Шаги в темноте

 Иногда на него находили минуты задумчивости и полного погружения в себя; и чаще всего в эти моменты его мысли уносились в мир детства. Он больше никогда не бывал так счастлив, как в ту пору.
 Самым счастливым временем было лето, без ежедневных ненавистных походов в детский сад, пропитанный неизменным вкусом чая с молоком – отвратительного пойла, и ощущением тёртой морковки с сахаром во рту; он их терпеть не мог, может быть, потому что их подавали каждый день. Не было летом и школы с её ранним пробуждением, с кашей по утрам, которая не лезла в горло, с предвкушением грядущих контрольных работ и не сделанных домашних заданий, тычков в спину с задней парты и плевков в лицо слюнявыми бумажными катышками из трубочек, что когда-то были шариковыми ручками.
 И всё-таки это было счастливое время, ведь были воскресенья, и что ещё лучше – были вечера суббот, и что просто здорово – были каникулы, Новый Год с Дедом Морозом и, самое грандиозное, - было лето, была дача, была свобода. Всё это вместе и давало то самое ощущение счастья, которое уже не вернуть.
 Больше всего летом он любил выходные, когда все собирались вместе за длинным высоким столом на террасе или сзади дома, в тени сливовых деревьев, с неизменным самоваром, водкой в светлых пивных бутылках и самодельным вином, вкусным как ягодный сок. Ещё веселее было, если праздновали чей-нибудь день рождения: тут были и салаты, и пепси, и торты – обязательно несколько, один вкуснее другого.
 А воскресное утро – проснуться в пять, скинуть одеяло и чувствовать, как кожа покрывается мурашками, одеться и выйти в спящую прохладу летнего сада, и тропинки темные от росы, а лёгкие перистые облачка пророчат жаркий день. Чайник свистит на керосинке, отец делает бутерброды, позёвывая в сторонку. Но есть не хочется, а хочется лишь схватить удочки и бежать, бежать, бежать… Дождевые черви, выкопанные под компостной кучей, свернулись в банке в живой розовый узел, а они идут тихими спящими улочками к пруду, и внутри всё ликует и поёт, и он предвкушает, как они закинут удочки, и – начнётся… Как хотелось ему снова попасть туда, в далёкую запретную ныне пору, когда жизнь казалась коробкой конфет, в которой каждая следующая была ещё слаще и вкуснее.
 Но, как когда-нибудь коробка конфет становится пустой, так были и другие дни, до следующей коробки конфет; их было совсем немного, но они так сильно отпечатались в памяти, что кажутся самыми яркими. Это были моменты внутренней борьбы и напряжения, и он считал теперь, что именно эти минуты его жизни сильнее всего развивали его и чему-то учили. И как ни смешно всё это казалось ему теперь, только он тот, маленький, до конца понимал и чувствовал, каких усилий всё это ему стоило. Даже теперь, когда он уходил в себя так глубоко, что переставал видеть окружающее, эти воспоминания ледяной волной заполняли его, глаза широко раскрывались и, как тогда, неподвижно смотрели вглубь комнаты, силясь уловить малейшее движение…
 Это было в конце июня; бабушка тогда уехала к сестре в Ижевск, и решили, что он поживёт недельку на даче с маленьким двоюродным братиком и его мамой. Тогда ему только что исполнилось десять лет, Стасику было семь. Тётя Полина, высокая статная блондинка, была женой его родного дяди, маминого брата. Она, конечно, не ласкала его, как мама, да и походы на рыбалку под её руководством никак не тянули на их с папой утренние вылазки. Самое плохое было то, что она заставляла их со Стасиком спать после обеда, а он этого терпеть не мог, почти как чай с молоком. Приходилось лежать и смотреть в потолок и потом, когда тётя Поля засыпала, почти два часа слушать её размеренный храп. В остальном же – тётя Поля была энергичной женщиной, и им была обеспечена неделя весёлых прогулок, купания в пруду и прочих летних забав.
 Больше всего его радовало присутствие Стасика. Крошечный первоклашка, он был озорным и задорным мальчишкой и, хотя был младше, постоянно выдумывал что-нибудь эдакое, что понравилось бы им обоим, и отчего потом тётя Поля непременно разражалась длинными тирадами на повышенных тонах…
 Они приехали под вечер. Было ещё жарко, и они успели искупаться; на пруду было много детворы и, когда они уже возвращались, их крики, визги и плеск воды слышались ещё долго после того, как вода перестала просвечивать сквозь густую берёзовую листву. Вечер был необычайно тих; был понедельник, ещё пять ночей до приезда родителей; а потом вернётся бабушка, и всё пойдёт по-прежнему.
