольная биржа... Мы знаем, так ведь?
                — Так... То есть... Я...
                — Так-так. Итак, я хочу подробностей.
                — Каких подробностей? Я не понимаю вас совсем! И, пожалуйста, по какому праву, вообще...
                — По праву сильного. — опять оборвал Брюгге и всё же представился, показав на десяток-другой секунд свой номерной жетон. — Иван Брюгге, старший стражник Тайной полиции. Предупреждаю вас, лжесвидетельство, недоносительство и сокрытие фактов и обстоятельств совершающихся и совершённых преступлений от следствия Тайной полиции расцениваются как уголовное преступление против государства и существующего правового режима и влекут за собой наказание лица, привлечённого в качестве свидетеля по статье триста шестьдесят первой «Преступления свидетелей» Единого Свода законов Сегрегатории в соответствии пунктам первому, пятому и седьмому — от трёх до десяти лет лишения свободы и поражения в правах с изоляцией в местах принудительно-полезной трудотерапии — в зависимости от степени тяжести соучастия и от степени тяжести основного преступления, на предмет расследования которого привлечён свидетель.
                По мере произнесения стражником этой короткой почти совсем уже обвинительной лекции по уголовному праву Джонни Смит-Вессон непроизвольно менял цвет лица от стыдливо-томного и тёплого малинового до панически-обречённого фиолетового, когда же полицейский произнёс последнее «прости» в духе: «Вам всё ясно теперь, свидетель?» — смертно-бледный, как поганка, официант вместо простого и человечески понятного кивка или, скажем, хотя бы односложно выдавленного ответика, чуть было подозрительно не упал в обморок, Дрейк вместе с Брюгге уберегли искреннего человечка от такого неосторожного действия, не забыв при том, однако, сделать соответствующие обстоятельствам и обвинениям выводы. Фрэнсис, которому против воли и естества стало почему-то жаль бедолагу, подвинул ему свой солидно полный стакан и спросил почти ласково:
                — Пить будешь?
                На этот раз официант нашёл в себе силы кивнуть и дрожащей рукой неловко влил себе в глотку «матросскую», как здесь говорили и пили абсолютно все, порцию странного пламенного напитка из таинственной русской страны, затерянной где-то на недосягаемом даже воображению Сибирском континенте, на самом на краю Земли, где, как говаривал старик Ч. Б. У. Рашма, живут только одни лишь плешивые люди и медвежата с криком «О-ох!» хватаются за животики и валятся набок. Иван сунул ему в рот изрядную устрицу и поинтересовался:
                — Ну, как?
                — Вку...сно! — сглотнул посередине слова Джонни.
                — Как рыба?
                — Не-а.
                — Как два рыба?!
                — Не-а.
                — А как что???
                — Как мороженка, однако.
                — Так вот, мой мальчик, реалы были?
                — Были.
                — Когда?
                — Месяц назад.
                — Курс?
                — Три к одному.
                — Трансильванские дракулы? Когда? Курс?
                — Неделю назад, начальник, один к одному.
                — А кто расплачивался?
                — Сам и расплачивался, граф человек скромный...
                Старслед Фрэнсис Дрейк, любитель фантастики и приключений, мистики и эзотерики, достал ежедневник, записал что-то в него и пробурчал довольно: «Надо будет Стёпке Королю обязательно звякнуть!» — Брюгге же в это время продолжал наседать:
                — Сяо?
                — Чьи?
                — Ханьские, конечно.
                — Тоже где-то... Нет, недели полторы назад, раньше то есть. Си Чи Пен, ихний оперный бас, килограммовый мешок на поднос высыпал, говорит, разменять не успел, можно не пересчитывать.
                — Что, прямо так откровенно?
                — Конечно, это же ханьские сяо, с ними только навозные жуки будут шуршать! Другое дело — наполеондоры, такая, скажу вам, редкость...
                — А каков курс этих твоих наполеондоров? — будто совсем-совсем случайно и совсем-совсем-совсем уж безучастно поинтересовался Брюгге.
                — Пятьдесят тысяч сегрегаток. Сольдо вообще в заднице.
                — Сколько-сколько?!! — не поверив ушам, в один голос вытаращили глаза полицейские.
                — Но я его только один раз, только издалека и только в чужих руках видел, честное слово. Это совсем не мне, а Шимановски Айзеку повезло, как всегда, ихнюю нацию как мёдом намазали, богатство так и липнет.
                — Зови сюда своего Шимановера!
                — Шимановски, извините!
                — Да, конечно, Шимановски! Какая разница, миксер тебя задери!! Зови его сюда, и побыстрее, Смит-Вессон!!!
                Официант ушел, задумываясь на ходу почти что вслух, а плохо или хорошо ли он поступил, рассказав так много интересного о своём приятеле, склоняясь всё более в сторону нехорошести содеянного по мере приближения к тому в тропиках подсобок, раздач и кухонь и изменяя непроизвольно свой цвет в обратном прежнему порядке — до красного. Отозвав Шимановски в сторону, указал на «тех вон двоих злобных типов за столом у окна», как-то особенно именно в этот момент торжественно и по-хляцки заглотивших очередную по-матросски хляцкую дозу, и шепнул, внезапно для себя самого став небесно-лазурным:
                — Айзек, прости меня, если сможешь, но они, вон те двое — видишь? — из Тайной полиции, интересуются наполеондорами. Прости, я не виноват, они и сами всё знают. Про биржу знают, про чёрный рынок знают, курсы валют даже знают, понимаешь? Они почти всё знают сами, только вот  наполеондором заинтересовались особо, понимаешь, Айзек?
                — Ты — чмо. — Шимановски ответил тихо. — Ты всегда был чмом, Джонни.
                — Нет, Айзек, не всегда, там от восьми до  пятнадцати...
                — От трех до шести!
                — Он сказал, до десяти, понимаешь? А у меня ведь семья: Ирэн и Джоник Второй с Эленкой. Ну, прости ты меня, а? Ну, пожалуйста, а-а?!! — захныкал Джонни, вот-вот намереваясь безвольно зарыдать.
                — Ты стал чмом, когда женился...
                — Прости!
                — ...и еще больше зачмел, когда нарожал со своей любвеобильной Ирэн детей.
                — Айзек! Прошу тебя...
                — Да уж куда от вас, трусов семейных, денешься?! Предупреждала меня мама, права была, да что там! Тогда я пошёл сейчас к Обжоре за расчётом, а ты им можешь передать от меня ба-альшой та-акой вот приветище. — Айзек вдруг обнял своего друга, ставшего в одноминутье бывшим другом, ныне — предателя, и сказал ласково, почти нежно, примерно так же, как предлагали выпить полицейские. — Да не робей ты так, скажи им, что нету меня, ушёл, мол, вышел весь, заболел нежданно или ещё что-нибудь. В туалете сижу. Ну, перестань реветь, простил я тебе, чму этакому, простил уже твоё предательство. Ничего страшного, ты — меня, когда-нибудь и я — тебя, жизнь такова, все там будем, отквитамшись мимоходом и неоднажды. Ну, прощай же! Ты был мне хорошим, искренним другом. Сегрегатор тебе судья! Передай семье привет, поцелуй за меня свою Ирэн, и Джоника с Эленкой не забудь. Они, не смотря на то, что зачмили тебя совсем, славные, но таково двойственное свойство любой семьи. Скажи им, что всё будет хорошо.
                Шимановски промакнул белым официантским платочком из нагрудного кармана неожиданно и обильно оросевшие глаза. Смит-Вессон попросил ещё раз:
                — Если что помочь, так ты приходи, звони. Я помогу, как смогу, а я смогу, я всё для тебя сделаю. В говёшку расшибусь, раз виноватый теперь.
                — Не бери в голову, Джонни, прощай! Возможно, очень надолго. Ты помог мне сделать мой окончательный выбор, только и всего. Если хочешь, я могу даже поблагодарить тебя за это, но благодарить за предательство вроде как неприлично. Я тебя простил, и это уже хорошо, не бери больше в голову и прощай, это главное.
                Они разошлись: Айзек — на второй этаж, в кабинет к Обжоре; Джонни — к зеркалу возле раздачи на выходе в зал, чтобы привести себя в порядок. Когда он настроился на то, чтобы не бояться больше... Больше, чем раньше, их за столиком не оказалось. Не было и денег на столе, Смит-Вессон профессионально заволновался, готовясь принять удар судьбы как кару сегрегачью, но решил проверить туалет.
                И не напрасно: как многим другим полицейским за последнее время в этом стрёмном-стрёмном городе весельчаков и ублюдков им порядком начистили морды — в соответствии с новой молодёжной модой мочить полицейских, щеголяющих в гражданской одежде. Две сломанные шпаги валялись тут же в крови, Дрейк скулил, тихо выхаркивая вместе с кровью бессильные слова:
                — ... Подлецы... подонки... панки... сволочи... педерасты... наркоманы... нацисты... шпана... — и конца этому не было. — ...как один, социально опасны...
                — Как же это? Кто посмел? — засуетился едва ль не злорадостно Джонни. — Вам нужно помочь, да? Я сейчас вызову «Помощь-три-нуля»!
                — Полицию, идиот, Тайную полицию, ноль-один-девять! — просипел, держа в руке аккуратно отрезанное ухо, Иван Брюгге. — И Шимановски ко мне!
                Выйдя в зал, Джон Элтон Смит-Вессон совсем уже не поспешил, а, подойдя к столику, за которым давеча напивались злополучные фараоны, посмотрел в окно. Мотобанда юнцов примерно старшего школьного возраста и старше под громогласным и знаменитым давно в округе названием «Скорпионовы братья»... Или «Скорпионова стая», которых перед тем обслуживал как раз Шимановски, этот удачник-везунчик Шимановски, за соседним, составленным из трёх или четырёх, длинным столом, куражась и хвастаясь друг перед другом, зализывая раны и гордясь ими, по ходу уже вспоминая, уточняя и приукрашая особенно крутые и красивые фрагменты драки, заводила свои вонючие чудовища, лапая между делом своих и прохожих девок и на ходу почти уже допивая пиво.
                Скорпион, помедлив отпускать сцепление, оглянулся на высокие бронированного стекла окна «The Bluewater» и встретился глазами с официантом, обслуживавшим этих вшивых фараонов. Подумав, задержался ещё, чтобы погрозить ему пальцем чёрной клёпаной звёздами краги. Тот в ответ неуверенно так поднял ладонь, мол, всё о'кей, как говорят в этой обдолбанной ихней Франции. Кажется, это видели все. Вот и хорошо, теперь, если что случится, будут знать, по чьим яйцам наковальня плачет. Татьяна заорала в ухо что-то привычно-неприличное, вроде:
                — Давай-давай, опоссум! Ты что там, мастурбацией занимаешься?! — или, возможно, то же самое, но другими словами.
                Звери задёргались нетерпеливо, взрёвывая и начиная беситься уже, кто-то просигналил, и Скорпион отпустил на полную, набрав почти потолок — их потолок, но не свой — за восемь с половиной секунд, выстреливая холостым рёвом на переключениях передач. Это стандарт. Татьяна приклеилась сзади, крепко обхватив торс Морри руками и сцепив ладони в тонких перчаточках в замок. Иногда кажется, что от этого трудно становится дышать, но это иллюзия, он проверял, а вообще, нужно подставку для спины присобачить к её седлу, так ведь эти молокососы застебут, не убивать же какого-нибудь каждого младенчески-дерзкого и глупого засранца. Нашёлся сразу же повод, чтобы прекратить думанье: какой-то мозгляк на двойном супербургере вздумал их обойти, его почему-то пропустили... Что, испугались? Или опять решили проверить вожака, оставив ему добычу??? Сколько можно любоваться, пора бы и самим брать стеготура за рога!
                Нет, кишка у них, у салаг, ещё тонка и юшка жидкая, обделались просто, сопли вам обратно в нос задуло, вот и подавились, детки маменькины. Если я иду по вашему потолку, не значит, что мой таков же! Форсаж, форсаж... Так что же?.. А если я иду по своему, значит, мне и сейчас легко выскочить выше, да хоть на сами небеса обетованные... Ещё форсаж! Вот так, ваши черепахи так не умеют, нету у них такой секретной пимпочки, а этот белозубый и черномазый в супербургере не уйдёт уже: у него — четыре, а у меня — два, и он здорово заблуждается насчёт того, кто из нас двоих ближе к небу. В штаны наложил, пидор, не иначе, если он ещё раз попробует играть в эти игры, придётся его красиво убить.
                Убивать не пришлось, негроид сам на этот раз и сдался, хоть и ехал чуть впереди, не смог оторваться и свернул на проселок. Хороший сегодня денёк, слава Богу, все пока ещё живы, никого ещё не пришлось убивать. Скорпион сбавил, позволяя стае догнать себя, поднял правую руку сжатой в кулак и с силой ткнул ею в небо, рёв несоответствующих мотоциклам мощных гудков ответил тотчас хаотически-расстроенным ором, втрое взвинтив уровень наличного шума. Танька вообще уши ватой затыкает, Скорпи знал это и смеялся про себя, когда она на привалах, стараясь сделать это незаметно, доставала затычки из ушей и прятала в кармашке на перчатке. Навстречу катил дальнобойщик на «Дивижн быкс» из Независимого Парка.
                Скорпион саданул ему три раза фарой по глазам, волонтёр ответил и свернул в пределах разумного на обочину, выглянув молодым и весёлым лицом из квадратного окна своего бронтозавра, помахал рукой. По времени звучания покатившейся за спиной волны приветственных величавых пароходных гудков, ироничных клаксонов, пародийных и самых настоящих сирен можно было определить, насколько растянулась стая. В Анималдорфе их ждёт работёнка: благодаря конкуренции страховых компаний, одна за другой включивших нападение байкеров в список стихийных бедствий, заказов прибавилось. Заказчики платят жирно: крошить-то приходится всё суперлимузинчики, супербургерчики и супергрузовички с солидной страховкой, как ни странно, часто превышающей цену...
                Огнепоклоннички объявились внезапно. Только благодаря чистой случайности, а именно, что и те, и другие одновременно вынырнули на верхние края низины, которую трасса пересекала поперёк, не случилось столкновения: две моторизованные лавины, боевым чутьём выбрав выгодные для боя диспозиции, остановились и заглушили движки. Предводители на холостом ходу под шорох шин и поскрипывание амортизаторов покатили под уклон — навстречу друг другу, рассчитывая встретиться внизу с глазу на глаз. Стая и секта наблюдали как за ними, так и за противоположной бандой, готовые к собственному вероломству не менее, чем к вероломству конкурентов-врагов, если, конечно, они были врагами, что сейчас и должно было выясниться.
                Хорошо было то, что предводители, не сговариваясь ни заранее, ни жестами и знаками — сейчас, съехались левыми плечми и остановились рядом, не развернувшись навстречу. Но напряжение не улеглось, напротив, достигло предела, и, если бы кто наблюдал со стороны этот участок шоссе, ставший невзначай демаркационной линией, то ни за что не сказал бы, что здесь: затишье перед сражением или коммерческие переговоры стран вооружённого нейтралитета?!
                Стояла та тишина, что только и возможна перед бурей. Заратустра, освобождённый подругой от объятий, достал пачку сигарет и предложил Скорпиону:
                — Здоро;во, атаман! — склонив голову набок, негромко сказал он, так же доброжелательно и спокойно поднося огоньку к сигарете. — Куда так торопишься?
                — Здоро;во, пророк! — в тон ему ответил Морри Скорпион. — Получилось, что тебе навстречу.
                Мыши слезли со своих сидений и отошли в сторонку вместе, это тоже часть ритуала, похоже, они были знакомы когда-то, а впрочем, все они — заложницы остросюжетной дипломатии в глупой игре под названием «жизнь» и ведут себя всегда одинаково, согласно протоколу, вдвоём удаляясь под всеобщим внимательным наблюдением не менее, чем метров на пятнадцать от главарей, и не более, чем на двадцать пять. Это их шанс убежать с ристалища и выжить, избежав мясорубки, но и для этого нужно держать ухо востро. Хорошо было то, что со времени последней встречи на шоссе, даже внешне — далеко не такой мирной, как сегодня, Заратустра ещё не сменил подругу. Может, всё-таки хоть что-нибудь да сгнивает до конца в Датском королевстве, а вдруг всё-таки что-то меняется в этом мире? И, если меняется, то в лучшую сторону, подумалось Скорпиону непонятно почему. На фэйсе пророка прибавилось два коротких шрамчика, наискосок по старому, длинному и глубокому, полученному ещё при Гастингсе, всё ещё не зажившему пока ещё толком, и потому — чуть даже розовее по-поросячьи, чем свеженькие. Скорпион внимательней прежнего осмотрел огнепоклонника и, поражённый настолько, что невольно ушёл от ответа, с удивлением сам спросил коллегу:
                — Ты без железа?!! Извини, издали я и не заметил. — и показал своё оружие — цепь от бензопилы, плотно намотанную на правый локоть. — А то б и я не стал брать...
                — Напрасно извиняешься, я при железе. — Заратустра улыбнулся. — Смотри, как это кайфово.
                В этот момент стареющий юноша в поисках драйва Фарух Заратустра стал очень похож на счастливого ребёнка, демонстрирующего самодовольно и влюблённо новую игрушку, когда взмахнул правой рукой, и из неё, щёлкнув по очереди несколькими фиксаторами сочленений, молнией выскочила телескопическая пика, став полутораметровым продолжением локтя, жестко к нему прикреплённая.
                Стая взревела моторами, на долю секунды опередив секту, но, как только левые руки обоих главарей открытыми ладонями высоко воткнулись в воздух, резко похороненная было тишина сразу же воскресла, став только лишь красивше и органичней, как, наверное, всегда бывает при воскрешении мёртвых.
                — Выглядит хорошо. — сдержанно похвалил Скорпион, не скрыв, впрочем, и восхищения. — А ты это в деле пробовал или пока ещё не приходилось?
                — В серьёзном — нет, так только — потренировался чуть-чуть. — Заратустра бросил быстрый, но не то успокаивающий, не то успокаивающийся, взгляд на мышей.
                Вожак Скорпионовой стаи перехватил его взгляд и тоже посмотрел, более внимательно и не ради какой-то там дипломатичности: девчонки глядели в их сторону и не разговаривали уже, и руки с бесполезно тлеющими сигаретами опустились вдоль напряжённо замеревших тел. Испугались, наверное, заложницы. Нужно завязать с этим зверским обычаем, особенно, сейчас. Медленно переводя улыбающиеся глаза к собеседнику, он предложил:
                — Хочешь опробовать против старой доброй цепуры?
                — Всерьёз или поиграться? — нахмурился Заратустра.
                — В наши ли годы, Фарух?! Конечно, поиграться. У меня, например, давно уже не бывало суицидальных приступов, а у тебя?
                — Морри, когда мы сейчас на холостом катились навстречу друг другу, я вдруг вспомнил то, что долго хотел вспомнить и никак не мог. Мы с тобой учились в одной школе.
                — Спасибо, что и мне напомнил! Зря ты тогда у меня увёл Златовласку! — Скорпи расстегнул замок сразу же ожившей на локте шипасто-тяжёлой и жестокой змеи, неотразимо беспощадной в руке обожаемого хозяина.
                — А эти в драку не полезут? — серьёзно усомнился пророк, и почему-то именно сейчас, а не раньше или позже, Скорпион увидел на его седле спинку для пассажира.
                Для пассажирки. Для его верной мыши, никогда не понятно, почему они мрут, погибают, совершают самоубийства чаще, чем их неблагодарные возлюбленные? Он пожал плечами:
                — Не знаю, честно говоря, там идиотов, знаешь, сколько?
                — А там?! — горько в тон ему согласился Фарух, указав за спину.
                — Тогда давай с лошадок сойдем?
                — Давай. — голограмматогенично, с указательным пальцем наперёд, сразу поддержал его предложение пророк и, сразу исполнив, осадил своего зверюгу на костыль. — Вот блин! А теперь вот мешается, а обратно складывать долго станется. Это пока первое обнаруженное неудобство.
                — Вывод прост, — рассмеялся атаман. — не доставай раньше времени! Я ведь со своей цепурой за хлебом в магазин тоже не хожу.
                — Н-ну, это да, конечно, — согласился-ли-не-согласился пророк. — хотя драться-то приходится обычно в седле, а не пешком. Это мы тут с тобой прикалываемся, а Ортопед, например, со своего Единорога никогда и ни за что не слезет. Помаши-ка своим, чтоб не волновались.
                Голограмматографисты сейчас визжали бы от восторга и молотили бы по головам своих нерадивых операторов, и длинногрудые с полноногими дурочки, через постели, как через бюро пропусков, влезающие на главные роли, писали бы в кружевные трусы кипящими кислотами и щелочами, увидев настоящий спарринг двух настоящих предводителей двух настоящих мотобанд, вряд ли раскусив степень реализма происходящего, но сами сверкающие оружием и латами рыцари постновейшего времени, ожидающего с часу на час настоящего Конца Света, успевали между делом, соблюдая все правила бескровного поединка, ещё и беседовать, как и положено настоящим мастерам.
                — Слушай, пророк, я тут на днях понял, почему не люблю всяких религиозников.
                — А за что, скажи на милость, нас, дураков помешанных, любить? Да и зачем, пожалуйста? — Заратустра легко выдернул пику из скрутившей её цепи, соперник чуть не потерял равновесие. — С нами умному человеку вроде тебя скучно, а глупый и без нас глуп. Мы ведь, пророки, слишком постоянно трендим о Боге праздно, а это когда-нибудь не только да надоедает, но и может кончиться плохо. Я тоже не люблю религиозников.
                — Но ведь ты же и сам пророк?!
                — И это совсем не значит, что я обязательно должен себя любить.
                — Ну во-от! А я все хотел поговорить о Боге. С тобой поговорить! — сражаться против пики было трудновато — или непривычно; возможно, Фарух и вправду только тренировался, как говорит, но натренировался он будь здоров как прилично.
                — О котором?
                — Что «О котором?»?
                — О котором Боге? Об Аримане или об Ахурамазде?!
                — А разве их так много? — Скорпи попытался наступать, и ему это относительно удалось.
                Впрочем, Заратустра, отступая по кругу, не допускал ни одной сколько-нибудь серьёзной ошибки, только с лучшей пока стороны демонстрируя своё новое оружие:
                — Не знаю точно, не уверен. Сегрегатор прав только в одном: человек устроен так глупо, что не может не разделять. Минимум, надвое: на чёрное и белое, на «да» и «нет», на добро и зло, на ариманов и ахурамазд.
                — А как же иначе? — атака захлебнулась, став слишком долгой для завершения условно-победным ударом в левую подмышку. — Заратустра! Ведь это же... это же, ну, самая первая оценка: хорошо или плохо. Легче выбирать одно из двух, чем из миллиона...
                Как-то интересно получилось, что разговор вполне соответствовал ходу поединка, то ли подчиняясь ему, то ли подчиняя себе; видимо, оказался всё-таки важнее, чем возможность просто порезвиться, испытывая шпагу Заратустры против цепи Скорпиона; пророк вновь напал:
                — Что для одного плохо, может быть хорошо для другого. И наоборот, что же тогда нам с тобой делать? Множить бессмыслицу? Тебе разве никогда не приходилось выбирать между хорошим и хорошим или между плохим и плохим?!
                При прямом наступлении, как со шпагой, наступление Заратустры затягивалось, Скорпиону для обострения необходимо сблизиться, чтоб ему стало неловко, проскочить мимо острия, что почти невозможно:
                — Честно говоря, я ничего... уже не могу... понять ни в себе... самом, ни в тебе. — и не получалось, всё время в опасной близости к кирасе бронежилета выскакивало навстречу плоскотреугольное в сечении остриё с канавкой по широкой грани.
                — Морри, я устал, и надоели мне эти грязные танцы.
                — Я тоже устал. Раз, два, три! — они разом отскочили друг от друга.
                — Хочешь, я помогу тебе понять себя, но — не меня? Рассматривай любое явление целиком: разгляди и всё хорошее, разгляди и плохое! А потом сумей соединить воедино, но больше не пытайся уже оценивать, тогда перестанешь врать хотя бы самому себе.
                — Не обижай меня, Заратустра. С чего это ты вдруг взял, что я вру себе?!
                — Ха! Ты — смертный, а все смертные так или иначе врут себе, потому что пытаются всё поделить надвое, а это не получается или получается, но — крайне неубедительно.
                — Ха-ха! Вот ты и прокололся! Помнишь, я говорил тебе, что не люблю религиозников?
                — Ну! — пророк даже прекратил на время щелкотню укорачиваемой и укороченной уже наполовину пикой, предчувствуя что-то новенькое и, возможненько, интересненькое. — Мы вроде договорились, что с нами просто скучно.
                — Вот именно! Потому что вы знаете о Боге только то, что положено знать смертным, то есть ничего не знаете. А я знаю всё, потому что я сам и есть Бог! Ты понял меня, пророк?
                Неизвестно, кто в этот момент испугался больше, но Заратустра, вновь начав щёлкать фиксаторами, всё-таки быстрее взял себя в руки и поинтересовался:
                — Который, Скорпион? Ариман или Ахурамазда???
                — Ты же сам и сказал — Скорпион.
                Они по-настоящему весело рассмеялись, и Морри продолжил, застегнув, наконец, намотанную на локоть цепь:
                — Ни тот, ни другой. Я больше, я — единый, цельный, неделимый Бог!
                — Конечно, я рад бы стать и твоим новым пророком, мой новый Боже, но, понимаешь, я ведь всего лишь смертный и, как любой другой смертный, тоже бессильно делю весь мир надвое.
                — Мои покуришь? — взял тайм-аут Моррисон-Дуглас-Джеймс Скорпинтайм. — «Фо;рчун»? Папиросы — это такая, блин, удобная, что ни говори, штука. На все случаи жизни, хоть траву пыхнуть, хоть чаем забить, как в девяносто первом.
                — Ты из принципа на дорогие не переходишь? — закурил «Форчуна» Фарух, поддерживая передышку.
                — Да какие там, к Сегрегатору, принципы, по привычке, да и денег жалко. — сплюнул табачную стружку, прилипшую к губе, Моррисон. — А ещё, сам процесс забивания в папиросу анаши — это такой совершенно особый, ни с чем другим не сравнимый кайф. Иногда мне кажется, что я уже много раз умирал, а иногда, что не умирал ни разу, а всякий раз просто притворялся, надувая окружающих. А перед собой оправдывался только тем, что, мол, снова сбегаю от надоевших мне людей, среди которых оказались даже родные, близкие и друзья. Трудно жить Богом среди людей на Земле, никто в тебя не верует, кроме глупцов, умные люди почему-то увлекаются атеизмом, так что обществом правят почему-то дьяволы да ариманы всякие. Придёшь в очередной раз, явишься, так сказать, совершишь деяние, а земляне, все как один, нет чтоб начать искренне и беззаветно любить ближнего своего, начинают обсуждать да рядить, добро это или зло. Так ведь, Заратустра?
                — Обязательно, Скорписус, Скорпизирис, Скорпимазда, Скорпиллах...
                — Ну, перестань обзываться-то. Ты ведь понимаешь, что это неправильно?
                — Понимаю, дорогой мой Скорпиург. Понимаю, да, и знаю. Знаю я и другое: в этом мире, не ведаю, как там в других, но в этом, и это точно, есть и добро, и зло; и мне, дураку, зарегистрированному на официальном уровне, знающему и понимающему, но не умеющему любить сразу и то, и другое, приходится выбирать, исходя из этих несовершенных, между прочим, собственных знаний и пониманий. Кстати, а любить-то я так и не умею...
                — А я что, по-твоему, весь прямо растёкся любовью, да? — кажется, Моррисон и вправду решил разобидеться.
                — Ну, про себя-то ты лучше меня знаешь, ты ведь у нас Единый и Неделимый Божище!
                Неприятная получилась пауза, коматозная; но зато там, наверху, бессовестно утратив всякую бдительность, вновь принялись за пиво, девочек, карты и прочую дурь.
                — Ну да, я — Бог, поэтому-то и любить не умею, и ненавидеть, кстати, тоже. Не положено мне, Богу, любить и ненавидеть.
                Скорпион снова вдруг совсем нечаянно испугался произнесённого, сорвавшегося даже с языка, а не произнесённого по собственной воле, но пророк-огнепоклонник Фарух Заратустра будто и успокоил его, недолго думая, продолжив свою, пророчью, а не богову, мысль:
                — Любить-то я не умею, потому что нас с тобой не учили этому. Не так ли, Скорпи, ведь правда же?
                — Да научись ты сам, ты же смертный, тебе можно, счастливчик, даже не святой ещё пока, не мученик, а всего лишь пророк, это тебя потом канонизируют. Может быть. А пока пользуйся своим временем да люби любимых на полную катушку, жми на газ.
                — Ха-ха-ха! Я, понимаешь, — будущий святой расхохотался до слёз. — пытался я, и не однажды!
                — Ну и как?
                Слёзы высохли сразу, вместе с последним фиксатором защёлкнув оружейную сталь в невидимость, как выключателем:
                — А мне, видишь ли, всё время мешали. Любовь, она не предусмотрена программой общественно-полезного государственно-народного образования. Не знаю уже, как было с тобой, а меня учили только ненавидеть: врагов, предателей, заблуждающихся, — и все мои попытки пошли прахом... Хотя, казалось бы, чего уж проще? Измени знаки с плюса на минус, и всё... Нет, не всё, Морри, все попытки пошли прахом, потому что, когда я самостоятельно учился любви, я был один — слабый и глупый, но, когда меня учили ненависти, всех их, преподавателей, было так много — сильных и умных, проживших жизнь, похоронивших собственное детство при накоплении жизненного опыта, забывших юность и отрекающихся от молодости в процессе обучения подрастающих поколений. Никто не нашёл в себе сил не только помочь мне, но и просто не мешать, их было так много, что они добились своего — научили меня ненавидеть.
                — Да, Заратустра, ты подтверждаешь правильность моего выбора: я определенно не хочу быть человеком, это слишком трудоёмко для такого лентяя, как я. Не по мне это всё: Богом быть легче.
                — Так ведь чтобы быть Богом, надо быть, минимум, бессмертным!
                — А кто тебе сказал, что я смертен? Я не люблю, не ненавижу, так отчего же мне умирать? Я просто живу, и живу как? Вечно я живу, понимаешь, пророк — пророк ты или нет? — пророк ты мой непонятливый!
                — А как же дети?!
                — Какие дети?! — не понял Скорпион.
                — Обыкновенные дети, ты что, за столько своих жизней не нарожал детей?!!
                — Да немеряно... — пожал плечами Бог, как-то невольно, даже случайно, оглянувшись на Татьяну. Зря, конечно, но... ведь даже друзьям не положено знать твоих слабостей, мистер Бог, но куда, по совести...
                — Они что же, совсем не претендуют на твой божественный престол?
                — А фигу им с солидолом, они всего лишь полукровки, ублюдки, бастарды и десдичадосы. А это ещё что за устрица в консерве? — без паузы спросил Моррисон, указав пальцем за спину Заратустре.
                Тот ответил, оглянувшись ненадолго:
                — Ну, это явно не твой байстрюк.
                — Тем хуже для него! Ты что, договаривался с этим пидором болотным?
                — Нет, говорят, это он меня уже вторую неделю ищет. — пожал плечами Фарух.
                — Так и меня — уже третий день. Если за ним прутся вертолёты или стражники, не дай-то Бог, то придётся его взять заложником.
                Главари развернулись к своим джазбэнд и, как дирижёры перед оркестрами, выразили жестами рук свои желания. Каждая из сторон разделилась надвое, и, разъехавшись, они взяли место встречи пророка с Богом и приближающийся к ним джип военного образца в непроницаемое ревущее сужающееся кольцо. Но Штефан Брюгге не испугался или сделал вид, что не испугался, приходится признать, достойно: он остановил жестянку в нескольких шагах от двух сразу — вот это удача! — сделал вид, нужных ему людей, светясь всеобнимающим тридцатидвухзубым почти счастьем серьёзного в ближайше предстоящем будущем времени политического деятеля, бодро выпрыгнул из машины и, слушая, как стихают один за другим двигатели мотоциклов, направился к главарям. Остановился и, протягивая широкую необъяснимо мозолистую лапу как флаг — для рукопожатия, поздоровался сперва со Скорпионом, потом — с Заратустрой, и наконец, когда воцарилась приемлемая для разговора тишина, сказал очень весело:
                — Привет, опоссумы!
                — Вонючки, ты хотел сказать? — учтиво поправил его Заратустра.
                — Если б он только знал сейчас, с кем разговаривает! — пошутил Скорпион и спросил у пророка. — Слушай, огнепоклонник, мне что-то не совсем понятно и далеко не нравится то, как он вовремя здесь вылупился, так и хочется залупить его обратно, а тебе задать один вопрос в расчёте на честный ответ, и тогда, быть может, я прощу тебя.
                — Извини, Скорпион, ты прав, но он просто затрахал меня, а я ведь нормальный, мне это не нравится.
                — Так ты бы сразу мне честно сказал!
                В ответ пророк лишь пожал плечами и виновато потупился, а Штефан Брюгге попытался напомнить о себе:
                — Ребята, дело... — его оборвали взвывшие сигналами зверюшки.
                Скорпион успокоил, подняв левую раскрытую ладонь кверху:
                — Не встревай, когда не спрашивают. Пророк, я думал, мы тут с тобой дружбу дружим и о Боге беседуем, а оказывается, что это мы его ждали, так что ли?..
                Заратустра поднял голову и, глядя открыто и спокойно, ответил:
                — Я зря, наверное, согласился на эту встречу, но поверь мне, я даже не знаю, чего ему от нас надо.
                — Это правда? — вожак стаи хотел ему верить.
                — Да сдохнуть мне на тротуаре, если не так!
                Скорпион поверил и спросил учтиво Штефана Брюгге:
                — Тебе чего надо, зелень?!
                — Дело есть. — Штефан Брюгге старательно не растерялся.
                — А деньги у тебя есть?!! — еще более учтиво поинтересовался Бог.
                Зелёный развёл руками:
                — А вот с этим напряг, ребята... — мотоциклы вновь взвыли предупредительно, и он, подождав тишины, исправился. — Нет, засранцы, капусты у нас нема. То есть мало. Зато экшен окрасит вас в героические цвета, реб... то есть реабилитирует в глазах сегрегаторского обывателя.
                Пророк остановил его, добавив в разговор ещё учтивости:
                — Заткнись пока. Ты понял, Морри?
                — По-моему, он хочет запрячь нас в какую-нибудь свою грязную телегу.
                — Вот именно, вонючки! — радостно подхватил  Брюгге...
                — Сам ты вонючка! Заглохни, я сказал. — учтивейше повторил просьбу приятеля Скорпион. — Понимаешь, Фарух, срал я на егойного обывателя и  на  егойные  экологические игры козьими зелёными экскрементами.
                Зрители вовремя заржали, что всегда нравилось главарям. Когда надоело ржать, вновь возникло добродушное нечто, скромно напоминающее тишину — не так откровенно, как по ушам хлопками саданувшие под острыми ножами шины напомнили пердёж Сегрегаторовых пушек на Куликовом. Нахмурив брови и подождав печально ещё чего-то, Штефан Брюгге всё-таки предложил упавшим голосом:
                — Такое дело, козлы, надо взять Санта-Люстихь-Роджер Форт... Вот такое... предложение...
                В гробовой тишине минутного непонимания прозвучал диагноз, вполне компетентно к месту и по случаю поставленный Питером Пэн-Драгуном младшим:
                — Кто малыша в больничку подбросит? А то ведь как, бродила, бензину-то нанюхался, окхмерел совсем!
                Толпа вроде бы вновь взвеселилась, но на этот раз — менее уверенно, будто сосредоточившись или уже печально.
                — Сколько? — очнулся от оцепенения Скорпион, толпа насторожилась, невольно байки приглушив до минимума.
                — Я же сказал, денег у нас...
                — А я тебя не про деньги спрашиваю, дур-рак!
                — А про что? — Брюгге нежданно-негаданно обрёл надежду. Необъяснимо так же, как и нежданно-негаданно.
                — Сколько времени её держать? — объяснил Заратустра, поняв вопрос коллеги по командованию незаконными вооружёнными мотоформированиями.
                У зелёного отвисла челюсть, он не знал... не мог и надеяться, получил больше, чем... О, Сегрегатор! Наверное, от счастья вдруг открывшихся перспектив...
                — Н-ну! — пришпорил Скорпион.
                — Да пока не расформируют! — правильно сориентировался Брюгге и испугался сам. — А чего мелочиться? Ультиматум, и всё тут...
                Вожаки переглянулись, Заратустра кивнул медленно, и Скорпион резко, не забыв, однако, о нагнетании учтивости до всевозможного предела, поздравил активиста «Зелёной Планеты»:
                — Через час можешь приглашать гэгэтиви на ночное шоу на базе Санта-Люстихь-Роджер Форт. — и, потеряв к заказчику всякий интерес, махнул объединённому мотоподразделению. — Огнепоклонники, вы с нами??? Тогда вперёд, опоссумы!!! Мы их всех удовлетворим в позе «мужчина сзади»!!!
                Или, возможно, то же самое, но другими  словами. Менее приличными, конечно, но сути не меняющими, зато более общеупотребительными ввиду понятности и простоты для обыкновенного гуманоидного уха, не избалованного и не воспитанного, как кажется любому здравомыслящему читателю, слушателю или глядетелю.
                Два часа спустя, то есть через час после штурма, показанного голограммтиви в прямой трансляции, погибших передали за ограждение вместе с ранеными и частью заложников. Троих пацанов и двух девчонок. Огнепоклонники были при полном параде: с огромными огненными факелами позади они... растер... разорвали девку-ночь... Это было красиво и страшно, печально это было, ребя... вонючки!!!
                Барбитурадзе был сед, что людям его гористой национальности придает особый тип красоты — непостижимый, загадочный даже для русского, ко всему, казалось бы, привыкшего, глаза, а что уж говорить об иностранцах из постаревшей и закосневшей в своём нежелании всех и вся видеть Европы? — разве что найдут они горца похожим не то на грека, не то на итальянца, а то и вовсе — на еврея, что, разумеется, не к лицу и не по сердцу гордому представителю древнего воинственного и благородного племени.
                Аскольдов тоже с первого взгляда оказался бы непонятен — одновременно похожий и на руса с неподдающегося определению цвета волосами, и на варяга с квадратно солёными ветрами высеченными из утёсов норвежских фьордов чертами лица, но и на татарина был похож он неимоверно — зачеши-ка волосы на стороны, смажь каким-нибудь там бараньим жиром, чтоб лоснились, слипаясь в разной длины негигиеничного вида сосули, вот и готов — раскосый, дикий, с длинными загибающимися книзу усами по сторонам зубатого рта, распахнувшегося в будто зверином ещё кличе.
                Единственный, кто в странной команде оставался понятен и идентифицирован сразу — это предводитель, звали его Эстом, а по фамилии — Каннибальцевым, и был он для нас всех самым обыкновенным негром, хотя, наверное, для самих негров и существуют какие-то там отличия друг от друга разных племён, но для русского, равно как и для европейца, как и для грузина — он всё одно американский шпиён, так как мы различий между двумя неграми не разумеем, негр, понимаешь, он и в Африке — негр.
                Реплики были розданы заранее, выучены ещё до того, как познакомлены друг с другом были будущие герои, так что сейчас дело стояло за немногим — пора было двинуть в долгий, полный смущений и притязаний, невзгод и нелепостей путь по просторам чуждой землянину, фантастической стране Эль Де Градо (так приходилось называть её потому, что самоназвание её им ещё только предстояло узнать). Красная лампочка замигала, промигала ровно три раза, чередуясь с противно и нервозно звучащим зуммером, вслед за последней — вдвое дольшей двух предыдущих — вспышкой, тоже прозвучавшим напоследок особенно душераздирающе.
                Эст постукал по микрофону, дунул-плюнул в него, свернул ему голову, видимо, просто так — на всякий случай, и, сматерившись по-русски, каков текст автор сценария посчитал без необходимости здесь приводить и оставил целиком и полностью в распоряжении героической персоналии, залихватски гаркнул:
                — Поехали! — но это уже по-английски, с негритянским акцентом, так как по-русски знал только матюги да «проститутка», притом обнял сидевших по обеим сторонам от него спутников.