 Всё было прекрасно, и только одно лишь немного волновало его: где именно он будет спать. В ту ночь и ещё четыре ночи подряд.
 На садовом участке стояло два дома. Один – большой, старый, немного подсевший с задней стороны, с полуоблезшей тёмно-зелёной краской, выстроенный еще дедушкой. Там обычно жила бабушка и они с сестрой, и их родители, когда приезжали на выходные. Другой, стоящий совсем рядом, по-диагонали, был поменьше, с маленькой терраской и всего одной комнатой, совсем недавно выстроенный дядей для своей семьи.
 Втайне он надеялся, что ему постелят у них в домике, в одной общей комнате. Они так обычно и спали днём, хотя по-настоящему спала только тётя Поля: они со Стасиком на широком твёрдом двуспальном диване, а его мама – у стены напротив, на узенькой кушетке, на которой обычно спал Стасик, когда вся их семья была в сборе. И он боялся только одного: что тётя Поля не захочет пять ночей подряд мыкаться на кровати, на которой один неловкий поворот во сне грозил падением на пол.
 Тётя Поля приготовила ужин, и они сидели на крошечной терраске в их домике. Чайник свистел на маленькой одноконфорочной электрической плитке, сквозь тюлевые занавески было видно, как бились в окне мотыльки, и иногда что-то с разгона стукалось о стекло и тут же отскакивало в темноту.
 Даже и теперь ему кажется немного странным, но он любил стряпню тёти Полины, а Стасик – нет. Быть может, он просто редко обедал с ними. Почему-то считалось, что тётя готовит не очень, но в тот вечер сырники были вкусны как никогда – румяные, с горошинами изюма внутри, а, может быть, он просто проголодался, - и он один смолотил почти всё. Тётя Поля была без ума от гомеопатии, и чай у неё всегда был необычный, травяной, с терпким и нежным ароматом.
 Неожиданно тётя встала и скомандовала:
 - Ну всё, сынок, сейчас помоем ножки и – в постель. Арти, наверное, очень устал, и ему надо хорошенько отдохнуть.
 Его пронзило нехорошее предчувствие.
 - Ты где будешь спать, Арти, с нами? Хотя, наверное, в отдельном доме на просторной кровати тебе будет удобнее…
 Его кровать была совсем не просторная, ему казалось, что все должны бы были знать об этом. И вообще, иногда он не мог отличить тётин вопрос от безапелляционного приказа. Конечно, можно было сказать, что он хочет с ними, и всё было бы решено, но… Он знал, что потом никогда не простит себе такой слабости. В то время он был просто зациклен на том, что может себе позволить настоящий мужчина и чего нет. И уж такого, конечно же, этот гипотетический герой никогда бы делать не стал. Если бы он попросил остаться тогда у них на ночь (и его бы, конечно же, оставили), он упал бы в собственных глазах, а это было гораздо хуже для него, чем одинокая ночь в пустом доме. Правда, было одно но: эта ночь в его случае означала все пять.
 - До завтра, Стас, Тётя Полина, спокойной ночи, - сказал он и вышел в темноту. От крыльца одного домика до двери другого было метров пять, не больше. Он проскочил это пространство в несколько прыжков, не глядя по сторонам; ветка яблони царапнула щёку, он влетел в дом и захлопнул дверь за собой: воображение рисовало тёмную фигуру на ступеньках, тянущую к нему свои руки с крючковатыми пальцами.
 Он очутился один в пустом доме, вокруг не было ничего, кроме непроглядной тьмы; на несколько секунд ему почудилось, что он один на дне огромного бассейна и, стоит только оттолкнуться от пола, как он поплывёт, погребённый в молчащей кромешной тьме, а до поверхности – далеко-далеко. Одним судорожным движением он подскочил к стене, пальцы лихорадочно шарили по ребристой досчатой поверхности. Рука наткнулась на листок бумаги, смяла какую-то тряпку, вероятно, край занавески. И, о чудо, тугой струной вибрировал под ладонью верёвочный провод. Он рывком спустил руку вниз, пальцы нащупали кружок выключателя; терраса заполнилась тускло-оранжевым светом, падающим из тряпочного заштопанного в двух местах абажура. Еле слышно гудело электричество, разбуженные мухи бесились внутри абажура, бросая на стол маленькие причудливые тени, пульсировала в висках кровь.