                Троих парней и двух девушек, а Заратустра со своим вдвое большим остальных страшно пылающим позади огромным газовым хвостом, отпугивавшим всегда не только посторонних, но и своих заставлявшим держаться подальше, шёл первым, так что пули, что ударили в бронежилет, а их было, возможно, и немало, сбили дыхание, и, похоже, в левую руку он тоже был ранен, потому что, как кто-то рассказал потом, видели, что перед тем, как его мотоцикл развернуло, он дёрнул левой рукой, словно её сорвали с рогов. Его мышь звали Ириной, и она никогда и ни при каких обстоятельствах, обычно защищённая телом сидящего впереди пророка, не носила явно некстати пришедшегося бы к её миниатюрной фигурке бронежилета. Моментально вспыхнувший от собственного факела, клубок горящей мотоплоти и двух кричащих человеческих тел массивно и почти не потеряв скорости вкатился в центральные ворота, разнеся и намотав на себя все три сетчатых заграждения, подмяв под себя и перескочив через крестовины рельсовых засовов, а напоследок рассыпав фейерверк разорванной цепи электрического заграждения. Охранники едва успели отскочить и, потрясённые возможным только лишь в кино великолепным зрелищем, опустили дробстеры, не сопротивляясь разлившейся по территории базы ревущей моторами лавине. На плацу образовался широкий круг не менее потрясённых, но, возможно, более привычных, нежели солдаты, к созерцанию смерти, зрителей на мотоциклах, в центре его догорели и взорвались пророк секты зороастрийцев Фарух Заратустра и его мышь Ирина. От них почти ничего не осталось из того, что можно было бы похоронить. Те пятеро, которых час спустя передали через оцепление врачам «скорой помощи» вместе с ранеными, погибли от пуль при штурме двух сторожевых вышек. Остальной гарнизон сдался без боя, часть рядового и почти весь офицерский состав отсутствовали, получив по случаю выходных дней и праздников увольнения в столицу; оставшиеся, едва ли успев проснуться и предпринять что-либо сколько-нибудь полезное, были заперты прямо в казарме и оставлены заложниками, как раз наиболее истеричных из них, завопивших о нарушении как гражданских их прав, так и прав военнопленных, через час после штурма вместе с убитыми и ранеными передали за забор. Они тоже были потрясены, увидев, как излишне молодо выглядели нападавшие...
                Захватив радиоузел первым почти делом, пока ещё приводили в порядок всю другую территорию, правда, захват этот выразился лишь в акте вышибания ногой двери, Скорпион сходу выбрал кассету из местной фонотеки и при содействии Архимеда врубил на полную катушку старый добрый рок-н-ролл, проверив звучание и в акустике — по-над базой, и в эфире; после такой двухминутной заставки разозлившись окончательно, он нашёл в фонотеке другую кассету и, используя в качестве подкладки техноремикс «Пространственного младенца», заорал в микрофон наигранным голосом пьянеющего, но весёлого пока, ди-джея:
                — Здравствуй, Сегрегатория! Эй вы там, за забором! Если вы ещё не наклали в штаны и слышите меня, помашите платочками, и, быть может, мы поймём друг друга, потому что в вашем сальном эфире и в ваших грязных ушах — радиостанция «Господи и тусняк»! Поздравляю вас, пусть я с вами ещё не знаком, и далёко отсюда мой дом, моё имя, я уже почему-то знаю это, запомнится вам надолго и, похоже, для того, говнюки, чтобы пугать им своих детей и возлюбленных вожделенных девственниц, которых очень хочется трахнуть, но они почему-то выбрали это неудачно-ночное время, чтобы улизнуть от вас и вашей любви! Классическим рок-н-роллом Прелис Чарри открыл новую эру местного радиовещания, а меня зовут барон Адам фон Смит и Риккардо. Это была шутка, а вы, как я слышу, её не поняли, дураки. Почему же вы не смеётесь? Я знаю, почему вы не смеётесь! Да потому, что меня-то на самом деле зовут Моррисон-Дуглас-Джеймс Скорпинтайм или просто — Скорпион, и сегодня ночью я — самый популярный диск-жокей. Но вы, я слышу, уже устали от моей трескотни, и ставлю ещё один рок-н-ролльчик, на этот раз — образца девяносто первого года в исполнении незабвенной памяти «Посёлка белой тьмы». Она называется... А, впрочем, важно ли это?
                Он вставил во вторую деку магнитофона кассету из своего кармана и врубил абсолютно тупо и прямолинейно паршивую запись времён неподдельного андерграунда; хриплый жалко-непрофессиональный голос заорал исступлённо в сопровождении агрессивно-примитивных гитар и «ТУМ-та-та-ТУМ-та-ТУМ-та-та-ТУМ-та-та-та-ТУМ» барабанов сухих, как ржавые кастрюли:
                Я знаю, ты будешь мной
                Пугать своих детей
                Так поспеши их родить
                Ведь я — анархист
                Я курю папиросы
                Люблю пить водку
                И спать с женщинами
                И никогда — ты слышишь? —
                Никогда не полюблю капээсэс
                Самым загадочным словом было последнее, звучавшее как название не то наркотика какого-нибудь древнего или тамошнего, но это было бы необъяснимо, почему же анархист вдруг бы да не полюбил наркотика, не то — аббревиатура навроде здешних родных ТП или ВР, или МВД, что, в любом случае, анархист просто даже по сути своей должен ненавидеть, в принципе, стоит ли говорить об этом особо?
                Архимед задвинул движки на полную, как газ на мотоцикле, и музыка самой террористической из возможного громкости въехала с улицы даже сюда, за нескромное подобие студийного звуконепроницаемого стекла. Когда говорил сам, Скорпион себя со стороны не слышал, а сейчас...
                — А сейчас я предупреждаю, — вновь заговорил в эфире самый популярный ди-джей этой ночи. — да-да-да, вы не ослышались, я перехожу к делу. Ну, наконец-то, и вы дождались своего счастья! Я поздравил вас, но не думайте, что всего лишь с началом нашего вещания нашей самой кайфовой в мире радиостанции, и даже не с вашим паршивым Днём Независимости! Срал я на вашу независимость зелёными козьими экскрементами, но эту хохму я разъясню после официальной части на а-ля-фуршете, где к вашему столу подадут наши тела и души — тела и души ваших детей, засранцы! А теперь я предупреждаю комиссара Тайной полиции Ревью Елизавета Генриховича... О, Боже!!! Вы слышали, конечно, вы слышали — моё имя гора-аздо длиннее, и не только имя, поверьте мне! А если не верите, спросите у моей овечки... Так вот, я предупреждаю комиссара Ревью Елизавета Петровича, главнокомандующего Военной разведки Сальвадора-Бунюэля Протопопротопоповичса, тоже с реквизитами не повезло ублюдку, и министра внутренних дел Дугласа-Джеймса-Моррисона Скорпинтайма, какое порядочное имя, почти как моё! Если хоть один из ваших летучих вонючих шакалов появится над этой территорией любви, мы откроем прицельную крупнокалиберную стрельбу ракетами капээсэс-двадцать!!! Ага, я, как и вы, только сейчас вдруг понял, о чем нам пели предыдущие исполнители, надо же! Так вернёмся же снова к нашим баранам: вы ослы-ы-!-ы-ышались, мы вернёмся к вам, наши... слушатели. Сегрегатория, ты слышишь меня?! Привет всем, кто ещё не оглох! С праздником, родная страна, который состоит в том, что ваш чмошный гарнизон зассанцев при штурме Санта-Люстихь-Роджер Форта человеческих потерь не понёс. Это ли не праздник? Через час я жду у центральных ворот десять машин «скорой помощи» для эвакуации раненых и трупов. А теперь — бессмертная и очень длинная композиция моей самой любимой, особенно — по обкурке, группы «Жёлтые бегемоты», и называется она, как вы все, мудачьё обывательское, конечно, не помните, «Брильянт в говне»!
                Не поспешив, однако, нажать кнопочку, Морри чиркнул перед микрофоном спичкой и, закурив, закончил тихо и очень спокойно:
                — Да, совсем забыл, просто из головы вылетело со всем этим развлекательным хрюканьем. Мне тут бумажку с подсказкой подсунули. Нападавшие потеряли убитыми семь человек. Новости на этот час все, слушайте же радиостанцию «Господи Боже ты мой и мы» на волнах радиостанции «Господи Боже ж ты мой и мы» и не говорите, что не слышали.
                Он положил руку на плечо Архимеду, заметив неожиданно, что парень-то — ещё совсем мальчик, школьник из самых младших в стае, зато чемпион каких-то там олимпиад по физике и математике, его всегда приходится скрывать от Дорожной полиции:
                — Если не подойду, поставишь «Сегрегатор, храни Сегрегатора!» — и ткнул пальцем в кассету на полке. — Отмотай сразу, на всякий случай, прямо сейчас и, вообще, просмотри всю их фонотеку. Глянь, какая она крутая!
                — Да я бы её всю сразу к себе домой утащил! — с восхищением ответил пацан. — Ты куда сейчас, Скорпион? Одному здесь как-то... скучно.
                — Боязно?
                — Ну, да. — Архимед будто смешно шмыгнул носом или поёжился, или и то, и другое. — И скучно.
                — Я тебе пришлю кого-нибудь, а потом и сам вернусь. Но ты смотри тут!
                — Можно вопрос?
                То, как это было сказано, неприятно насторожило, но вожак разрешил, иначе ведь что он тогда за вожак?
                — Ну?
                — Так этот министр внутренних дел — твой папаша, да?
                Скорпи не хотел отвечать на такой вопрос. А смысл не отвечать?!
                — Ладно тебе, забудь про это. Это было сказано только для них! А для вас я — прежнее насекомое, только покрупнее, позлее и пишусь с большой буквы, примерно, вот так: Скорпион. — нарисовав в воздухе, примерно, как он пишется, атаман секты зороастрийских скорпионовых братьев вышел вон. — Ясно?
                — Так точно, сэр Скорпион!
                В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране война, и тихо стало на тех широких полях, на зелёных лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, среди густых садов да вишнёвых кустов стоял домишко стоимостью миллионов пятьсот недевальвирующихся и неденоминуемых эталонов, не меньше, в котором жил мальчик Морри по прозванию Скорпион. И не было у него ни матери, ни старшего брата — умерли при родах. Отец работает — капусту рубит на ниве охраны общественного и всяческого порядка от коварных происков преступно-уголовных элементов. Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни, а если и визжат и грохают, и горят, то — там, далеко за горизонтом: Та;м-там-тара;м-Та;м-тара;м, где горят деревни, и грохают снаряды, и визжат пули, то есть очень далеко, не здесь. Живи да работай — хорошая жизнь.
                Вот однажды вышел мальчик Морри на крыльцо. Смотрит он — небо ясное, ветер тёплый, солнце к ночи за Чёрные Горы садится. И всё бы хорошо, да что-то нехорошо. Сказал он отцу, а отец усталый с работы пришёл, много труда надо оставлять на ниве охраны общественного и всяческого порядка от коварных происков.
                — Да, мой мальчик, ты прав. — говорит он сыну. — Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, всего лишь стада пасут свои да наши и ужин себе варят. Иди, малыш, и спи спокойно.
                Ушёл Морри по прозванию Скорпион, лёг спать. Но не спится ему — ну, никак не засыпается. Вдруг слышит он на улице топот, у окон — стук. Глянул малыш и видит, стоит у окна человек в униформе МВД: вместо шпаги — обломок, ствол у дробстера надвое погнут, папаха прострелена, звезда шерифская не то разломана, не то поистёрлась вся, голова перевязана, кровь на рукаве, и синяк под глазом — красивый такой, что ни в сказке сказать, ни пером описать: изысканно-синий; да и сам-то стоит — шатается, еле на ногах держится.
                — Эй, вставайте, господин министр! — закричал он перед тем, как окончательно и в последний раз удариться лицом в грязь. — И снаряды есть, да стражники побиты. И дробстеров немеряно, да настоящих буйных малых мало. И победа, кажись, близка, да сил уж нету с гадами и скотами бороться на ниве охраны общественного и всяческого порядка от коварных происков преступно-уголовных элементов!
                Вышел по случаю шума непотребного на крыльцо отец, послушал одного из верных своих помощников, отобрал звезду, послал куда подальше и вернулся в дом — спать.
                Глянул Морри на улицу: пустая улица, только вышел из ворот старый дед Рокфеллер во сто лет. Хотел тот дробстер, погнутый в боях, поднять да такой он старый, что не поднимет. Хотел обломок шпаги нацепить, да такой он слабый, что не нацепит. Сел тогда дед на завалинку, опустил голову и заплакал.
                Больно тогда Морри Скорпиону стало, сел Скорпион на свой мотоцикл, подаренный по случаю совершеннолетия папочкой, выехал на трассу и больше не вернулся домой, собирая в кучу малышей-карандашей вроде себя, на мотоциклах — на байках, по ихнему, по-рокерски; искали они все вместе то ли счастья всемирного, то ли свободы абсолютной, да только так и не нашли пока, по миру катаясь и жизнь свою пересоленную гигантскими ложками расхлёбывая.
                Татьяну он нашёл в узле связи вместе с тремя другими мышами. Она прижалась к нему и прошептала:
                — Морри, ты так страшно говорил сейчас по радио. Скажи честно, ты сам-то хоть понимаешь, зачем ввязал нас всех в эту историю? А?!
                Не зная, что ответить, он попытался посмотреть ей в глаза и сказал глупо:
                — Пойдём со мной, я тебе базу покажу, да и сам заодним посмотрю. — вроде как что-то пообещал ей и обратился к другим, с ними легче разговаривать. — Мыши, что отвечаете?
                — На кхмера посылаем.
                — Ну и как, идут?
                — Дак сразу трубки вешаем, так что... — пожимая плечами, отвечали не хором, конечно, и спрашивали тоже; всё — возможно, другими словами, наверное, неприличными. — Пиво пить будешь, Скорпион?
                — А что, ещё осталось?!! — очень удивился он.
                — Ну, как же, осталось! Из местных запасов.
                — Ого, эти ребята начинают мне нравиться. — он зацепил две упаковки. — Рассказывайте, если будут спрашивать, как всё было, и кто погиб, тоже рассказывайте. Если спросят, кто из наших здесь есть, ну, друзья, родственники там всякие, отвечайте, если знаете. Меня будут спрашивать, говорите, что я телефоны просто жуть как ненавижу. Всё пока. Развлекайтесь, девочки.
                Они вышли с Татьяной, распускать нюни не хотелось, поэтому он обход совершил почти бегом, не оставив времени для мелодраматических разговоров; взяв кого надо с собой, привёл их в центр управления и, заинтригованных, оставил там, а сам потащил мышь с собой на крышу... Потом передумал, остановился:
                — Пойдём-ка лучше на плац, Танька, потанцуем?!
                — Ты спятил, да?!
                — Ну, хорошо, не хочешь — не надо. Тогда пойдём, я тебе сказку расскажу. — он потянул её вниз по лестнице, намереваясь вернуться в радиоузел, а она ведь не знала, серьёзен он сейчас или как всегда, или вообще издевается, и заупрямилась.
                — Я боюсь, Морри.
                — Чего ты боишься?
                — Да ты что, не видишь, что происходит?
                — Вижу, как не видеть, ведь я сам всё это и устроил!
                — Дурак ты, и не лечишься! Это не ты устроил, а совсем даже Штефан Брюгге этот, вот кто. А ты...
                — Нет, это устроил я, а не Штефан Брюгге! — вздохнул он. — Пойдём-ка в радиоузел, объяву сделать надо. Про то, чтобы все переговоры с ним вели. Спасибо, что напомнила!
                Архимед по-прежнему пребывал в одиночестве и несказанно обрадовался возвращению вожака; секунд через тридцать, ушедших на разъяснения, переключения и плавное, очень похожее на профессиональное, микширование, они вновь ворвались в напряжённо ожидающий эфир:
                — Привет! А вы соскучились по мне, я знаю-знаю! Если не хотите сознаваться в этом, можете считать, что это меня одолела скука без вас, убогих. Так нам всем будет проще, потому что мне наплевать. Я вдруг вспомнил, что не всё сказал, и решил вас немного пообломать с «Жёлтыми бегемотами». Так что, пока не поздно, все, кто уже летает, возвращайтесь на землю, полную греха и разврата, пока я считаю до трёх. Раз, два, три! Гиппопотамов потом дослушаете, а теперь — внимание. Официальное сообщение: нашим представителем там у вас за забором является Штефан Брюгге, зампред цека движения «Зелёная Планета», трах её душу в страх! Мне плевать, если кто-то здесь презирает «Жёлтых бегемотов», и я заставлю вас полюбить рок-н-ролл, вы ещё спляшете на могилах своих отцов. Потяни косячок, приятель, и ты поймёшь все прелести этой славной вещицы раз и навсегда. Пока, придурки с раскрытыми ртами и похотливыми задницами!
                Эйсидримейк «Брильянта в говне» опять въехал на передний план, и, выключив микрофон, Моррисон сказал окончательно очарованному подростку:
                — Рот закрой, Архимед. Есть поважнее дело и как раз по твоим мозгам. Здесь вон Танюха управится. — спросил у неё. — Сможешь?
                — Чё тут не смочь? Чай не пиво жопой пить! — нарочито безразлично согласилась она.
                Скорпион с Архимедом направились к двери:
                — Будем базу минировать, чтобы можно было заложников сразу и отпустить.
                — О, это в кайф, Скорпи!
                — Ты так считаешь?
                — Да это ж круче всего! Эти долбодрёбы даже дышать перестанут!
                — Я тоже так думаю.
                Морри необъяснимо задержался в дверях, не понимая и пытаясь вспомнить, что забыл сделать? — и обернулся на пороге, только тогда Татьяна сказала ему, только дождавшись взгляда, то, что хотела сказать, но так, чтобы сам он обернулся, а не она его окликнула, чтобы было так, что это ему надо, а не ей будто бы:
                — Ты, вонючее и ядовитое членистоногое! Между прочим, кто-то обещал рассказать мне сказку!
                — Расскажу. — он пожал плечами. — Вот только займу опоссумов делом и вернусь, я всё равно в  электричестве не рюхаю, надо же кому-то дискотеку вести, а к моему голосу публика привыкла, уже полюбила, я бы даже сказал, ждёт с нетерпением. Шоу маст го он, бэби! — выпалил он, гримасничая чрезмерно, и выбежал вслед за Архимедом. — Шоу маст го он! Пойдем скорее. Мне шибко не по душе гробовая тишина за забором. Только бы нам ночь простоять да день продержаться. Слушай сюда, профессор, чисто научный вопрос, а боеголовки не сдетонируют от обыкновенного взрыва?
                — Так ты это серьёзно? — остановился резко и спросил взросло, очень неожиданно, мальчик. — Ты думаешь, взаправду придётся взрывать?!
                Но Скорпион не хотел уже задумываться над манерой поведения, как, впрочем, почти всегда, а потому и бросил по обыкновению небрежно:
                — Я понарошку кусаться не умею. Надо будет взорвать — взорвём. — и добавил спокойнее, получилось по-старшебратски. — Да не волнуйся ты так, Мальчиш Кибальчиш. С вас спрос невелик, я всех отмажу, не боись, а сам выкручусь как-нибудь, не впервой.
                Это, примерно, то же самое, что и со мной, попытался успокоить себя Витя Набухов, пытаясь вспомнить, за какой же такой странный вопрос вдруг зацепило сегодня Волюмера?
                — Например... например, можно и жизни лишиться...
                — Вот так вот? — неловко и глупо спросил Набухов.
                Роман густо покраснел, будто ему стало чего-то стыдно, но ничем иным виду не подал, только лишь налил себе и приятелю неожиданно полно, так они обычно не замахивали, да и напиток был не для того, чтобы глотать его, не ловя удовольствий букета, вкуса и послевкусия, но, раз налито, значит, так тому и быть — он поднял и, дождавшись, когда удивлённый Виктор сделал то же самое, произнёс, криво усмехнувшись:
                — А ты как думал???
                Сопротивляться бесполезно, отчаянно вдруг подумалось Набухову, надо нейтрализоваться, абстрагироваться или — наоборот: нейтрализовать или абстрагировать? Но что предпочесть? Произвести достаточно неприятную процедуру над самим собою или же доставить эту неприятность своему приятелю?.. конечно, никто не посмеет предъявить ему счёт в злоупотреблении, но сам-то сам — зная, так сказать, на своей шкуре — не предъявишь ли потом сам себе должок в том, что, испугавшись неразрешимости, просто решил переиграть, отмотав назад, перегрузить, запустить заново? В конце концов, это же нечестно. Совсем нечестно. Почти нечестно. Очень нечестно. Едва ли честно.
                — Скажи, — по-взрослячьи жлобя, поинтересовался мальчиш Архимед. — а до сих пор ты тоже всё время выкручивался благодаря папочке?
                Теперь остановился вожак:
                — Никогда не задумывался. Так что буду честен, если скажу, что не знаю. — пожал плечами. — Возможно, что и так, но так, что я об этом как бы и не подозревал никогда. Меня ведь очень круто никогда за рога не брали, вполне возможно... — вздохнул. — ...да-да, может быть и имя не позволяло. Но, поверь, я никогда на это не рассчитывал.
                — Хочешь совет? — предложил пацан и не дал времени возразить. — Никому не говори, что и вправду готов взорвать базу. Скажи нашим, что просто блефуешь по-крупному, как никто ещё не блефовал, только и всего, а для этого надо сделать всё не только на виду у всех этих козлов, но и по-настоящему. Чтобы верить собственным словам, когда будешь их на понты ставить.
                — Да, наверное. Это очень страшно, Архимед, когда узнаёшь совершенно вдруг, что мир устроен совсем не так, каким ты его видел раньше... Понимаешь, меня опять кто-то обманул.
                Юльки-шпульки, безобразно начал думать Скорпион, какое золотко я тут на дерьмо извожу, и у него примитивнейшим образом задрожали руки, голограмматографично для широкого квазиэкрана требуя сигареты (или папиросы?! — что там у него в кармане-то?! — «Форчун» что ли?! — экая пошлость, как ни развернись!!!) — прямо теперь и прямо здесь, на лестничной площадке, он сел на подоконник и спросил, поняв, что это, наверное, главное сейчас, что он хочет знать:
                — Курить будешь? — тот отказался, поморщившись, и Морри спросил, поняв, что это, наверное, главное сейчас, что он хочет знать. — А пива хочешь?
                Архимед снова помотал головой, и Морри спросил, поняв, что это, наверное, главное сейчас, что он хочет знать без дураков:
                — Ты думал, что это очень опасно, когда мы рванули сюда?
                — Да, как всегда, сэр.
                — Как всегда?!!
                — Ну, не совсем как всегда. — Архимед опустил глаза долу.
                — Так почему же тогда поехал? За компанию? Тоже — как всегда?!
                — Ну да. На халяву и чеснок как сахар, и опасность прогулка, и страх — это… ну, кайф. Не впервой, и кто же это с тобой-то не поедет?
                — Это плохо, Архимед. Это ужасно плохо, потому что головы-то вам тогда на что даны?
                — Нам? Головы?!
                — Да. Вам — головы!
                — Для того, чтобы думать о том, о чём они могут думать, чтобы делать только то, на что они годятся, эти наши головы. — пацан недовольно и очень похоже пожал плечами, повторив старшего своего. И общего. — А решения принимать, уж извини, твоя забота, а не наша, ты ведь вожак стаи, а не Питеры вон и не я!
                — Вот так вот, да? И не иначе?!
                — Ага, сэр Скорпион, вслед за тобой мы и на край света, и в пропасть прыгнем, — Архимед сказал всё. — только ты нам такие же пимпочки с форсажем установи, и полный шиздец тогда: с тобой мы весь мир сделаем, как щеняр слепошарых.
                И откуда они все взялись такие поэтические, такие умные, такие эстеты, такие интеллектуалы — такие не такие, как все остальные. На мою седую почти что голову, и что мне теперь с ними делать?
                Наедине более говорить не о чем, разве что о глупом нашем деле, но и это достаточно скучно, так что не лучше ль вспомнить о пропавшем из читательского поля зрения наполеондоре? Или пока не надо? Правильно, лучше по сути, и так будет продолжаться до тех пор, пока дети не разучатся быть весёлыми, непонимающими и бессердечными, а наполеондор, он как-нибудь и без моей помощи на поверхность бытия выплывет, чай, не топор, ко дну насовсем не пойдёт...
                — Пошли. Значит так, чтобы всё из одного места управлялось, одной единственной кнопкой с какого-нибудь маленького карманного пульта. Чтоб, если на крыше где-нибудь нажму, то чтобы сработало. Понятно?
                — А как насчёт снайперов?
                — А насрать, по мне они стрелять не будут, я же сын министра и уже готов воспользоваться таким странным обстоятельством своей биографии... Слышишь? Впервые в жизни я готов воспользоваться своим неслабым именем.
                Гэгэтивипорт показывал напряжённые, большей частью — официальные и вытянутые, как груши, иногда — как бананы, затянутые в гримасы типа «Ситуация под контролем, господа!» — людей в униформах, без таковых, на улицах городов и деревень; мол, для «страны, пребывающей не в совсем нормальной внешнеполитической ситуации» — и так далее по всем знакомому алгоритму всем знакомым текстом. Наконец-то вызрел на квазиэкранах и паршивец Брюгге, он купался сегодня в лучах скорпионовой славы, делал, пидор, свою будущую политическую карьеру на нашей крови, ребята, не на своей. Что-то кого-то он мне напоминает, не могу вспомнить, правда, кого, ребята, не в курсе, нет? Такое ощущение, дежа вю прямо, будто я ему накануне морду бил. Вообще-то, он не так уж и плох, лучше уж в парламенте птерокопт, чем в Тайной полиции, да и редкость это будет какая, только представьте себе!
                Скорпион ждал, когда покажут отца, больше, пожалуй, сейчас его никто уже и не интересовал. Что скажет всемогучий министр, публично прижатый к стенке, публично разоблачённый в далеко не образцовом исполнении родительско-воспитательского долга своего, раньше... ах, как прав Архимед, а мне-то всё казалось... Морри выбрал портик поменьше, почти нервно выдернув из розетки штепсель, и, в охапку торопливо смотав шнур, вышел, взяв его с собой и едва успев объяснить мальчишам:
                — Я в радиоузел. Сделаете — доложите. — но тут же вернулся, вспомнив. — Кстати, Архимед, так ты мне так и не ответил.
                — Что не ответил? — не понял Архимед, оторванный от решения практических электропиротехнических задач.
                — Про боеголовки.
                — Будьте спокойны, сэр!
                Как там Танюха? — нет вопроса, есть ответ: нормально, как ещё! Плохо быть генералом, когда привык за рога всего лишь держаться да на проверенные педали и пимпочки жать, хрена ли было тогда с отца спрашивать? — страшно стало и даже понятно, каково родителю приходится. Никогда не хотел быть... Хоть бы поскорее Салман приехал, вечно, когда надо, этот Гроя куда-нибудь да запропастится! Ханида знает, что теперь делать, больше и довериться-то некому, кроме как ему, в конце концов, и папаша... Или — доверял? Может, всё изменилось к худшему с тех давних пор, когда мальчиш Морри по прозвищу Скорпион сел на подаренный отцом мотоцикл и поехал подальше от дома родного? И про блудных сыновей в скучных книжках — это всё лажа???
                — Танька, хочешь, я тебя со своим предком познакомлю? — он сказал это прямо с порога, сразу занявшись установкой гэгэтивипорта, так что некогда ему было разглядывать в этот момент изменения выражений её личика, столь любимого и привычного, хотя это и доставляет всегда великолепное по силе и сути наслаждение. — Я так вдруг что-то захотел домой наведаться, батю повидать. Вот только по портику сейчас его посмотрю, как он выкрутится. Сразу же и понятно будет, стоит или нет нам о нашей с тобой личной жизни с ним обмолвиться. Как ты...
                Вдруг он понял, что что-то уже не так, как надо, повернулся... Горячая волна ужасного адреналина рванула сердце, взмылила мозг, втюрила душу в самую пятку, спёрла дыхание... Но, слава Сегрегатору, обошлось: жива. Только, наклонив голову, дождалась вот и спросила холодно:
                — Забавно. — или не спросила? А что ж тогда? — Ты всё сказал?
                Так всегда: в самый неподходящий и необъяснимый с точки зрения как формальной, так и противоположной, логики вдруг ударяет то самое в голову, чёрт его побери, воспоминание о смерти...
                — Тань, извини, конечно, если что не так, но я — вполне серьёзно.
                — Очень похоже на глупую-глупую шутку. Так всегда бывает, Скорпион, когда ты серьёзно намерен сделать... Или хотя бы сказать что-нибудь хорошее.
                — Танька, да ты просто не представляешь, какой у меня дом! А если ты только захочешь, мне батя всё для тебя устроит, понимаешь, он, ни на что не смотря, всё равно меня любит. Самой грязной представительницей древнейшей из профессий буду, если он не спит и видит, как я домой вернулся. Плюс к тому, он спит и видит, как стал дедом, вышел в отставку и нянчит внука. Да мы с тобой в халве купаться будем, шампанским подмышки мылить и спать на воздушных подушках, ты когда-нибудь трахалась в невесомости, Танька?! Он ради меня и ради внука всё устроит! Виллу на Лазурном Берегу подарит, а не подарит, дак я и сам куплю. Во-о, смотри! Па-а-апочка!!! — он не ошибся, журналисты, наконец-то, добрались до министра внутренних дел, взял её за руку и подтянул к квазиэкрану. — А вот и мы, познакомьтесь, Таня, это мой папа, его зовут почти так же, как и меня. Дуглас-Джеймс-Моррисон Скорпинтайм, представляешь себе?
                Мышь резко оборвала не на шутку развеселившегося сам не знает куда Скорпиона:
                — Заткнись, дай послушать! Покури, Морри. Пожалуйста! — она всунула ему в рот свою слабенько подмарихуяченную сигаретку и повторила. — Пожалуйста, ты ведь хороший, правда? Ты же просто не понимаешь, совсем не понимаешь, что происходит вокруг.
                Он открыл было рот, чтобы возмутиться, но она не дала ему это сделать:
                — Заткнись пока, ладно? Я сама во всём разберусь, идёт? Я уже не маленькая, да чтоб ты хоть раз понял, в конце-то концов, придурок!!! Понял???
                Что-то с грохотом упалось на пол между ботинок бесстрашного вожака объединённых скорпионов и огнепоклонников, но он не стал терять мужества и, посмотрев вниз, объяснил:
                — Таня, извини меня, пожалуйста, и не пугай так больше, у меня вон матка вывалилась.
                Терпеливая некогда, а теперь — в кои-то веки сорвавшаяся с накатанных рельс, мышь просто махнула на него рукой:
                — А батя-то у тебя ничего! — пока он, раз шутка не прокатила, занялся очередным переставлением фонограммы, она прибавила громкость. — Наверное, небось, ещё и трахаться ещё может на полную катушку, как ты думаешь?!
                — На какую катушку?!
                — Заткнись! — мышка ударила кошку, кота — в нашем случае, и он заткнулся.
                Демонстрируемый исключительно крупным планом Дуглас-Джеймс-Моррисон Скорпинтайм не проронил пока ни слова, никто из журналистов не смог разбить его холодного непробиваемого спокойствия... Самое время посему именно теперь предоставить выписку из подразумеваемого в таких случаях «личного дела»  этого фантастически недоступного человека, обладающего какой-то мистической защитой на все времена и все случаи жизни, ибо никакими другими причинами, чем мистические, не может быть объяснено столь долгое и благополучное его пребывание на далеко не простом посту главнейшего из министров Сегрегатории, подозрение, что его влияние на жизнь страны — главное, если не единственное действенное, давно стало предметом почти утверждённой насмерть констатации факта, чем-то вроде природного закона Периодичности месячных затмений Селены, синхронизирующих взрывы преступной активности мужчин.
                Покинутый некогда родным, тогда ещё, кажется, и несовершеннолетним, сыном, он не стал притчей во языцех, хотя о его семейной жизни все знали всё и всегда. Кто сочувствовал, кто злорадствовал, но никто не оскорблял, и это тоже стало правилом приличия в сегрегаторском высшем обществе, как и частная жизнь наследника Сегрегатора — кронпринца Фердинанда, о похищении которого, кстати сказать, до сих пор ещё не извещены были широкие круги общественности, и в этом смысле скандал с захватом байкерами крупнейшей так называемой «оборонной» базы Санта-Люстихь-Роджер Форт был властям на руку. Наверное, Дуглас-Джеймс-Моррисон любил своего сына Моррисона, потому-то и не спешил сейчас ни сам становиться добычей журналистов, ни сделать таковой сына, он просто вышел из автомобиля, просто разбил первую же попавшуюся на его пути гэгэтивикамеру, просто свернул голову какому-то первому же попавшемуся на глаза микрофону, кажется, эксгэибиицовскому, так что больше к нему и не подступали, снимали только издалека.
                Шагал он твёрдо, как всегда, впрочем, но ни радости, как всегда, и ничего другого прочего не чувствовалось в его поступи, министр был подавлен, оставаясь вечно очень одиноким человеком; выходец из прекрасной высокообразованной и престижной семьи, он когда-то закончил привилегированную школу, потом — лучший из Сегрегаторских Университетов, и кое-что из тех традиций всё ещё оставалось в нём, например, вечная и ревниво-неотложная и обязательная забота о том, чтобы быть всегда в форме. В хорошей ли он форме сейчас?
                Когда до разбитых ворот базы оставалось последних метров пятнадцать, он остановился и, почти не обернувшись, распорядился:
                — Всем оставаться на своих местах. Как только появится человек, который представится как Салман Гроя Ханида, немедля направить ко мне. Камеры и радио — прямой эфир. Без выкрутасов, а то после всем жопы порву, если хоть кадр вашей дерьмовой рекламы прокатит! — он оглядел толпу притихших в почтении и ужасе репортёров, потом ткнул пальцем в одного из них, специально выбрав очкарика из тех очкариков, что не в первых рядах, а подальше, поглубже. — Эй ты! Да-да, ты, да поторапливайся давай! Иди сюда, сегодня твой звёздный час.
                Счастливчик с малопопулярной и небогатой гэгэтивистанции, по всей видимости, из периферийных, взмыленный и в меру робкий, не заставил себя долго ждать и на цырлах подскочил к грозному министру, буквально выдрав вслед за собой из остальной взвывшей от горести и печали братовней толпы своего оператора. Теперь министра снимали в профиль, а он на ходу спросил одуревшего и растерявшегося от счастья репортёра, у которого, как показалось, от счастья стёкла в очках запотели:
                — Не страшно тебе? — нет, просто это очки у того такие, с активизирующимся в ярком свете зеркальным слоем.
                — Страшно. — честно ответил тот. — А вам, сэр?
                — И мне страшно. — но Скорпинтайм не собирался сегодня давать никаких интервью, так что занялся делом привычным — начал командовать. — Оператор — вперёд, спиной к воротам, репортёр... Как тебя зовут?
                — Андрей Лучников, компания «Березинтерпресс».
                — Ты только не слишком часто встревай в наш разговор, понял меня? Будь рядом! Просто будь рядом.
                — Есть! — невольно вырвалось у журналиста.
                Министр поднял брови, при том взгляд его полегчал на секунду, и улыбнулся:
                — Это была удачная шутка, Андрей! — теперь, освещённый мощными прожекторами Санта-Люстихь-Роджер Форта, он вперил глаза в объектив гэгэтивикамеры. — Здравствуй, сын. Не смотря ни на какие обстоятельства, мне приятно сегодня за столько долгих лет разлуки впервые слышать твой голос. Ты устроил неплохое шоу, Морри!
                Повисла тишина, такого сегрегаторский эфир не слышал и не видел испокон веков. Мысль о том, в какой он сейчас форме, почему-то всё не давала покоя министру внутренних дел, теперь он не мог решить, значит ли это быть в форме, когда мысли о ней непрестанно и без спросу лезут в голову? Протопопротопоповичс вон, всегда в хорошей форме, хоть и не догадывается об этом! И этот, Ревью — тоже, хоть и дурак дураком, хоть и смеются над ним чаще других, ведь если не догадываешься, это и есть лучшая форма!
                — Папа, похоже, ты переиграл меня одним махом! — раздалось в тишине громогласными и многократно повторяющимися раскатами, в этот момент музыка стихла, то ли просто кончилась, то ли кому-то так понадобилось. — Здравствуй, я рад тебя видеть!
                — Что куришь?
                — «Форчун».
                — А что ж так сердито?
                — Экономлю.
                — Похвально, конечно, но на здоровье экономить, по меньшей мере, неприлично. Нужно всегда следить за собой и стараться быть в отличной форме, сынок. Закуривай, давай поговорим серьёзно.
                — Я уже. Тебе музыка не помешает?
                — Если не так громко, то можешь включить.
                — Хочешь, я исполню твою заявку? Здесь роскошная фонотека.
                — Что-нибудь поспокойнее, если можешь.
                Через секунд двадцать над землёю острупевшей восторгами Сегрегатории поплыла волшебная и тихая сонатина «Леди Красная Ночь» Тиволини.
                — У тебя всегда был хороший вкус, сынок.
                — Давай о деле, господин министр.
                — Давай о деле. — вздохнул Скорпинтайм-старший. — Ты, надеюсь, понимаешь, как классифицируются твои и твоих ребят действия?
                — Терроризм, да?
                — Да. Каковы твои условия, сэр террорист?
                — Я хочу демонтировать эту базу!
                — А если война?
                — Какая война, папа? С кем?! Шуточки у тебя, прямо скажу, времён Последнего Карибризиса, ничуть не сегодняшние.
                — Прости мне эту старомодную шуточку, Морри, но будь снисходителен, я всё-таки не твоих лет и кое-что видел кроме счастливой жизни! На свете столько, сын, всего, что неподвластно разумению наших мудрецов, всегда, например, может найтись какая-нибудь варварская страна или, чего гораздо хуже, примитивная планета с тоталитарным режимом правления. И тогда, благодаря твоим действиям, мы останемся беззащитны...
                — А в какой, по твоему мнению, стране мы живём? Не в тоталитарной? Ты сможешь сразу сейчас назвать мне те идеалы, что руководят обожаемым тобой государством?
                — Сразу не смогу, но, если бы Сегрегатория была недемократической страной, то ты сейчас был бы пострижен под расчёсочку и охранял бы на дальних, каких-нибудь Пренстальянских, рудниках отнюдь не уголовных заключённых!
                — Может быть, но мне не нравится эта база, потому что на ней столько оружия, что оно может уничтожить не одну такую планету, как наша с тобой Сегрегатория. Там где-то в толпе Штефан Брюгге, всякие теоретические разговоры ты бы лучше с ним разговаривал, а?
                — Брюгге, возможно, и перспективный политик, но всего лишь — перспективный, а ты уже, извини, реальный террорист, так что лучше я поговорю с тобой, человеком, безответственно вовлёкшим во взрослые игры целую толпу несмышлёнышей. Тебе не жалко твоих погибших? — не сумев сдержаться, вдруг закричал министр. — Они, наверное, были помладше тебя, и кто ты такой, в конце концов, чтобы вот так вот распоряжаться их жизнями?!
                — Я юность, я радость, я маленькая птичка, проклюнувшаяся из яйца! — весело ответил Моррисон-Дуглас-Джеймс. — Это, конечно, вздор, папа, но он лишний раз доказывает, что я просто не осознаю себя, а это уже сама суть хорошей формы. Не так ли, сэр?
                Конечно, никто не посмеет предъявить ему счёт в злоупотреблении, но сам-то сам — зная, так сказать, на своей шкуре — не предъявишь ли потом сам себе должок в том, что, испугавшись неразрешимости, просто решил переиграть, отмотав назад, перегрузить, запустить заново? В конце концов, это же нечестно. Совсем нечестно. Почти нечестно. Очень нечестно. Едва ли честно. Наполовину нечестно. Наполовину честно. Недостаточно честно. Не совсем честно. Сомнительно честно. Не очень честно. Чуть-чуть нечестно.
                Костик же напрягся всеми мышцами души и силами тела, дабы скрыть охватившее его при этом волнение, и выговорил старательно по-русски, всё же зная, что акцент в любом случае останется за ним, сколькими годами тренировок по каплям ни выжимай его из себя:
                — Масты, слышь, сажжины, путь назад савсэм нэт.
                Олегу предоставлялось право сразу же говорить на нормальном русском языке, то ли на правах хозяина так называемого «корабля», то ли ещё из каких странно-дипломатических соображений, но он, видимо, руководствуясь своими собственными понятиями о такте и об этикете, решил не выделяться и произнёс старательно заученную подсунутую каким-то шутником из Протвино фразу:
                — Камман, бэйба, фак'ю!!! — после чего все трое странно поглядели друг на друга, подозревая в несуразностях начала перемещения коварство автора сценария, но рассуждать было уже некогда, потому что до включения фотоновых ускорителей, необходимого для достижения скорости перехода, оставалось не так много времени: пора бы и на боковую. Но тут снова кто-то сменил и стиль повествования, и жанр, и, кажется, даже вид искусства.
                Нечестно. Едва ли честно. Наполовину нечестно. Наполовину честно. Недостаточно честно. Не совсем честно. Сомнительно честно. Не очень честно. Чуть-чуть нечестно.
                — Слушай, Рома, прости меня, пожалуйста, я же не знал, я думал, что эта дурь давно канула в лету, стала достоянием учебников истории... Мне ведь эту статистику, знаешь, как давно ещё подсунули? Я сейчас и не вспомню. Пожалуйста, пойми меня правильно, я не с того злюсь, что именно на тебя, а с того, наверное, что не совсем я, не во всём я сам виноват, что я вот такой: плохой или излишне хороший, что тоже плохо, агрессивный, злопамятный и упрямый, насильно свободный... Неудобный я, злой...
                — Не в этом дело, Витя. Возможно, ты и прав, что ищешь виноватого, а вдруг оно так и есть и существует на этом свете кто-то виноватый именно в твоих бедах? — Волюмер достал коробок спичек, положил на край стола, щелчком большого пальца подбросил его кверху и, как только коробок шлёпнулся со своим спичечным щёкотом на стол, кивнул чему-то своему. — Никогда не получается, чтобы с первого раза двадцать одно! Дело-то в том, что не у тебя одного есть такая вот страшная болячка, но почему-то не все малюют её на своём флаге и далеко не все, вообще, считают нужным идти с нею на войну. Я же тоже злой, только не вслух, а про себя.
                — Это ты-то злой?! — Набухов тоже решил провести серию экспериментов с коробком спичек. — Не помню!
                — Я же и говорю тебе — про себя я злой, а не про всех! Тебе хорошо, ты помоложе меня, в более удачное время попал, вылупился, худо-бедно, но позволили тебе вылупиться, а меня всё больше обратно залупляли, понимаешь?
                — Как не понять?! Мне же тоже всё не с первого раза достаётся. — Виктор никогда не бил в середину ребра коробка, чтобы пируэт, выписываемый им в воздухе, не был правильным, всегда казалось, что так больше вероятность того, что встанет он на ребро, если не двадцать одно, то хотя бы десять, а там и до счастья — рукой подать, он вздохнул. — Я нисколько не удачливее среднестатистического персонажа. Так же, как все, по земле хожу, и прошу... Не веришь?
                — Давай... Это, щёлкай, да пойдём уже... — Роман Волюмер скомкал бумагу, бросил её на пустую тарелку. — Вообще, честно говоря, мне не понятно, зачем мы всеми этими дурацкими гамлетовскими («гамлетовскими» он произнёс с ударением на «е») вопросами задаёмся? Тебе это надо?
                — Надо.
                — А мне?
                — Раз задаёшься, значит, надо. Если не мы с тобой, то кто ещё спросит? Посмотри вокруг, это сейчас мы непонятно чем для них занимаемся, их хлеб едим, они работают, а мы, значит, на их мозолях паразитируем... А вот как прижмёт кого-нибудь из них к стенке тоска какая-нибудь, которой они совладать не смогут, так они к нам, придуркам чокнутым, прибегут в ножки кланяться, или, накрайняк, на старости лет попрутся в библиотеку записываться. Знаешь, сколько я их перевидал, пока библиотекарем работал? И все как один на ненормальных похожи, на клинических полудурков. А то и вовсе — на идиотов.
                Набухов почему-то вдруг рассердился, про себя перекрыл матом весь мир и несильно щёлкнул большим пальцем по краешку коробка, залежавшегося уже на краешке стола. Тот ответно брякнул невеликим своим древесным содержаньицем, да и встал, изобразив в воздухе сантиметрах в десяти над поверхностью кульбит с пируэтом, на попа;. Двадцать одно, однако…
                — А ты говоришь! — Волюмер брезгливо, как нечто чуждое, отодвинул от себя спички. — Дарю. Я себе другой коробок куплю. Пошли.
                — Рома! — Виктор остановил отходящего от стола приятеля. — А зачем он мне? У меня зажигалка есть!
                — Пусть он тебе станет талисманом, носи всегда с собой, авось, когда и пригодится.
                Музыка звучала самая что ни на есть разная, её было так безумно много и так невыносимо громко, что, несмотря на то, что это всё-таки была прекрасная, величественная и потрясающая музыка, уши то и дело хотелось залить эпоксидной смолой, но знаемо, что низкие частоты воздействують на людей-с и помимо ушей-с, так что и это бы не помогло тем несчастным, что оказались в этом месте не по собственному желанию и доброй, так сказать, воле, а по ошибке. Поначалу весьма толстая женщина, просто какая-то всемирная тётка, пела что-то шибко тонким гласом о своей любви к не менее толстому мужику, что перед её выходом, спев не менее тонким голосом об идейной невозможности ответного чувства к ней, убежал со сцены мелкой такой рысью беглеца от инфаркта или ишемии, публика бушевала, свистела, беспрестанно бросала цветы огромными букетами, а то и снопами, почти утопив тётку с головой, ибо ростом она была не совсем пропорционально невелика. Наверное, это сталось неудобно, но, как попозжае продемонстрировали ихнее мнение компетентные и, поверьте опыту профессионального ценителя, критически настроенные специалисты, она справилась со всей сложностью своего положения с честью, непринуждённой фиоритурой завершимши знаменитейшую арию под громы и раскаты оркестровой коды и восторжествённейших изъявлений публики.
                В это самое же время в подземном гараже спортивно-концертного комплекса «Гранд Арена» в соответствии со своим благородным и импровизированным, с позволения сказать, регламентом проходила профессиональная разборка промежду полицией и солдатами. Полиция, в последние годы поднаторевшая в практике проведения уличных боёв, ничуть не уступала представителям доблестной армии, наоборот, батальной практики в последнее время почти лишённой и, к тому же, потерявшей в последнюю кампанию большую часть своих лучших представителей. Пересветов с Челубеевым, исторически сложенным и слаженным дуэтом исполнив роково обусловленную роль, теперь отдыхали, помогая друг другу перевязывать раны, обсуждая положение дел на бранном поле не в качестве болельщиков, а в качестве независимых экспертов — объективных, беспристрастных и порою даже эстетствующих, сочувствуя вполне искренне и со вкусом.
                Бояся высунути наружу носы, под высоким брюхом частного звездехода «Голиаф» между четырьмя огромными колёсами с одной стороны, и четырьмя же — с другой, возлежала влюблённая пара, занимаясь совершенно обычными и присущими влюблённым парам делами. Но самой главной отличительной чертой данного музыкального вида искусства, как все, разумеется, знають и помнють, является та почти настоящая фантастическая роскошь, коей обставляються таковые помпезные представления, когда начинаешь удивляться дороговизне декораций и реквизита и сомневаешься уже почти что совсем крамольным вопросом, а не дороже ли они по себе того, чем если бы провести столь торжественное и подлинное мероприятие в не менее подлинных, то есть в настоящих, обстановке, обстоятельствах и украшениях?!!
                До тех пор маленькое местечко Гастингс на окраине Столицы, хоть и гордо обладало самым большим в Сегрегатории спортивно-концертным сооружением, не знало ещё подобного празднества, подобного эстетического пиршества, какое представляла из себя традиционная каждые семь лет постановка оперы Генри Мария Вебера «Звезда и Смерть Джизуса Христоса». Шампанское лилось не реками — океанами: в массовке и статистах, в публике; только исполнители главных партий не могли позволить себе этого — и не позволяли, хвала им и честь; под многосотметровой вышины куполами, неведомо какой силой держащимися и не обрушающимися книзу, порхали доисторические почти идеально восстановленные в соответствии с исторической технической достоверностью геликоптеры и аэропланы вертикального взлёта, толстопузые дирижаббели, вились вокруг вершины грандиозного креста юркие реактивные дельтапланы, художники, искусно пилотировавшие их, почти настоящими распылителями тех давних времён робкой только зарождающейся подлинной веры малевали на верхней перекладине красными буквами имя Мессии, будь благословенно оно вовеки веков навсегда как доныне! Мотопехотный эскорт, состоявший вполовину из танков, на четверть — из самоходных орудий на воздушных подушках, и ещё на четверть — из гигантских трансформирующихся роботов, красиво маневрировал к подножию креста, живописно располагаясь на склонах Гологофы.
                Близилась пора выступления в свои права Звёздных Сил: они хоть и были ненастоящими и непонятно какими вообще: то ли голографическими, то ли смакетированными и радиотелеметрически управляемыми — смотрелись подлинно, мощно, реально пугающе. Армада зависла над местом действия древней мистерии, как и некогда, символизируя всю мощь древней языческой империи, и вместе с тем, в соответствии с сюжетом, конечно же — неспособность никакой мощью задушить светоч подлинного религиозного пробуждения народов Вселенной. Посадочные прожектора космической флотилии напрочь осветили всю землю, всё небо: теперь никакая даже самая маленькая мелочь не ускользнёт из круга внимания благодарных слушателей и зрителей, среди которых начали подавать сенсационнейшую и просто божественную новинку сезона — двойной антрекотовый шпицбургер. Двигатели мотопехотного эскорта притихли, остановили в воздухе своё мушиное и бабочье кружение геликоптеры и дирижаббели, вместе со Звёздными Силами поумерив рёв двигателей, и зазвучала увертюра финала оперы.
                — Я думал, они этакую огромную голограммищу Мессии водрузят на этот хренов крест. — разочарованно сказал юноша, поднастраивая чёткость и контрастность голопортика. — А они всего лишь лифт ему подогнали. Неплохо, конечно, но масштабности-то не хватает... Не знаю, не знаю.
                — Просто ты ничего не понимаешь в искусстве! — необидно возразила ему девушка, мягко пристукнув кулачком по его, как она иногда шутила, дубовенькому лбу. — Подумай сам, как это потрясающе, вокруг — столько всего! Всё это агрессивно и неукротимо, огромно и... и... и безнадёжно, понимаешь?
                — Это что безнадёжно, ты что говоришь-то? Танки, гигроботы, звезделёты?
                — Нет! Ну почему ты такой?
                — Какой?! — он развёл руками, не понимая, а не пора ли обидеться, трахнуть кулаком по столу... по полу подземного гаража?! — Какой такой?!!
                — Ну, извини, непросвещённый, я хотела сказать. Вот от этого, кстати, все твои беды! Всё понимаешь или почти всё, а сказать толком не можешь! Понимаешь... Послушай меня, пожалуйста, я хотела сказать: безнадёжно со всем этим бороться! Так кажется!!! И вот на этом-то контрасте и зиждится главная мысль режиссёра: маленький человек, но в сердце его такая сила! Такая сила, что...
                — Главная мысль чего делает?
                — Зиждится. Ну, то есть стоит она на этом, держится именно на том, что такой вот маленький человек, но в сердце-то его какая силища! Такая силища, что... Что не понятно-то?
                — Теперь всё понятно. — искренне и нежно юноша обнял девушку, успокаивая и впрямь удивляясь и себе самому, и своей непонятливости. — Смотри-смотри, начинается! Довели до лифта...
                — Это слушать надо, сделай погромче, скорей!
                — Дай Бог, чтоб нас никто не услышал! — юноша быстро перекрестился и прибавил громкость своего приёмничка.
                Здесь, в непосредственной близости от передающих трансляторов, этот маленький и жалкий с виду, так называемый «доступный» любому гражданину, голопортик «Птит-1» работал просто идеально, не то что в этой долбанной Зюкайке.
                Совсем не странно, что Скорпион рассердился в ответ на гневные и, наверное, не совсем справедливые обвинения отца, так что теперь и он повысил голос, странно это слушалось на фоне «Леди Красная Ночь» Тиволини:
                — Моя стая живёт по своим собственным законам, и, хотите вы все того или нет, вам есть чему у нас поучиться.
                — Я бы с удовольствием, сынок, — попробовал совладать и с собою самим, и с собственным сыном министр внутренних дел. — да только вот ты всё никак...
                — Не гони тюльку, папа. Я не договорил! Так вот, по мне лучше те законы, которые придумал я, а не те, которые предложил мне ты...
                Вошёл Архимед и показал большой палец, шепнув: «Всё готово, сэр Скорпинтайм!»
                — Остановись, Морри! Вы сунулись не в своё дело, как ты не можешь понять? Политика и Вооружённые Силы Сегрегатории — далеко не детские забавы, и даже не стычки с обывателями и стражниками, даже не ваш оригинальный способ зарабатывать деньги. Теперь вы стали... Я говорил уже...
                Это было в эфире, а в радиоузле главарь террористов резко осадил Архимеда: «Скорпинтайм-младший!!!» — и, краем уха услышав растерянно-испуганное: «Так точно, сэр Скорпинтайм младший!» — Морри вновь заговорил в микрофон:
                — Я слышал, по вашему, мы террористы, хотя я объяснил бы нашу акцию простым желанием жить в нормальном, а не в свихнувшемся на мании преследования, мире!
                — Ладно, ты взрослый парень, так что я сейчас тебе всё объясню предельно честно. Если тебе наплевать на собственную жизнь, жаль, конечно, но, в конце концов, это твоё личное дело. Хочешь на каторгу? Ошибаешься, ты уже подписал себе смертный приговор. Но при чём тут вся эта свора твоих глупых щенков?! Зачем?
                — Что — зачем? — сын был упрям и зол, потому что, казалось, не мог найти аргументов против железных и, кстати сказать, кажущихся более гуманными доводов отца. — Если всё время оглядываться на вашу любовь к жизни, то не стоит рисковать, не стоит ничего менять в мире! Неужели, прожив так долго здесь, ты до сих пор считаешь его достойным твоего покровительства и защиты, ведь он вовсе не так хорош, как ты стремишься это показать?!!
                — Этот мир придуман не нами.
                — Зато мы могли бы сделать его лучше, если б не цеплялись за... Ладно, хватит! База заминирована, и я всё равно взорву её. Когда ты намерен предпринять штурм?
                — Зачем? Это вы тут штурмуете то, что вам не нравится, потому что самые обыкновенные дураки, хоть и не глупые. А я не буду штурмовать ядерную базу с непрофессиональным гарнизоном. Так вот, специально для неглупых дураков объясняю: если вы не покинете базу по собственной воле, я возьму вас измором. Ты знаешь, что такое «блокада», Моррисон? Ты же не будешь убивать заложников, а?
                Пиччикато альтов совпало в затихшем эфире Сегрегатории с чем-то таким общим для всех — может быть, с сердечным пульсом? — но солирующая двумя октавами выше призрачная бестергейзевская скрипка рвала и рвала гармонию, удивляя необъяснимым своим и волшебным непопаданием в тональность, Скорпи всегда удивлялся этой вещи, однажды даже попросил ради того, чтобы понять, чтобы ему объяснили теорию этого явления, но сейчас так и не смог вспомнить, понял ли тогда что-нибудь или нет?
                — Архимед, извини за резкость. Пожалуйста.
                — Да ничего, Скорпи, всё правильно.
                Скорее нет, чем да! — вождь повстанцев, наверное, именно так сейчас правильнее будет называть нашего эпизодического героя, вздрогнул от неожиданности, когда в самом ухе его прозвучал тихий и нежный голос подруги: «Познакомь нас, Скорпи. Давай я переговорю с министром». Он осторожно и нежно положил свою ладонь на её дрожащую ладонь, лежащую робко и с надеждой на его груди. Что-то незнакомое прозвучало в её голосе, теперь он содрогнулся именно от этого, но, не сумев определить, что ж это на самом-то деле так вдруг его встревожило, попытался увидеть её глаза, чего она, естественно, ему попыталась не позволить. Почему? Да потому, что и сама не знала, что она может, что она хочет и что она имеет сказать сэру Дугласу-Джеймсу-Моррисону Скорпинтайму, министру внутренних дел Сегрегатории.
                Си Чи Пен очень не любил финала, да и вообще всю оперу не жаловал, потому что хотелось петь Христоса, а не Кайфайю, но так уж устоялась и традиция, да и, собственно, написана опера была так, что Джизуса должны были исполнять тенора, а басы были обречены на позорную каторгу исполнения самой мерзкой, самой злобной, самой богопротивной партии — партии Кайфайи, против чего и восставало всё доброе и справедливое существо Си Чи Пена, но, к превеликому сожалению, Генри Мария Вебера застать в живых ему не удалось по причине преждевременной кончины того задолго до рождения самого Си Чи, а поговорить по душам не мешало бы, ведь времена-то идут необратимо, жизнь течёт и меняется, и представление о том, что белые герои говорят и, разумеется, поют высокими голосами, а чёрные — обязательно низкими, тоже явно устарело, публика переориентировалась, минимум, на баритон для лирического героя... Взять хотя бы современный голограмматограф... да и гэгэтиви! Что говорить, горько жаль, но устоявшаяся...
                — Отец, надеюсь, ты ещё не забыл, что я уже заминировал Санта-Люстихь-Роджер Форт? Так что скомандуй-ка посадку всем своим птероханям и птерокоптам, и тем паче — геликоптерам и дирижаббелям, хорошо?
                — Хорошо, Морри, — Скорпинтайм старший обернулся. — эй, вы там, все! Слышали? Отставить полёты и патрулирование над объектом! Медведев, Гризлинг и Барибальди, организовать эвакуацию!
                ...традиция так и не дала трещину на оперной сцене, сколько ни уговаривал Си Чи Пен, великий бас современности, а так же и всех других времён и народов, даже самых прогрессивных, самых оригинальных, самых авангардных и, подумать страшно, дирижёров самого подпольного андеграунда! Никто не хочет слышать Джизуса Христоса, поющего басом — даже мягким, бархатным, интеллектуально и чувственно насыщенным басом Си.
                Поэтому он, как всегда, когда доходит до этого места, каравокером вычистил из саундтрека почти пошло звучащий в роли Мессии тенор Мелешева и запел сам, пусть для себя, но сам и именно так, как надо! Видеть поющего его, сичипеновым, басом Мелешева стало невозможно, посему он выключил изображение, заменив его общесегрегаторским Каналом, показывали какого-то местного шишку, не то гражданского, не то военного — кто их сейчас разберёт? — видимо, с очередным ихним обращением к общественности, и это было не очень интересно, казалось, что и этот присвоил его голос, как будто все сговорились, и теперь поёт великую предсмертную крёстную арию Джизуса Христоса. Но по переключению на другой канал обнаружилось, что и там показывают то же самое, что для Сегрегатории с её принципиально и плюралистически великим множеством гэгэтивиканалов было ужасно удивительно, почти что невозможно, но вот же показывают — не по двум уже, а по всем — чёрт побери! — каналам!!! Си быстро, насколько позволял пульт, стал переключать программы — так и есть: избавиться от статичного и скучного болтуна не удалось, и он чуть было не включил опять изображение со своего гэгэграфа, но картинка неожиданно сменилась (видимо, есть всё-таки Бог на небе): показывали ночную темноту, изорванную прожекторами, столпившихся людей, бегающих туда-сюда, орущих друг на друга, будто отдающих друг другу какие-то злобные распоряжения, какую-то военную и полицейскую технику на фоне загородного пейзажа с роскошной трёхэтажной виллой, обнесённой колючей проволокой.
                Такой гэгэоряд пришёлся более по душе, во всяком случае, теперь никто не пытался присвоить его баса, Си Чи Пен отмотал назад, запустил фонограмму финала снова и, совершенно теперь самозабвенно, возможно, потому что уже порядочно перебрал крутого сибирского напитка под непереводимым ни на ханьский, ни на коптский, ни на трансильванский, ни на здешний языки названием «уотка», запел, медитируя угрюмо и, надеясь на подлинный катарсис, заставляя дрожать стёкла в оконных рамах своего номера. Он видел, как из длиннющего бронированного лимузина вышел обыкновенный хорошо одетый человек, предположительно, оправданно хорошо оплачиваемый адвокат, перебросился парой фраз с дотогошним звездуном, и пошёл на приусадебную территорию, там его неплохо встретили и сопроводили куда-то, куда — непонятно, потому что снималось это уже издалека, камера вновь вернулась к окружающему машинизированному человеческому и птерочеловеческому хаосу. За это стоит выпить ещё!
                Чего-то не хватало, боковыми мыслями подумал певец и тут же догадался, что не достаёт рекламы! Не достаёт реклама. Смешно, но как ни раздражала она обычно, теперь отсутствие её почему-то начало угнетать, но боковые мысли, сколько б их ни было и какими бы из себя неприглядными или жестокими они ни предстали, настоящему творцу в высоком его порыве не помешают, тем паче, что приблизился самый любимый кусок финала — фугический мовимент в разговоре с небесным Отцом.
                — Господин министр, они должны умереть? — спросила Танюша, глядя на сэра Дугласа Скорпинтайма с таким презрением, что он просто обязан был потерять сознание, но почему-то, к превеликому сожалению, не сделал этого, в очередной раз продемонстрировав всему миру свой профессионализм, ибо, как ему это удалось, теперь не сможет сказать никто, разве только тот, кто не забыл, что он не мог видеть этих глаз, а мог слышать только слова.
                — Обязательно! — непристойно зарычал он, набирая очки в рейтингах всечеловеческой ярмарки гэгэтивитщеславия. Р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р
                После небольшой паузы, в течение которой он успел подумать о своей плохой форме и о хорошей форме сына, о замечательной форме, в которой, как всегда, пребывает Салман Гроя Ханида, отчего порою просто разбирает зависть и заедает совесть, ведь что-то в этом мире не так, если любящий отец обязан подписать смертельный приговор своему сыну, да ещё и убедить пару-другую десятков не менее любящих родителей сделать то же самое по отношению к их собственным детям, в его тоне появился звон металла с истерическим призвуком, который удалось прикрыть лишь некоторой издёвкой, не иначе... Иначе бы никто не поверил справедливости его слов и действий:
                — Тихо, граждане Сегрегатории! Новоиспечённая мамаша скажет прощальное слово своим детишкам. В конце концов, если кто-то виноват в преступлениях детей и не хочет за них отвечать, то может оправдаться красивенькими словами, не правда ли, девочка моя?!
                Татьяна была великолепна в этот момент, и если кто-то скажет, что где-то уже нечто подобное было, то это проблемы далеко не Танюшины, и не Скорпинтаймов младшего и старшего, и даже не кровожадной публики, замеревшей в благоговейно-танцевальном ожидании.
                — Правда, хорошо, Морри? — сказала она. — У нас с тобой такая хорошая семья. Конечно, такая большая семья состарила меня, но тебе ведь не хотелось бы, чтоб кто-нибудь другой оказался на моём месте? Скажи, Морри? Вот моё последнее слово к вам, дорогие мои мальчишки... И девчонки. Я знаю, что всего лишь должна теперь передать вам от ваших настоящих матерей. Они всегда говорят в таких случаях: «Если нашим детям суждено умереть, пусть они умрут мужественно и гордо».
                От этой речи даже пираты операторы растерялись и растрогались, отчего на квазиэкранах замаячили у кого небо, у кого земля, а у кого и вообще резкость пропала, будто миллионам взрослых людей одновременно на глаза навернулись невольные слёзы горечи и восторга, но страшная сказка Джеймса Мэтью Барри на том не закончилась, и рано было пока лезть в карманы за носовыми платками, дабы, утеревшись, навсегда распрощаться с жутким моментом осознания собственного предательства; не то вспомнив то же самое, что сейчас потянуло всех в пропасть невольных действий и поступков, не то поддавшись собственным своим настоящим ощущениям и мыслям, Моррисон в маленькой по сравнению с мировым пространством комнатушке радиоузла военной базы Санта-Люстихь-Роджер Форт обнял за плечи свою юную и прекрасную женщину и спросил испуганно:
                — Я вдруг подумал, Таня, что мне страшно, ведь это же понарошку, что я их отец?
                — Ну конечно.
                Послышался вздох облегчения, то ли всем послышался, то ли действительно прозвучал, защемив и освобождая сердца жестоких взрослых и не менее жестоких детей.
                — Ты слышал, сэр Скорпинтайм? — вожак стаи скорпионовых огнепоклонников снова закурил, снова уверенный, что не потерял своих слушателей. — А то мне бы пришлось оказаться взрослым, а я ужас как этого не хочу!
                В радиоузел в сопровождении Питера Пэн-Драгуна старшего вошёл Салман Гроя Ханида, и, обрадованно и коварно воспользовавшись его появлением, лучший ди-джей этой ночи без заминки объявил:
                — Теперь можете послушать новую песенку, я возьму её наугад, с полки. Министр, я ещё раз напоминаю вам, не делайте глупостей. Во всяком случае, постарайтесь не совершить их раньше времени! Жди связи, папка, в глубине души я всегда верил, что ты у меня совсем неплохой малый, так что держись теперь, тебе ещё предстоит оправдать чьё-то там такое доверие!
                Си Чи Пен у квазиэкрана суперпоследней модификации голопорта «Визир», соответствующего сервису номера «суперсуперлюкс», не слышал всех этих разговоров, зато непостановочная сумбурная картинка как нельзя лучше соответствовала динамике его экстатического пения, да и не требовались ему никакие объяснения того, что происходит там, потому что он сам здесь и впервые не видит ненавистную грандиозную, выспренную и пошлую до безобразия постановку любимой и великой (с каких это пор, интересно?) оперы... слыша и исполняя её так, как ему хочется... Воспоминание о самом большом своём триумфе, не адекватном, конечно, собственным представлениям об идеале, но — всё же, омрачалось иногда, когда это приходило на память, неприятным воспоминанием о событии, которое произошло в подземном гараже спортивно-концертного комплекса Гранд Арена. Побоище тогда, кстати, закончилось всё-таки ничьей, потому что в живых остались только двое, и то это были так называемые гладиаторы, которым запрещалось принимать участие в общей свалке, поэтому Пересветов с Челубеевым, видевшие героическую смерть последнего армейца, взорвавшего вместе с собой последних полицейских посредством ручной противопехотной гранаты, на следующий же день, доложив об исходе лично министру внутренних дел и маршалу Вооружённых Сил и Сил Самообороны, ушли в отставку, на что им согласие как бы и дали, но, приняв на следующий же день на работу в качестве инструкторов, всё равно оставили при деле, не позволив умереть с голода или сойти с ума от тоски. Хрюкнув для самого себя неожиданно, воспользовавшись инструментальным куском, когда петь не надо было, Си Чи Пен помянул память погибших в тот день, запрокинув уже трижды лишнюю порцию уотки. Так вот, в день великой постановки великой оперы в Гранд Арена погибла вся армия и вся полиция Сегрегатории, исключая лишь тех, кто в это время не вышли на службу по болезни или несли караульную и патрульную службу в городе и в частях дислокаций, но это жалкие единицы, количество которых и то было сокращено максимально в целях участия в побоище при Гастингсе.
                Молодой человек и девушка, занятые друг другом, опьянённые чем-то легконаркотическим и увлечённые шикарным представлением на квазиэкране голопортика, нежданно заметили, что им почему-то стало душно, больше того — просто не хватает воздуха для дыхания — именно только тогда и заметили, когда, собственно говоря, начали задыхаться. Только сейчас они увидели, что под звездеходом стало жутко темно, всё вокруг было завалено трупами солдат и полицейских, опера закончилась несколько минут тому назад, но они, увлечённые, как и положено влюблённым, только друг другом, нисколько не контролировали ситуации.
                — Мишка, слышишь?! Спасаться надо! — она оттолкнула его от себя.
                — Слышу. — подтвердил Мишка получение команды. — Но вот как, я себе этого даже представить не могу! Не делай резких движений, Женя. Пожалуйста, успокойся, чем спокойнее, тем меньше тратим кислорода, и чем меньше разговариваем, понятно?
                Она кивнула и подвинулась к стене, состоящей из резиновых колёс, между которыми, в принципе, можно было бы протиснуться, если б не тела человеческой плоти в промокшем кровью тряпье, лежавшие снаружи. Ни оттолкнуть, ни отодвинуть в сторону не удавалось, похоже, таковым же отсутствием результата был теперь сражён и Миша. Он пытался проделать то же самое спереди и сзади звездехода, но тела были уже будто спаяны и не продвигались ни на сантиметр, разве что одежду на них можно было рвать, но зачем?
                — Мишенька, мы умрём, да? — Женя легла на спину. — Долго человек задыхается, а?
                — Я не знаю, Женя, честно, не знаю. — он лёг рядом и стал смотреть на её профиль, обозначившийся мягкими красивыми очертаниями на фоне отблесков квазиэкрана. — Я никогда не умирал от удушья, я вообще ещё ни разу в жизни не умирал, а ты? Говорят, это тоже интересно.
                — Как ты думаешь, любимый, смерть нас разлучит или нет? Ведь раньше, например, так и говорили: и пусть нас разлучит только смерть.
                — Знаешь, может быть, если мы умрём вместе в один миг, то Бог смилостивится над нами? Ведь мы любим друг друга, а он именно этого и добивается от нас, глупых смертных? Разве не так?
                — Подожди, милый, здесь что-то неправильно, он завещал нам любить друг друга на земле, а в небе все снова станут равнодушными...
                — Не хочу. — сказал юноша и поднял вверх руку, больно ударив кисть руки о что-то торчащее из дна звездехода. — Женечка, кажется, мы спасены. Только не радуйся раньше времени, тише. Здесь есть люк.
                Напрягшись что было сил, он повернул ручку, услышал щелчок и едва смог удержать неожиданно обрушившуюся тяжесть бронированного листа, на шарнире открывшегося вниз. Так и есть, наверное это спасение, дышать, во всяком случае, стало легче:
                — Прижмись к колёсам, я опущу его. — люк повис, почти касаясь асфальта, и Миша прошептал, засовываясь в него. — Ты права, он завещал нам любить друг друга на земле, как здесь темно, однако!
                — Что там?
                — Не знаю, но воздух здесь есть. — юноша окончательно пропал в люке. — Возьми портик, сделай там максимальную яркость, и давай-ка сюда.
                Наощупь прибавив яркости на приёмнике, ставшем теперь самым обыкновенным фонариком, Женя полезла в просторный люк. Но изнутри звездеход оказался закрыт герметически, а как оживить его, никак не придумывалось. Миша всего лишь робко трогал рычаги управления машины, кнопки осторожно потрагивал пальцами, но не больше:
                — Женя, это не гражданский звездеход! — довольно испуганно оторвал он руки от пульта управления.
                — Почему это? Я точно помню, когда мы под него залазили... — она остановилась, опускаясь рядом с ним в кресло, потому что увидела, на что он ей показывал.
                — Вот смотри! — почти все кнопки были снабжены колпачками, откинутыми сейчас, но справа, как раз напротив Жениного кресла, целая панель состояла только из опущенных колпачков, большинство из которых были снабжены самыми обыкновенными замками-сканнерами отпечатков пальцев, а три самых больших — так вообще запломбированы. — Это вооружение, Женя, ты точно помнишь, что это был снаружи гражданский звездеход?
                — Ну, хочешь, съешь меня с потрохами, если это окажется не так, когда выберемся из этой консервной банки!
                — Договорились. Ты сейчас ничего не трогай, а я попробую здесь, может получится...
                — Что получится? Может просто попытаться открыть люк наверх? — Женя испуганно остановила его руку. — Если бы я была пацаном, то на отлично бы знала все эти ваши машины...
                — Боюсь, что люка наверх в этой конструкции не предусмотрено, а если и предусмотрен, то открыть его теперь можно только снаружи. Это если люк в дне аварийный, а если нет?
                — А какой же он ещё может быть? Неужели кто-то приехал на оперу в звездеходе, из которого иначе, чем на карачках выбраться невозможно?
                — Это если он приехал послушать оперу, а если нет, то...
                — Тогда зачем он вышел из звездехода, а? Давай поставим портик посередине, чтобы и тебе, и мне светил. Я всё-таки поищу двери, ты как хочешь... — всё одно сделав, как хотела сама, она распрямилась, насколько внутреннее пространство тяжёлого транспортного средства это могло себе позволить. — Я всё хотела спросить, милый, только ответь мне честно, пожалуйста.
                — Конечно, честно, а как иначе-то? Я иначе и не умею, мама всегда говорила, что единственное, чему не научила меня в жизни, так это врать. А иногда, говорит, не мешало бы и солгать, когда все кругом только то и делают, что обманывают других и тем живут... — он положил руку на маленький красненький тумблер, в подозрительном одиночестве спрятанный снизу панели. — Была не была!
                — Мишка-а! Ты меня слышишь или нет?
                — Подожди, Женя. На всякий случай возьмись там покрепче за что-нибудь. Господи, помоги и сохрани! — в тишине и полумраке раздался сухой металлический щелчок, ничего не произошло. — Ничего.
                — А что бы ты хотел? — Женька начисто забыла свой требующий от друга кристальной честности вопрос и села на прежнее место. — Лучше я здесь посижу, не дай-то...
                Не позволив окончательно всуе замозолить своё имя, Бог включил внутренний мягкий и не слишком яркий свет и несколько мониторов, в том числе — центральный, побежавший цифрами, словами, пискнувший, прокашлявшийся и пробурчавший на каком-то странном, по всей слышимости, видно, застранном языке:
                — Бракомбатоккешамфасс!
                Возможно, это прозвучало не совсем так, но близко к этому, потом на зеленоватом экране стали меняться какие-то таблицы символов, каждый раз картинка замирала секунд на двадцать, и тот же голос с вопросительной интонацией вновь что-то произносил.
                — Тебе не кажется, что он пытается установить с нами контакт, интересно, на каком языке он сам-то говорит?
                — На любом. — ответил голос. — Идентификация языка вашего общения произведена.
                Си Чи Пен был вне себя от радости, хотелось ещё, но уверенности, что второй раз он сможет всё так же прекрасно, совсем не было, и это хорошо, потому что, в какой отличной форме ты не пребывай, на самом-то деле, контроль необходим при любых обстоятельствах. Вытерев с глаз слёзы, он отошёл прочь от голопорта, прочь — это туда, к окну, где никакой постановщик, никакой Мессия, никакой Кайфайя не готовят тебе подлостей и капризов, где за стеклом протекает самая обыкновенная чужая жизнь, твоего участия в которой никто не требует. Стекло было холодное, прикоснувшись к нему лбом, Си испытал физиологическое какое-то переживание нужности, но не своей кому-то нужности, на этот счёт он иллюзий не питал и знал, что всё в мире относительно, он вдруг почувствовал необходимость ему этого пресловутого окружающего мира, чего не происходило с ним давно, тут же он заметил, как прямо посередине улицы пробежала кошка, бежала она быстро, но не убегала от кого-то и не догоняла какую-нибудь несчастную животную жертву, а просто торопилась, и, так как абсолютно все кошки ночью в призрачном свете фонарей и издалека выглядят чёрными, от семенящей её пробежки захотелось теперь уже не петь, а просто пить, пить и пить, но в номере не оставалось спиртного — никакого, наверное, нужно теперь не заказывать спиртное по телефону в номер, а самому пойти и купить чего-нибудь в совершенно безумном количестве, подумалось Си Чи счастливо. Пен мягко погладил ладонью стекло и пошёл одеваться.
                Челубеев, предвидя, что к ним с Пересветовым, как к единственным свидетелям ночного побоища, обратятся за разъяснениями вездесущие журналёры, глянул на часы и вытаращил глаза:
                — Вставай давай, рвём когти, опера кончилась.
                Собственно, договаривал он, когда его товарищ был уже на ногах и привычно оправлялся, надевая на себя штатное оружие. Какие-то жалкие секунды потребовались на то, но шум приближающейся толпы становился громче ужасно быстро, так что Пересветов оглянулся и сказал:
                — Бегом. Засиделись мы что-то.
                И они побежали, едва успев исчезнуть из поля зрения оперных зрителей, ошалевших от представшей взорам жуткой картины: моря трупов и горы затвердевающей на глазах крови заполняли собою почти всё пространство подземного гаража, не всегда в целости и сохранности, чаще — наоборот: фрагментами и порою неопознаваемыми частями. Женщины завизжали в унисон, но не все, некоторые — ниже и выше, и всё же — гармонично построив прекрасный по чистоте и мощи аккорд, таков был безусловно положительный результат предварительного несколькочасового прослушивания оперы. Возгласы мужчин, не менее точно попадавших в тональность, кажется, это был давешний финальный G-dur, увеличенный какими-то там недалёкими, но пришедшимися, разумеется, кстати, септимами и нонами, прекрасно и живо влились в звучание коды. Кто-то догадался вызвать... Нет, не полицию, конечно, скорую помощь, объяснив предварительно, что нужно, в основном, трупы и ошмётки трупов собирать, а не оказывать медицинскую помощь, поистине счастливцем должен был чувствовать себя тот солист, которому досталась эта наидлиннейшая из всех возможных в такой ситуации блестящая вокальная партия.
                Кода затянулась газом, дымом и гамом сирен, шуршанием и визгом шин, алюминиевым глухим перестуком раскладываемых носилок и верно, точно, почти по-военному, отдаваемых распоряжений, да между делом и стихла вопросами опомнившихся журналистов и ответами прибывших на место разыгравшейся не на шутку трагедии представителей власти, в частностях — министра внутренних дел и маршала Вооружённых Сил и Сил Самообороны... Тогда Си Чи Пену было ещё не до просмотра новостей, так что он не видел официальных лиц и теперь не мог знать, кого так долго и упорно показывают по местному гэгэтиви, и что означает это только одно — что-то случилось в Сегрегатории, подгнило что-то или что...
                В самый почти разгар так называемых спасательных работ, которые в данном случае следовало б назвать гигиеническими процедурами, что-то громко взорвалось посредине гаража, и самая большая груда костей и мяса, к которой покамест ещё не набрались решимости подступиться, обвалилась внутрь, будто из-под неё выдернули больших таких параметров основу, отчего, честным будет признаться, менее внушительной она не стала, просто стала менее выпуклой. Запахло жареным, более того — подгорелым чем-то, но никто так и не понял, что произошло, когда это описали приехавшим официальным лицам и тоже потребовали разъяснений, то те, разумеется, разъяснить ничего тоже не смогли, и про самопроизвольный на вид старт крупнолитражного звезделёта, никто так и не узнал, а немногим после про взрыв и вспоминать перестали. Молодые же люди в количестве двух несчастных и обалдевших от страха и изумления человек, перенеслись неведомо куда из этого в мир иной. Разговоры их были интересны, но не более, чем смешны и наивны, так что невелика потеря, другое дело — сам звезделёт, замаскированный под звездеход, что не может быть не подозрительно само по себе, он ведь кому-то здесь был нужен, но вот кому?!
                Си Чи Пен надеялся, возвращаясь из самого что ни на есть обыкновенного непрестижного и недорогого универсама, почему-то надеялся повстречать ту самую изящную кошечку, семенящая пробежка которой так пришлась ему, заранее держа наготове надорванную упаковку крабового филе, он внимательно шарил глазами по всем закоулкам, далековато порою отходя для того от своего маршрута, но что только не простительно счастливому человеку, а великий оперный бас современности, сегодня совершенно пребывая в полном неведении относительно происходящих в Сегрегатории событий, был не просто счастлив: он был блажен полным слиянием с миром, нутряным этаким своим пониманием его и прочая, прочая, что не выразима ни языком, ни пером описать... Жалко, что у кошечки, которая, возможно, совсем и не была чёрной, как думалось ранее, видимо, были какие-то свои дела, по которым как раз она и спешила, так что маршрут её катастрофически не совпал с сичипеновым путём возвращения в отель, отчего он заблудился — не долго-то думая и не зная притом в достаточной мере расположения улиц и площадей сегрегаторской Столицы, а иногда оно чудило и выбрасывало такие штуковины, такие фортеля, которых ни один архитектор и планерист заранее не выдумают, да и не воплотят, оно само собой иногда рождается и чудеса, неподвластные умам, рожает...
                 «Тем временем эфир праведно и самозабвенно продолжал выблёвывать в души добропорядочных и лояльных граждан прежнюю же галиматью про блудного папу и весёлого, непонимающего и бессердечного его сына. Народ безмолвствовал, да и о чём, скажите на милость, обмолвишься, когда не чета какие глыбищи на экране молчат принародно, как будто языки в одно место проглотили, а в освятевшую посему полость воды понабрали, чтоб, не дай Бог, не взболтнуть чего лишнего накануне развязки — то есть последнего, пятого, акта, неотъемлемым роковым участником коего, как всегда, пришлись. Да не тут-то было! — Волюмер нервно отбросил ручку в сторону, скомкал листок и запихал его спешно за пазуху, даже не сумев толком понять, попал ли в карман или нет. Жаль будет, если потеряется, в общем, вроде неплохой кусочек получился, он даже успел додумать его вслух. — В конце концов, граждане, перед застранцами за державу обидно».
                Набухов не заметил суеты Ромы, присел рядом на скамейку и, раздавив брошенную тем хрупкую ручку, так и начал между собой и им расставлять и раскладывать, что понабрал: пять бутылок «балтиковской» «девятки», орешков фисташковых два пакетика сразу же и надорвал, три тощих даже на вид твердокаменных воблы из кустарного газетного свёртка, солёного грузинского сыру полкраюхи, несколько перьев зелёного и репку лука и... почему-то майонезу — маленькую такую ванночку из современных. Волюмер чистосердечно спросил о последнем, хотя хотел спросить не о майонезе, а вообще поинтересоваться:
                — А майонез-то зачем, Вить?!
                — Для яиц. Понимаешь, Ром, я их люблю майонезом смазывать. — ангельски-бодродетельное лице коллеги таило в себе какую-то подводную угрозу. — А ты?
                — Я не ем яиц. Не люблю и не понимаю. — не понял Волюмер, старательно разглядев снова всю снедь на импровизированном столе. Яиц не было. — Для каких ещё яиц?
                — Для моих. Видишь ли, это, конечно, на любителя, поэтому я тебе такое сугубо личное удовольствие и не предлагаю. А мне очень нравится. Бывает, иногда поутру встанешь, на мир и смотреть не хочется, похмеляторы уже не действуют, да и вообще белого свету не видишь, как и положено с бодуна-то, тут кстати и вспомнишь о последнем счастьи в забубённой жизни, бегом на кухню, водички нашей недистиллированной из-под крана в кастрюльку наберёшь, яички водичкой обмоешь, они аж блестеть начинают, аккуратненько опускаешь так, чтоб не поранить, а дальше-то самая эстетика и пошла: сидишь и зыришь, как вода закипает, представляешь себе, как там внутри, под скорлупой, покрывающейся мелкими блестящими такими воздушными пузырьками, зреет заряд. Вкрутую. В принципе, можно и всмятку, главное, чтобы никакой соли, когда есть будешь, соль, она настоящий вкус, понимаешь, только портит... — между делом сунув в руку сотоварищу открывашку, Набухов полез в карманы брюк, что в сидячем положении было, наверное, неудобно.