 Самое страшное теперь было позади, если не считать, конечно, предстоящей ночи, когда он вынужден будет лечь в постель и выключить свет, ведь настоящие мужчины всегда спят в темноте. Между спальней и террасой было небольшое окно, и в комнате, конечно, уже не будет так темно, когда он туда войдёт.
 О том, чтобы помыть ноги на улице и почистить зубы под умывальником рядом с кирпичной кучей, он даже не помышлял. «Надо всё делать быстро и чётко, не останавливаясь, как сейчас», - подумал он. «Тогда и не будет так страшно».
 Чётким шагом он вышел из террасы в крохотную прихожую, стараясь не смотреть на стену с вешалкой, где огромной выпирающей чёрной кучей висели старые ватники, плащи и пальто. Быстро распахнув скрипучую дверь, он прошёл в квадратную спальню, едва освещённую светом, проникающим из террасы через занавешенное окно. Он щёлкнул выключателем и немного ослеп от брызнувшего с потолка света; голая лампочка свисала на длинном шнуре, яркий свет резал глаза. Вдоль трёх стен стояли две тяжёлые старые высокие пружинные кровати и двуспальный продавленный диван. Небольшой, застеленный выцветшей полосатой скатертью стол с радиолой «Rigonda» располагался меж двух наполовину занавешенных окон, выходящих в яблоневый сад.
 Он быстро снял покрывало с кровати, изголовьем примыкавшей к окну, сложил его втрое и повесил на высокую спинку с резной решёткой из вращающихся розовых металлических прутьев. Разделся.
 Теперь надо было выключить свет на террасе. Но это уже совсем не то, это уже не страшно, ведь свет из комнаты будет проникать на террасу сквозь окно, а дверь в комнату он оставит открытой, и прихожая будет хорошо освещена. Так что эта вешалка…
 И он стремительно ринулся вперёд: не смотреть влево, чёрный квадрат окна на улицу, холодильник, обеденный стол, стена, выключатель; стена, обеденный стол, холодильник, окно, не смотреть вправо – и он уже снова в комнате, не прошло и десяти секунд.
 Он поправил простыню, разровнял на кровати одеяло, насчёт которого у него была своя теория. Ложась, он никогда не подтыкал его под себя, наоборот, он старался как можно большую его часть оставить перед собой, ведь оно своей ровной снежной гладью отделяло его от края, от того, что может там быть, что может пробираться к нему. И эта ничейная белая территория позволяла ему при случае выиграть время, хотя такого случая ещё ни разу не было. Он несколько раз переложил и поправил подушки, выдернул пару пёрышек из одной, плавно качаясь, они упали на досчатый пол. Занавесил кусочки окон, в которые ночь заглядывала чёрными щёлками. Завёл будильник; странно, но часы ещё шли, хотя последний раз их заводили более двух суток назад. Развернул будильник циферблатом к себе, стул с одеждой отодвинул подальше. Он знал, что так безопаснее.
 Вдруг страшной правдой в сознание ворвалась мысль, что больше уже ничего не сделать; всё лежало, стояло, висело на своих местах. Он слегка откинул ближний к стене край одеяла, пулей метнулся к выключателю, дёрнул кнопку и в два прыжка очутился в кровати, укрытый по подбородок одеялом.
 В непроветренной, натопленной солнцем комнате было жарко. Глаза привыкали к темноте. Он лежал с широко открытыми глазами и смотрел на огромное тёмное пятно шкафа у двери: так краем глаза он мог видеть окно на террасу и дверь, силясь уловить малейшее движение. Он знал, что под ватным тяжёлым одеялом скоро начнёт потеть, но ничего не мог с этим поделать. Ему оставалось одно: тихо вглядываться в ночь, снова и снова. И потом, когда одеяло и простыня станут влажными от пота, твёрдость его взгляда чуть уменьшится, сгладятся и затуманятся очертания предметов. И его, быть может, проглотит сон.
 Часы тикали мерно и звонко. Он ещё не привык к звуку, ухо ещё выделяло его в звенящей тишине, и он слышал, как в конце каждого оборота минутной стрелки тиканье часов усиливалось. И когда часы почти кричали, словно грозя чем-то вот-вот готовым случиться, начиналась новая минута, и поступь механизма стихала мягкой волной.