                — Вот ты хватил! А как же майонез-то?! Он что, по-твоему, вкуса не портит? — Роман Волюмер не любил яиц ни вкрутую, ни всмятку, ни омлета не любил, ни глазуньи, ни гоголя, ни моголя, но открывашку взял и открыл две бутылки пива. — А где ты яйца...
                Вопрос самоотменился, потому что Набухов достал из карманов брюк те самые яйца, о которых шла речь, и что самое интересное — ничуть не помятыми, чистенькими и блестященькими, как только что холодной водой остуженными.
                — Вот теперь, Рома, хорошо сидим. Про майонез и про яйца я специально всё устроил, чтобы ты не удивлялся, что я так много всего понабрал. Надо, понимаешь ли, иногда остановиться, перестать перекусывать на ходу. Еда, видишь ли, это наслаждение вкусом, а не куда ни попадя. Нет, надо, как вот мы сейчас, остановиться, солидно так подготовиться и вкусить, а не глотать наспех. — Виктор, взяв из руки Волюмера открытую бутылку, приложился на несколько глотков, потом выдохнул и вернулся к давешним их с Ромкой баранам. — Так я не понял, а куда подевались наши Миша с Женей?
                — Какие Миша с Женей?!
                — Вот те на! Мы же договорились с тобой, что называем их Мишей и Женей, ты уже забыл что ли?
                — Забыл, извини, я же тебе говорил, поначалу я не хотел их никак называть, просто юноша и девушка, он и она. Зачем имена?
                — Ага, Он и Она — с большой буквы, да?!
                — Да, именно так. — Роман поднял брови, удивляясь нежданному удивлению Виктора.
                — Экая пошлость. — тот произнёс это довольно грубо, что простительно коллегам, пребывающим только лишь в дружеских отношениях, не меньше. — Сентиментально и возвышенно, а зачем?
                — А зачем им имена? Да пусть это будут кто угодно!
                — Мне так удобней. Если хочешь, мы потом уберём имена, когда доделаем. Только с большой буквы писать не будем. Ты мне скажи другое, куда они подевались? Стартовали по ошибке, и куда?
                — А тебе это надо?
                — Надо. Раз спрашиваю, значит, надо. Ты пей давай, не разговаривай много, утомительно для тела, знаешь ли. Слушай, а может быть, мы и им тоже что-нибудь про этот твой Лазурный Берег втюхаем?
                — Почему нет?! Пиво просто замечательное. Знаешь ли, люблю...
                — Знаю, потому и оставил для тебя, а то бы и сам выпил, тоже люблю грешным делом. Давай о деле. Как на твой взгляд, на этот раз я сильно влип?!
                — Да как обычно. — Ханида пожал плечами, отпил пива ещё, подержал во рту, проглотил. — Жаль, орешков  нету. Против Моррисона-старшего не попрёт никто: над ним только Бог и Сегрегатор, до одного высоко, до другого — сам знаешь, так что тебе практически ничего не грозит.
                — Жаль. Я думал хоть раз доставить кому-то хлопоты своим существованием, приятно ведь думать, что кто-то тобой интересуется...
                — Брось, Морри, ты не маленький уже... Правительство ведёт совещание по требованиям, предъявленным Штефаном Брюгге и «Зелёной Планетой». Завтра вы будете победителями. Нужно будет только убедить законодателей принять задним числом постановление, ставящее вас в рамки закона. Это непросто, но возможно. Ты, главное, сам не натвори каких-нибудь глупостей.
                — Постой-постой, а зачем же тогда всё это цирковое представление?
                — Публика любит остросюжетные мелодрамы...
                — Я не хочу быть победителем, Салман. Разве родители погибших не вправе подать на меня в суд? — Скорпион вытащил папиросу. — Давай поменяемся, я тебе дам «Форчуна», а ты мне свою сигаретку? У тебя с ментолом?
                — Просто так возьми, я же не курю папирос. — Ханида протянул раскрытый портсигар Моррисону. — Если бы на твоём месте был бы кто-нибудь другой, например, Заратустра...
                Салман Гроя Ханида, конечно, хороший парень, настоящий профессионал, друг семьи, верный пёс и так далее, но не настолько же, чтобы позволить ему...  Скорпион резко оборвал:
                — Царствие ему небесное!!! — и вставил в портсигар папиросу, по размеру она была длиннее, чем сигареты, и сломалась, но это было даже к лучшему, красиво получилось.
                — Царствие ему небесное. — повторил адвокат. — Извини, Морри, если я сказал что-то не так. Просто я думал, мы говорим о деле, а не по душам.
                — Да, мы говорим о деле. Во сколько обойдётся защита моих ребят?
                — Если оставить их анонимами, то ни во что не станет эта защита, она просто не потребуется, только для этого надо сдать базу.
                — Необязательно.
                — Ты что-то придумал, Морри? Говори, чем смогу...
                — Сможешь, Салман, я знаю, ты всё сможешь. Пусть отец сделает коридор и гарантирует, что выяснять, кто здесь был, после не будут.
                — Но ты же обещал взорвать базу!
                — А я и взорву её, только без стаи!
                — Но они участвовали в штурме.
                — Они добровольно покинут её. Ты же сам говорил, что будет трудно доказать конкретное участие... Салман, скажи мне правду: их будут преследовать, если я взорву базу?! — Скорпион больше не хотел глядеть в глаза Ханиде, потому что это были всегда универсально-честные глаза человека, который знает не только законы, но и то, как эти законы можно обойти — правда, в случае особой надобности, ибо, как мог, всё-таки старался их соблюдать.
                Он отошёл к окну и упёрся взглядом в шевелящую прожекторами темноту, надеясь, что Салман теперь правильно поймёт всю серьёзность разговора, пусть думает, а мне пора снова повеселить публику, раз ей так нравится сегодняшний спектакль, рука сама рванулась командным жестом в сторону Архимеда, когда-то в такую руку послушно ложилась подзорная труба или, скажем, древко какого-нибудь там имперского или полкового знамени. Сегодня — день микрофона.
                — Сегрегатория, ты слышишь меня? Зато я вас почему-то не слышу! А ну-ка ещё раз попробуем: Сегрегатория, ты слышишь меня?! Уже лучше, но мне, честно говоря, наплевать. Я не хочу знать, поняли ли вы, что мне нужно, наверное, нет, потому что я и сам не знаю, чего я хочу. Зато я знаю, чего хотите вы. Вы хотите снова послать меня в школу, потому что думаете, что я плохо учился. Ошибаетесь, я был круглым отличником в вашей школе, но это была ваша школа, а не моя. А потом вы предложите мне работу в конторе? Или, чего доброго, расщедритесь, и предложите мне кресло в министерстве и виллу на Лазурном Берегу? Почему нет?! Выходец из прекрасной высокообразованной и престижной семьи, я закончил привилегированную школу, потом, если хотите, только пожелайте, и я задним числом окончу лучший из ваших драных Сегрегаторских Университетов, и что, разве только тогда я вырасту и стану мужчиной? А может, вы уже давно пропустили тот момент, то однажды прекрасное утро, когда, проснувшись и посмотрев в зеркало, я вдруг обнаружил, что у меня выросла борода? А?! Нет, не хочу! Только не надо мне говорить, родные мои, что будете любить меня и бородатого... Бородатого, понимате ли, я и сам себя уже давно не люблю! Теперь о деле, папочка, ты слышишь меня? Кивни, если слышишь, я тебя вижу.
                — Да, я слушаю тебя, Морри. — отец повернулся лицом к следовавшей за ним по пятам камере. — Только  прошу тебя, не кричи, пожалуйста, я стар, и громкие звуки не только плохо отражаются на моём здоровье, но и раздражают.
                — Ты ошибаешься, это не ты стар, это я стар, я очень стар, гораздо старее тебя, я просто суперстар.
                — Что ты мне хотел сказать?
                — Сделай через час коридор, я хочу, чтобы все участники штурма остались неизвестны в лицо, если я правильно понял, так их нельзя будет уличить, так?
                — Если Сегрегатор и правительство не будут настаивать на следствии и обязательном наказании преступников.
                Пожалуй, это вовсе не так уж и плохо, что за очками этого репортёришки не видно настоящих глаз, а то бы неприятно сейчас стало, когда, на секунду вроде бы как чисто по-человечески растерявшись, министр оглянулся вокруг и наткнулся именно на него.
                — Мы сдадим базу, если требования «Зелёной Планеты» будут безоговорочно приняты и если нам гарантируется неприкосновенность по этому делу.
                — Я извещу Сегрегатора, Морри. Я думаю, правительство тоже не будет возражать. Только ответь мне на один вопрос, ты знаком с требованиями «Зелёной Планеты»?
                — Да. — Скорпиону казалось, что отец смотрит не с экрана, а непосредственно — глаза в глаза, от этого стало жутковато, потому что монитор здешнего маленького портика был чересчур мал, чтобы не досаждать своими рамками. — Ты сделаешь коридор?
                — Да. Салман ещё у тебя?
                — Да, мы с ним ещё не закончили обсуждение всех тонкостей нашего договора.
                — Заканчивайте, он мне здесь нужен.
                — Сегрегатория, ты слышишь меня?! Хорошо слышишь или так себе? Мы почти договорились, не правда ли? Через час погаснут экраны, я надеюсь, наш с вами Сегрегатор не будет возражать, и те из вас, чьи дети сейчас со мной, получат надежду на их возвращение, только ни с кем не делитесь этой радостью, теперь в моде спрашивать с родителей за деяния детей, а ваши дети ни в чём плохом не виноваты, они хотели как лучше, впрочем, как и вы, когда стали обзванивать знакомых и всяких. Ар... — он едва не назвал имени, но вовремя спохватился и пробежал взглядом по полке с сиди. — «Арбитраж» в нашей программе следующим номером: танцуйте, пойте и пейте, ибо через час вы будете лить слёзы радости и умиления о том, что в мире вновь победил здравый смысл!
                Точно угадав, что вожак выдохся, Архимед задвинул громкость на полную, так что на экране видно было, что все снова заоглядывались, но ничего страшного не происходило, и деловитая подготовка за территорией Санта-Люстихь-Роджер Форта к отступлению мятежников продолжилась, подробно освещаемая уже всеми без разбора средствами массовой информации, интересно, когда министр отменит свой мораторий на рекламу? Салман подошёл к Скорпиону:
                — Ты не знаком с требованиями «Зелёной Планеты»!
                — Так что же с того?!
                — Я тебе не верю, что ты задумал?
                — Правильно делаешь, но мне нужен коридор и твоё честное слово, что ты в случае надобности защитишь любого из участников штурма. В какую сумму обойдётся такая адвокатура? Моих счетов хватит?
                — Что ты задумал, Морри? Только не делай глупостей, прошу тебя! — Салман Гроя Ханида заволновался, что было редкостным явлением.
                — Ответь на мой вопрос, Салман! — Скорпион взял адвоката за плечи и уверенно упёрся требовательным взглядом в его неспокойные глаза. — Только на мой вопрос и только честно, хватит?
                — Хватит, ты даже не подозреваешь, насколько ты богат. — Ханида не выдержал, отвёл глаза. — Ты можешь выкупить их всех, даже если их приговорят к смертной казни, закон позволяет, и никто, даже Сегрегатор...
                — Хватит про Сегрегатора! Неужто ты и сам веришь во всю эту дребедень про какого-то там Сегрегатора?! Где он, этот ваш наимудрейший, наисправедливейший, наиблагодетельнейший, как ещё обозвать-то его? Наиреальнейший, так что ли?! Ты его видел, вас представили друг другу?!
                Салман Гроя Ханида испуганно вскинул руки ладонями вперёд, защищаясь от новой напасти:
                — Морри, только не говори, что я это слышал, вслед за твоим отцом я тоже становлюсь иногда глухим, когда приходится говорить с тобой. Разговоры по душам закончились, говори только по делу.
                Теперь они оба смотрели в глаза друг другу спокойно, действительно, оказывается, эмоции мешают жить миру в мире и согласии, подумал Скорпион и повернулся к остальным присутствующим, тех было, как помнится, трое:
                — Таня, Питер, Архимед, выйдите, пожалуйста, мне нужно заключить контракт с господином Ханидой.
                Наверное, именно потому, что поимённое таковое обращение было в диковинку излишней серьёзностию своей, даже — торжественностию, они послушались безропотно, во всём остальном перед ними был всегдашний, прежний, обожаемый, любимый, достойный подражания и преклонения, чьи распоряжения не обсуждаются — справедливый и добрый, он всё знает, он всё делает правильно; как только дверь за ними закрылась, он сказал:
                — Доставай свои бланки. Я тебя нанимаю. Оплата с моих счетов. Какие твои условия?
                — Обычные. — подставил бланк контракта с незаполненной графой Салман. — Как лучше сформулировать-то?
                — После сам придумаешь. — Скорпион подписал три экземпляра. — И ещё... Таня, она, ты видел вот эту девушку... Понимаешь... Понимаешь?
                — Понимаю. — кажется, Ханида опять чуть было не испугался, но взял себя в руки. — Трудно, если брак не зарегистрирован.
                — Зарегистрируй, найди какое-нибудь дурацкое село с порядочной церковкой и непорядочным попом, вот это... — Моррисон-Дуглас-Джеймс Скорпинтайм достал из кармана монетку и вложил в ладонь адвокату. — Я думаю, ей на жизнь хватит. Пожалуйста, позаботься о ней, потому что цирк ещё не закончился и я всё равно всё сделаю по-своему.
                У Салмана подкосились ноги... Честно говоря, если б не подставленная рука Морри, он тут же бы и упал, но Морри вдруг рассмеялся, усаживая его на стул:
                — Не волнуйся ты так, Салман, ты же профессионал, а для профессионала главное — всегда быть... что?
                — Всегда быть... — слабым голосом повторил адвокат, пытаясь понять, чего ж ещё от него требует этот весёлый, непонимающий и бессердечный ребёнок. — …Что?!
                — Всегда быть в форме! Вот тебе ещё бутылочка пивка, всё уже хорошо, только не болтай лишнего, и я тебя не забуду, замолвлю словечко перед Господом или перед Сегрегатором, смотря у кого в гостях окажусь раньше. — Скорпион открыл дверь в коридор и сказал вошедшему вместе с другими Питеру Пэн-Драгуну старшему. — Проводи господина адвоката и передай всем, цирк закончился, пора линять, через час пусть все будут готовы.
                Си Чи Пена привезли в отель на такси какие-то проходимцы, до дна очистившие его карманы, и сдали на руки трудолюбивому метрдотелю, который лично проследил за благополучной доставкой господина застранного оперного баса в номер, где того раздели и уложили в постель, надо признать, совершенно безвозмездно, не требуя чаевых с пьяной сомнамбулы, прошептавшей напоследок благодарно с совершенно невыносимым ханьским акцентом:
                — Вклюците мне... Э-э-э-э, вклюците мне-э-э, пажалайсьта, гегетивипорьтика. Сьпасиба.
                Просьбу, разумеется, выполнили, но благодарный застранный зритель благополучно не увидел последнего акта разыгравшейся не на шутку трагедии: на крыше Санта-Люстихь-Роджер Форта в пересечении лучей мощных прожекторов стоял молодой человек в кожаной проперченной серебристо сверкающими в ярком свете звёздочками и крестиками, с цепью от мотопилы, плотной змеёй скрутившейся вокруг правой руки, держащей радиомикрофон; он говорил громко и не совсем суразно, но красиво, хоть и наивно, одно хорошо: пошлости не было в его словах, а многие бы, наверное, обрадовались, если б он не справился со своей добровольной патетической ролью.
                Наверное, ему было страшно, заметно по телу пробежала дрожь, как, бывает, пробегает она по поверхности воды или в визуальном пространстве плохо настроенного квазиэкрана, но в следующий миг он уже улыбался. В чёрном небе Сегрегатории, странно согласуясь настроением с периодической неясной видимостью Селены в облаках, прозвучали такие слова:
                — Я люблю тебя, Сегрегатория, лютой ненавистью люблю. Представление закончилось, и нам с вами пора прощаться, надеюсь, вам понравилась моя дискотека. Что ж, умереть — это ведь тоже большое и интересное приключение.
                В этот момент он резко поменял руки местами: правую опустил вниз, а левую взметнул вверх, в ней что-то сверкнуло крохотным электрическим красненьким огоньком.
                Тотчас вслед за этим Сегрегаторию потряс взрыв небывалой мощи и неописуемой красоты, военная база Санта-Люстихь-Роджер Форт перестала существовать, а через несколько дней, подсчитав, что восстанавливать и утилизировать ядерные отходы выйдет дороже, руины её накрыли огромным саркофагом из просвинцованного бетона и железа в форме куба. Через год на северо-восточном углу саркофага по требованию Чрезвычайной Комиссии Центрального Комитета экологического движения «Зелёная Планета» повесят мраморную доску с именем на ней:
                 «Сэр Скорпинтайм Моррисон-Дуглас-Джеймс» — но это будет только через год, а сегодня оперный бас Си Чи Пен даже и не проснулся, хотя, говорят, вся Столица почувствовала сотрясение от взрыва, чудесно подготовленного каким-то молокососом, как потом в приватных беседах оценивали это дело профессионалы, мечтая найти и нанять на службу безымянного пиротехника, да и это будет гораздо позже, а пока не имеет смысла описывать потрясений от высоких чувств, овладевших народонаселением совокупно и в частности, например, сэром министром внутренних дел.
                Андрей Лучников из «Березинтерпресс», наивно окрылённый недавней своей удачей, опомнился первым и подскочил к министру, как к старому знакомому, за что и поплатился немедленно микрофоном, размозжённым об асфальт мимоходом, и неприятными словами, брошенными, предположительно, не только в его адрес, но и в адрес всех средств массовой информации, обронёнными тихо и устало:
                — А не пошёл бы ты, знаешь куда?!
                — Знаю. — автоматически прошептал репортёр.
                Дуглас Скорпинтайм прервал своё тяжёлое движение и почти так же, как совсем недавно, но — Боже, сколько с тех пор прошло времени! — обернулся:
                — Это была твоя вторая удачная шутка, Андрей. Не разбрасывайся, шути пореже, надольше хватит. Пришлёшь мне счёт за микрофон. — и вручил шутнику визитную карточку.
                Перед ним остановился бронированный лимузин с вертящимся красно-синим маячком на крыше, дверь открылась, и, перед тем как окончательно сесть в автомобиль, министр снял с крыши мигалку и забрал её с собой. Остальные журналисты опоздали, то ли из-за нерасторопности своей, то ли из-за трусости; теперь они окружили Лучникова, кто похлопал по плечу, кто высказал своё сочувствие, кто-то предложил пройтись напиться. Был среди всех и менеджер «Новостей» Общесегрегаторского Канала, прошептавший в удобный момент на ухо репортёру что-то про национальный вид спорта под названием «ловля мига удачи» и про то, что удача, в принципе, мол, никогда не случайна, и про то, куда завтра же следует обратиться Андрею Арсеньевичу Лучникову для заключения более выгодного и интересного контракта, чем нынешний, после чего, собственно, Лучников и откликнулся одобрительно на предложение выпить и поехал с тремя или четырьмя коллегами и своим оператором Сашей до отеля, в котором остановился в нынешней командировке, так счастливо случайно совпавшей с неординарным событием в жизни родной страны. Пили много, сперва — в ресторане отеля, потом — в номере, поутру адским своим писком разбудил Лучникова наручный будильник в квартире... В квартире ли?
                Окружённый: полом — под правой щекой, матовыми световыми пятнами всевозможнейших, в основном, вокруг серого, расцветок — над левой, и смутных очертаний огромными и разными фигурами неопределённого происхождения — прямо по курсу не так, чтоб уж очень далеко, но жутковато неподвижно — он сглотнул несколько раз, пока слюна, наконец, не выработалась и не смочила абсолютно горячее и колючее горло. Очки! — с ужасом вспомнил он, — Ёжшь твою кот, блин, так жрать нельзя... — но оправдалась последняя, из страха не высказанная вслух, надежда, очки вдруг огрубели ясностью и чёткостью в нескольких сантиметрах от носа. — Слава Сегрегатору, целы и невредимы. — пробуждение началось с протирания гладких, красивых и очень дорогих поверхностей линз фланелевым платочком из нагрудного кармана. — Надо обыкновенные заказать и менять, когда так... Вот... Повезло-то как... — шептал он минуту, пока не закончил свою возню водружением очков на положенное место.
                — А Дерендяев — это кто?!
                Вокруг стояли, сидели, лежали, летели, шли, бежали, падали и вставали, танцевали и пели — замерев и беззвучно — произведения скульптурного искусства: их было много, почти все — в пыли, но — не все... Андрей сперва испугался, подумал, что находится либо в раю, либо в аду — где угодно, но не здесь, ощупал себя всего, в том числе — за чувствительные интимные места, стало больно, так что он понял, что он ещё здесь, в родной Сегрегатории на родной Земле, так что всё нормально, но почему звонил будильник и где все остальные? Посредине мастерской в робко брезжащем полусвете просыпающегося утра на излишне высоком, чтобы быть обыкновенным, столе спала, звонко по-детски посапывая, обнажённая женщина, мысль о том, что это может быть девушка, а не женщина, как-то сама собой не закралась в его больное сознание. Совершенно равнодушен к обнажённой натуре, он обошёл огромное загромождённое артефактами творчества душой явно больного пигмалиона пространство, рассматривая и склоняясь к мысли, что что-то очень важное он катастрофически забыл, но вот что именно?
                Во-первых, болела голова. Во-вторых — жопа, пошутил он сам с собой, но тут же объяснил подразумеваемым окружающим: это была шутка, господа, не более!!! На самом деле, во-вторых тоже болела голова, и в-третьих, и в-четвёртых. Он ещё раз обошёл весь этот мир в поисках телефона, но такового не было. Это и понятно, двинул он свою версию происходящего: человек творческий, здешний хозяин просто очень не любит, чтоб его отвлекали от работы всяческие там звонки. Интересно, здесь есть ванная комната, туалет, кухня, спальня и прочая? А что прочая? Как только он задался этим вопросом, так сразу же и увидел: нечистую жёлтую ванну в углу под... Извините, сидящей женщиной, опять почему-то в сознание мысль о том, что это может быть и не женщина, а девушка, например... Заинтересовавшись посмотреть, в виде чего же сделан здесь унитаз, Андрей не разочаровался: это была голова какого-то трёхглазого урода, удобно и широко раскрывшего рот — садись и делай, значит... С газовой плитой так запросто не обойдёшься, обрадовался было он, но тут же и оказался разочарован фактом реальности: четырёхконфорочное устаревшей конструкции чудище само по себе было уже нечто, а в данном случае оно больше напоминало очаг ведьмы для приготовления дьявольского варева, так было  загромождено  огромным  количеством разнокалиберной немытой, порою заполненной какой-то синей плесенью, а то и зелёной подозрительной гадостью, посуды — от маленьких химических стаканчиков и мензурок до огромного жбана, наполовину опасно нависшего над краем...
                — Андрей! — он вздрогнул, голос девушки со стола прозвучал, возможно, и кстати, но слишком уж внезапно и запредельно не по-здешнему. — Включи, пожалуйста, музычку.
                — Ка-а... — он не узнал собственного голоса, едва не поперхнувшись сухостью в горле. — а-акую? Где она включается?
                — Там. — девушка вяло обронила куда-то в сторону руку и снова положила голову на стол, закрыв при этом глаза. — Ты говорил, тебе нравится та вещица из Тиволини, как её там, вчера... эти козлы... вчера... они под неё...
                — Тебе плохо? — Лучников быстро сообразил стакан с плиты, донёс его до ванны, сполоснул и набрал холодной воды, подумав мутно, на каком же это мы этаже, если эта вода такая, действительно, холодная? — На, выпей.
                — Поставь, я сейчас, а ты музыку поставил? — глаза она так и не открыла. — Включи сейчас же эту ****скую «Леди Красная Ночь»... Как его, этого ****ского?.. Блин!
                — Тиволини?
                — Во-во. Ты чё, не понял? Ты глухой, да? — девушка... или женщина?.. А какая, хрен, разница, это мы задаёмся порою совершенно лишними вопросами, Лучников же не только об этом не думал сейчас, он вообще ни о чём не думал, только спрашивал иногда, да сейчас вот услышал, что она начала раздражаться, а он не любит раздражённых женщин, чем, обычно, и пользуется его супруга, когда надо довести какое-нибудь дело до требуемого ею, а не им, конца.
                — Не доставай меня, поставь музыку, а то я сейчас сдохну, и ты, с-сука, будешь виноват в моей смерти.
                — Сейчас поставлю. — растерянно и виновато пролепетал журналист. — Только я не понял, где она включается.
                — Ну, ты тупой, я же сказала: во-он та-а-ам!!! — на этот раз она уронила бессильную руку в совершенно противоположном направлении, зато открыла глаза. — Тебе меня не жалко, да?
                — Жалко. — возразил Андрей и увидел тюнерсидигэгэтивикомбат далеко в углу этого огромного квадратного зала. — Я сейчас, ты водички-то выпей, а то и впрямь сдохнешь.
                Через секунд тридцать, найдя Тиволини, он выполнил просьбу девушки, тогда же и будильник зазвонил во второй раз: это означало, что, когда он зазвонит в третий раз, можно будет начисто забыть о том деле, ради которого его так нудно и ненужно запрограммировали.
                С первыми же нотами блюющего соло на саксофоне, зазвучавшего после четырёх тактов короткого фортепианного вступления, девушка свесила с края стола голову и тоже начала блевать.
                Молодой человек оценил это как прогресс к лучшему и не стал вмешиваться в процесс расставания с прошлым, такой занятный и необходимый — такой разный у каждого индивидуума. С последней нотой застободавшего уже за эту безумную ночь произведения она села на край стола, свесив ноги.
                — Тебе помочь? — поинтересовался Андрей, ибо девушка ещё пребывала в ненормальном состоянии.
                — Ты уже помог. А теперь смени пластинку. Застободала. Нет, постой, сперва дай закурить.
                — Я не курю. — нечаянно заподозрив себя во лжи, ответил он. — Кажется.
                — Свисти больше. Канифолишь, как сам дьявол в преисподней. «Форчун» у тебя где-то был, Андрюшечка! Не жадничай, а то больше не полюблю!
                — И не надо. — он стал шарить по карманам и, к удивлению своему, обнаружил мятую пачку во внутреннем кармане. — Было бы чем жадничать, этого дерьма мне не жалко.
                Он хотел было просто отдать ей эти папиросы, которые, возможно, и попробовал вчера (или сегодня?), чего только не случается по пьяни-то с нормальными людьми, но она достала себе папиросу и вложив, почти приклеив к нижней губе, стала ждать. Подумав мимоходом, что ж это значит, что она, видите ли, больше меня не полюбит, он машинально слазил в тот же карман и, на этот раз обнаружив там зажигалку, поднёс девушке огоньку. Она закурила, размотала рукой дым перед лицом и прошептала:
                — Этого педика Умрэна только за смертью посылать, да и то помрёшь, пока дождёшься.
                — Умрэн — скульптор?
                — Дерьмо он собачье, а не скульптор, посмотри вон вокруг, какой он скульптор. Жопа он, а не скульптор...
                — А ты тогда кто? Я думал, ты — его натурщица.
                — По совместительству, чтобы не платить, друг другу и позируем. Это я скульптор, да только вот у меня нет ни такой мастерской, вообще никакой мастерской у меня нет, и, разумеется, никаких заказов нет... Скоро и квартиры вон не будет, так что сюда к Умрэну и перееду. А ты почему это пластинку до сих пор не сменил?
                Андрей хмыкнул:
                — Так это ты про музыку — насчёт пластинки-то? А я думал, про разговор, мол, чтобы тему переменить...
                — А ты много не думай, утомительно для тела и покоя не будет, всё суета сует и томление духа. Тебе не к лицу думать.
                — Что желаете, эм-м... медмуазей, ме-дам?
                — Медмуазей, — она дунула ему в лицо вонючим папиросным дымом. — желает «Жёлтых бегемотов», усёк?
                — Да, и, конечно же, «Брильянт в говне»?
                — У-умница, но до Скорпиона тебе далеко!
                — А разве я претендую? — он пожал плечами, вновь отправляясь через всю мастерскую к тюнерсидигэгэтивикомбату. — Мой папа не министр иностранных дел, так что я выше головы прыгать не собираюсь, разве если кто подбросит, так и то я посмотрю, чтоб не очень хлопотно получилось.
                — Не очень опасно, ты хотел сказать? — громко уточнила она, потому как он был уже далековато. — А почему ты вчера молчал-то? Стоял рядом с главным министром, можно сказать, с первым человеком на деревне, и ни слова ему не сказал. Спросил бы для интересу, есть вообще на свете Бог или нет, и кто такой Сегрегатор? С чем его едят и как он выглядит? Кого любит, мальчиков или девочек?
                Зазвучали снова эти проклятые гиппопотамы неестественной масти, Андрей вернулся к девушке, она сидела там же, по-прежнему голая, более того, ногу задрав на стол, стала не только ещё откровенно бесстыдней сама по себе, но и стала ещё откровенно бесстыдней рассматривать смешавшегося журналиста, будто это он, а не она, был абсолютно голый. Лучников попытался ответить взаимностью, но профессионализма, или, быть может, равнодушия у неё оказалось гораздо больше, так что затянувшееся молчание закончилось тем, что он отвёл глаза и попросил:
                — Ты не хочешь одеться?
                — А зачем?
                — Ну, вроде как неприлично...
                — Что неприлично?
                — Когда один человек раздет, а другой... Ну, вот я, к примеру, одет... — почему именно так сформулировался ответ, сразу же и показавшийся самому ему странным, он не смог бы да и не сможет никогда объяснить, наверное, где-то подспудно в нём забрезжила шаловливая мысль о флирте, об эротическом приключении... И своими словами он попытался не только не предотвратить опасную связь, но, наоборот, сделать всё, чтобы она состоялась, эта маленькая столичная, секретная для всех и вся шалость...
                — Вот и разденься, раз тебе кажется, что ты неприличен, а мне и так хорошо. — она почти усугубила его состояние, раздвинув ноги и протянув к нему руки с потрясаемыми почти в пугающем жесте кистями. — Как ты ещё можешь о чём-то таком глупом думать, когда так болит голова?
                — Я же нормальный мужик, а не что-нибудь. Кроме того, если голова болит у тебя, это совсем не значит, что я тоже болен. Во всяком случае, не так тяжело, как это тебе кажется. Тебе сильно плохо?
                — Чё ты всё спрашиваешь и спрашиваешь одно и то же? Я, между прочим, не люблю повторяться. Поищи, пожалуйста, может, где-нибудь осталось?
                — Нет, не осталось, я уже искал. А что, Умрэн — или как там его? — пошёл за выпивкой?
                — Перед тем, как я заснула в последний раз.
                — А как давно это было? — заволновался почему-то Лучников.
                — А я почём знаю? Сколько времени?
                — Половина одиннадцатого скоро... Ого, меня, наверное, Сашка потерял совсем.
                — Сашка потерял, я нашла. Умрэн ушёл в восемь, вот и считай сам, сколько он ходит. Кстати, а ты сам-то чё не пошёл к своему... Этому, менеджеру с Общесегрегаторского гэгэтиви?
                — Ё-о-о-пэрэсэтэ! — теперь он вспомнил, да было поздновато, будильник тотчас, как будто только и ждал этого подлого момента, издевательски подтвердил, что мир сей, как правильно вчера заметил господин министр, придуманный не нами, далеко не так хорош, как нам иногда хочется верить. — Да так, не пошёл и всё, лучше я с тобой тут музыку послушаю. Проща-ай, Лазу-урны-ый Бе-ерег!
                Кажется, теперь она впервые посмотрела на него с настоящим интересом и, в меру имеющихся физических сил, с каким-то даже восхищением:
                — Ну, ты дал! Вчера нам все уши пропел про какой-то миг удачи, про то, что станешь всемирно знаменитым и популярным. Тебе что, на это наплевать?
                — Совершенно. — соврал Андрей. — Гораздо интересней с тобой пообщаться. Ты и вправду скульптор?
                — Божьей милостью.
                — А Умрэн? — он вспомнил, что это имя ему всё-таки было знакомо и раньше, до того, как вчера, то есть сегодня, познакомился с ним, хотя и в это верится с трудом, как во всё, что можно лишь с трудом вспомнить, а подробностей отбушевавшей пьянки он не помнил. Андрей развёл руками. — И что вообще мы здесь с вами делали? Это похоже на Лысую Гору в утро после шабаша.
                — Да ты поэт, никак? Посмотрите на него, умный, гордый, блудливый... Ой, галантный,  я хотела сказать, а имени моего всё никак вспомнить не можешь, да? У тебя ж на лице написано... — девушка поднялась на ноги и теперь изрядно свысока смотрела на него.
                Красивая. Богиня. Смотрит на смертного, посягнувшего... на её благосклонность и возомнившего себя достойным, криво усмехнулся неудавшийся некогда писатель и подошёл ближе, демонстративно рассматривая анатомические подробности божественной плоти, вспомнилось, что стол этот крутящийся и что вчера, вращая его, они уже рассматривали женщину и бородатый тип с золотым тяжёлым кольцом в ухе и сиреневой повязкой на одном глазу объяснял, обняв его за плечи, в чём именно состоит красота именно этого тела. Лучников взялся было за край стола, чтобы медленно подтолкнуть его ко вращению, но подумал, что она расценит это по-вчерашнему, то есть как желание эстетически созерцать её, а он хотел продемонстрировать теперь совершенно обратное: вроде как и не ищет теперь красоты, а просто рассматривает строение половых органов и даже как будто пытается оценить, насколько это будет приятно — совокупиться с их обладательницей, какова есть совместимость её половой принадлежности с его половым органом?! В принципе, он преуспел, потому что она присела перед ним, как бы невзначай ноги сдвинув, и теперь с почти равной высоты спросила:
                — Надеюсь, ты не думаешь, что я маньячка какая-нибудь или, наоборот, фригидная?
                Он молча пожал плечами, положил ладони на её колени и развёл их в стороны. Этого она, видимо, не ожидала, а потому и оказать сопротивление не успела.
                — Нет, милый Андрюша, ты неплох, конечно, весьма внешне неплох, но ты не в моём вкусе. Я не ханжа, не отношусь к таким вещам излишне серьёзно, но против желания — не люблю. Так вот, хочу тебя огорчить, ты во мне желания не пробуждаешь. Но, если ты настаиваешь, могу остаться вот так, мне это ничего не стоит, а тебе, я вижу, доставляет удовольствие, так что смотри.
                — Смотрю. Ты мне скажешь, наконец, своё имя или нет? Я не хочу играть в романтику и пытаться угадывать его или присваивать тебе какое-нибудь красивенькое литературное или гэгэтографическое имя.
                — Ну, так как там насчёт поэзии? Когда же это наш самоутверждающийся вьюнош последнее стихотворение сочинил? И почему же ты нам, твоим лучшим друзьям, разделившим тяжесть нежданной радости, так и не продекламировал его? А может, позу сменить? Хочешь, раком встану? Любишь, чтобы сразу обе дырки видно было?
                На этот раз гляделки Лучникову удались, он совершенно холодно и спокойно ответил ей в глаза:
                — Люблю. Я и ещё кое-что люблю, но настаивать и насиловать — не мой кайф, я люблю обоюдное желание. Не скрою, милая, ты лакомый кусочек, но я не настолько свеж, горяч и глуп, чтобы истечь слюной при виде... Извини, мне тридцать четыре года, и я успел навидаться всяких разных дырок. Здесь жратва какая-нибудь имеется?
                — Посмотри в холодильнике. — она пожала плечами и слезла со стола. — Меня зовут Бернарой, а ты интересный, только слишком часто обижаешься. Он вон там, за Наполеоном, только поосторожней, может током ударить, старый очень холодильник, убийца, он уже трёх человек убил.
                — Как это? — на полпути Лучников остановился, не поняв, шутит она или нет.
                — Это же антиквариат. Умрэн его на свалке купил, одного грузчика придавило, когда сюда его поднимали, тот в больнице подох, но это — издержки профессии, так что следователь никаких претензий не имел. Второго он отравил, подсунув стаканчик прокисшего йогурта, но и в этом обвинить Умрэна нельзя, не фиг, как говорится, без спроса в чужом холодильнике рыться. А третьего стукнуло электрическим током, когда он за ручку двери взялся, так что теперь этот холодильник открывают все в резиновых перчатках, они там рядом валяются.
                — А почему этот твой Умрэн его не починит?
                — Не хочет, говорит, кто свои, те знают, а незнакомца так и убить можно, если вдруг захочется.
                — И часто хочется незнакомцев убивать? — одев резиновые перчатки, Лучников с опаской открыл холодильник.
                — Да ты, Андрюшенька, не бойся, ты же свой, я же тебя предупредила.
                — Спасибо, Бернара, я никогда не забуду, что обязан тебе жизнью. — йогуртов он брать не стал, остального же было немного. — Нам с тобой полпалки ветчины хватит? Тут ещё сыр есть, но больно жёлтый на вид и жирный, подозрительный сыр.
                — Смотри сам, мне наплевать, но, если ты меня отравишь, тебе этого не простит наша великая и жестокая, но справедливая и прекрасная, Родина.
                — А она вообще умеет прощать? Хоть что-нибудь?
                — Не знаю, а так ли это важно? — Бернара смотрела, как Лучников ломает ветчину и сыр на куски. — У Родины, понимаешь ли, совсем другой масштаб, чем у отдельно взятого человека, потому что Родина, она не является личностью и все её морально-этические критерии лежат... за пределами личностных оценок, скорее всего её можно... сравнивать только с законами природы, что неотложны, как... как бы жестоки ни были. Родина — это современный... составляющий элемент борьбы за существование и фактор естественного отбора...
                — А этот, Дерендяев, он кто, тоже скульптор?
                — Неприличные вопросы задаёшь, Андрюша, Фимочка Дерендяев — умрэнов друг сердешный.
                Жуя, она достаточно невнятно произносила свою речь, но, прожевав очередной кусок, говорить переставала, чтобы откусить снова, притом кусала и ветчины, и сыра, так что некоторое время снова не могла говорить. Впрочем, Лучников почти и не слушал ту галиматью, которую она несла, он тоже жевал, и тоже — откусывая огромными кусками. Раздражающе удивительно было лишь то, что организм, начавший было естественно возбуждаться при виде обнажённой женщины, вдруг снова стал равнодушен к ней.
                !!! — все трое странно поглядели друг на  друга, подозревая в несуразностях полученного начала перемещения или, если хотите, сыгранного дебюта коварство автора сценария, но рассуждать было уже некогда, потому что до включения фотоновых ускорителей, необходимого для достижения скорости перехода, оставалось не так много времени: пора бы и на боковую. Попробуй-ка не усни до начала перехода, глядишь, вместо тебя товарищи твои вынут из кресла по окончанию психосоматических перегрузок кусок обезумевшего мяса, вряд ли уже имеющий шансы снова стать личностью.
                Наперекосяк всё пошло сразу же после того, как они покинули звезделёт. От внешнего его вида, например, им всем сразу же стало до ужаса смешно, и, расхохотавшись при виде звездехода «Голиаф», под который умудрились чудаки из Лаборатории предотвращения и ликвидации хроноклизмов запихать средней мощности челнок, ликвидаторы ввели в смущение собиравшуюся на оперное представление публику, тоже, надо признаться, достаточно экзотически-наивно выглядящую в свете мод нынешней Земли. Поняв, что лучше больше не позволять себе так раскалываться, ребята переглянулись, с трудом вернув себе серьёзность, и, дабы больше не становиться центром всеобщего внимания, поспешили пойти прочь.
                Они должны были сразу же и раствориться в социомассе, разделившись по выходу с Гранд Арена, но что-то защемило вдруг сердце, ведь все они были новобранцами и ни у одного из них не было никакого настоящего, ровным счётом, никакого адаптационного опыта, так что каждому из новоиспечённых ликвидаторов попросту стало страшно, может быть, и по-своему каждому, но всё-таки одинаково по силе. Ох, и неприятное же это чувство — страх, особенно, когда знаешь, что в отличие от тех ещё учебно-тренировочных стандартных стратегем, здесь ничто отнюдь не понарошку, а на самом что ни на есть деле. Самое страшное, что могло произойти там, так это отчисление из Центра адаптподготовки по профнепригодности, но и то — в случаях поистине уж безнадёжных, а не просто так. Чаще обходилось простыми взысканиями или штрафным продлением курса обучения и тренировочного цикла на год, что, кстати сказать, срабатывало отменно ввиду постыдности самого такого школярски-обидного факта, лучше уж, как говорится, вообще пролететь над Парижем, чем второй год мозги парить...
                Социомасса — зверь страшный, хоть и достаточно простенький и примитивный в своих повадках и рефлексах. Есть в науке о ней и свои шарлатаны, и настоящие гении, правда никто не знает до сих пор, кто есть кто, выбирая каждый раз заново лишь ту теорию, которая тебе понятна и подходит по принципам морально-этического порядка, а отнюдь не ту, которая является истиной или хотя бы приближается к таковой... Так было всегда, так есть теперь, так будет и потом, когда всё выше и ниже происходящее, собственно говоря, и проистечёт в виде локальных и глобального порядка конфликтов, это ж вам не слащаво-оптимистическая футурология, где ничто уже не прёт супротив открытых и железнопроверенных действительных навсегда законов.
                Конфликты межличностные есть всего лишь формирующие социомассу внутренние процессы, вроде химических — происходящих на молекулярном уровне, но в химии мы, как правило имеем дело с ограниченным количеством реактивных веществ, то есть с несколькими всего видами молекул и одним-двумя типами реакций, проистекающих одновременно, иначе химия, как наука, имеющая промышленное, читай — полезное, продолжение в жизни, теряет какой бы то ни было смысл. Социальная же психология имеет дело с неограниченным разнообразием психофизических и реакций, и реактивов, что, безусловно, делает само понятие закона довольно зыбким и смешным и достаточно, к тому же, относительным, хотя бесспорны и многие-многие процессы, развивающиеся по одним и тем же всем известным историческим сценариям, являющие миру одно за другим аналогичные события, потрясения и катастрофы.
                В Центре адаптподготовки социальная психология до сих пор остаётся единственным предметом, по окончанию прослушивания курса которой учащимся не ставят оценку, а педагогов приглашают по итогам практической деятельности выпускников, то есть по процентному содержанию удачных посещений. Стопроцентного успеха из теоретиков никто не добился, а из практиков никто, по-прежнему, не соглашается становиться теоретиком. Ликвидаторы ошибаются один раз, никто из них не умер своей смертью, все погибают там, в деле. Другой закон профессии, более закон чести, чем профессиональное требование: ликвидатор должен выполнить свою задачу, иначе его возвращение на Землю станет позором — негласным, неписанным, но самым настоящим, ещё более настоящим, чем кажется отсюда та странная порою жизнь, в которую они окунаются с головой и которую необходимо спасти от надвигающихся по их же законам трагедии.
                Разумеется, никто так и об этом сейчас не думал, они пожелали друг другу удачи — не произнося слов, только лишь поймав взгляды и кивнув. Аскольдов пошёл к выходу из подземного гаража, где-то за третьим поворотом на условленном маршруте по улицам города ему навстречу должен попасться резидент, закончивший вахту, на смену которому, собственно говоря, и прибыл ликвидатор Олег Аскольдов.
                Константин Барбитурадзе пошёл в противоположную сторону, ему предстояло принять вахту гораздо позднее и дальше: девять остановок здешнего метро, около пятой колонны от выхода человек с белыми разной длины по сторонам волосами оставит отчётную капсулу в виде какой-нибудь местной сумки или портфеля, в том виде то есть, что не вызовет никаких подозрений у посторонних свидетелей. Лучше б их не было, времени было достаточно, и Барбитурадзе занялся делом: стал адаптироваться, то есть слушать, смотреть, нюхать, трогать и так далее...
Если считать, что Костик и Олега разошлись в разные стороны по прямой, то Эст Каннибальцев двинулся перпендикулярно ей — прямо в подземный вход Гранд Арена, его предшественник был местной знаменитостью, и это было ужасно, потому что это значит, что знаменитость в этом мире пропадёт без вести, когда-то ситуация у этого вахтёра вышла из-под контроля, и он был вынужден пойти в поводу у обстоятельств, приняв невыгодное решение.
                Барбитурадзе — с одной стороны, Аскольдов — с другой, едва успели увернуться, выскочив из подземного гаража, от двух в строевом порядке бегущих вооружённых армий, во главах которых с копьями наперевес скакали на лошадях: с одной стороны — Челубеев, с другой — Пересветов. Зрелище было грандиозное и устрашающее, хорошенькое начало, подумал Олег, испугавшись за Костика, почему-то решив, что он сейчас с другой стороны попал в такую же ситуацию, не дай-то Бог, не успел выйти из гаража.
                Барбитурадзе, зная основательность и неторопливость Эста, больше испугался за него, надеясь, что тот успел на эту свою замечательную оперу, которую ему обещали как высшее наслаждение, вот только никому из них не обещали вооружённых людей, бегущих навстречу. Осмотревшись вокруг, попытавшись понять, как реагирует на это событие местная социомасса в лице отдельных встречных представителей, он не смог понять, то ли удивлены и они, то ли это нормально и вооружённые люди каждый день бегают по улицам города в таком бешеном количестве?
                Из всего, что он здесь успел рассмотреть, больше всего понравился Наполеон, за которым был холодильник, может быть, оттого лишь, что пыли на нём практически не было и благородная цветом и фактурой поверхность предстала во всей своей красоте. Кто такой этот Наполеон, так и не вспомнилось, но, бросив теперь остатки их с Бернарой завтрака в холодильник и сняв резиновые перчатки, он задержался около невысокой коренастой фигуры в странной — военной, по всей видимости — форме с заткнутой под мышку подзорной трубой и в сдвинутом назад красивом головном уборе сродни, наверное, треуголке, точного названия которого Андрей не знал.
                Кажется, в отличие от других неподвижных персонажей сегодняшней безмолвствующей массовки, у Наполеона был «живой глаз». Если так можно выразиться, поправил себя про себя осторожненько в своём дилетантском комментарии провинциальный, ибо столичным он уже не стал, репортёр — как у них, у скульпторов, про это принято говорить, чёрт побери? Не «живой глаз», это уж точно. Он вздрогнул, прямо рядом под самым ухом прозвучало насмешливое замечание Бернары:
                — О-о, да ты или вкус имеешь, или понимаешь, что к чему.
                — Разве это не одно и то же?! — сердито оторвался от созерцания Наполеона Лучников. — Ты меня напугала. Знаешь, а я не могу с тобой согласиться относительно несправедливости и глупости так презираемого тобой большинства, да, оно может ошибаться, но ведь это происходит не по его вине, а по вине того самого мудрого меньшинства, которое ты так обожаешь. Если оно такое мудрое, такое чистое и чувствительное, честное и принципиальное, то почему же оно так и не воспитало то самое большинство, о котором якобы только и печётся?! Значит, неправильно что-то в твоём меньшинстве, раз оно, хоть и правит миром, да никак всё его спасти не может!
                — Дурак ты, Андрей Лучников, и нечего  мне  больше добавить к этому, и ты, видимо, к моему превеликому, кстати, и искреннему сожалению, человек всё той же толпы, а не элиты. Как ты вообще сюда попал, не понимаю.
                — Вам на меня человек элиты пальцем указал, дважды отвесил комплименты моему чувству юмора и вручил мне свою визитку. Вот именно поэтому я и здесь, и это ведь смешно, если я и впрямь человек толпы. Разве нет?
                — Почему же?
                — Да потому, что это всего лишь потому, что я в одночасье хоть немного да стал, — Лучников завёлся, сам почувствовал это и, стараясь совладать с эмоциями, сделал паузу, глубоко вздохнув. — знаменитым, потому что я — теперь именно ваш шанс подмазаться к истории, побыть с ней рядом, а потом — использовать это в своих мелких и корыстных целях, но далеко не на благо ни Родины, ни народа!
                — Ты что, золотой медалист никак? — Бернара тоже рассердилась, но, видимо, как обычно, выразилось это в иронии и презрении. — Давай придуши меня прямо здесь как представителя богемы...
                — Представительницу. — вставил он.
                — Кой хрен разница, когда мы с тобой философствуем?! Неприлично, между прочим, прерывать собеседника, даже если он — представитель враждебной охлосу, то есть, в нашем случае — тебе… враждебной или просто неприятной тебе прослойки... Да пошёл ты! Не надо было тебя насчёт холодильника предупреждать, одним дураком в мире меньше бы стало, жаль, я тебя вовремя не раскусила. Можешь валить отсюда на все четыре стороны!!!
                — Успокойся, Бернара, я, в конце концов, не твой гость, а Умрэна и этого... Дерендяева?
                — Дерендяева.
                — Вот-вот, Дерендяева. По крайней мере, я имею право хотя бы их дождаться.
                — А тебе это надо? — девушка развернулась и пошла будто снова к столу, сказав тихо, так что он почти и не расслышал, что она там бурчит себе под нос. — Как скучно-то, если б кто знал!
                — Делом надо заниматься, а не водку пьянствовать и по столам в голом виде скакать.
                — А ты мне дал это дело, пролетарий? Ты мне предоставил возможность моим делом заниматься, а? Или, по-твоему, я у станка должна пахать? Больше толку будет, да?! А ты знаешь, сколько раз и я, и Умрэн, и Дерендяев — сколько раз на дню мы это слышим от тебе подобных?
                — Так прислушались бы к дельному совету, чем свои метафизические сопли разводить. — почему-то Лучников всё плёлся сзади и плёлся, всё продолжая отвечать, надеясь, что разговор ещё не закончился. — Много вас стало, вот и вся беда, было бы поменьше... Раза этак... Раз этак в десять, и вам бы самим легче было бы, на всех бы внимания нашего народного и средств бы на всех вас, паразитов, хватило бы...
                Нет, разумеется, он так и не думал, в принципе, как начал — шутя, так и продолжал, да только вот, видимо, в какой-то очень неопределённый момент слова вдруг стали восприниматься слишком уж серьёзно, и теперь стало уже невмочь остановиться, а пора бы, пора, ведь ещё немного, и в волосы друг другу вцепишься мёртвой, как говорится, хваткой.
                Потом совершенно вдруг за ними явился Дерендяев и, даже не попытавшись раздеться, стал настойчиво звать их на улицу:
                — Нарка, ты чё, сдурела, трахаться, когда на улице такое творится?! Теряешь былое чутьё, одевайся! — да он, никак, был уже в драбадан нетрезв. — Сейчас за бутылку, знай, заготовки снимай, веселье, как на проводах зимы! Одно что ещё никого не убили, и то скоро начнётся!
                — Что случилось?! — в один голос спросили Бернара с Лучниковым.
                — Да давайте скорей, сами увидите! Я вам не репортёр, чтобы рассказывать. Кстати, — он, шатаясь, добрался до Андрея и схватил его за грудки. — ты-то ещё почему здесь, а не там? Твой гражданский долг, понимаешь, там быть — в гуще событий, в народе и всегда... Понимаешь?!
                Оторопевший от нежданной такой дерендяевской настойчивости, журналист осторожно оторвал от себя его цепкие и пьяно требовательные руки:
                — Фимка, да ты бы лучше похмелиться принёс, Бернара вон полумёртвая, мне всю плешь за вас проела!
                Остекленелый роковой взгляд буревестника величайших событий просветлел не больше, чем на секунду:
                — Да вы чё, олухи, ничё так и не поняли? Я же нормальным языком сказал: веселись, народ, пей-гуляй, да сри, где хошь, и тому всё прочее подобное. — после снова одиноко уперевшись куда-то в одному только ему известную перспективную даль. — Умрэн, значит, торчит на углу Проспекта Сегрегатории и Малой Недвиженки. Кто помнит слова... этого, как его? Интернационала, во! Кто помнит, я вас спрашиваю, богема кондомовая?! Я помню только, что, кто был ничего, тот станет совсем. А там, стреть вашу душу мать, песни поют, между прочим, и как поют, это слышать надо, а не куда ни попадя! Вставай, заклятьем утеплённый... Застранцев всех — на виселицу, там ихнее самое подходящее место, в петле... Весь мир влюблённых дураков...
                Когда Дерендяев вдруг запел, стало плохо, хуже, чем было до того, и в поисках какого-нибудь поистине чудесного спасения Лучников растерянно оглянулся на Бернару: она, одетая наспех, но с небрежной заявкой на самодостаточную экстравагантность, была уже рядом и, сналёту остановив его лицо, уставилась в ничего не понимающие глаза, через секунду он понял, что она всего лишь как в зеркало смотрелась в стёкла его очков, крася свои в данный момент слаженные бантиком губы в ядовито-зелёный цвет.
                — Я готова. Пошли.
                — Это далеко? — с опаской спросил Андрей в кабине лифта, понимая вдруг, что что-то они слишком быстро передвигаются. — Мне надо бы Сашке позвонить. Снимать будем.
                — Внизу есть телефон. — Бернара взяла командование в свои безумные и красивые руки. — Только быстро.
                Собственно, они уже были внизу, так что, заражённый суматошным энтузиазмом сотоварищей Лучников бегом подскочил к телефон-автомату, на ходу вырвав из кармана модный свой по случаю командировки приобретённый блокнот последней модификации с жидкокристаллическим табло, с первого раза точно листнув на нужную строчку и чуть ли не со скоростью света потыкал в цифры на наборном щитке таксофона, вдвое опередив скорость набора. Дерендяев с Бернарой остановились у дверей, а на том конце провода молчали. Отсчитав пять гудков и увидев, что его уже торопят, он послушно махнул рукой и повесил трубку.
                — Ладно, он где-нибудь... — громко хряснули о металлические косяки стеклянные двери. — ...снимает, наверное, что ему в гостинице-то сидеть! Это далеко? Вы мне так и не сказали.
                — Какая тебе хрен разница? — Дерендяев непонятно как вообще держался на ногах, хорошо, что больше не порывался петь. — Радуйся, чукотка, что в такое интересное время не где-то там у себя в глуши преешь, а здесь — в первопрестольной. Да тебя там на руках...
                — Бернара! — Лучников решил добиться ясного ответа. — Это далеко?
                Девушка ускорила шаг, они без того уже почти бежали, и махнула рукой куда-то влево:
                — Да ты достал уже! Чё болтать лишнее? Твоя гостиница — вон за тем углом. — она махнула сразу же и в противоположную сторону. — А угол Сегрегатории и... Вон Умрэн!
                До на удивление самой обычной гражданской наружности скульптора, стоявшего точно на углу Проспекта Сегрегатории и Малой Недвиженской улицы, прямо-таки из какого-то только им самим отстаиваемого принципа опираясь даже на угол серокирпичного огромного здания Министерства Юстиции и Трудовой Реабилитации, оставалось каких-нибудь метров пятьдесят, когда шелудящий гамом и отдельно слышимыми голосами народных туда-сюда трущихся масс чуть-чуть морозноватый праздничный воздух взрезал со всех шести сторон какой-то авангардно-фантастический зверски-уходробильный канон, в котором не два, не три голоса, а тридцать три, нет, больше — сотни две-три воющих на полную мощу с разными частотами повтора полицейских, пожарных и санитарных сирен, басовой доминантой сопровождаемый умеренно рокочущими автодвигателями.
                Химерическими зубьями на крышах вокруг площади стоящих зданий повыросли силуэты стражников из Тайной полиции, традиционно и неизменно набираемых из самых высокорослых и сильных птерокоптов. В руках у них было традиционное оружие облав и разгонов, явлений редких, но эпизодически случающихся — полутораметровые из полутвёрдого капрона батоги и крепкие нейлоновые сети, имевшие, как сейчас помнится, до десяти, а то и до пятнадцати квадратных метров охвата; обычно их пользовали для ловли бродячих животных... Полицейские фургоны пятились задом наперёд, плотно перекрыв ведущие на Площадь Дня Независимости Проспект Сегрегатории и улицы Малую Недвиженскую и Ивановскую, между ними и по сторонам, прикрываясь щитами, плотной стеной двигались пешие полицейские, на два метра вперёд выставив в бойницы щитов жала электроразрядников. Дробстеров видно не было, то ли не было совсем, то ли не было видно.
                Стихийно возникшее хаотическое движение толпы погасило всяческую надежду дойти до именитого Умрэна, моментально затеряв какие бы то ни было представления о направлениях где-то в забурлевающих глубинах человеческой и птерочеловеческой массы, сжимаемой в весьма небольшом, как сразу же и выяснилось, для такого количества народу прямоугольнике площади перед фасадом Дворца Сегрегатора. Умирать не хотелось, более того, больше всего прочего захотелось именно жить, но стало страшно подозрительно, что этого очень не хочет кто-то другой, гораздо более сильный и решительный, беспощадный и неотвратимый.
                Нет, разумеется, он так и не думал, в принципе, как начал — шутя, так и продолжал, да только вот, видимо, в какой-то очень неопределённый момент слова стали восприниматься слишком серьёзно, и теперь стало уже невмочь остановиться, а пора бы, пора, ведь ещё немного, и в волосы друг другу вцепишься мёртвой, как говорится, хваткой. Этакую газетноподобную дрянь, пожалуй, и купит какая-нибудь газетёнка достаточно дурного пошиба или журналишко соответственной масти, но отнюдь не солидное издательство, и тем паче — не издательство попсового бульварного чтива для дегенерирующих домохозяек и недоразвитых маньяков. Как только он известил Романа об этом своём искреннем мнении, тот снова впал в состояние прогрессирующей конфронтации. Теперь их заклинило на пиве и закуске к нему, на, вообще, необходимости таковой к пиву.
                Патриот, казалось бы, должен был требовать неотъемлемости всех эстетических составляющих всевозможных вкусовых разнообразий и прочая-прочая, но он почему-то, наоборот, настаивал на расовой чистоте искусства пития пива и свысока соотнёсся ко всем этим орешкам, воблам, ракообразным, крекерам и тому подобному постольку, поскольку:
                — Пиво, как произведение подлинного человеческого гения, в принципе самого по себе изобретения — это раз, и высокого искусства — это два, которым хоть в нынешних промышленных масштабах уже и не является, но... — такова цитата. — остаётся, не нуждается в подпорках для истинного ценителя, даже если крепкое, по-новомодному — тёмное, чего раньше-то и не знали... Даже если сильноалкогольное...
                Дилетант же почему-то начал отстаивать именно ту точку зрения, что важен вкусовой ансамбль и, так сказать, сам ритуал, а не фактор алкогольного пития, после чего всё тот же патриот Набухов сказал, что в следующий раз он ничего такого к пиву больше покупать и не подумает... Наибольший возможный комфорт существования в неординарной ситуации человеку помогают восстановить или, по меньшей мере, сымитировать всякие разные мелочи, но, как при этом замечают многие профессионалы, мелочей должно быть наименьшее количество, желательно, ограниченное единичной исключительностью данного псевдообъекта, чтобы напряжённый решением более сложных задач мозг мог не занимать свои ресурсы процессом распознавания.
                По выходу из гаража Аскольдова более не интересовало происходящее там странное событие, главное теперь — не заблудиться в неизвестной местности, хотя этого просто и быть-то не может... Первый надлежащий поворот — направо, так что, сразу же по выходу на поверхность не торопясь совершить его, увидев киоск уличной торговли, Олег подошёл к пёстрой его стеклянной витрине и, искренне занявшись изучением местного ассортимента товаров народного потребления, стал дожидаться первого же покупателя, дабы идентифицировать валюту. Странно, но мир, содержащий в себе эту дурного тона страну Эль Де Градо, был излишне слишком аналогичен земному, виды и названия продуктов питания, напитков, легальных легконаркотических веществ, как то: алкогольных напитков и табачных изделий — всё очень напоминало родную покинутую Землю. От воспоминаний защемило бы сердце, но что уж там, да и зачем защемлять-то на первых всего лишь минутах десанта, это стало бы непрофессионализмом высшей пробы, изначально плохой формой, за что не то что потом, а сразу же и станет стыдно...
                Аскольдова окликнули:
                — Не желаете ли, господин застранец, выпуск «Последних известий»? — что-то было не совсем адекватное во внешности и в том, как разносчик новостей с толстущей пачкой грубой даже на вид печатной продукции под мышкой обратился к Аскольдову. — Самые последние известия, если вы интересуетесь, конечно, господин хороший?! Знаете ли, недолго осталось господами-то быть, скоро все товарищами будем, все-все — без всяких исключений. Позвольте представиться, Люмбаго Юрий Андреевич, доктор медицины...
                Ликвидатор растерялся, потому как представляться кому бы то ни было раньше времени не хотелось и не входило ни в какие установочные планы и никакими адаптационными моделями не предусматривалось. От доктора медицины стало надо избавиться чем быстрей, тем лучше, но как, ведь за газету принято платить, а валют и курсов он ещё не знал...
                — Очень приятно, с чего это вы решили, что я застранец? — хотел спросить Олег, но не мог ещё сделать этого, так как и адаптационного лингвистического курса не только что ещё не прослушал, но даже и диска-то в глаза не видел, так что сказал нечто межнациональное, общее для всех. — Кгхм-кгхмм, э-эм-м.
                Рука сама собою полезла в один карман, потом в другой, и это сработало, хренов Люмбаго этот поспешил успокоить случайно разоблачённого своего застранца:
                — Ничего-ничего, денег не надо, господин хороший, за хорошие новости я денег не беру, а новости, они, знаете ли, всегда хорошие, не так ли? — пальцы Юрия Андреевича профессионально отлепили от толстенной кипы влажный листок, почему-то отпечатанный с одной только стороны...
                С «ятями»?! Аскольдов чуть не выматерился некрасиво, оттого что едва не подавился, увидев такое, выхватил листок, как известно уже, пресловутых «Последних известий» и жадно начал читать. Экстренный выпуск, а это был именно таковой, содержал правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата. Далее следовали первые декреты новой власти и публиковались разные сведения, переданные по телеграфу и телефону. Аскольдову, примерному слушателю курса истории в Академии, ничего не стоило вспомнить то историческое сопряжение, из почвы которого оказался выкорчёван этот нежданный персонаж с устаревшими и, к тому ж, нездешними «Последними известиями». Довольно быстро, читай — профессионально, оправившись от потрясения, Люмбаго рядом Олег уже не обнаружил, чем, честно говоря, остался весьма и необъяснимо доволен.
                — Мне портеру, пожалуйста, вот этого, «Кули...» — начал он абсолютно без всякого смущения, засовывая руку в карман и нащупывая кнопку адекватизатора, но тут он почему-то стал читать по слогам, наверное, для того, чтоб не слишком заметным было его неподдельное удивление. — что?.. Ко-во.... О-о, да-да, именно, «Куликово поле», сколько с меня?
                — Три сольдо ровно.
                Олег достал из кармана три сольдо и, сам едва ли успев заметить, как выглядят эти здешние сольдо, отдал деньги продавцу. По спине пробежал холодок, говорят, в период испытаний и настройки адекватизаторов погибло несметное количество народу: как вахтёров, так и ликвидаторов, — но на этот раз всё обошлось, слава Богу, и он не стал шутить насчёт того, не дороговато ли — три сольдо за бутылочку обыкновенного пива, как подобным образом хвастались потом в Центре адаптподготовки многие ветераны Академии Континуум-Преобразования Стихийных Сопряжений. Аскольдов понял, что это были шутки для посвящённых, в коих число ему суждено в ближайшее время войти полноправным и не менее коварным сообщником. Кстати, о времени.
                Оно здесь было самое обычное, не торопливое и не флегматичное, во всяком случае, зевать не тянуло и блевать пока не хотелось, голова не кружилась, и пиво оказалось прекрасное, ликвидатор вдруг пожалел, что не взял в том же киоске сырных чипсов; он сидел на лавочке, а вокруг ходило местное народонаселение — так называемая социомасса, состоявшая на данный момент уже не из вооружённых бегущих боевым порядком людей, а из самых обыкновенных: мальчиков и девочек, продавцов лимонада, кормилиц с младенцами, пожарных, почтальонов, бородатых директоров кукольных театров, просто прохожих — спешащих и неспешных, непросто прохожих — так же не спешащих и, наоборот, хоть и не понятно, чем, но — занято одолеваемых своими проблемами. Много было крылатых, наверное, почти половина из всех, попадающихся на глаза — притом, половина была из них росту огромного, другая половина — вдвое ниже ростом и субтильней телосложением, впрочем, приблизительно так же делились и некрылатые: наверное, это и есть четыре здешние этнические группы. В голову какой-то малюсенькой занозкой-заусеницей пробралась тревожная мысль, почему-то не желающая пока оформиться в понятные слова...
                Часы не торопили, но Олег решил уж лучше пойти прогулочным, чем сейчас лишне ждать, а после — излишне догонять: до первого угла, правильнее сказать — поворота, осталось несколько шагов, и буквально с каждым шагом, отдаляющим от Гранд Арена, народу на улицах становилось, пожалуй, всё больше и больше.
                Сопротивляться движению всё теснее и тесней напирающей толпы было бесполезно, лавки, кафе, магазинчики по бокам улицы закрывались с опережением, страх гнал куда-нибудь в центр толпы, а разум требовал холодного рассуждения, хоть и не мог сам такого предоставить, повезло одной лишь Бернаре, и то-то уже хорошо: дверь кафе готовой пищи от «маэстро Бертолуччи, мастера третьего класса», вдруг открылась, и, едва ли всего лишь по пояс высунувшись наружу, смуглый усатый и смутно, но не конкретно, знакомый тип затащил её внутрь, тут же захлопнув дверь и сомкнув за нею бронированные, судя по всему, жалюзи.
                Странно, но от этого Лучникову почему-то стало спокойней на душе... Нет, конечно, если бы сейчас и самого его вот так же кто-нибудь затащил бы внутрь какого-нибудь всем неведомого крепкобронированного помещения, то, разумеется, ему было бы ещё спокойней, но что поделаешь, мрачно пошутил он, в этой жизни везёт не всем, во всяком случае, не всем — одинаково... Во всяком случае, ему самому показалось, что он пошутил, пусть мрачно, зато искренне. По Малой Недвиженке, выливавшейся на Площадь Дня Независимости, как из фьорда, промеж Дворца Сегрегатора, с одной стороны, и Министерства Юстиции и Трудовой Реабилитации — с другой, то есть навстречу и толпе, и Андрею Лучникову, в частности, выползли два танка, им было тесно вдвоём, но они медленно надвигались. Теперь страха уже не было, была паника, люди повернули к центру площади. Умрэн, до самого последнего момента так и не двигавшийся с места, наконец заметил журналиста, замахал ему рукой, показывая, мол, пусть лучше двигается-ка в направлении, совершенно противоположном движению масс, чем шибко удивил Лучникова, но ни сопротивляться, ни рассуждать, ни принимать решений было уже некогда, Андрей заставил себя двигаться против общего течения, что, разумеется, было очень трудно, но пока удавалось, через несколько секунд он увидел ту невзрачную дверцу, со спускающимся вниз, на несколько ступенек ниже уровня тротуара, крылечком перед ней. Она выглядела... Никак она выглядела, за ней не могло быть ни входа в какое бы то ни было жилое помещение, ни в магазинчик, ни во что бы то ни было вообще, толпа бежала мимо, совершенно не замечая обшарпанной чуть-чуть приоткрытой спасительной дверцы... Когда он, преодолев, приблизительно, половину дистанции, оглянулся, Умрэна на прежнем месте не было.
                Там, поворачивая ствол орудия в направлении центра площади, стоял танк. Было ли что под танком, разглядеть не удалось из-за бегущей толпы, Дерендяева он тоже не обнаружил и решительно с утроившимися или ушестерившимися усилиями воли и тела двинул к необъяснимой той двери, уверенный больше, чем в видимой им теперь реальности, в том, что за нею его ждёт спасение.
                — Куда прёшь, сволочь?! — ему больно саданули под дых, но это была не полиция, а кто-то из бегущих.
                — Сам сволочь! — прохрипел Андрей, буквально оступившись через все ступеньки вниз, и, звонким ударом головы открыв дверь, провалился во что-то мягкое, тёмное, холодное и страшное. — Извините, это я не вам.
                Белый стерильный электрический дневной свет включили почти сразу, пахло мерзко и противно, так пахло, например, когда в студенческие годы под самое Рождество его угораздило попасть на операционный стол с аппендицитом. Но сегодня самочувствие было не в пример лучше тогдашнего, отягощённого, ко всему прочему, ещё и осознанием испорченности праздника. Во-первых, ощущение такое, будто я здесь не один, попытался сформулировать свои совершенно дикие ощущения журналист, во-вторых, где я? А в-третьих, что я?! Вокруг не было ничего, ни стен — видимых стен, уточнилось само собой, ни вообще воздуха с его полагающимися температурой и какой-никакой плотностью, Лучников как бы висел в воздухе, очень сомневаясь, дышит ли вообще или так себе — засушили, тогда почему же в голове мысли роятся? А они в голове роятся-то? Или вот в этом некоем пространстве? Пространство, значит, всё-таки какое-никакое имеется, раз в нём что-то роится, может быть, это именно Андрей Арсеньевич и роится, кружится, мелкими такими частицами наподобие атомов, подавно тусуется броуновски?
                Андрей Арсеньевич, мы спасли вас в обмен на одну услугу, которую вы окажете нам, хотите вы того или нет, редактировать вашу память мы не будем, не имеем такого морального права — рисковать неглупой головой, так что потом, когда всё закончится, будете вы выкручиваться сами, а теперь, пожалуйста, исполнитесь чувством горячей и искренней благодарности к нам и смиритесь со всем, что будет с вами происходить в дальнейшем. Не задавайте лишних вопросов, потому что ответов вы всё равно сейчас не получите никаких, ваше волевое начало подавлено полностью, а о том, что было дальше на этой вашей дурацкой Площади Дня Независимости, узнаете в своё время. Я думаю, вы понимаете, что потом вам же будет лучше держать язык за зубами — в целях вашего же благополучия. И перестаньте думать обо мне, как об Умрэне. Умрэна больше нет в Сегрегатории.
                Теперь он остался совершенно один, было влажно, горячо и неприятно: прежде всего, существовал кто-то злой, и этот кто-то был вокруг. Этот кто-то не хотел давать ему жизни, а жить хотелось... И смоглось — неимоверными усилиями, отданными слепой, яростной и непонятной борьбе в течение нескольких месяцев ему удалось отвоевать жизнь и родиться. Теперь мать более не была тем несчастным жадным существом, которое, боясь за собственную жизнь, всячески сопротивлялось растущему в утробе новому организму. Пятно, непонятно почему теперь излучавшее тепло и добро, оформилось в прекрасную женщину, с каждым днём обретённой свободы набиравшую былую — былую?! — красоту...
                Ибо ребёнок не чувствовал себя подобно обыкновенным детям, он знал больше: всё то, чему обыкновенный ребёнок обучается природой, родителями, окружающими, учителями, друзьями, врагами, обществом — всё он знал раньше, чем это требовалось ему самому или окружающим его людям.
                О красоте его матери по миру ходили легенды, которые, как ни преувеличивай молва и фантазия, всё равно не могли отразить её действительной внеземной красоты, и хорошо было тем, их, слава Богу, большинство, кто никогда не видел её в глаза, потому что те, кто встречались с нею не в пространстве наивных произведений устного народного творчества, навек оставались наедине с чувством собственной ущербности, не изживаемым ничем, даже временем.
                Привычный же к этой красоте с самого раннего детства, плюс к тому, помнящий генетической памятью организма время, когда эта красота была ему враждебна, сейчас, кстати, вполне объяснимо — ведь беременность всегда во вред красоте, потому что во вред здоровью, мальчик не любил свою мать. Нет, разумеется, он её и не ненавидел, но и не любил, ему совершенно были непонятны все те восторги, которыми окружало её общество, он равнодушен был и к той истерии, что овладевала как толпами людей, так и отдельными людьми, при одном порою только виде великой царицы.
                Второй тип мировых легенд, в отличие от первого — чисто описательного, сопровождавший жизнь его матери и калечивший его собственную жизнь, представлял собой сонмище попыток разгадать, кто является отцом венценосного ребёнка, почти сгубившего красоту царицы, едва вообще не погубившего её при родах? Но сей вопрос не знал ответа, как, собственно, и сам ответ не знал вопроса, на который дан не был, и если Брут находил, что лучше быть вторым в Риме, чем первым в Зюкайке, то Цезарю, считавшему, как утверждают обременённые историографическим опытом историки, совсем напротив, наш мальчик мог и не завидовать.
                Самый большой дворец в стране, где он родился, был прекрасен внутри и величествен снаружи, передний фасад поверх узкого палисада глядел огромными окнами на правильной прямоугольной формы выпуклую к середине площадь, мощёную шестигранными железобетонными плитами, кой-где повыщербленными ровно на столько едва-едва, чтоб можно было, только чрезвычайно внимательно приглядевшись, обнаружить их железобетонность; каждый из столбов чугунной старинной ограды, возвышавшихся над нею почти вдвое, рассекал цветком лотоса грандиозно-праздничную картину, представавшую перед взором. Самые богатые, красивые и весёлые магазины, соревновавшиеся между собою пестротою неоновых и оригинальностью живых и выносных реклам, классической строгостью парадных и дороговизной отделочных материалов, занимали первые и вторые этажи пяти зданий напротив, составлявших единую сторону квартала, соединённых между собою вплоть и пропускавшие во внутренние дворы негустые потоки деловых карет и автомобилей в четыре одинаково оформленные и встроенные высокие арки. Слева и справа на площадь глядели кричащие витрины и роскошные подъезды магазинов поплоше. Задний фасад, на уровне Большого тронного зала выдававшийся вперёд широчайшим балконом, обращён был к стоянке транспортных средств гостей, но выездов с неё было тоже два: один — с этой же стороны, выходивший на большую, с напряжённым движением, но — не парадную, улицу капитана Артура Грэя, другой — через насквозь пронзившую дворец всегда сумрачную арку, которую скорее надо считать не аркой, а тоннелем, выходил на проезжую часть Площади Дня Независимости, то есть на Проспект Сегрегатора.
                Фердинанд неутомимо изучал доставшийся ему по праву происхождения Дворец, делая поразительнейшие открытия. Так, на тщательно и идеально прибранном чердаке он обнаружил стальной рыцарский хлам всех следовавших до нынешнего исторических периодов, исправный, но небоеспособный, книги, переплетённые в кожу и железо, высокими стеллажами скрывали стены и перегораживали в лабиринт всё пространство просторного чердака, сундуки, то и дело попадавшиеся на пути, ломились от самой разнообразной исторической одежды, всегда оказывавшейся мальчику впору. Почти всегда самостоятельно пускавшийся в свои путешествия мальчик, как только обнаруживался камень преткновения или предмет интереса, требовавший взрослых пояснений, сразу же и получал поддержку в лице всегда подоспевающего вовремя и готового ответить на любой вопрос наставника — профессора Сегрегаторского Университета имени Беллинсгаузена доктора гуманитарных наук Александра Степановича Зелёновского, будь то смешная и малопонятная застёжка на средневековом камзоле или богословские рассуждения, вычитанные в случайно открытой книжке. Читателю не стоит, наверное, напоминать, что ввиду странных причин рождения, Фердинанд успешно учился без какого бы то ни было труда, чем не только поражал высокоучёного профессора, но порою и просто пугал. Единственной тщательно исключённой из возможного чтения наследника престола темой оставалась мифология беспорочного зачатия, тем не менее, однажды взапой, если так можно выразиться относительно ребёнка восьми с половиной лет, изучив Большой Анатомический Атлас, он потребовал от Александра Степановича объяснений относительно своего рождения, чем, разумеется, вогнать того в краску не мог, но в какое-то панически-смущённое состояние доктора гуманитарных наук привёл. Вопрос был прост:
                — Александр Степанович, а где мой папа?
                Зелёновский испугался не на шутку, случилось страшное, он не мог ответить на вопрос не потому, что не имел на это права, тогда бы он давно сумел бы уж как-нибудь подготовиться к возможному эксцессу, он не мог ответить на вопрос кронпринца потому, что не знал ответа, потому что данный аномальный пример беспорочного зачатия был на сей момент единственным. Больше такого чуда ни с кем никогда ещё не приключалось да и вряд ли могло приключиться в будущем, как наглядно и безоговорочно показывали все исследования на эту тему. Он сам в те ещё годы вывел вопрос о беспорочном зачатии наследника престола из круга научных в круг богословских и философских проблем, ибо физиологически это было невозможно.
                Холодный пот, однако, не прошиб профессора, в озноб его не бросило, обморока почти что не приключилось, на краткое мгновение ока лишь он потерял и равновесие, и самообладание, но дар речи вернулся:
                — Малыш, в мире столько всего, что не поддаётся нашим мудрецам, много всего, что просто пока необъяснимо. Тебе придётся свыкнуться с мыслью, что ты не только по положению своему в обществе исключительный ребёнок, но и по происхождению. Твоё рождение окутано тайной, существование которой даже самые скептически настроенные умы человечества и птерочеловечества склонны считать ничем иным, как чудом, происшедшим только лишь по воле Божественного Провидения и никак иначе.
                Понимая, что не сказал ничего, наговорив столь много, Александр Степанович замолчал, предоставляя Фердинанду возможность вставить реплику, если, конечно, тому захочется, но должно было захотеться, учитель хорошо знал как темперамент своего ученика, так и его интеллектуальные запросы, но больше всего надеялся на этакую малотактичность, даже настырность, мальчика, всегда добивающегося ясных ответов, а не туманных отговорок, мол, «это, дитя моё, тебе знать ещё рановато» или «этого ты пока ещё не поймёшь, вот подрасти немного, и тогда...» Незаметно положив руку на пульс, доктор гуманитарных наук успокоился насчёт своего состояния здоровья в данный момент, кризис миновал, оставалось лишь с достоинством завершить дело.
                Как он и надеялся, правда, с небольшим запозданием, пытливо посверлив учителя взглядом безупречно синих глаз, Фердинанд царственно отвернулся от него и, сделав в сторону несколько шажков, строго спросил:
                — Что вы скрываете от меня, Александр Степанович?
                — Ровным счётом ничего, Ваше Высочество. — Зелёновский знал этот тон и предусмотрительно склонил голову, ведь кронпринц мог обернуться в любую секунду, ожидая от подданного либо истинного смирения, либо искреннего вызова и пытаясь это обнаружить внезапностью своего поведения. — Я сказал вам то, что знаю сам. В обычном понимании отца у вас нет. Только в метафизическом понимании проблемы мы можем констатировать его нефизическое присутствие.
                — Успокойтесь, профессор, — Фердинанду не удалось подловить учителя на каких-нибудь косом взгляде, румянце или нервном движении, поэтому он сразу же перестал быть коронованной особой, вновь став самым обыкновенным весёлым, непонимающим и бессердечным ребёнком, наивно и по праву добивающимся справедливости. — я всё понял. Он что, был недостойным человеком? Или, может быть, он был птерочеловеком? Скажите честно, я готов... Александр Степанович, пожалуйста, вы же знаете, я умею слушать и...
                — Да нет, мальчик мой, — глубинно где-то почти подленько радуясь, что всё пошло как надо, учитель искренне посочувствовал своему маленькому кронпринцу. — это ты успокойся...
                — ...я умею слушать, — закончил тихо Фердинанд. — и слышать, когда мне говорят правду.
                — Разве тебе кто-нибудь когда-нибудь говорил неправду, — Зелёновский взял ладони мальчика в свои. — посмотри мне в глаза, Фердинанд, пожалуйста: кто-нибудь? когда-нибудь?! неправду?!!
                — Нет, никогда. — сама безысходность, растерянность, окончательное непонимание. — Но вы ведь сами сказали, что этого не может быть, чтобы без отца получился ребёнок, да и я сам прочитал в Атласе. Как же так?
                — Я не знаю. — пожал плечами убелённый сединами и совершенно безоружный перед столь наивной и требовательной искренностию мудрец. — Я, как и ты, не могу этого ни понять, ни объяснить. И никто не может, вот в чём вся наша с тобой настоящая проблема.
                — Ладно, оставим это. — то ли потребовал, то ли позволил, возможно, что и предложил просто и без проблем, как присуще то обыкновенному ребёнку в двенадцать с четвертью лет, как и в восемь с половиной. — Александр Степанович, расскажите-ка мне честно про всё и без всякой утайки про теорию ветвящихся вселенных.
                — Это увлекательнейшая теория, Фердинанд. — философ и историк, филолог и искусствовед, психолог и футуролог академик Зелёновский Александр Степанович, шествуя вместе с учеником по розодендроновой аллее одного из двух задних парков Дворца, расположенных по сторонам выезда на улицу Артура Грэя, наслаждаясь столь редкой, в плену агрессивной среды мегаполиса возможной только в спокойные безветренные и матово-солнечные, совсем не обжигающие, полудни, благоуханной атмосферой расцветшего в полную силу, и даже чуть больше, лета. — Что именно тебя интересует?
                Чуть больше — это значит только то, что растения, в природе цветущие в разное время, здесь цвели, благодаря тщательному специальному уходу в соответствии со строго разработанными режимами, одновременно, даже так называемые вечнозелёные леса, тропики там разные и прочая, никогда бы не сравнились такой сверхгармонией, возможной к воплощению только человеческому истинному гению.
                — Всё. — кронпринц, давно разлюбивший мундиры и камзолы, сегодня всё же выглядел почти торжественно, скрепя сердце отказавшись от обычных в последнее время джинсовых шортиков и футболки в сеточку: бело-розовая с голубым отливом рубаха с пышными рукавами, украшенная драгоценными пуговицами, запонками и диамантовой брошью на вороте, беспрестанно лилась по телу мелкими непенящимися волнами, крупноклетчатые тёмно-бордовые брючки недлинной своей длиною допускали доступность взгляду оранжевых носочков, идеально лежащих на ступне, прячущейся в почти по-взрослому щёгольских бальных штиблетиках. — От начальных положений теории путешествий во времени до анализа возможности так называемых временных петель.
                — Это долгий разговор, Ваше Высочество. Мы можем продолжать наш с Вами неспешный променад, а можем и устроиться в каком-нибудь из боскетов на лужайке.
                Профессор не догадывался, да и никак бы и не мог предположить, что не по летам взрослеющий хитрый мальчишка не просто любопытствует, подобно сверстникам, не взирая на пугающие сложность и глубину открывающихся перед ними научных горизонтов, а лукаво продолжает начатый тремя с тремя четвертями годами раньше разговор о своём незаурядном появлении на свет.
                Лужайка, столь безответственно названная профессором лужайкой, собственно говоря, лужайкой-то и не являлась, Фердинанд давно запретил косить траву, и теперь это был сочный изумрудной яркости и по пояс высоты луг, в котором, словно в море диковинные острова, возвышались изящно вырезанные из густо ветвящихся кустов можжевельника и сирени, лесного ореха и розодендрона беседки.
                Внутри избранного на этот раз боскета было достаточно тени, чтобы не было жарко, да и духота носила характер не обусловленной слишком высокой температурой горячести воздуха, трудного для обыкновенного дыхания, а являлась вполне закономерным результатом непроветриваемости и перенасыщенности густым ароматом цветущего крестоцветника, что только лишь при так называемом «лёгком», так же известном под названием «йогического», дыханием способствовала умственным занятиям, так что через некоторое время, подготовившись и настроив организмы свои на плодотворный интеллектуальный труд, учитель и ученик продолжили свои занятия, полулёжа в шезлонгах друг напротив друга.
                Солнце в мистически сплетённых в соответствии с теорией ветвящихся вселенных ветвях архитектурно остриженного кустарника выглядело фантастически: лучи его, изображаемые обычными художниками при обычных обстоятельствах расходящимися от светила, как от единого центра, здесь представляли собой произвольной длины вокруг этого центра замеревшие дуги. Так солнце изображали художники нового поколения, правда, из какого-то своего принципа, забывающие нарисовать крону куста или дерева, благодаря которым только и может наблюдаться подобный чисто визуальный и отнюдь нематериалистический эффект. Впрочем, это было красиво, так что этих новаторов давно уже перестали критиковать, наоборот, так называемые «экспрессионисты» начали пользоваться безусловным успехом, многие — даже войдя в моду, а это значило немало: достаток, обласканность всеобщим вниманием, порою — и возможность влиять на события общественной и государственной жизни страны.
                Всё это хорошо лишь до поры до времени и не больше, чем в меру, подумал министр внутренних дел, проходя по коридору и в конце его видя приближающуюся картину самого-самого модного нынче экспрессиониста, точнее сказать, экспрессионистки — Камиллы Кортес-Дебюсси, надо подтолкнуть этих бездельников изобрести чего-нибудь совершенно-противоположное да и схлестнуть не на жизнь, а на смерть в какой-нибудь для них принципиальной идиотической дискуссии, глядишь, пореже будут на улицу бегать в поисках острых ощущений, общения с народом и правды жизни.
                Ну, скажите мне на милость, милостивые граждане-судари Великой Сегрегатории, до каких пор вы, такие честные, талантливые, трудолюбивые люди, почти как один все хорошие, будете совать нос не в свои дела? Хлеб должен печи пекарь, государством управлять министр, лучше бы Сегрегатор, конечно, да где его взять? — на чём это я остановился?! — он вспомнил. — Так ведь, ах, позвольте, на том, что токарь должен на своём суперсовременном шикарном станке винтики-шпунтики вытачивать, а художник — картины малевать. Доброхоты нашлись, тоже мне — советчики хреновы, — сэр Дуглас Скорпинтайм остановился перед ярким, искренне и радостно заражающим зрителя какой-то своей пёстростью обуревающих чувств полотном, — я же не лезу к вам в учителя, не приказываю раз и навсегда, как нужно краски размешивать и как руку ставить, не настаиваю на партийности, народности и классовости, не требую патриархальности и религиозности, я только одного хочу, не лезьте в дела, в которых ничего не понимаете, предоставьте-ка мне самому разбираться с государственными делами, я на этом деле не одну мангусту, сдобренную не одним пудом соли, захавал. Это ведь вам не мороженое на балу трескать!
                — Как хоть называется? — произнёс он негромко и достал из кармана блокнот в ожидании затребованной информации. — Через двадцать минут подайте мне оперативную информацию об авторе этого высокохудожественного полотна. А к вечернему чаю — полный отчёт на стол.
                Пока кто-то уже обсматривал каждый квадратный сантиметрик картины, как спереди, так и с изнанки, другой кто-то уже отдавал распоряжения, и люди побежали, полетели исполнять приказание министра.
                — Салман, Сегрегатор не будет преследовать участников взятия Санта-Люстихь-Роджер Форта, но лучше бы нам самим знать, кто там был. Это в интересах безопасности государства. Понимаешь, мне нужно, чтобы неофициальное расследование, с помощью которого я намерен получить эти сведения, было правово защищено.
                — Понимаю. — кроме сказанного, Ханида понимал ещё и то, что этот разговор всего лишь для подчинённых, а его ждёт совсем другой, наверное, гораздо более трудный разговор. Более трудный, более секретный, совершенно секретный, конфиденциально-частный, чёрт побери, но у этого сэра министра, государственные дела растут прямиком из частных, а частные из противоположного...
                Старший лейтенант наконец обнаружил на резной великолепной раме имя картины:
                — Сэр, картина называется «Пикник на обочине», принадлежит перу Камиллы Кортес-Дебюсси.
                Адвокат был доволен, что удалось скользкий вопрос министра оставить на данный момент без ответа, врать не пришлось.
                — Кирхенмайер, перу может принадлежать роман или рассказ, а картина... — министр пожалел, что неосторожно пустился в просветительство, он не знал, как в таких случаях искусствоведы и экскурсоводы говорят относительно картин. — ...картина бывает написана таким-то художником, или рукой такого-то художника... — вот ведь досада какая, должно же быть аналогичное выражение. — ...принадлежать руке такого-то художника... — вспомнил!!! — А лучше всего — принадлежит кисти, надо говорить. Понял?
                — Так точно, сэр! — Кирхенмайер щёлкнул каблуками и исправился. — Картина «Пикник на обочине» принадлежит кисти Камиллы Кортес-Дебюсси.
                — Да понял я, понял уже, зачем повторяешь? Я ведь не глухой. Всем — вольно! — Скорпинтайм обратился теперь только к Ханиде. — Ну, пойдём, Салман-адвокат, поговорим о настоящем деле.
                Проходя мимо секретарши, он обронил мимоходом:
                — Глашенька, нам как обычно.
                — Через пять минут, сэр Дуглас. — пообещала, совершенно как обычно, Глафира Прорешкина, вставая из-за стола. — Вам три срочных совершенно секретных пакета: от Протопопрото... поповичса, от Ревью, и от некоего... Сейчас посмотрю, старшего следователя Тайной полиции Фрэнсиса Форда Копполы Дрейка.
                — Давай, а потом сделай мне краткую сводку по этому Дрейку. — он взял три крупноформатных пакета и, открыв перед Ханидой дверь, пропустил его в свой кабинет, потом же, когда остался с секретаршей с глазу на глаз, добавил ещё спокойней и тише, чем прежде. — И ещё, Глаша, всю информацию по «Скорпионовым братьям» и «Огнепоклонникам», так, чтобы никто, кроме тебя не знал.
                — Когда?
                — Ну, когда соберёшь, тогда и принеси.
                — Хорошо.
                Услышав ответ, который обещал какое только возможно быстрое исполнение, он вошёл в кабинет. Предлагать Салману сигару было уже ненадобно потому, как тот уже курил, сидя на предусмотренном для конфиденциальных посетителей стуле. Проходя мимо него к столу, чуть недовольно Дуглас Скорпинтайм заметил:
                — Ты зачем на этот дрянной стул уселся, а? Меня подразнить хотел? Не надо так шутить, пойдём на балкон.
                — Извините... — не намереваясь продолжать своё, Салман Гроя Ханида, преуспевающий ныне отличник юстакадемии, всегда имевший высшую оценку по психологии общения, предоставил возможность собеседнику прервать его.
                — Давай-ка без «извини-те-с», обойдёмся. — министр нажал на кнопку в верхнем ящике стола. — Надеюсь, мой сын не требовал от тебя такого обращения?
                Окно, тонированное снаружи под кирпичную стену, бронированное, а посему и тяжёлое, медлительно поползло в сторону, что и изнутри-то практически незаметно, а снаружи, ввиду великолепного качества замещающей голограммы, если кто и обращал в данный момент внимание на задний фасад Министерства Внутренних Дел, то видеть могли бы, как прямиком из самой обыкновенной странно глухой стены на балкон выходят люди. Они расположились в двух параллельно обращённых к палисаду плетёных из хвороста садовых креслицах по сторонам торца длиннопрямоугольного, так же изящно плетёного, стола. Две обыкновенных хрустальных пепельницы стояли удобно под руками курильщиков.
                — Нет, Дуглас, — отлегло, и, успокоившись, Салман Гроя Ханида, адвокат премьер-класса Общесегрегаторской Коллегии Адвокатов, встал с опасного стула и последовал за клиентом, которого без лишней скромности мог бы называть и приятелем, на балкон. — со стороны, я думаю, это было похоже на дружбу.
                — Жаль, что вы с ним не подружились по-настоящему, в силу возраста у тебя это могло получиться.
                — Ну уж нет, ты только представь себе меня ежедневно с утра до вечера, да и ночами тоже, гоняющим на мотоцикле, беспрестанно пьющим пиво и уотку, нарушающим правила дорожного движения и общественного порядка, громящим застрахованное имущество очень хитрых и не слишком чистоплотных граждан и дерущимся каждый Божий день, и ты поймёшь, что это было органически невозможно.
                — Об этом я и говорю, Салман, жаль, что это было, как ты говоришь, органически невозможно. — Скорпинтайм вздохнул, будто и не закончив своей мысли, будто и не ожидал никаких слов, просто чуть приостановился, чтобы, как бы это ни было тяжело, грустно и грузно двинуться дальше. Адвокат лишь развёл руками, ожидая конкретного перехода на предмет разговора. — Понятие времени не выводится из какого бы то ни было опыта, друг мой, а посему та самая наука, что предназначена сокращать нам опыты быстротекущей жизни, в вопросе познания законов этого самого времени абсолютно бессильна, то есть при возможности созерцать время мы не имеем ни малейшего шанса познать его. Кто та девушка, что так наивно и красиво сыграла во вчерашнем шоу роль жизнерадостной, ничего в жизни не понимающей жестокосердой мамаши?
                Дослушивая вопрос, Ханида про себя, не вслух, превознёс хвалу Сегрегатору и Небу Господа нашего, что уже на следующий же день исполнил наказ Моррисона, и теперь ему не пришлось врать:
                — Это была его жена.
                Сэр Дуглас перекинул сигару из одного угла рта в другой, отчего изрядно натлевший к этому времени конец её обвалился серым пеплом на сине-белые чуть срозова брюки. Знал бы заранее то, что иногда приходится выслушивать нежданно, так обязательно бы по случаю надевал бы портки огнеупорные и немаркие, например, из комплекта противохимического комбеза. Почему он оказался не готов, ведь этого можно было ожидать, всмотрись он чуть повнимательней в подробности этих злосчастных переговоров? Автоматически Скорпинтайм взял со стола один из принесённых пакетов и медленно вскрыл его, печально оторвав от края со стороны адреса узкую бумажную полоску.
                — Кто она?
                — Никто. Обыкновенная девица, ничего не могу сказать ни плохого, ни хорошего, это было бы непрофессионально, достойным внимания фактом является лишь то, что урождённая Пономарёфф Татьяна три тысячи восьмого года рождения приходится вам женой сына, то есть невесткой.
                 «Сэр, имею честь и обязанность сообщить Вам, что в Столице активизировалась деятельность так называемого чёрного валютного коридора, всвязи с чем наблюдаются явления частичной девальвации сольдо и незначительного понижения курса сегрегаторской рублеты. Возможно присутствие в валютном обороте неконтролируемой застранной денежной единицы. Определить её эквивалентную опасность в эСЦэКаКаэСЦэ не готовы и просто требуют принятия срочных и секретных мер консервативного вмешательства в механизм официального валютного обмена, дабы выявить причину процесса».
                И это уже не новость, душа Елизавет свет Петрович, едва ль заметно усмехнулся министр внутренних дел.
                — Ну и шуточки у тебя, Салман. Где зарегистрирован брак? И когда?
                — В церкви святого Варфоломеуса, что в селе Новотроицк, это в ста восьмидесяти километрах от Столицы, венчание состоялось за месяц до вышеописываемых событий.
                 «Что же касается похищения Его Высочества кронпринца Фердинанда, то могу сообщить, что экстренное следствие ведёт под моим непосредственным неусыпным контролем старший следователь Фрэнсис Форд Коппола Дрейк. Выявлено наличие широкого заговора застранных спецслужб. Заказчики не идентифицированы, работа ведётся круглосуточно. Задержанный заговорщик при задержании, к сожалению, сумел покончить жизнь самоубийством».
                — Не говори красиво, Салман, это тоже непрофессионально. Брак действителен? Ты видел документы?
                — Разумеется, сэр, у меня имеются копии, я ездил туда лично и разговаривал с тамошним попом. Только представьте себе, какие пошлые шуточки порою откалывает нам наша жизнь: святого отца зовут Валентином, и, похоже, он специализируется ввиду дальности своего прихода от Столицы на венчании пар, идущих в брак против воли родителей и вразрез аналитическому прогнозу Комитета по Планированию и Созданию Семьи.
                — Н-н-да-а, излишне добр порою бывает наш Сегрегатор, и излишне терпим, давно надо было отделить церковь от государства. Так ведь и до какого-нибудь банального сектантства недалеко, прости, Господи. Итак хлопот полон рот. Разве никак нельзя прикрыть столь вредную деятельность этого крамольного попа?
                — Ни в коем случае. Программа самосовершенствования генофонда не является законом, и Комитет не обладает правом вето на заключение брака между свободными гражданами Сегрегатории.
                 «О соединении же воедино этих двух странно совпавших во времени событий, и это моё личное ответственное мнение, и о какой-то глобальности выводов, которые следует якобы сделать из данного чисто случайного нагромождения фактов, говорить преждевременно. Прощаясь с Вами, выражаю надежду, что всё у нас будет хорошо, и Вам желаю того же. Искренне Ваш, комиссар Елизавет Ревью».
                — Тогда зачем нам такая Программа и такой Комитет?
                — Об этом, сэр Дуглас, я хотел спросить вас ещё тогда, когда вы только учредили Комитет и Программу, но очень долго официально формировалось и поддерживалось мнение, что деятельность Комитета приносит положительные плоды, когда же выяснилось, что Комитет никакой реальной роли в создании семей гражданами Сегрегатории не играет, мне уже было всё равно, а посему я не могу сейчас ответить на ваш вопрос.
                 «Здравствуй, приятель. Я решил писнуть эту бумажку, потому что разговор не телефонный, а поговорить надо; ещё раз я прошу у тебя прощения, надеюсь, что ты найдёшь в себе силы — не ради меня, нет, и даже не ради воскрешения той дружбы, которая когда-то была — выслушать меня; то есть прочитать это письмо. Потом можешь его уничтожить, и, как всегда, дать понять и мне, и всем, что разорвал его, не читая. Положение весьма серьёзно».
                — Хорошо, вопрос о законности брака теперь оставим. Скажи честно, Салман, это сам Морри попросил тебя оформить их брак задним числом, когда решился на... — Дугласу Скорпинтайму удалось подавить в себе смущение, ему удалось всё: не сглотнуть, не закашляться, сдержать невольную слезу тоже удалось... почти всё, сам поправил он себя, привыкший даже в беседах с самыми близкими людьми (или просто с верными и профессиональными адвокатами?) видеть себя со стороны, не удалось только сразу подобрать подходящее слово. — ...на это?! Ты ещё не купил ей хороший дом на Лазурном Берегу? Она беременна?
                Салману стало весьма неуютно, не смотря ни на что, ни на какие симпатии, каковые иногда всё-таки испытывал по отношению к старику Скорпинтайму, он помнил, что перед ним не божий одуванчик из дома престарелых, а самый всесильный в стране гражданин... самодур и политик, хитрец и, по надобности, негодяй... Так что не стоит отвечать на столь увесистую такую пачку правильно заданных вопросов, хотя бы из соображений личной безопасности, если не из профессионального долга.
                Глаша, вынырнув из голографической стены и чуть ли не напугав адвоката, принесла бренди и кофе, сухариков — плоскую вазочку в виде свернувшейся магниево-переливчатыми своими кольцами змеи. Он, возможно, только лишь из чувства несостоявшегося испуга неожиданно для самого себя попросил, правда, так сразу же и не поняв, у кого:
                — А можно мне уотки? — и от неловкости такого своего шага, занялся раскуриванием сигары, ах, как она вовремя погасла! — Женьшеневой?
                — Почему нет? Глаша, сделай нам, пожалуйста, женьшеневой. — секретарша, чуткая до каждой мелочи, приостановилась, удивлённая, вопросительно глядя на министра, и он подтвердил, ответно чутко уловив её непонимание. — Да-да, и господину Ханиде, и мне, и тогда уж сообрази там какую-нибудь закуску посерьёзней.
                 «Сегрегатория на грани катастрофы, да ты и сам это знаешь. Пора покончить и с собственными иллюзиями, и с тем устаревшим аттракционом, которым мы развлекаем народ. Давай-ка тряхни стариной. Или придумай что-нибудь новенькое. Или уж дай им свободу. Как они ни плохи, а чего-то да заслужили, хотя бы твоего признания, что ты нуждаешься в них. Войну выигрывают не полководцы. Войну выигрывает армия. А если не армия, то тот самый народ, из которого её, разбитую, когда-то понабрали. Я даже не могу себе представить, перед лицом какой опасности мы оказались на этот раз. Может быть, это пришёл тот самый обещанный Конец Света? Нам обязательно и во что бы то ни стало надо поговорить, став выше личных обид и амбиций».
                — Вот поверишь мне или нет? — Дуглас оборвал вопрос, сознательно оставив его непонятным.
                Ханида помолчал и, только не дождавшись продолжения, попросил выразиться поясней:
                — Насчёт чего, сэр Дуглас?
                — Нет, вот ты только послушай меня. Совершенно неожиданная мысль. Само собой понятно, что ты мне сейчас не поверишь, но, на мой контрольно... О-о-о-у-у, — поморщившись, будто ему подсунули чилли вместо сладкого, — то есть, я хотел сказать, сугубо на мой вкус... то есть на мой взгляд, — министр споткнулся ещё раз, и опять сознательно. — из Протопопротопоповичса мог бы получиться отменный писатель. Властитель дум, блин, чтоб его и мать, и отца на раскоряку!
                Вопрос, совершенно при том утратив вопросительную интонацию, прозвучал предельно (беспредельно ясно) до конца, но ни легче, ни ясней на душе от этого не стало, Ханида окончательно смутился, в последнее время с этими Скорпинтаймами, Сегрегатор их дери без разбору, стало сложновато. Просто — ну, никуда негоже!
                — Я не совсем... — начал было он, но вдруг вынужден был замолчать, поймав резко брошенный перед ним на стол и по инерции соскользнувший было со стола, если б он его не поймал, листок приличной душистой бумаги.
                Не слушая его, сэр Дуглас продолжил про своё:
                — На этой, сволочь меня заешь, чисто априорной необходимости основывается такая возможность основоположений об аксиомах времени: оно имеет только одно измерение. Различные времена существуют не вместе, а последовательно, совершенно, кстати сказать, противно пространствам, которые, как раз, существуют не друг после друга, а одновременно. И это нам предоставляет не опыт, а гений.
                Спасением, ниспосланным свыше, вторично явилась из стены, неся на подносе инейком подёрнутую длинную бутылочку уотки «Ломонософф», секретарша Глафира Джойс Прорешкина, к которой, не смотря на её вполне и для него подходящие возраст — всего около тридцати — и очаровательную внешность, Ханида питал безумное уважение и, следовательно, борясь с собственными мимолётными желаниями и эротическими амбициями, даже не мог и, наверное, не смел представить себе чего-нибудь этакого... Как сказать-то теперь, когда слово «эротика» уже как-то само собой неуправляемо использовалось?.. Н-ну, неприлично-само-собой-разумеющегося этакого — со своей стороны, что очень хотелось не только представить. Кроме главного, на стол с подноса перекочевало три или четыре розеточки...
                В них имелись нарезанный ювелирно тонкими ломтями белый хлеб, жирно блестящая маленькими ослепительными точечками искажающе натянувших мир на надлежащую ей геометрическую сферичность отражений паюсная икра, белые маринованные грибочки в соплюшечках тянущегося вслед маринада. Маленькие, с две фаланги пальца длиной, рыжевато подкопчёные сосисочки плавали островами в акватории негустого томатного соуса. Проснулись аппетит и интерес к жизни, ещё немного, и, пожалуй, на девочек потянет, пошутил про себя г-н адвокат премьер-класса Общесегрегаторской Коллегии Адвокатов Салман Гроя Ханида и, оправившись от последней растерянности, поднял вместе с клиентом, которого без лишней скромности мог бы называть и приятелем, стопку налитой секретаршей уотки.
                — Спасибо, Глаша, — неожиданно, вот ведь — опять неожиданно, сегодня он — сама внезапность, так, наверное, Суворов Александр Васильевич одерживал свои безумные победы, министр обратился к секретарше. — сядь, пожалуйста, посиди с нами...
                Похоже, Глаша — такая же сегодня ежеминутно побеждаемая генеральша, как и Салман. Она чуть было не села тут же, подперев кулаком опадающую свою челюсть, и это грозило б совсем уж неприличным каким-нибудь падением, если бы не расторопность Ханиды: он успел протянуть в сторону руку и подставить под неё креслице, слава Богу, бывшее лёгким, потому что плетёным.
                Сэр Дуглас-Моррисон-Джеймс Скорпинтайм нисколько не замечал и не трудился замечать производимых им фуроров, он поставил свою стопочку подчинённой, налил себе сам, ведь посуды хватало, и поднял в тишине, лишь отдалённо нарушаемой гудением и шуршанием автомобилей по панели улицы Артура Грэя, негромкий тост:
                — Если мы свой рассудок провозглашаем способностью установить то или иное правило, то способность суждения есть ничто иное, как умение подводить под правила. Но распознавание ситуации является не только человеческим инстинктом, более того, человек, совершенствуясь, как он почему-то считает... ошибочно считает человек, что только лишь совершенствуется, мы утратили способность распознавать ситуацию чувствами, так как это делают звери. Зато вместо этой природной силы мы синтезировали нечто объединяющее природность, данную изначально, с разумностью, непотребно и самостоятельно развитой. Это нечто — страсть, то есть комплексное чувство... Я говорю о чувствах в человеческом, а не в зверином понимании слова... В этой сложно организованной и совершенно стихийной, при том, системе существования человек разумный запутался окончательно, потому что мир изменяется ежемгновенно, а человек по-прежнему пытается натянуть его полотнище на роскошный и вычурный, идеальный и крепкий, но — устарело прямоугольный, подрамник. Я прошу прощения за то, что, возможно, говорю сейчас нечто непонятное, но именно в констатации факта, что нам никогда не познать мир во всей его хаотически-прекрасной гармоничности, и может только заключаться та таинственная сила человека, что поднимает его до принципиально нового уровня существования. Я говорю о божественной составляющей человека, ибо познание есть отождествление. Спасибо за внимание... Н-ну, давайте-ка выпьем, пока уотка в руке не закипела.
                Слушатели послушались, выпили, хоть речь говорящего и была долгой, но температура напитка к худшему не изменилась, закуска пришлась впору, и все присутствующие за столом, включая, наверное и самого говорившего, поклялись внутренне более ничему уже сегодня не удивляться, ведь вдохновение есть божественное откровение, а не произвол вольного художника, хотя именно на этом и пытаются настаивать многие обуреваемые гордыней модные творцы.
                — Ну, да Бог им судья. — Роман в какой-то ужасающей степени достоверности вдруг почувствовал в себе закипающую высоким негодованием благодарность Набухову.
                Сам не понимая того, что вдруг сотворил, этот длинномозгий шиздюк Витька подсказал... Нет, сформулировал ту давно мучившую рассудок концепцию, благодаря которой только и можно ещё продолжать существование на этой Земле, благодаря которой можно упираться в понятия долга и чести, ответственно принимать решения, и знать при том, что всё, что ни происходит... Не-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-ет, не к лучшему, а — ненапрасно!
                — Раз так, значит, так надо! — ещё короче выдал Набухов, и Волюмер дрожащей рукой потянулся за сигаретой.
                — Слушай, Витька, ты гений!
                — Да я знаю.
                — Только надо ли, чтобы вот это открытым текстом звучало, а? Ведь лучше было бы, чтобы каждый сам смог додуматься, ведь мы для этого и... Понимаешь?
                — Да всё я понимаю, вот только, видишь ли, человек без пальца на ноге думает совершенно иначе, чем человек с кривым пальцем на руке, а ещё бывает, что шесть пальцев... Двадцать восемь сосков и ма-аленький такой хвостик над анальным отверстием...
                — Ага, понимаю, копытца в ботиночках, и рожки в кудряшках! — Ромка захохотал, напряжения как не бывало.
                — Интересно, — Витька сделал страшные и квадратные глаза овальной формы. — а нимб за ушами — это атавизм или рудимент?!
                — Рудик — не мент, Рудик — налоговый полицейский!
                — И сон разума, между прочим, рождает уёбищ, правда, я всё никак не могу вспомнить, кто это сказал.
                — Ты чудовище, Витька, сейч[щ-щ-щ-щ]ас я вспомню, только ты мне не мешай, пожалуйста. — Ромка ловко открыл, зацепивши одну за другую крышками, сразу обе бутылки, шикарно пролив толику пива на газетное застолье. — Это Стёпка Кинг придумал, не иначе!
                — Или Эдик По?! Или он — Гарик?!
                — Не-не-не, я знаю-знаю, Ванька Богослов это был!
                — Был и есть, и будет, только сейчас его Ценёвым зовут, и всё это он спит и видит!
                — Граждане, вы нарушаете правила общественного порядка. — услышали они вдруг над головами неприлично вежливый голос. — Если вы сейчас же не измените вашу манеру поведения в общественном месте, я вынужден буду вас отвести в участок для составления протокола о хулиганском поведении и привлечении вас всвязи с этим к административной ответственности.
                Тишина встала оглушительная, как выстрел Варяга по Летней резиденции Римской Матери на полотнах Эйзенхауэра. Манера их поведения и впрямь, и вкривь, и сикось-накось изменилась: Волюмер, бессовестно и бесконтрольно отвесив челюсть вниз и куда-то, по возможности, вбок, упёрся абсолютно и неестественно круглым взглядом в божественно-прекрасное лицо близстоящего над ними мыльного опера, а Набухов принялся периодически и совершенно бескорыстно мотать из стороны в сторону головой, шепча безысходно, когда на секунду прекращал это достаточно, казалось бы, органически ограниченное телом движение, дабы убедиться, что ещё жив и что перед ним — не апостол Пётр с повесткой на заседание гражданского суда:
                — Этого просто не может быть, Рома! — фразу, между прочим, в его устах не менее криминально невозможную, чем само вызвавшее её природно-социальное событийного характера явление народу.
                Представителю власти данная реакция забавной не показалась, но он снёс её стоически, ведь цель, какова абсолютна она не казалась только что, как ни странно, оказалась достигнута: природно, блин, они сменили способ внешнего взаимодействия с миром, — так что он счёл теперь возможным, красивым уставным жестом приложив руку к покрытой голове, удалиться дальше, сохраняя в целости и сохранности девственно-терпимое своё чувство собственного достоинства на лице и вне его.
                — Фамилия?
                — Люмбаго.
                — Имя?
                — Юрий.
                — Отчество?
                — Андреевич.
                — Профессия и место работы?
                — Доктор медицины. Бывший.
                — Место работы? — Жиль де ла Колабрюньон повторил не получивший ответа вопрос.
                — Я, знаете ли, инвалид, хотя и считаю, что меня совершенно напрасно лишили лицензии на частную практику. Пусть я не буду преподавать в ваших... э-э, прямо скажем, не лучших в мире университетах, не очень-то и хотелось, как говорится, но практика для врача — дело, так сказать, святое... Вы давали присягу и должны понимать, Клятва Гиппократа и всё такое...
                — Где вы проживаете, гражданин Люмбаго?! — выслушивать этот бред бесполезно, тем более, что ни словечко из него, ни буковка не помогут заполнить бланк допроса.
                — Что?
                — Ваш адрес?
                — Мой? — внешне было похоже, что задержанный Люмбаго и впрямь не понимает смысла вопроса. — Адрес?
                — Ваш! Ваш адрес, пожалуйста!
                Одновременно то, что всегда анкетные листы протоколов доставалось заполнять именно ему, являлось как предметом гордости, так и досады для Жиля: ведь это означает, с одной стороны, что ему не хотят доверять чего-то дальнейшего, более серьёзного, с другой же — что он, благодаря своей безграничной терпеливости, идеально подходит для выполнения именно этой нелюбимой всеми остальными нудной и долгой процедуры задавания формальных вопросов и получения формальных ответов.
                — У меня нет адреса.
                — Что, совсем нет адреса?!
                — Совсем нет адреса.
                — И куда же он подевался?
                — Не знаю почему, но после того, как меня поселили в общежитии на Осилковой горе, мне сказали, что у меня нет дома, что, раз мне надо платить за своё проживание на больничной даче, то бывший мой дом продан государству, а деньги внесены на счёт лечебного заведения. В принципе, я никогда не настаивал на госпитализации, ведь я и сам доктор, я и сам могу поставить себе правильный диагноз, коли уж болен, поверьте мне, я и сам мог бы назначить себе правильный курс лечения...
                Иногда их всё-таки интересно бывает послушать, подумалось вдруг де ла Колабрюньону, и он подпёр рукою свою кажущуюся порой излишне мягкой и пухлой, наверное, даже дряблой, щёку. Забавный тип этот ваш Люмбаго, сперва ни в какую не хотел отдавать эти свои совершенно сумасшедшие листовки — тяжеленная пачка, ещё подумалось, как же он с нею по городу-то то туда отсюда, то оттуда сюда носится? — потом, значит, как только ему расписку о том, что всего лишь взяли их на временное хранение, дали подписать, сразу же и успокоился, чинно так, по-благородному, почти что совсем по-настоящему по-дворянски автограф проставил, будто и взаправду верит в силу всего этого их пустого забумажья; Жиль зевнул и, чуть было не соскользнув головой со своей ладони, встрепенулся, с удивлением понимая, что, кажется, хоть и не совсем уверен в том, но понимает смысл произносимых доктором слов.
                — ...настоял на психиатрической проверке. Сами понимаете, процедура не из лёгких, после неё, как мне помнится, ведь я же проходил преддипломную практику... О-о, Сегрегатор, как давно это было! В юности, не иначе...
                — Не отвлекайтесь, Люмбаго. — глянув на часы за спиной допрашиваемого, специально повешенные на ту стену так, чтобы допрашиватель мог в любой момент посмотреть на них, не смущая допрашиваемого, Жиль заполнил графу «Домашний адрес» и аккуратно, более того, нежно положил ручку-самописку рядом с незаметно, будто сам по себе, заполняющимся бланком, из чего любой, даже самый напуганный, даже самый хитрый преступник всегда понимал, что его внимательно слушают. — Меня интересует место работы. Продолжайте.
                Конечно, весь этот бред слушать малополезно, ни словечко, ни звуковка его лишь изредка помогают заполнять бланк, но то, что анкетные листы протоколов доставалось заполнять ему, являлось не только поводом для досады, но и предметом гордости: если он, благодаря своей безграничной терпеливости, идеально подходит для выполнения всеми нелюбимой процедуры, то, следовательно, неслучайно иногда их всё-таки интересно бывает и выслушать. Забавным оказался и этот тип, что ни говори — Люмбаго вот уж и совсем вроде как освоился, бедняга; на что надеется? — непонятно, да уж Бог с ним, убогим, время не к спеху, а к смеху... то есть к обеду, конечно, а не к смеху ни к какому, просто так обычно говорят, так и в мыслях одно слово за другое цепляется и уж никуда негодно не к месту-то и выскакивает, но, глядишь, чего-нибудь интересного и наболтает.
                — Так вот, я о том, как проходил преддипломную практику в аналогичном богоугодном заведении. Идеи фикс, фантазмы, озаренья, шизофренизмов шик... И так далее — всё это я видел. Я видел, как это делается. И я сам это делал, когда Богу и Сегрегатору было очень надо. Не удивительно, что именно на такой случай я и изготовил себе на будущее, которое, извините за остроумие, стало уже настоящим, достойное занятие. Само собою разумеется, работу мою никто не стал после этого рассматривать всерьёз, так как она ставила под сомнение происхождение Его Высочества кронпринца Фердинанда, и, убедившись, к чему и я... главным образом, я приложил немалые усилия, убедившись, что новая моя идея достаточно навязчива и делает меня безопасным для общества членом общества, мои коллеги перевели меня на диспансерный тип проживания, оставив под постоянным, но не очень систематическим наблюдением.
                — Значит, вы инвалид и не работаете? — выложив на стол бумажные жирные пакетики с первым дополнительным, как шутя с супругой они называли этот приём пищи, обедом, но не спеша пока развернуть их на столе, Жиль вновь взялся за ручку. — Наверное, это можно уже записать.
                — Говоря, что я не работаю, вы не совсем правы, хотя и я сам считаю своё занятие не совсем работой, не смотря на регулярность и ответственность своей миссии.
                — Юрий Андреевич, вы имеете в виду раздачу этих ваших «Последних известий»? — младстраж быстро побежал глазами по вопросам бланков в поиске строки, куда можно будет вписать то, что, возможно, сейчас ему могут случайно сообщить. — Это и есть ваша работа?
                — И да, и нет. Это моя миссия, с позволения сказать. Добровольно я взял на себя обязанность, и это счастье для меня, нести в наш мир последние известия из другого мира, в тот момент, когда эти известия были там, действительно, последними, бывшего просто прекрасным.
                Расположив бланки протокола веером, чтобы видно было сами вопросы, де ла Колабрюньон отодвинул их на самый угол стола, чтобы, не дай Бог, не заляпать или не повредить их при трапезе.
                — И что это за мир такой? Объясните-ка мне поподробней, если можно, чем же так прекрасен этот ваш мир?
                Теперь между допрашивателем и допрашиваемым на столе прямо на разорванных и расправленных крупными красными ладонями полицейского бумажных пакетах, ставших в одномигье подобием скатерти, расположилась простая и, одновременно, питательная снедь.
                — Это был дивный, дивный, дивный мир свободных людей. Вы не маленький и знаете, должны знать, что человек — это раб. Раб в обыкновенном и самом пошлом понимании этого слова — раб другого человека, это раз. Раб собственных и прививаемых системой иллюзий, это два, то есть раб религиозных и социальных заблуждений. Раб обстоятельств, это три, ведь человек делает себе карьеру и преуспевает в этом либо не преуспевает, а наоборот — не волен их, обстоятельства, преодолеть. Раб собственных страстей, в конце концов, когда во всём остальном, допустим, он и свободен, но — не в душевной жизни своей, и здесь снова почти на полных правах вступает в силу самая что ни на есть примитивная физиология. Хотя именно к этому типу несвободы можно отнести гениев искусства всех мастей — страждущих по утолению страсти.
                То были жирно пропитанные сливочным маслом и сильно поджаренные бутерброды с сыром, мясом и зеленью внутри, пара варёных яиц с маленькой, из-под каких-нибудь там таблеток, стеклянной баночкой майонеза к ним, довольно пухлый пук зелёного луку, две консервные банки с самовскипающим вермишелевым мясным супом, кусок печёной свинятины и двухлитровый пластмассовый баллон пива «Хемингуэй».
                — Так вот, молодой и, извините, не очень образованный, притом, молодой человек, был краткий миг абсолютного совершенства, когда в едином искреннем и мощном порыве часть нации стала вдруг безоговорочно и действительно свободна. Да, да, да — то был краткий миг, воистину миг невольного, требующегося для увлажнения поверхности глаза, кратчайшего смыкания и размыкания век, откуда, кстати сказать, и происходят, собственно говоря, очень образные и значимые лексические единицы «миг» и «мгновение». Я, как сейчас, помню его: это было в Москве, кольцами и воронками под ногами вилась метель, на горизонте пузырями вскакивали и лопались слабые зарева залитых пожаров, где-то акустическими островками всё ещё погромыхивали последние залпы сломленного сопротивления.
                Горкой высыпав соль из спичечного коробка в центр гастрономической композиции а-ля «Завтрак тракториста», Жиль ещё немного послушал немного сбитого с толку Люмбаго. Тот продолжал, прилагая к сохранению спокойствия всё более и более душевных усилий, что начало мешать как рассказчику, так и слушателю, разрастаясь внутри них и начиная уже выпирать наружу необъяснимым с точки зрения реального положения дел обоюдотрогающим волнением.
                — Метель хлестала в глаза и... и покрывала печатные строчки газеты серой такой — знаете? — шуршащей такой — да обязательно знаете! — снежной крупою, но отнюдь не это мешало моему... упорному, так сказать, чтению тогда: величие и вековечность минуты потрясали меня за живое и не давали опомниться. Какое прекрасное безумие! Подумать только, какое великолепнейшее хирургическое вмешательство! Одним махом... Р-р-р-р-р-р-р-р-р-р... Раз — и готово: артистически напрочь вырезаны все-все-все старые вонючие язвы многовековой, я бы даже назвал её вечною, несправедливости, привыкшей... нагло и нестерпимо больно привыкшей, чтобы ей кланялись в самые ноги, суетливо расшаркивались перед нею и приседали многократно.
                Жилю стало немного не по себе, он подумал, не увлеклись ли они с доктором и не следует ли, вновь вернувшись к рутинному заполнению анкетных страниц протокола допроса, успокоиться и просто, может быть, даже и вместе, подзакусить, раз уж на то пошло? Своими большими и кажущимися всегда такими неповоротливыми руками он проделал приглашающий жест, впрочем, оказавшийся вполне понятным в сопровождении устного сопровождения:
                — Извольте-с откушать, Юрий Андреевич. Чем Бог послал, как говорится, тем и рады, когда жена не забыла позаботиться. Одно непонятно мне, угощайтесь-угощайтесь, — говоря, он тут же и сам приступил к делу, между которым надеялся всё-таки поточнее порасспросить доктора, взял со стола щёпотью несколько зелёных перьев, захрустевших влажно между его пальцами, сложил вдвое, втрое, вчетверо, обмакнул в вершинку соляной горки, тем самым разрушив её правильную, силами тяготения обеспеченную, форму, и, продолжая ставшую почти что уже самой обыкновенной беседу, сунул их в рот к себе. — одно непонятно, откуда у вас всё время берётся ваша пачка «Последних известий»? Она всегда такая толстая, как будто вы и не раздаёте её каждый день по нескольку десятков экземпляров?! Извините, мистика какая-то и только!
                — Я не очень люблю лук, можно, я сразу к яйцам? — решительно и робко навешивая над столом руку, Юрий Андреевич дождался позволительного кивка младшего стражника и принялся счищать скорлупу, получалось это у него замечательно, так что и не скажешь, что больной человек. — Видите ли, человеку свойственно заблуждаться, как мне, единолично восторженному тогда, так и тому коллективному существу, о котором я вам уже говорил. Оно посчитало, что освободилось и не ошиблось в том лишь на краткий миг всеобщего подлинного единства, но буквально в следующее же мгновение, а мигать приходилось часто, я уже говорил — была страшная метель, выяснилось, что они забыли самое главное: человек не может быть свободен, он изначально несвободен, как духовно — при рождении, так и физически — при одушевлении, понимаете?
                Нежданный такой вопрос застал Жиля врасплох, но, жуя что-то следующее, он счёл возможным просто покивать головой, так что доктор сразу и продолжил, говоря не переставая и не переставая же налегать на вкусный, что было весьма лестно заметно по его лицу, румяный бутерброд.
                — То есть наоборот, но это, в принципе, не важно, подумаешь, оговорился. Так вот, я являюсь, если так можно выразиться, вестником только одного того великого и вековечного мгновения, что потрясло... меня своим... что меня потрясло. И поэтому переживание... одного только дня, пусть в меняющихся декорациях нашего... наших с вами времени и пространства, каждый раз дарует мне такую возможность в виде этой самой кипы так подлинно исторически, исторически прекрасно и прекрасно... прекрасно подходяще отпечатанной со всеми этими такими волшебными... такими славными «ятями» и опечатками газеты. Знаете, а ведь абсолютной-то свободы и нету, как нету... нету в мире абсолюта, кроме Бога...
                Жиль легонько подправил доктора, начинавшего ему почему-то уже и нравиться, так здорово и красиво у того получалось говорить о непонятном:
                — И Сегрегатора. — кивнул, будто подспросив.
                Будто мимоходом подответив, Люмбаго так же легонько кивнул:
                — Разумеется. Но вот те люди, там — они сразу же вновь стали несвободны, ими снова овладели страхи и страсти, физиологические нужды и духовные комплексы, более того, как на примере растянутой в одну сторону пружины, их со страшной силой бросило ещё глубже в несвободу, чем были они несвободны до того. Вот в чём всё дело.
                Печальная пауза, заполненная звуками жевания и похрустывания, шуршания бумаги и шороха расползающейся по бумаге соли, поплёскивания и вполне приличного почавкиванья супом, втягивания в рот особо длинных вермишелин из него, тихим постукиванием и позвякиванием ложки, открывания, наливания в жестяную кружку и употребления пива, продлилась пару-другую минут, но не была теперь той неловкой и неприятной паузой, когда, завися от служебных инструкций и гражданского долга и от несвободных представлений об исполнении служебных инструкций и гражданского долга, одному чего-то надо бывает от другого, а другой не знает, бывает, что ж от него требуется, это была обыкновенная пауза, возникающая между делом, когда можно и нужно между делом заняться и другим, не менее важным, делом.
                Теперь очередь говорить была за Пэн-Драгуном старшим, и он, хоть никогда и не отличался свойственными младшему брату красноречием и остроумием, разогретый уже несколькими тостами, поднялся над собравшимися с колен и решительно поднял свою наполовину пустую бутылку:
                — Да, опоссумы, ни у кого из нас нет той... кайфовой пимпочки, что была на скорпионовом Либертране, никто из нас не способен заменить его, но... Он же был с нами, нам просто повезло, вонючки, что он был с нами, мы теперь знаем, как нужно жить. Жить надо весело, чтобы потом не было обидно за годы, прожитые без кайфа, и чтобы было что вспомнить. А ещё мы теперь знаем, как надо умереть. Умереть надо молодым. Вот так же, как Скорпи, жить весело и умереть молодым. Это и есть этот их дурацкий смысл жизни, только они об этом почему-то не догадались. Заливаем. — закончил он свою нехитрую и, наверное, позаимствованную из какого-нибудь модного журнала речь.
                Выпили, не чокаясь — чего зря шуметь? Итак почти вся банда в сборе, так что, когда никто не говорит, шума и без звона стекла хватает с головой и выше. Но именно сейчас опустошили первые бутылки, открыли новые. Не было печали в обычном понимании слова, была какая-то непонятная гордость, было даже счастье какое-то... непонятное счастье причастности и благодарности... наверное, высшему существу по имени и по сути Скорпион, удостоившему их своей любовью, сполна поделившемуся с ними, убогими и обыкновенными, закомплексованными и не очень, своей нежданно на полную катушку развернувшейся мудростью. Питер Пэн-Драгун младший искренне порадовался за старшого, не облажавшегося, потому что он сам бы и стал первым, кто ему этого не простил бы: отдавая себе отчёт в невозможности достижения идеала, надо всё же стремиться быть достойными своего учителя. Адвокату, например, только тогда и удалось убедить их на время спрятаться и притихнуть, когда он сказал, что это была последняя воля вожака.
                Жаль, конечно, что огнепоклонники, влившись в банду, как бы перестали существовать, но зато теперь всех вместе стало их вдвое больше, за вычетом погибших, и теперь никто не осмелится просто даже косо поглядеть на них, не то что проехать навстречу. Потеряв в настоящем бою обоих вожаков, как это ни печально и горько, мы зато стали сильнее, как будто сплавились. — и уж точно, не на жизнь теперь, а на смерть.
                — Надеюсь, ты не намерен произносить каких-нибудь таких же глупостей? — Таня отвлекла его, тронув за плечо.
                — Рад бы, да надо. — он поймал себя на том, что опять не может понять истинных чувств её. — Ты просто неприлично легкомысленна для вдовы.
                — Хочешь, спасу тебя? — она даже не стала обращать внимание на вторую реплику, ей нужна была только первая, она ею и воспользовалась. — Мне нужно домой, так что заводи-ка своего Кокодила.
                — Банкет только начался. — он поморщился, ему не нравилось теперь находиться рядом с нею, кощунственно это, что ли? — Честно говоря, мне хочется выпить.
                — Вези давай, пока трезвый, у меня напьёшься, если так уж надо тебе надраться. Хоть вусмерть, хоть до зелёных ногтей, только сперва меня до дому довези.
                Всё равно идея ему не нравилась, но ведь больше и некому взяться-то! Если доверить кому-нибудь из этих наследственных алкоголиков, то не дай Бог... Он, не скрывая неудовольствия, вздохнул и поднялся с земли.
                — Ладно. На посошок. — не дожидаясь сопротивления, выпил и попробовал обидеть. — А чё это ты, зассала что ли, маманя?! На словах у тебя красиво получилось...
                — Та-ак. — протянула она, сразу оборвав его, потом сплюнула сквозь зубы и уже спокойно закончила. — Ладно, не выёживайся. Просто я больше ни с кем не поеду, кроме тебя... Не повезёшь, так пешком пойду. Понял?!
                — Да ладно тебе, не шизди.
                Они направились к мотоциклам, по-ихнему байкам, одевая на ходу шлемы, скрипя кожами и щёлкая застёжками, не пряча своих взглядов, но особо-то не ловя и чужих.
                — А ты себе, Танюха, лимузин с личным шофёром купи. Целее будешь, да и на нервы капать перестанешь.
                — Пошёл ты в жопу. — может быть и не только эта фраза, но и все до неё и после были произнесены другими словами, грубее и точней, но — про то же самое, так что невелик труд читательский представить форму, когда автор подсунул существенно (действительно) существующее (реальное) существо (содержание)... — Много лишнего чиздеть будете, и лимузин куплю, какой-нибудь супербургер поприличней, и шофёра найму, и охрану, чтоб вас близко к дому не подпускать.
                — За что ж это ты вдруг так на нас разозлилась? — он вложил всю нежданно взъярившуюся злобу в качок ногой, Кокодил поперхнулся от неожиданности, но, опомнившись, завёлся, как положено, с полоборота, хозяину перечить нельзя, даже если он лыка не вяжет, даже если он трезв как бронированное стекло, что во сто крат хужее было б, если б вдруг угораздило, но, слава Богу, ещё такого вовек не случалось, чтобы Питер Пэн-Драгун младший за рога трезвым взялся, э-эх, только вот доведут бабы до торчка и какого ни попадя нормального байкера, и, вообще, кого угодно в могилу сведут, не то что в непотребном состоянии в седло посадят! Добродушно, в общем-то, и безобидно поворчав ещё немного, сколько позволил ему хозяин, Кокодил вздохнул полной грудью, глотнул раз, второй, третий, послушно взревел клаксончиком, играющим какую-то песенку из прабабкиных, взъярил на холостых оборотах сердечко и, слушаясь каждого движения Питера, привычно дёрнул с места в карьер — мастак наш Питер на такие фокусы — любил хвастливо поделиться своей любовью к хозяину с, как правило, более молодыми коллегами старый, но после гибели скорпинтаймова Либертрана и заратустрова Моргенштерна оставшийся самым что ни на есть старым, хоть далеко ещё не дряхлым, заботливо обихаживаемый и надёжно верный Кокодил.
                Они с Питером стоили друг друга, заливая лишнее, гордо не договаривал он вслух, боялся, наверное, вспугнуть благоволение судьбы, ведь, что ни говори, как из резины вон не лезь, а век наш вонючий короток. Меньше разве что дэтэповские джипы живут, да и то лишь потому, что эти консервные банки изначально предназначены на абордаж и для заграждений а уж потом — для езды. Хотя, колдожобина меня съешь, и среди них попадаются долгожители, но это скорее случайность и игра теории вероятностей, чем профессионализм. Жить надо быстро, печальной мыслью оглянувшись на собственную не по чести подзатянувшуюся биографию, Кокодил вдруг испытал почти саднящее какое-то тоскливое жжение в закопчённой своей груди, лучше уж в котлету с пьяным хозяином под дивижнбыксовский грузовик, чем в слом, где из тебя, хрен знает во что и с каким дерьмом намешав и сплавив, счастье домохозяйки — кастрюльки конверсионные нашлёпают.
                Стыдобища-то какая! Обгоняя Кокодила, дешёвый и чахлый студенческий ровер, сиплым свистком нагло пропиликал нечто совсем неприличное, за что пристало просто по асфальту маслом размазывать. Да, хозяин, быстрой езды не дождёшься от копта, что взял в седло не свою мышь! Представляю себе, что у тебе внутрях чичас деется, уступчивый ты мой! Какого прококакола ты с этой зассухой связался? Мы ба щ-ща им всем так выхлопой в радиатор газнули, щоб у них дворняги на лобовухе завяли, а щас чё? — да спицу в плечо, и глотай, что называется, вместе с пылью и чужую вонь. Кокодила вдруг заело за живое, это предчувствие какой-то истерической гонки, но сегодня оно состоялось почему-то совсем иначе, чем обычно: оно копилось, закипало в баке, стучало во втулке сцепления, жгло руку хозяина сквозь резину правого — блаженного — рога, требуя, гипнотизируя на вращение: крутани меня, жми, милый, я ещё... Но почему-то накопившееся раздражение, обычно быстро воплощавшееся в счастье надасфальтового полёта, сегодня никак не находило отклика, живого единения с Питером, всё накапливаясь и накапливаясь, и нет предела этой муке, хоть уже точно знаю я: ничем иным это не кончится, нужно только потерпеть, дождаться, когда и ему станет невтерпёж, вот мы и оторвёмся тогда! Как песок в закипающем масле, заскрипела надсадная злоба: за всё отыграюсь, не опустили ещё Кокодила, не бывать этому, и не дай Бог, кто под горячее колесо попадётся — по трассе в блинчик размажу, размозжу содержимое в тёпленькие скользкие сопли. Началось!
                С необычно малым запозданием, ведь скорость-то — эх, монтировка в спицы! — прогулочная, слева раздался боевой рёв Ангелов Апокалипсиса, и впереди всех, то есть громче — и кровожадней, как всегда — низкий, базирующийся на выхлопе, а потому и усиливающийся одновременно с увеличением скорости, трубный глас ортопедова Единорога. Нежданно, совершенно против логики, против страсти, против инстинкта Кокодила садануло тормозом под дых, сцепление будто влипло в рукоять, и рога повернуло на тротуар. Нет, этого не может быть! — не верил, сопротивлялся, вставая на дыбы, оставляя шины на асфальте, суровый ветеран, в предательство, в трусость, в глупость не верилось, потому что не зналось. Но гадость сразу сменилась на радость: Питер просто сбросил с седла эту гадкую девку и, более не сдерживаясь, отпустил всю ярость своего зверя на свободу. Баба с байка, как говорится, кардану легше — дорого обходятся такие остановки: надо рвать шины что есть оборотов, и оба они — Питер и Кокодил, слившись воедино, став центауром, превзошли самоё себя. Правда, за всё на этом свете надо платить, тем более, за столь нечастое счастье.
                Таня очень быстро поняла, как спасти Пэн-Драгуна младшего, она огляделась по сторонам в поисках таксофона, будок не было, висячих кабинок — тоже, ничего рядом... Кроме кафе, почему-то показавшегося знакомым...  Ах да! «The Bluewater»!
                — Где телефон? — спросила она у едва успевшего подбежать к ней швейцара, но увидела сама и через секунду, на ходу достав из кармана визитку, которую вчера оставила у себя только лишь по настоянию Ханиды и которой никогда намеревалась не воспользоваться, набрала номер.
                Там медлили, но — недолго, голос секретарши ответил:
                — Приёмная.
                — Мне министра, пожалуйста, и поскорее!
                — Кто говорит, извините?
                — Татьяна... — девушка почти с трудом выговорила непривычное. — ... В общем, миссис Моррисон Скорпинтайм!
                Паузы почти не было, но время на секундочку всё ж таки как-то заметно затормозилось, но тут же вовремя и вошло в обычный свой темп:
                — Секундочку.
                — Скорее!!!
                — Да, Скорпинтайм слушает.
                — По Сегрегаторскому проспекту, — неведомо как, но она очень ясно и быстро начала излагать ситуацию. — сейчас движется преследуемый Ангелами Апокалипсиса Пэн-Драгун младший из бывшей Скорпионовой стаи. Сэр, спасите его!
                — Государство не имеет права вмешиваться в ваши частные забавы, детка!
                — Пожалуйста, сэр, вы очень меня этим обяжете.
                — Для уличной девки ты слишком прилично и смело...
                — Минуты через три они будут на площади! — она, нарочно никак не обратив внимания на его тон, оборвала министра. — Это моя первая и последняя просьба!
                Время опять на секундочку потекло помедленней, на миг даже показалось, что и совсем остановилось, но понеслось с реактивной скоростью, примерно, приближающейся к первой космической, подогнанное властным и могучим голосом министра, что всегда так дорожил своей формой:
                — С какой стороны?
                — С юга.
                — Перезвони мне вечером, набрав тот же номер задом наперёд. — попрощаться он предпочёл короткими гудками.
                Закружилась голова, по телу пробежал озноб, и ноги подкосились. Она впервые так сильно пожелала стать сильной и, кажется, неплохо получилось, вот только что-то после этого нехорошо стало. К сидящей на корточках и прислонившейся к стене девушке подошли двое мужчин, она увидела их ноги; наклонившись, они, видимо, проявили своё участие в её самочувствии, один из них взял в руку её запястье. Только теперь она расслышала, видимо это были последние из сказанных, слова:
                — Будьте любезны пройти с нами. — на запястьях её и огромного птерокопта с перевязанной как у Ван Гога головой с треском пробежавшего по зубьям храповика замкнулись браслеты наручников. — Сударыня, вам плохо?
                Мужчины помогли ей встать, второй, бывший, как и положено ханям, почти вдвое ниже, позвонил с того же телефона, хотя... Почему бы тебе не воспользоваться рацией, козёл? Батарейки, сука, экономишь! — подумалось Татьяне спокойно, уставшая, она теперь решила просто отдохнуть и позабавиться над этими двумя невезучими придурками из Тайной полиции, когда захочет от них избавиться. Будем считать их таксистами. Возле них появились, во-первых, официант, во-вторых, давешний швейцар, успевший во время Таниного разговора что-то шепнуть метрдотелю, в-третьих, метрдотель, спешно приведший самого — это в-четвёртых — здешнего хозяина, но никто из них ничего сделать не успел, сумели только испугаться, потому что благодаря слышавшему телефонный разговор знали больше, чем два полицейских, но в непосредственной близости и эти казались страшными, да, к тому же, старший следователь, а хани в ТП бывают, как правило, именно старшими следователями, увидев такое скопление и поняв, кто есть кто, сразу же наехал на хозяина:
                — Что, с-суки, спасли своего Шимановски?! Вы мне за него ещё ответите. Ты, Смит-Вессон, и ты... — он ткнул пальцем в Обжору. — Тебя как зовут?
                — Робин... Бобин... Гаргантюэль... — растерянно и раздельно прошлепетал Обжора, сразу забыв о нежданно зародившемся благом намерении предупредить полицейских о возможных неприятностях, могущих возникнуть при аресте этой девицы, и, тем более, не вспомнив уже о собственных намерениях извлечь выгоду из знакомства с нею, ради реализации коих, собственно говоря, и примчался сюда сломя голову и растряся брюхо.
                — Так вот, Обжора, и ты, Смит-Вессон, завтра — на допрос в Каземат. К двенадцати, билет на стоячее место получите на входе. Спросить меня, старшего следователя Фрэнсиса Форда Копполу Дрейка. Ясно? — недовольный, что они всего лишь кивнули и пооткрывали рты, он усугубил интонацию. — Не слышу?!!
                — Ясно, господин следователь... — излишне вразнобой попытались ответить они, но он любил чёткость.
                Поэтому спросил ещё сугубее, уже не задавая вопросов:
                — Повторить!
                — Завтра в двенадцать. В Каземат. Спросить Фрэнсиса Форда Копполу Дрейка.
                Дверь открылась, и, бесцеремонно развернувшись ко всем спиной, вошедшего стражника он встретил по инерции недовольным голосом:
                — Всегда бы так быстро, как сегодня, Козлевич! В Каземат, быстрее ветра! Сегодня нам предстоит масса весёлой работёнки. — и уже в дверях он поинтересовался. — Как там дела у Блёри?
                — Никак нет, господин старслед, он и не приступал пока, Жиль ещё не заполнил анкету.
                — Ах, мой маленький и наивный дружок, лучше бы ты мне этого не говорил. — грустно пообещал нечто обязательно нехорошее Фрэнсис Форд Коппола Дрейк, садясь в казематовский старенький скрипучий фургон вместе со старшим стражником Брюгге и задержанной, теперь маленький, если можно назвать маленьким в полтора раза выше тебя верзилу, и наивный стражник, закрыв за ним дверь салона с решётками на оконцах и обойдя микроавтобус, забрался в кабину, внимательно продолжая внимать шефу через открытое окошко перегородки между салоном и кабиной. — Сударыня Пономарёфф! Как видите, мы и сами могли найти вас, если б даже вы и не попались нам сегодня на глаза так счастливо и вовремя. Видите ли, человеческий разум, в момент своих величайших ожиданий вдруг попавший в тиски противоположных доводов, чувствует себя в высшей степени стеснённым, и так как его честь не позволяет ему отступить, относясь к случившемуся, как всего лишь к какой-то странной игре обстоятельств, ведь предмет внутреннего разлада глубоко интересует его, то не остаётся ничего иного, как выяснить случившееся недоразумение, после чего, разумеется, и отпадут гордые притязания на первенство с обеих сторон, уступив власть разуму над собою — над чувством и рассудком, пришедшими в равновесие.
                О чём это вы, гражданин начальник?! — мысленно спросила Татьяна, поглядев на своего беда умного собеседника. — Кстати, вы забыли представиться.
                — О-о, прошу простить меня, я забыл представиться. — это позабавило задержанную, чего абсолютно не поняв, Дрейк продолжил, как бы нимало не смутившись. — Старший следователь Тайной полиции Фрэнсис Форд Коппола Дрейк, к вашим услугам, с позволения сказать. На вашем месте я сейчас бы прислушался как раз к голосу разума, подчинив ему и чувства, и рассудок, что, между прочим, уже проделал я. Обстоятельства нашей предыдущей встречи таковы, что о них на некоторое время стоит забыть. Неприятные обстоятельства, и я, думаю, вы поняли это, сейчас постараюсь их не принимать во внимание, дабы не мешать установлению истины в нескольких меня интересующих вопросах. Так вот, даже если человеку, будь то птерокопт или хань, копт или птерохань, кажется вдруг, что его воля свободна, то никто не гарантирует, что, приняв во внимание неразрывную цепь природы, он не станет полагать, что свобода его лишь самообман и что всё есть только природа. Такова игра разума, но мыслящему и пытливому человеку свойственно изучать собственный разум, отказываясь от предвзятости. Следовательно, никто не вправе запретить ни мне, ни вам, Татьяна... Э-э, — он заглянул в блокнот, что между делом как-то незаметно успел выудить из какого-то не слишком заметного кармана. — Татьяна Леонидовна, никто не вправе запретить нам выставлять себя напоказ в том откровенном виде, какой придают нам наши борющиеся между собою полюса: эти наши холодный спекулятивный расчёт и жгучая безысходная страсть. Перед лицом присяжных заседателей только так они и могут защитить себя, ведь заседатели — такие же люди, слабые и глупые, но подверженные воздействию сильных страстей и мудрых идей. Другое дело — следствие предварительное, где главная и единственно возможная защита состоит в том, чтобы не только не испытывать сочувствия к оппоненту, но и не вызывать в нём сочувствия к себе. Теперь, даже если вы и не любите папиросного дыма, я всё равно позволю себе закурить, для вашего удобства открыв всего лишь окно, так что извините за дискомфорт.
                Он достал из кармана пачку папирос «Форчун»:
                — Подумать только, за какую-то неделю, это вот адское курево стало не только модным, но и популярным, а фабрика, изготовляющая эти папиросы и едва сводившая концы с концами, безумно разбогатела. Татьяна, вы курите?
                Нет. — не стала она отвечать вслух, раз не беру, значит, не курю. — И вам не советую, конечно, никотин снимает стресс, но, поверьте, это всего лишь кратковременная иллюзия облегчения, на самом же деле он только вредит организму курильщика. За всё на этом свете приходится платить, господин старший следователь, и иллюзии — самый дорогостоящий товар на ярмарке тщеславия, его легко дают в кредит, но под очень высокие проценты.
                — Никотин снимает стресс, но за всё на этом свете приходится расплачиваться. Не так ли, Татьяна Леонидовна? — обратившись к девушке в прошлый раз без отчества, Дрейк почувствовал себя неуютно, поэтому не стал больше делать этого. — Меня совершенно не интересует захват базы и заложников, я даже готов простить вам нападение на служащих Тайной полиции, но мне безумно интересно, на какие такие деньги вы приобрели весьма дорогую виллу, на очень дорогом участке земли? Ведь у вас никогда не было, нет и не будет таких денег, не так ли?
                Не так. — возразила она, спокойно тут же подстегнув, чтобы бежал дальше, умник, и предупредила. — Дальше придётся говорить без намёков, гражданин следователь, иначе я постараюсь и, поверьте мне, смогу ничего не понять.
                — Дальше мне придётся говорить открытым текстом, дабы не дать вам возможности сокрыть истину. Где монета, которую подобрал Морри Скорпион на полу в туалете, я напомню: эта монета называется наполеондор, она выкатилась из моего кармана. Ну, вспомнили, куда подевалась монета?
                Какая ещё монета? — по-прежнему молча Татьяна подняла кверху брови, отчего лоб сморщился, отчего вряд ли лицо стало красивее, отчего она и поспешила поскорее избавиться от недоумения на нём и взамен просто пожала плечами. — Только не надо мне крабов разводить, что была какая-то монета, лучше просто скажи, чё те надо?
                — Только не надо мне шляпу мять, девушка милая, — опять почему-то стало не по себе, обычно работавшие ему на руку фамильярность, а порою и грубость, теперь самому причиняли неуловимые какие-то, совершенно непонятные неудобства. — дело идёт... да, о преступлении против государства. Так что я не советую вам отшучиваться и отмалчиваться.
                — Налево. — сказала она.
                — Что «налево»? — не понял следователь.
                Мне налево. — молча объяснила она.
                — Козлевич, а ну-ка поверни налево.
                Козлевич послушно свернул на Цирковую. Через пару-другую минут следователь не вытерпел тишины:
                — И куда же мы едем? — оказалось, что спросил он как раз вовремя.
                — Теперь направо. — создалась ли иллюзия, что она ответила на его вопрос, или она сама по себе диктовала дорогу, следователь не мог понять. — Дом номер двадцать девять, остановить у ворот.
                Теперь что-то нехорошее, вроде утреннего кашля скопилось в горле, Дрейк почувствовал, что ничего не понимает, и это было очень неприятное чувство, гораздо неприятнее утреннего кашля, к которому курильщик в конце концов привыкает, сейчас же было похоже, что его водят за нос.
                — Итак, меня интересует, кому, когда и по какому курсу вы сдали наполеондор?
                Татьяна подняла руку в наручнике, всем видом давая понять недогадливым, что, мол, пора бы, пожалуй, и снять этот малоприятный жёсткий и тяжёлый браслет со слабого и нежного запястья, и умница Брюгге почти всё понял как надо, то есть сразу же вопросительно посмотрел на шефа, а тот, не будь дурак, как бы совсем и не заметил этого, просто продолжил спрашивать своё:
                — Знакомы ли вы с Айзеком Шимановски, бывшим официантом «Тхе Блювота»?
                Держать руку на весу было тяжело, но Татьяна упорно держала её поднятой, глядя теперь прямо в глаза Дрейку, и отвечать, видимо, так и не собиралась. Автомобиль остановился по указанному Татьяной адресу уже известного Фрэнсису Дрейку места. Это была та самая непонятно на какие такие страшные деньги купленная недвижимость, только в прошлый раз он проезжал мимо неё с другой стороны и, кроме того, как любой другой дом, стоящий на огромном по-здешнему участке земли, эта роскошная вилла могла иметь не то что два адреса, но и все четыре — по названиям всех четырёх бульваров, означающих границы частной территории.
                — Брюгге, освободите задержанную.
                На секунду с большим интересом девушка посмотрела на старшего стражника и, пока он расстёгивал наручники, решила, что пред нею не что иное, как брат или любой другой очень близкий родственник зелёного мудака Штефана Брюгге, но и это уже не интересовало её, потому что теперь она ожидала, пока её, наконец, выпустят из машины. Дрейк вышел первым и предложил руку Татьяне, она воспользовалась, подошла к воротам и нажала на кнопку звонка. Две телекамеры внимательно обшарили присутствующих, едва слышно зажужжали какие-то не то моторчики, не то соленоиды, не то просто какие-то провода, замок двери щёлкнул, и теперь, развернувшись не без естественного изящества, Татьяна подала старшему следователю Тайной полиции Фрэнсису Дрейку визитную карточку Салмана Гроя Ханиды, адвоката премьер-класса Общесегрегаторской Коллегии Адвокатов.
                То ли он долго рассматривал её, то ли что-то сработало в нём сообразительное и быстрое, то ли ещё более быстрое — бессознательное, но она, не тратя времени и усилий на прощания, тут же и покинула полицейских, войдя в ворота своей усадьбы и оставив их за громким ударом сработавших замков — в пространстве до красивого и недоступного, хоть и изящного на вид, кованого в старинном стиле забора под тишиной насторожившегося недоумения, как лосося в соусе. Ни Брюгге, ни Козлевич ничего не поняли; в принципе, недалеко продвинулся и сам Дрейк, по всему, он понял только, что с этой девчонкой теперь такой разговор не прокатит, но то ли из-за мужества, то ли по инертности он всё же набрал номер указанного на визитке телефона, переключив рацию на гражданскую волну. Почти сразу же ему и ответили, предварительно извинившись перед господином министром иностранных дел, доставая из кармана портативный телефон:
                — Салман Гроя Ханида слушает.
                — Старший следователь Тайной полиции Фрэнсис Форд Коппола Дрейк.
                — Чем могу быть полезен?
                — Вы ведёте дела Татьяны Пономарёфф?
                — Я веду дела миссис Моррисон Скорпинтайм, урождённой Татьяны Пономарёфф. Если ваш вопрос ко мне касается её, то я вас очень внимательно слушаю.
                — Да, именно её. — растерянно подтвердил старший следователь Тайной полиции и обречённо замолчал.
                Через несколько секунд необъяснимого никакой логикой молчания Салман Гроя Ханида, сидя на балкончике в обществе министра и его секретарши, удивлённо отодвинул от себя трубку телефона и, посмотрев на неё так, будто пытался разглядеть на чёрной пластмассовой поверхности лицо внезапно замолчавшего говорившего, пожал плечами:
                — Я вас внимательно слушаю, господин... Извините?
                — Старший следователь Тайной полиции Фрэнсис Форд Коппола Дрейк! — доложил старслед, совсем никак не умея теперь поприличнее, поосторожнее... Нет, поделикатнее сформулировать свой вопрос.
                — Да-да, именно вас я и слушаю.
                Салман ещё раз пожал плечами, и министр углубился в чтение третьего письма.
                — Я, право, не знал, что мисс Пономарёфф — жена Моррисона...
                — Вдова сэра Моррисона-Дугласа-Джеймса Скорпинтайма. — Ханида весьма строгим тоном поправил полицейского.
                — Да-да, извините, я не знал, поэтому и хотел поинтересоваться, на какие средства куплен дом не где-нибудь, а на Лазурном Берегу, но теперь, наверное, мне всё должно стать ясно?
                — Да, я думаю, что теперь вам ясно всё. До свидания, старслед Дрейк. — адвокат сложил вдвое трубку карманного телефона, закончив разговор на оптимистической ноте всеобщего понимания, ведь, когда понимают с полуслова, это что-то да значит, да это же почти счастье... Ну, или, по самой меньшей мере, половина его. — Извините, сэр! Странный звонок.
                Дуглас Скорпинтайм, даже не глянув в его сторону, кивнул головой и поднял ладонь, прося погодить. Письмо в его руках стоило того, чтобы прервать на время...
                Думалось теперь почему-то излишне красиво, это становилось постыдным, потому что хотелось, наоборот, проявить более человеческого, самого что ни на есть простого, невольного и искреннего сочувствия, но, наверное, именно поэтому иногда и казалась такой невыносимой по всем остальным параметрам любимая профессия, что, как всегда, так и сейчас, не позволяла расслабиться, стать обыкновенным человеком с обыкновенными чувствами сострадания и сожаления. Чего проще? — сидишь напротив, видишь человека как на ладони, но нет, как осточертевшая сама себе машина, если б машинам было свойственно раздвоение личности, да кабы таковая ещё и имелась в наличии, уже проклинаешь самоё себя — бесполое среднего рода неодушевлённое нечто, просчитывающее не только с безумными скоростью и точностью, но и наперёд. В любом даже самом слабом в смысле объединённости, взаимозаинтересованности сообществе всегда найдётся фанат-поклонник всяческих идиотических тестов, который соглашается с окружающими, что всё это, безусловно, брехня, ничего общего с подлинными социологией, психологией и философией не имеющая, но каждый раз — ради забавы ли, то ли от скуки, что, наверное, одно и то же — умудряющийся уговорить заполнить очередную анкетку вопросов на шестьсот, а потом пожинающий странные плоды всеобщего заговора, заключающегося в том, что все легко распознают вопросы и дают ответы, нужные и достаточные для положительного итога.
                — С кем это ты сейчас разговаривал? По телефону.
                — С каким-то глупым полицейским, сэр.
                — Заканчивай меня «обсэрать», Салман. Ты его имя не запомнил, случайно так как-нибудь?...
                — Да там было что-то слишком уж длинное. Я и не подумал запоминать. Надо будет, он меня сам разыщет, ему, видимо, Татьяна оставила мою визитку.
                — Его звали, — Дуглас прочитал надпись на конверте. — Фрэнсис Форд Коппола Дрейк?
                — Именно так. — удивляясь, подтвердил адвокат.
                — Когда позвонит в следующий раз, свяжешь меня с ним, ладно, Салман?
                — Хорошо, Дуглас, но зачем тебе это?
                Самым раздражающим в последнее время стал вопрос: Любите ли вы сладкое? — встречающийся нынче во всех анкетах, просчитать правильность ответа на который, наверное, не под силу никому. Если вдуматься, то, действительно, получается, что ни отрицательный, ни положительный ответ не могут здесь быть расценены ни со знаком плюс, ни со знаком минус. Нельзя же считать любовь или не любовь к сахару, фруктозе или очередному заменителю качеством положительным или отрицательным по отношению к возможности заниматься, предположим, какой-нибудь там педагогической деятельностью, или, например, категорически исключающим сексуальную гармонию в семье тестируемого?! Нельзя, всегда хочется ответить одним словом, но этого слова нет в скупом арсенале альтернатив «да — нет», «чёрное — белое», «хорошо — плохо». А может быть, это очередная хитрая провокация? Но ежели и так, то чему она служит? Чтобы человек, просчитывающий правильность ответа, был сбит с толку и, начав нервничать, стал бы вдруг вовсю давать искренние — настоящие то есть — ответы? Так ведь и не на всех подействует! А может быть, и это тоже является результатом, баллы за который входят потом в какую-нибудь дутую на пустом месте сводно-рейтинговую таблицу модного насильственно-добровольного самоанализа?
                Эста очень удивляло то, как на него реагировали, а ему ещё предстояло заменить, то есть, буквально, встретиться с вахтёром, тем более реакция окружающих не могла его не удивлять, что никогда так люди от него в стороны не шарахались. А сейчас же творилось что-то просто невообразимое: сперва встречные оцепеневали почти до самого его приближения, бледнели до неестественности, у всех до фамильярности неприлично отвисала челюсть, потом, видя, что объект их безграничного удивления продолжал двигаться на них, они, кто чем, кто просто руками, а кто и крыльями, взмахивали и в панике убегали с его пути. Правда, встречных попадалось не так уж и много, в основном, большинство здешнего народонаселения двигалось в одном с Каннибальцевым направлении, эти шарахались от него, только если успевали посмотреть в его сторону, но через пару-другую минут продвижения по длинному коридору выхода на зрительскую трибуну позади скопилась целая толпа опасливо, панически — будто гипнотически двигающихся за ним зевак.
                Их живой страх, копящийся за своей спиной, а потому опасный, как учили в Центре адаптподготовки, страх он чувствовал физически, слава Богу, экстрасенсорное чутьё у него было великолепное, что всегда и было его главным джокером, потому именно его и направили сюда, где скопление народа было наибольшим. Но что-то, видимо, не сработало, он никак не мог сойти с острия катастрофически цепко липнущего к нему внимания. Ещё три поворота, два лестничных проёма, один поворот, эскалатор, дверь, — подсчитывал он в уме, — а там гарантировали полное одиночество до самого момента встречи с резидентом-вахтёром. Чёрт его побери, выругался про себя ликвидатор, он ещё и знаменитостью стать умудрился, придурок, угораздило же его, а если кто-нибудь на хвосте случайно сопоставит момент пропажи этого хренова певца с моментом его, Каннибальцева здесь появления. Нет, ксивы-то все в порядке, система работает лучше, чем можно это представить себе. Вахтёр просто передаст из рук в руки кейс с записью всей текущей информации и агрегатом её стагнации в организм сменщика, может быть, скажет пару ласковых про то, как соскучился по Земле, как ему приятно видеть нормального человека, а не этих здешних птерокоптов и птероханей...
                Смутно какое-то подозрительное объяснение ненормальности происходящего вроде бы мелькнуло в голове, но только мелькнуло на краткий миг, пока он попытался незаметно оглядеть себя, для виду стряхнув воображаемые пылинки с левой брючины ниже колена. То, что необходимо было для этого наклониться, позволило ему посмотреть назад. То, что он увидел позади, чуть не внушило ему чувство панического желания провалиться сквозь землю: сегментом градусов в шестьдесят на расстоянии метров восьми от него плотной толпой шли люди и эти... птеролюди, не спуская с него глаз.
                Это было уже далеко не смущение, он чувствовал себя ужом на сковородке, решив, разом подавив в себе всё своё смятение, сделать вид, что что-то забыл где-то позади, и резко повернуть навстречу преследователям. Было что-то жалкое в выражении их глаз, примерно, то же самое, что и он сейчас чувствовал, непонимание какое-то. Но он-то понимал, что именно он не понимает, зато никак не мог понять, даже если бы захотел, а он очень этого хотел, чего же не понимают они. Вот тебе целая толпа чужих душ, каждая из которых — потёмки, а все вместе они просто удавят его, утопят с головой в темноте.
                Эсту вдруг понравилась мысль про темноту. Может, попытаться найти, в буквальном смысле, какое-нибудь не просто укромное местечко, для чего сгодилась бы первая же попавшаяся туалетная кабинка, а место по-настоящему тёмное? Такое тёмное, чтобы и увидеть-то ни зги нельзя было. Ликвидатор стал чаще смотреть по сторонам, отсчитывая боковые коридорчики выходов: к буфетам — направо, на трибуну — в другую сторону. После первого правильно выполненного поворота, он почти успокоился, потому что Бог услышал его тайные желания: коридор стал уже, во-первых, а во-вторых — темнее. Не слишком, но всё же. Каннибальцев придумал, что надо сделать: он сунул руку в карман, подержал её там некоторое время, дабы добиться внешней достоверности, и, доставая её оттуда, обронил билет, пройдя ещё метра три, он вновь сунул руку в карман, потом резко остановился и развернулся, нарисовав на лице сосредоточенное удивление, какое бывает, когда человеку кажется, что он что-то потерял и когда он пытается вспомнить, а где же это, чёрт побери, произошло.
                Ожидаемого не случилось: он надеялся, что набравшая скорость толпа аборигенов по инерции вынуждена будет пройти дальше, даже если они и откровенно идут за ним, он надеялся, что они приличные люди и что, если у него что-нибудь не в порядке с костюмом там или с пиджаком, что их, возможно, естественным образом забавляет, так они и пройдут мимо, как подобает культурным людям! Не тут-то было. Они остановились как вкопанные, и он вновь прочитал в их глазах ужас, но просто стоять и смотреть будет окончательной глупостью, так что, вздохнув глубоко, но незаметно, ликвидатор заставил сделать себя первые шаги навстречу преследователям. Как он и задумал, он уставился в пол, как бы ища свой потерянный билет, медленно продвигаясь в сторону навязчивых зрителей. Как была полукругом, масса нерешительно отшатнулась назад, он поднял глаза, развёл руками, пожал плечами, покивал головой и пошёл быстрее, демонстративно нагибаясь и глядя им под ноги.
                Это был день великих государственных трагедий Сегрегатории. Толпа, взорвавшись испуганным визгом, побежала от чёрного человека, считая его не то исчадьем ада, не то самим дьяволом, поначалу они двинулись спиной вперёд и ещё могли заметить, как открылся смоляной рот демона и обнажил белоснежные огромные зубы. На самом деле Эст был поражён стихийно возникшей без всякой причины паникой, и рот-то его открылся сам собой — вследствие обыкновенного глубокого удивления, так ведь всегда бывает. Он понял, что творится нечто ужасное. Передние ряды, видевшие его, развернулись и, теперь лишь через плечо оглядываясь на него, побежали, но бежать было некуда, задние ряды ещё не знали, они стояли на месте, а некоторые ещё и продолжали двигаться вперёд, возникла давка, крики.
                Искренне пытаясь предотвратить недоразумение, чреватое самыми печальными последствиями, Каннибальцев, даже не принимая решения, а совершенно естественно для человека, попытался заговорить, даже если они его и не услышат, даже если не поймут, ему было наплевать на инструкции теперь, потому что он увидел первую жертву: это была девочка, приблизительно, подросткового возраста, выдавленная со страшной силой из обезумевшей толпы, она вывалилась между ног какого-то верзилы, уже не контролировавшего огромные свои кожаные крылья, молотившего ими налево и направо, и, попыталась ползти вслед за другими, но не смогла, руки ей тут же раздавили ногами, а её ноги, видимо, уже были сломаны, девочка не плакала, её не было слышно, но у неё хватило сил, бывших ничем иным, как самым обыкновенным ужасом, свернуться в изломанный едва ль не раскрошенный вздрагивающий умирающий калачик. Каннибальцев метнулся к ней, протягивая руки, и толпа, окончательно смятенная, рванулась прочь, оставляя кровь на стенах и на полу, кровь и что-то ещё грязно-жидкое, в чём дергались непонятные, теряющие свои очертания тела.
                Девочку он спас, она была из крепких, но потратил много сил, чтобы восстановить и сразу же заживить раны и переломы, усыпил её сразу, и, когда дело было сделано, отнёс её дальше по коридору, положил в какое-то удачно подвернувшееся кресло под громадным цветком в полиэтиленовой кадушке и только тогда бегом-бегом-бегом побежал по маршруту. Это уже точно была его собственная паника. Он видел кровь, он видел здесь смерть, ужас, непонимание, и самое страшное, что именно он и являлся причиной этого. Уже этажом выше начали попадаться люди, ничего не знавшие о творящемся в коридорах Гранд Арена, они цепенели так же, как и те, и так же отскакивали в стороны. Их было  меньше, чем раньше, наверное, опера уже началась.
                Теперь он бежал мимо, стараясь выжать из себя всю скорость, на которую только способен, и добился результата: прежде, чем в этих садовых головах успевала появиться мысль о преследовании удивительного субъекта с потрясающей внешностью, он уже исчезал из виду. Через минуту, запыхавшись, он заскочил в свою ложу, в ней, слава Богу и Сегрегатору, было темно, как у негра под мышкой. Представление, действительно, уже началось. На несколько секунд придержав дыхание, он отстроил слух и экстрасенсорику от ударов бешено колотящегося сердца, от какофонического ихнего музыкального безобразия, называемого оперой, и, как мог, прослушал пространство, да, здесь никого не было. Он сунул руку в карман и, воспользовавшись адекватизатором, достал наладошник, вернулся со светом его к двери, разглядел здешний замок, как приятно выяснилось, мало чем отличавшийся от земных замков, закрыл его, на слух очень внимательно проверив количество и звучание щелчков, подёргав ручку двери. Пора было успокоиться. Опера, как им обещали, это надолго. Это свято, тем более, такая опера. Это безопасно... Безопасно?!! Чёрт их всех продери в задницу, безопасно!!!
                Через пару минут в дверь постучали. Сперва, как условлено, само что ни на есть обыкновенно: раз-два-три. То есть тук-тук-тук. На счёт «три» Каннибальцев упёр взгляд в циферблат своих часов: новый ритм должны были начать отстукивать точь-в-точь через семнадцать с половиной секунд, что и произошло. Их ещё на Земле, ещё тогда проинструктировали, дав, конечно, для пущей убедительности и самим собственноручно и собственномозжно подсчитать вероятность совпадения, что точное отстукивание собственно парольного ритма после совпадения начала есть уже ни что иное, как просто профессиональный снобизм. Вахтёр идеально отстучал «In Wald gebort Ein Tannenbaum», и Каннибальцев открыл дверь. Войдя в ложу, тенор Мелешев, живя здесь, уже, пожалуй, что и забывший своё настоящее — земное — имя, наощупь включил тусклый свет и сматерился негромко:
                — Они бы ещё динозавра прислали, недоумки!
                — Эст Каннибальцев, ликвидатор. — доложился ликвидатор Каннибальцев более по инерции, чем по какому-либо разумению, поражённый совершенно неожиданным и неуставным приветствием вошедшего. — Что происходит?!
                — Понимаешь, Эст, на этой планете нет, никогда не было и, наверняка, уже не будет ни одного негра.
                — То есть как... Что это значит?! — голова бакалавра Каннибальцева отказывалась понимать услышанное.
                — Кроме тебя, конечно, раз уж они тебя забросили.
                — Но как такое могло произойти? Вы же сами сообщали, что здесь четыре нации, и две из них — это копты и птерокопты.
                — Это же их самоназвания! К нашим коптам они никакого касательства не имеют, хотя, конечно, здешние хани и птерохани очень похожи на наших китайцев. Как ты вообще досюда-то добрался?
                — Плохо добрался. Очень плохо.
                — Ладно, извини, мне некогда. — наконец-то Мелешев поставил стагнатор на пол, ещё раз покачал головой и вышел, бросив через плечо. — Лучше никуда отсюда не выходи и никого сюда не впускай.
                Нежданно обнаруживший у себя одышку и потливость, дрожь в ногах и коматозную нудную ломоту в мышцах и костях всего тела, Эст Каннибальцев с трудом сделал каких-то три шага до двери, чтобы закрыть её. В сочетании с адекватизатором новой модели, которой здешние вахтёры, бедолаги, даже и в глаза-то не видели, стагнатор мог бы сделать его просто счастливым человеком на этой планете, в полной безопасности и незаметности исполняющим свои земные ликвидаторские задачи, но цвета кожи они ему не поменяют. Полон отчаяния, он сел рядом со стального цвета не слишком большим кейсом, под который внешне был замаскирован накопитель информации под дурным видовым названием «стагнатор», и открыл крышку его, изнутри снабжённую панелью управления, надел на голову мнемошлем и лёг на пол, подтвердив уровень стагнации десятилетнего периода здешнего времени. Обычной дурноты, вызываемой электромагнитным вторжением в кору головного мозга, он не почувствовал, наверное, из-за того, что испытал только что гораздо более сильное потрясение, чем отвлечённое и холодное созерцание чуждой истории, запоминающейся более благодаря электролептонному стимулированию, чем эмпатическому и симпатическому сопереживаниям.
                В голову пришёл Бодлер грязным фонетическо-философским сгустком, в уши — уотерсовский «The Final Kut», в глаза ударило пульсирующее, более надуманное, чем реально возможное, сквозь ветки густого кустарника нарисованное солнце, а ноздри невыносимым пряным ароматом густо забила гвоздика. Сеансы стагнации, честно говоря, и являлись самой неприятной и самой опасной процедурой в профессии ликвидатора. Вахтёрам легче: их адаптационный период дольше, а тут за пару-другую часов в тебя столько всякого дерьма впихивают, что хоть стой, хоть падай, если после того сможешь сам подняться на ноги.
                Если бы хоть однажды, хоть кому-нибудь одному из всех вдруг удалось понять то главное, что скрывается в этом воистину помойном баке, то санкция на отмену считалась бы полученной безоговорочно и миссия ликвидаторов впервые бы сменила свою направленность, это стало бы великим мигом человечества, впервые встретившего на своём звёздном пути цивилизацию, достойную контактного сосуществования, но пока ещё этого ни разу не происходило, новая научная оппозиция именно на этом зиждила все свои идиотские сомнения в правильности избранного человечеством пути.
                Вся правда пока заключалась в том, что ни разу ещё не удавалось проанализировать тенденцию развития ни одной из цивилизаций, а значит, и признать их сосуществование наряду с земной целесообразным не предоставлялось никакого шанса. Ликвидация — миссия не нападения, а самозащиты, и это — не цинизм, а просто борьба за существование, самая что ни на есть обыкновенная: кто развитее, тот в большей опасности, как всегда выяснялось при соприкосновении цивилизации передовой с цивилизацией варварской.
                Самое странное пятно Сегрегаторской истории — это сам Сегрегатор. Непонятно, существо это или что-то иное, например, не творение ли это техногенной цивилизации, нашедшей какой-нибудь квазиэлектронный эквивалент сверхличности? А может быть, это материализация социализированного сознания в виде некоей законности, государственности, духовности. Правда, материализация получилась уж что-то совсем эфемерная, ни одного изображения, ни одного дословного протокола, ни одного воспоминания о каком-либо публичном явлении народу. Предмет веры? Фетиш?! Кумир?!! Но ведь даже эти земные понятия более материальны в физическом плане существования, чем здешний их Сегрегатор! Что же тогда? Как же тогда объяснима та почти генетическая их вера, которая, на самом-то деле, рациональностью своей и подлинностью ближе, по земным меркам, к знанию, чем к религии? Может, это зависимость вроде наркотической? Или, напротив, ступень свободы, недоступная... — не пройденная или не замеченная?! — землянами в собственной истории? Их Джизус Христос — это литературный, оперный, гэгэтивишный и голограмматографический герой, не больше, а мифология Сегрегатора не только не является объектом индустрии, науки или искусства, но и вообще никак не контролируется, проистекая в общественном и индивидуальных сознаниях стихийно, но почему же тогда так точно? Так одинаково, так красиво, так мудро... Так живо, в конце концов. Так не бывает, хочется крикнуть каждый раз, как только слышишь, видишь, употребляешь очередное псевдоприсутствие Сегрегатора, потому-то и быть этого не может, потому что не может быть никогда и ни при каких условиях.
                Барбитурадзе был потрясён, все эти подготовительные треннинги с обезьянами, медведями, кошками и дельфинами в Центре — такая, оказывается, лабуда по сравнению с познанием настоящей цивилизации. Что-то стало не по себе от мысли о ликвидации, хоть и налицо все признаки крайне бесперспективного варварского общества. Константин медленно приходил в себя, из всех троих он хуже всего переносил стагнацию, но твёрже всех усвоил уставы профессии, потому ему и было сейчас странно его крайне сентиментальное самочувствие. Расклеился? — ничуть не бывало, или это не он резал лягушек, изучая историческую биологию, и изучал анатомию в анатомическом театре?! Часы пропикали двенадцать. Однако! Это означает, что ему подсунули и он усвоил втрое больше нормы, неужто подлость это такая со стороны вахтёра?! Или тот сознавал, на какой риск идёт сам и обрекает ликвидатора, когда закладывал параметры стагнации? Не мог не знать, значит, посчитал риск оправданным.
                Это означает, что времени на оптимизацию ядерного вещества планеты остаётся всего ничего — пятнадцать часов, правда, при здешних показателях и этого достаточно с головой чтобы провернуть подготовительный цикл аж три раза, но это всё сказки, что кому-то уже приходилось делать всё в экстремальном оперативном режиме без контрольных припусков и рвать когти наперегонки с коллапсом, всё это выдумки очкастых фантастов... Означает ли это, что Аскольдову и Каннибальцеву досталось столько же и по такой же цене? Боясь произнести вслух короткое и всегда одинокое, самое лукавое из всех самых наилукавых, существующее только лишь для того, чтобы скрыть настоящую — невообразимо огромную — правду о положении вещей, слово, Барбитурадзе встал на колени, борясь с типичными головокружением и временной анемией конечностей, неповоротливым языком, как делал всегда на тренировках, начал медленно перемалывать стопу за стопой, равнодушно и тупо хриплым голосом в сухо колючей гортани двигаясь к рифме:
                — Вы... Пом-ни... Те ли... То, что ви... Де-ли мы... Ле-том... Мой ан... Гел, пом-ни... Те ли вы...
                К концу второй строчки он, шатаясь, стоял на ногах, согнутый вдвое и всё ещё руками помогающий себе держать равновесие. Ему удалось не произнести страшное слово «да», но и договорить начатое он уже не мог. Не могу договорить вслух, поправил он себя мысленно, единомоментно, как это бывает в сознании при здравой памяти, довспомнил всё стихотворение целиком и упал вперёд, не сумев переставить под падающее своё тело рук и не успевая разогнуться. Боли не было, только потеря равновесия и обида, что кто-то что-то неправильно сделал, Сегрегатор, храни Сегрега...
                До дома Волюмера оставалось рукой подать, но, как они ни подавали руками и ногами, ощущение было такое, будто они плыли против течения, лишь чуть-чуть уступающего им в скорости. Крайне медленно двигались, то ли по причинам периодически гаснущего и вспыхивающего сознания, то ли просто так. Ромка пёр как танк по барханам: упрямо, тупо и медленно; он вряд ли включался вот уже минут десять, Набухову стало не по себе: вдруг он уже и не помнит, что пригласил его переночевать — «во избежание садиться в криминально чреватые такси», кажется, это звучало так. Если не вспомнит, значит, пойду домой, обиделся Витя, мол, нету никакого резона держать ответ перед грозной Волюмеровой супружницей. Скрежещущий звук вроде того, что получается, если резать пенопласт, заставил Набухова вздрогнуть и остановиться. Очень громкий звук, так не бывает, но отрезвляющий эффект потряс его, тут же перед глазами закачалась из стороны в сторону физиономия приятеля. Глаза того были ясны, и мысли — тоже:
                — Смотри вокруг, Витька! Что ты видишь?
                — Темно вокруг, ничего не вижу. — пожал плечами Набухов, сразу же начав подозревать, что Ромка всё это время притворялся и ничуть не на автопилоте своём знаменитом летел.
                — То-то и оно! Какой же ты молодец, Набухов, если б ты знал! На-адо же, мрак разглядел, истосковавшийся по утраченной страсти мрак, это как же видеть-то надо, а?!
                — Ссать хочу. — сознался испуганный Витька.
                — Ссы, кто ж тебе не даёт? Скрытая зависть и кромешный мрак, понимаешь? Это мрак и зависть наших отцов! Вот что рвётся из нас наружу безумным... — Волюмер, видимо, сочинял, стоя рядом и за компанию струя подобный Ниагаре... не-ет, Анхелю подобный водопад. — безумием... Адским огнём...
                — Ты чё завёлся-то вдруг? Молчал-молчал...
                — Безумным пламенем мести рвётся из нас мрак и зависть отцов. — где-то вдали, за рекой, что ли, послышался едва пока различимый, но явно приближающийся пульсирующий стукоподобный звук. — Это казематы, в которых томятся наши души, так же их души томились в казематах их отцов. Понимаешь ты или нет, Набухов Виктор Батькович?
                Батькович ответить не успел: гудком электрички разоблачил себя в темноте нарастающий дробный грохот, занявший теперь уже половину пространства, оттеснивший оратора наполовину; но Ромка, скромный, тихий, покладистый Ромка стал огромным Романом и вовсе не собирался сдавать территорию без боя:
                — В сыне, будь то ты или я, начинает говорить то, о чём молчали наши отцы! Ничего ты не понимаешь, а я...
                — Слышь, мужики, вы чё, сюда ссать пришли или алмазный базлай дрочить? — заставив их обоих вздрогнуть, раздался в кромешной теми пьяный густой глас, будто бы и с акцентом слегка, но вполне понятный, сопроводившись звонким мокрым звуком традиционного, видимо, для здешних мест времяпрепровождения.
                — Ты кто? — спросил Волюмер, а Набухов, конечно же, не менее от неожиданности, чем он, растерявшийся, ответил сразу же, это у него всегда само собой срабатывает, как Ромкин знаменитый автопилот, как будто кто за язык тянет или что:
                — А тебе что, завидно, да? Поговорить не с кем?
                — Так я-то поссать сюда спустился, а не языком чесать. Да и не умею я. — невидимка невидимо закончил, застегнулся и зашагал куда-то вдаль и вниз тяжёлыми чуть нервными шагами, затянув на ходу песню. — Е-е-есть в графском па-арке чёрный пру-уд... Та-а-ам ли-и-или-и...
                Вывернув из-за поворота жёлтым лучом, бегущим по откосу, заросшему чертополохом-травой и шиповниковыми кустами с забелевшими в разрываемой темнотище звёздами цветов, электричкин локомотив разросся нежданным и громко-агрессивным, неизбежным и, чёрт пробери, абсолютно равнодушным свидетелем. Акустическое присутствие незнакомца давно закончилось. Волюмеру теперь пришлось напрячь голос:
                — Это даже не тот разговор, можете вы понять или нет, теперь важно то, что я ничего не в силах объяснить...
                — Не партачь, Ромка, ты ж не пророк!
                — Я не могу никому этого объяснить, потому что все понимают умом, но не могут понять, не понимают сердцем своей обречённости творить чужую месть! Чёрным струпом отвалятся с нас наши слова о справедливости и останется нам только смеяться друг другу в лицо страшным смехом! Мы все тарантулы, скрытно жаждущие отомстить.
                — Это уже было у кого-то, Ромка! Это не твоё!!! — попытался возразить Набухов, но за последние пять или восемь секунд грохот бегущей мимо них электрички густой тестовой массой взошёл до самых краёв, на пике непонятно как-то хряснув и влажно хрюкнув, перелился через бритвенно острыми рельсами обозначившиеся кромки, глуша и топя всё в прямоугольном мелькании экранных кадров, и теперь приходилось орать, буквально, драть глотку так, что из глаз брызнули слёзы. — Я не могу вспомнить, но так кто-то уже говорил! Нельзя по чужим ступеням взойти на свой пьедестал!
                Оттуда смотрели сюда, отсюда — туда, но ни разглядеть ничего, ничего же и услышать не удавалось, они истово орали друг на друга, яростно размахивая руками, демонстративно плюясь в сторону неба тяжёлыми плевками и между делом пытаясь теперь застегнуть обеспуговичевшие ширинки. Шум закончился гораздо быстрей, чем ранее назревал, железная змеюка вмиг умчалась во тьму ночную на всех своих сорока шеедробильных колёсах, оставив в плотном и сыром воздухе тягуче затихающий ветер.
                — Это смотря, чей кот и чей пенопласт. Вот мой соседский котяра не жрёт пенопласта, во всяком случае, я ни разу не видел... Ой, помоги, пожалуйста! — Виктор сунул куда-то вверх руку, наощупь вцепился в руку Волюмера, тот вытащил его наверх. — На какого хрена нас под мост понесло? Нужно было прямо с моста — прямо на голову этой зелёной зверюге помочиться... Какое классное слово — помочиться, ты не находишь?
                — Не отвлекайся, мне жутко не нравится, когда ты, такой славный и интрижный рассказчик, ударяешься в потусторонние рассуждения! — Ромка, кажись, окончательно протрезвел. — Тебе это просто не идёт.
                — Так вот, я свой... То есть я свою голову даю на отсечение, что, если б он вдруг узнал, что это мой пенопласт, то он бы, гад сиамский, заради одного только принципа мне досадить его б и сожрал.
                Они остановились на мосту у перила, выраженного длиннющим цельным прокатным куском уголка, приваренного, как ни странно, на приличного орнамента решётку; посреди моста на горизонтальной узкой полосе стояла кем-то початая, но этим же кем-то так и недоприговорённая чебурашка. Волюмер оглянулся вокруг, посмотрел на Витьку, потом аккуратно притронулся к сиротливо блестящему боку её, почти брезгливо провёл пальцем вверх по горлышку.
                — Ну? — поторопил его Набухов.
                — Что «ну»?
                — Ты сперва понюхай, чем пахнет?
                Ромка осторожно, будто то могли быть какие-нибудь опасные химикалии, в правой руке на безопасном расстоянии поднял бутылку до уровня лица, а ладонью левой руки лёгкими движениями стал к нему подгребать заражённый воздух, ноздри напряглись, маленькой порцийкой приняв в себя пробу.
                — Пивом пахнет. — расслабился он через пару секунд и махнул рукой. — А-а, была-не-была! — после чего, сделав несколько глотков, передал бутылку товарищу. — Ты знаешь, ничего себе, хорошее пиво. Недавно оставили, выдохнуться ещё не успело.
                Подержав во рту густую солодово-хмельную на вкус как будто кисельную тяжесть неведомого сорта, Набухов испытал самое искреннее удовольствие, когда-либо испытываемое им от такой обычной вещи, как пиво.
                — Класс! Ненашенское, наверно. — он рассмотрел этикетку бутылки, повернув её на свет фонарей, в следующее же мгновение голос его просветлел какой-то чистой, гордой ноткой. — Не поверишь, Ромка!!! Наше пиво, русское!
                Волюмер молчал, Набухов посмотрел на него и чуть не потерял дара речи при виде уж точно потерявшего таковой дар своего друга: тот стоял на полусогнутых и всё более и более подкашивающихся ногах, глаза, вдвое превышавшие нормальные габариты, казалось, вот-вот вообще вывалятся из лица и повиснут на нитях глазных нервов, а дрожащая не то крупной дрожью, не то танцующая мелкой такой пляской святого Витта, рука медленно тянула трагически кривой указательный палец куда-то в направлении Виктора. Подумав, что, наверное, просто что-то не так в его внешнем виде, Набухов бегло осмотрел себя и, не найдя абсолютно ничего экстраординарного, поинтересовался:
                — Ты чё, Ромка? — на что тот, наконец, сумел ответить — непонятно и коротко:
                — Смотри!
                Напрочь в один миг выбив из организма всякий хмель, потный озноб прокатился по спине Виктора Набухова, он отскочил к Волюмеру, в прыжке развернувшись на сто восемьдесят градусов.
                — Йо-о-п-па мать! — только и смог выдавить его всегда более находчивый язык, на этот раз больно прикушенный застучавшей от страха челюстью.
                Под фонарём, одетый в невообразимый киношно-фантастический сверкающий костюмчик, стоял мужик, держа за волосы в правой руке голову, наверное, свою, так как как раз на плечах его ничего не было, кроме красного затихающими толчками выпихивающего остатки крови свежесрубленного пенька шеи. Те волосы, что не были в длани, длинно свисали ниже колен, жирно пропитанные липкой тёмной жидкостью, капающей на жёлтый в свете фонаря чёрный асфальт. Голова читала стихи, а сам мужик достаточно уверенным шагом, будто просто гулял здесь, приближался к онемевшим и отрезвевшим от ужаса зрителям.
                — Отдана смерти ценнейшая дань,
                Тлеет телесная нежная ткань,
                Мир безутешный исполнился скорби.
                Если б собрать нам всё множество бед,
                Слёз, и несчастий, и тяжких докук,
                Слышал о коих сей горестный свет,
                Лёгок сейчас показался б их вьюк.
                — Всё, Витёк, допились! — теснимый плотно прижавшимся к нему спереди приятелем, Волюмер, как бы обретя долю храбрости, ровно достаточную, чтоб не помереть на месте, теперь нога в ногу с ним, рука в руку, тело в тело и голова к голове шёпотом отступал назад.
                — Нет, одно и то же двоим не приглючит! — так же шёпотом ответил ему Набухов. — Бежим.
                — Пора бы. Господи милостивый, спаси и сохрани души наши грешные! Как пиво-то называлось?
                — Ты думаешь, это оно?!
                — Ничего я не думаю!
                — «Куликово поле»!
                — Что?!!
                — Пиво так называется! — Набухов только сейчас осознал в своей руке пустую бутылку и со злостью на бегу швырнул её куда-то в сторону.
                Единым дыханием, единым движением в едином порыве мчались они по гулким мостовым города, в испуге закрывающего все свои несчитанные и неисчислимые глаза-окна, в последнее время даже в самых некогда спокойных районах самые охраняемые и самые облечённые властью и положением горожане предпочитали обзавестись жалюзи из броневой стали. Ветер свистел вокруг гермаков, не умея зацепиться на гладких пластмассовых поверхностях идеально обтекаемых сфер. В неприятном аспекте проявилось лишь Солнце, вынырнувшее как раз навстречу и именно тогда, когда они должны были вот-вот нагнать опоссума из скорпионов. Кажется, это выскочка и мудрак Пэн-Драгун младший, тем лучше: его братишка не из тех соплежуев, кто может позволить себе простить убийство брата. Значит, разборка будет последней. Да они же все раскисли, эти молокососы из стаи вместе с зороастрийцами, так что то, что их стало почти вдвое больше, роли не играет никакой, какой скорпион без головы и каков приход без попа?! Погоня подзатянулась.
                Нет, конечно, Ортопед ничуть не боялся центральных площадей и улиц, просто не хотелось никаких неожиданностей, а в последнее время их вон сколько обрушилось на эту вонючую Сегрегаторию! Только по счастливой случайности они не оказались тогда на площади, впрочем, и никого других байкеров та идиотская облава не коснулась. Но побоище, говорят, было ничуть не слабже Гастингса... Расстояние сократилось: дымок из трубы пэндрагунова зверя стал вдруг каким-то нездорово сизоватым. А почему нет?! — неожиданно для самого себя заржал Ортопед, и в уши больно стукнуло зажатым в сфере колокола воздухом. От этого он разозлился и, распаляя и обезболивая себя ещё более сильной болью, заорал что было сил. — Травлю мы устроим прямо на Плеши, нехай ваш сраный Сегрегатор подавится!!!
                Вдруг произошло нечто совсем странное: впереди разверзлась твердь земная, и, не успев не то что притормозить, но и ничего увидеть не успев, не то чтобы попытаться понять, Пэн-Драгун младший ухнул куда-то вниз. Щель эта была огромная: в ширину всей площадной полосы проспекта и на половину самой Плеши, — её едва успели увидеть, как она тут же и захлопнулась. Именно захлопнулась, как будто не было, как не было никогда, впереди никакого такого скорпиона-опоссума, верной загнанной дичи, вместе с его дряхлым Кокодилом. Удивлённо заверещали кругом тормоза, «Ангелы Апокалипсиса» растерянно закружили на месте, ожидая решения своего главаря.
                Неделей до того, а может быть, и полутора или двумя раньше, в тот же памятный день, что припомнился по оказии и Ортопеду, в странно пустом кафе на углу Малой Недвиженской и проспекта Сегрегатории, что наискосок в виду Дворца Сегрегатора, сидело малоподвижное, но, в противовес внешнему впечатлению, нервное немногочисленное общество, состоявшее из двоих пожилых мужчин, юноши, казавшегося душой компании или, во всяком случае, центром всеобщего их острого внимания, и женщины, как всегда говорят в таких случаях, неопределимого на взгляд возраста, ибо она была обольстительно красива, хоть и холодна, и теперь почти что равнодушна ко всему происходящему в непосредственной близости. Странность же кафе заключалась именно в том, что это помещение, снаружи обозначенное соответствующими вывесками и рекламами, голографическими пальмами, розодендронами и всякой цветочной мелочью в витринах, только интерьером напоминало кафе, на самом же деле за внутренними дверьми, а их было три, не существовало никаких служебных помещений: ни кухни, ни склада, ни официантской комнаты, то есть совсем ничего, чтобы сейчас столик перед странно и молчаливо сосредоточенной на решениях проблем мирово-глобального порядка команды был накрыт сколько-нибудь приятной и вкусной, как пристало солидному кафе, пищей.
                На двери внешней, задеваемой иногда плечами многочисленных в тот памятный день прохожих, висела, легонько покачиваясь и постукивая о стекло, по-модному строгая табличка со словом «OPEN» внутри. Фердинанд с самого начала похищения ни разу, как это ни странным может показаться, не ощутил себя несвободным, наверное, никогда в жизни не побывав в какой-либо относительной несвободе, кроме невозможности в детстве и отрочестве получить ответ на один единственный вопрос, теперь и не мог сколько-нибудь реально ценить свободу, значит, не мог ощутить и противоположности, а к всеобщему вниманию он был привычен всегда, будь то доброжелательное или какое ещё, впрочем, доподлинно неизвестно, какое, внимание.
                — Ваше Высочество, вы уверены, что это было именно здесь? Вы хорошо помните этот день? — Кин закурил, сейчас ему даже не надо было смотреть на кронпринца, разговаривая с ним, он внимательно изучал улицу, влипая в каждого прохожего, в каждую мелочь на одежде каждого прохожего, в каждую мелочь вообще на улице.
                — Что вас тревожит?! Я же вспомнил всё как было и гарантирую вам, что наша с вами спасательная операция прошла успешно. Да, обратите внимание, вон появился Умрэн. Стоит на углу и даже не пытается делать вид, что увлечён этим всеобщим пиром во время чумы. Он тоже ждёт меня.
                Умрэн с их точки наблюдения был и впрямь виден как на ладони, одно что не голый, к нему подошёл высокий и нескладный зрелой молодости и богемно-нетрезвой наружности мужчина.
                — А это кто? — опередив Кина, спросил Иеро, мало веривший россказням Фердинанда. — Ваш Дерендяев?
                — Он такой же мой, как и ваш. — сухо подтвердил юноша. — Да, это и есть Дерендяев. Если б вы знали, командор, как я вам благодарен за возвращённые воспоминания.
                — Это я уже слышал не раз, я верю в вещие сны, так что всё, что я сейчас вижу, пока бездоказательно. В конце концов, вы могли бы и наудачу ткнуть в первого попавшего человека и заявить нам, что это и есть ваш Умрэн.
                — Я не понимаю, что вас тревожит?
                — Меня ничто не тревожит, кроме того, что там, куда вы нам показали, нет никакой двери.
                — Дерендяев уходит в предсказанном направлении. — доложил Кин, как бы и не прерывая начальника.
                — Ну, и что?! Лейтенант, я не слепой. Совпадение это. Если б он пошёл в противоположную сторону, Его Высочество сказал бы нам, что он обязательно свернёт где-нибудь в другом месте... — на самом деле Иеро уже сдался, он чувствовал, он почти был уверен, почти знал, что кронпринц говорит правду, но рано было терять бдительность, где-то с краю он ещё держал про запас первоначальную версию.
                — В конце концов, командор, не будь занудой! — вступила в вялую профессиональную перебранку Бина. — Он не потребовал в обмен на информацию того, чтобы мы обязательно спасли эту его Бернару. А мог бы.
                — Ты просто ревнуешь... — попробовал снять напряжение Кин, но, видимо, хоть чуточку, но задел за живое.
                — А тогда мне это надо, чтобы он спасал её?! — почти взвилась лейтенант Бина.
                — Пути Господни неисповедимы, ты таким образом завоюешь благосклонность принца, потрясённого твоим благородством, не правда ли, Фердинанд?
                — Бернара мне никто, просто я хочу её спасти и, между прочим, я её уже спас, только вы в это ещё не поверили. Командор, послушайте, я знаю, как всё будет, я собственными глазами...
                — Не надо меня уговаривать, Ваше Высочество, я могу с полной уверенностью говорить только про то, что реально. Реально же сейчас никакой двери напротив...
                — Как ты думаешь, Иеро, а сколько она продержится после того, как он в неё зайдёт?
                — Жаль, но даже Фердинанд не сможет нам этого подсказать. Извините меня, как вас там? — тон командора сменился, он и сам был рад этому, принц, честно говоря, ему нравился даже ещё до того, как они его похитили. Он всегда нравился им. Тем более сейчас, когда все пророчества подтвердились появлением двери в стене здания Министерства Юстиции и Трудовой Реабилитации, именно там, где её только что не было и где именно и указал Фердинанд.
                — Лучников Андрей Арсеньевич. Во всяком случае, это вы мне и помогли вспомнить.
                — Готовьтесь к своей благородной миссии, Андрей.
                — А вы теперь-то расскажете мне, что вы собираетесь делать с этими хреновыми ликвидаторами?
                — А ты как думаешь, что нам придётся сделать?! — это сказал не командор, чего можно было естественно ожидать, и не Кин, что тоже было бы нормально, но воинственность женщин этой таинственной нездешней нации в очередной раз поразила Андрея, это сказала Бина, та соблазнительно-прекрасная, женственная, кокетливая Коломбина, из-за которой всё, собственно говоря, и завертелось как в страшном сне. — Моя главная профессия — аннигиляция агрессивно ориентированных гуманоидов, имеющих спецподготовку.
                — Попросту говоря, вы — э-э… штурмовик? — вздохнул Андрей, не желающий верить, но знающий, что это так.
                — Попросту говоря, я убийца высшей категории боевой подготовки, мой мальчик... — она встала из-за стола, экипировка у неё теперь была далеко не та, что на балах во Дворце Сегрегатории. — Убить тебя было очень легко, Фердинанд, но ты показался нам излишне молод для миссии уничтожения цивилизации. Мы, как видишь, не ошиблись. Иеро настоял на похищении ещё во времена твоего детства.
                — Значит ли это, что ты настаивала...
                — Это моя профессия, Фердинанд, прости.
                — Бог простит. — кронпринц-журналист отвёл глаза и пошутил изо всех сил, наверное, очень зло. — И Сегрегатор!
                — Внимание! — оборвал всех Кин. — Идут.
                — Идём. — подтвердил каким-то печальным голосом Лучников. — А что будет, если я сейчас не спасу её? Не захочу или вы мне дверь не откроете?! А?!!
                — Уговор дороже денег. — предложил Иеро.
                — Ты будешь последней свиньёй. — выдвинула свою, надо признать, неожиданно вновь показавшуюся очень женственной, версию Коломбина.
                Фердинанд (или Андрей?! Кем он сейчас был?! Кто он?!), стиснув зубы, поклялся промолчать, стерпеть всё и называть отныне лейтенанта Бину только Коломбиной.
                — От судьбы не уйдёшь. — Кин завершил словопрения, более интонационно, чем реально, и встал из-за стола, направляясь к двери. — Ваш выход, спасатель.
                — Хотел бы я одним махом оказаться спасителем, а не спасателем.
                — Ты итак спаситель, только об этом мало кто знает, о настоящих спасителях мало кто знает. Так всегда было, Андрей.
                — Товсь! — скомандовал командор.
                — Есть! — Кин взялся за ручку двери.
                — Готов! — подтвердил спасатель, глядя сквозь щели раскрывшегося жалюзи на приближающуюся Бернару.
                На себя смотреть не хотелось.
                — Дверь! Пшёл! Дверь! Отбой!
                Бернара, заторможенная и ничего не понимающая смотрела в глаза самому кронпринцу Фердинанду:
                — Ва... Ва-аще... Ваше Высочество...
                — Здравствуй, Бернара!
                Наверное, для неё это была сказка.
                — Дорогу!!! — стволом аннигилятора, крупно похожего на втрое каким-нибудь маниакальным инженером увеличенный дробстер, Коломбина отодвинула романтически-неуместную парочку от дверей.
                — Товсь!
                — Есть!
                — Готова!
                На себя смотреть по-прежнему не хотелось.
                — Дверь! Пошла! Дверь!
                Она будто испарилась в то краткое мгновение, на которое вновь открылась дверь. Профессионалы проделали всё гораздо быстрее, чем с Андреем. Он видел и то, как через пару секунд после того, как та дверь закрылась, известно, за кем, и начала уже вновь пропадать, Бина нырнула в неё.
                — Три секунды запаса. — спокойно констатировал командор, отерев со лба испарину, когда стена напротив вновь стала самой обыкновенной стеной... — Ваше Высочество, выход в центре. Спасибо вам.
                — Пожалуйста, вы бы мне хоть как-нибудь после весточку, что ли, подали бы, а?
                — Зачем? — Иеро продолжал наблюдение и говорил не глядя на сегрегаторского наследника, теперь уже, наверное, переставшего быть таковым.
                — Как это — зачем?! — рассердился Лучников.
                — Если всё будет хорошо, значит, всё получилось.
                — А... Лейтенант... То есть Коломбина?!
                — Это профессия, mon cher ami, la eternel profession, так сказать.
                — Ну, спасибо большое. Тебе и папочке. Я так должна теперь его называть?
                Ханида пожал плечами, достал монетку из кармана, попавшуюся ему в ладонь случайно, пока говорил и, не зная, куда подевать руки, глупо сунул их в карман. Он прочитал письма, все три, теперь сэр Скорпинтайм будто повязал его с собой: знать о предстоящем ужасе и не только не сметь ничего предпринять, но и не уметь — это страшно, это подло, потому что похоже на заговор. Масштаб почему-то вдруг не стал иметь значения, как только сопоставились понятия «сэр Дуглас-Джеймс-Моррисон Скорпинтайм» и «подлость».
                До сих пор ему удавалось быть если не чистым, то хоть честным, пусть, порою, и жестоко-честным, но честным, в конце-то концов!
                — Можно, я выпью? — он автоматически натянул на себя новую масочку — заботливого папаши, придумавшего вдруг, чем подзанять маленького ребёнка. — Смотри, Таня. Видала когда-нибудь такую?
                — Выпей, конечно, а что это? — Таня поймала брошенную монетку. — Это чьи же такие?
                Откручивая крышечку у бутылки уотки, он подумал, что больше рассказывать всё равно нечего, так что решил рассказать то, что вычитал в одном из томов странно-многосерийной книги, выданной ему Летиньархом. К Сегрегатории этот сборник потрясающего количества информации никакого отношения не имел. Библиотекарь сказал, что не знает, откуда взялась эта «Большая Советская Энциклопедия», она досталась ему при инвентаризации бездонных архивов Центральной Библиотеки Сегрегатории, проведённой много-много лет назад при вступлении Летиньарха в должность главного смотрителя ЦэБээС.
                — На планете Земля, про которую мало кто, кроме самых особых специалистов, знает, на варварской, надо признать, капризной и жестокой планете, в давние-давние времена, к сожалению, сказать точнее не могу, в этом трудно разобраться даже специалистам из Академии Сегрегированных Пространств... Так вот, когда-то на Земле жил да был император по имени Наполеон. Сначала он не был ни Наполеоном, ни императором, а потом...
                Терпеть было уже невмочь, хоть Салман и почувствовал какое-то робкое, но цепкое, вдохновение, казалось бы, способное удержать на грани необычного поступка, но он выпил и продолжил:
                — ...люди предприняли попытку начать жить лучше, правда, они не знали, как это... — как вдруг мелодичный звонок по мотивам великолепного Тиволини прервал его снова начавшую было звучать вдохновенно речь.
                — Кто бы это мог быть? — устало спросила Татьяна, вставая с дивана. — Ты мне дорасскажешь про этого Наполеона, как он там стал императором и Наполеоном?
                — Сперва Наполеоном, потом — императором. — проводив девушку взглядом, Ханида налил себе ещё — больше, чем в первый раз. — Обязательно расскажу.
                Выпил. Пошло не в то горло, как говорят в таких случаях, интересно, это фигуральное выражение или переносное? Не похоже. На что не похоже? Ни на что не похоже. Не в то горло — и всё тут. От этого, говорят, некоторые умирают, хотя, так же говорят, в основном, не от жидкости, а от чего-нибудь твёрдого вроде оливковой косточки — поперёк горла, какая же тут переносность? Перед глазами какая-то сизая синева. Сизая, как холодный осенний дым от горящих куч листвы, сжигаемых дворниками, весь город, все окрестности пропитываются этим сладким и приятным дымом, придавливаемым к земле по-осеннему высоким давлением, просвечиваемым радиантами солнечных жёлто-голубых лучей, даже звук меняет свои законы на совершенно, кажется, противоположные. И, вместо того, чтобы поглощаться пространством, заполненным несметным количеством естественных и искусственных звукоизоляторов, он разрастается вовне, как бы на несовершенном уровне вовсе и не проникая в человеческие органы слуха, зато, как только пик красоты, идеал мощности оказываются достигнутыми, так сразу и врывается в пространство черепной коробки, вливаясь не только в уши, но и в глаза, и в рот, и в ноздри, и — через микроскопические поры охладевающей ветром кожи — сочится в кровеносные и лимфатические сосуды, заполняет гайморовы полости, мозг, нервосплетения, отражаясь от стен произвольно обретённой темницы, погибая только тогда, когда ещё более мощный, молодой и здоровый новый звук не заполняет пространство любви. Ни цвет, ни звук, ни запах, ни ощущение верха-низа — ничто не существует само по себе, потому что не может существовать отдельно, и вот тогда по деревенской улице детства катится на некруглых колёсах праздничная процессия, кем-то другим описанная в хорошей, но почему-то не в детстве прочтённой книгой, хотя, пережив её с чужих слов, почему-то неожиданно понимаешь, что это не чужое, а твоё настоящее.
                Настоящая мистерия твоего детства, мальчик — ангел, девочка — ангел, родители — не родители, а старшие ангелы, нет страшных вопросов бытия, кроме сострадания, испытываемого до слёз по отношению к одному только человеку на свете. Когда тебе говорят, что уже невозможно спасти его, что он должен быть там, где висит, рождается дикое, непорочное желание приставить лестницу и выдернуть гвозди из рук и ног... И, понимаешь ли, что бы там не говорили мне взрослые, не веришь, что он знал, на что идёт, но — нет, он знал, что будет так плохо, нет, говоришь ты, его обманули. «Но кто же его обманул?» — недоумевая, спросят взрослые, и ты, вытащив из кармана «кольт» или «макарова», щёлкнешь предохранителем и скажешь, ритмично отстукивая ногой под самую наисовременнейшую музыку, что заглушила фальшиво воспроизводимый единственной деревенской шарманкой хорал Гендльбаха: «Вы, дорогие мои, вы обманули его!» Процессия не будет рассыпана паникой в шестигранники детской мозаики каменных, холодных осенью, площадей, помнишь ли ты, как твои пухлые ещё пальчики, накануне аккуратно лишённые ноготков, старались и никак не могли достать из поля мозаики хотя бы одну шестигранную фишку-пуговку, плотно засевшую в тугом гнёздышке? — процессия будет смыта сизым сладким и прорезиненным автомобильным газом, ведь время дыма прошло, осталось лишь время газа, коварного и слепящего, дарующего слабым забытьё и видения, сплющивающе преобразующего не мир, но тебя. Процессия оставит перед тобой одного единственного... Или единственную — кому как нравится, кому как нравилось в детстве, упивающемся картинками Страшного Суда из вулканизированной против дождя Библии. Пустынный горячий ветер прокатит между вами не один и не два колюче-некруглых шара перекати-поля прежде, чем утомлённые воздушным маревом глаза сомкнут веки, так и не разглядев, малейшего движения в членах и суставах стоящего напротив врага, и ты не сможешь вырвать пистолет из кобуры, чтобы, вскинув наудачу, нажать на курок, я пошёл бы, думаешь ты о счастье, в глушь таёжную, дремучую, где самые настоящие, а не зоопарковские — с гнилыми от синтетического корма зубами, медведи дерут лыко по весне, чтобы не умереть от истощения, и не дай мне Бог услышать громкий треск ломающихся кустов за спиной. Не надо оглядываться, знаешь ты, знаю и я. Нужно продолжать идти своей дорогой, переступая через жалких и немощных представителей параллельного — гуманитарному — зоологического мира. Знакомый колдун рассказал мне, что случилось тогда, ему никто не верил, и случайно выбор его пал на меня. Те трое ангелов, что были раньше, решили, что Бог не имеет права разрушить построенный Им самим и ими сохранённый мир, и одели они белые одежды, но  время  расплаты за грехи приблизилось, и, как Он это всегда делал, взамен полюбивших этот плохо состоявшийся мир троих белых ангелов Бог прислал троих новых — с наказом прекратить мучения слабых и немощных детей своих. Один был высок ростом и силён, другой — чёрен и страшен как ночь, третий седовлас и седоус, носили они зелёные ткани с жёлтыми пятнами.
                Но белые трое любили этот мир и предпочли его, решив сохранить во что бы то ни стало, как бы он плох ни был по сравнению с Небом. Они давно забыли Небо и больше не любили Его. Те трое, что пришли вместо них, как было условлено, тайно разошлись в три стороны, дабы тайно встретиться с предшественниками и отпустить их домой — к заслуженным наградам и отдыху, но: «Здесь мой дом!» — был ответ белых, пошедших супротив Бога, и тайно убили они тех, что пришли уничтожить неразумную планету. Остались жить ангелы, лишённые дара вечной жизни, в мире, который спасли, с людьми, которых любили. Я удивился странному рассказу колдуна, но он показал мне странную маленькую кругленькую штуковинку с изображением на ней лысого незнакомого человека: «Знай, — говорит, — смелый мой мальчик, что если когда-нибудь в руки твои попадёт наполеондор, значит, случилось непоправимое: на Землю опять пришли ангелы разрушения; они — зелёные с жёлтыми пятнами...»
                Вот оно! Вспомнилось то, ради чего всё так неловко получилось, правда, не знаю уже, не поздно ли?! Горло жгло колючей болью от пересыха, мир замутился и не старался возвратиться на прежнее место в моём мозгу... Салману оказали помощь: раскрыв, наконец, наполняющиеся смыслом, а не смертью, глаза, он чуть было вновь не потерял сознания от чуда, представшего перед ним. Моррисон-Дуглас-Джеймс Скорпинтайм теперь просто хлестал его по щекам, чтобы окончательно вернуть в мир сей, кричал что-то про нужность этому миру Салмана Гроя Ханиды, о своей собственной нужности, почему, он, собственно, и не захотел умирать, умертвив только имя и деяния Морри Скорпиона...
                Ханида дышал уже ровно, во второй раз открыв глаза и убедившись, что, во-первых, это не сон, а во-вторых — не бред, и что на этот раз всё-таки, действительно, стоит открыть глаза и вернуться.
                Салману безумно захотелось жить.


Рецензии
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.