 Он смотрел перед собой. Всё было неподвижным, ничто не поменяло своих мест. Он знал, что правее, если повернуться лицом к стене, была немая прохлада несогретой части подушки; но повернуться было нереально. Надо было ждать с лицом, обращённым вперёд, чтобы вовремя увидеть и успеть что-то сделать. Он был уверен, что ничего не произойдёт, как и в том, что непременно должен смотреть и ждать. Он знал, что поймает первое малейшее движение. Правда, он никогда не позволял себе думать дальше – что же он будет тогда делать. Но главное (он был уверен в этом) – быть готовым.
 Но когда шаги на террасе раздались так буднично и естественно, он среагировал не сразу. А едва они стихли, дыхание его прервалось и сердце понесло вперёд ударами, слившимися в один. До боли в глазах он вглядывался сквозь полузанавешенное окно в тёмный кусочек террасы и не мог поверить, что ему всё это послышалось.
 Шаги раздались снова. Они доносились из той части террасы, что была за стеной справа от окна, где-то между холодильником и дверью. Их сила и частота всё время менялись, словно некто то мерил террасу ровной тяжёлой поступью, то вдруг переходил на короткие семенящие перебежки, а то и просто топтался на месте, слегка подпрыгивая.
 Он оставался в постели, словно пригвождённый к залитой потом простыне, и на это у него было целых две причины. Во-первых, двигаясь, он мог пропустить какие-то звуки и поэтому неверно представлять ситуацию. Во-вторых, движения могли его обнаружить, а он твёрдо решил ничего не делать, пока всё происходит где-то там, вне комнаты. А вот если откроется дверь, тогда… но он не мог заставить себя думать об этом. Он лежал и слушал, слушал, слушал, в луже липкого пота, с ледяными от страха ногами.
 На него вдруг нахлынуло сознание того, что он отрезан от всех в этой комнате, не имея возможности ни кричать, ни выбежать на улицу. И тогда он первый и последний раз за ночь повернул голову в сторону окна: между подоконником и кружевом занавесок он увидел металлическую щеколду, вертикально утопленную в пазу рамы. Встать, быстро открыть и…
 Но – опять шаги, и он мгновенно развернулся, приняв исходное положение. Кто-то метался там, на террасе, от стены к стене… останавливался… опять срывался с места. Ему вдруг представилось, как его найдут утром… Сначала вышибут дверь или выбьют окно, и там, в кровати… О Господи, что же будет с ним?
 Он представлял себе Стасика, безмятежно посапывающего на кушетке, положив руки под подушку, тётин храп, никогда прежде не казавшийся ему таким желанным. Волна горячей зависти накатила на него, он судорожно сглотнул, представляя, как же им сейчас хорошо. Ему стало до боли жалко себя, затерянного в этой тошнотворной ночи; не заметил, как слёзы покатились по щекам, оставляя на лице мокрые дорожки.
 А за стеной кто-то всё ходил и стоял, и снова ходил, и опять стоял, и… Он всё лежал и всматривался, вслушивался в ночь, и, когда тишину уже давно ничего не нарушало, не в силах больше терпеть, рывком сел в кровати, сбросив одеяло. Казалось, что он только что искупался: набухшую простыню можно было выжимать. Во рту пересохло, хотелось пить. Он осторожно соскользнул на пол, скомкал осклизлую простыню и запустил под стол. Снова лёг, уже на чуть влажный матрац, одеяло покрывало только ноги до колен. Стало прохладнее, дыхание успокоилось, разгорячённая кожа остывала приятным ознобом.
 Он всё смотрел и смотрел – на окно с занавеской, на шкаф, на дверь, пока тени не стали серыми, и он понял, что уже отчётливо видит стрелки часов. Спасён. Теперь – спасён.
 Когда за окном раздались первые птичьи трели, а воздух разрезал гул самолёта, оставляющего полоску ваты в высоком светлеющем небе, он провалился в сон.
 - Арти, Арти! – шептал ему призрак в самое ухо, он хотел ухватить его, но пальцы проткнули воздух, и он проснулся, окунувшись в утро с кружевными солнечными зайчиками, прыгающими по стенам. Вскочил, быстро натянул одежду, перебросил ком простыни на кровать и выбежал на залитую солнцем террасу.
 - Арти, Арти! – на крыльце стояла тётя Поля, как всегда, бодрая и энергичная. - Ну как, хорошо выспался? Завтрак готов. Быстрей умывайся – и бегом к нам.
 И тётя быстро развернулась, не обращая на него никакого внимания. «Неужели она ничего не видит?» – подумал он.
 В то утро сладкие гренки не лезли в горло, ему показалось, что насчёт тётиной стряпни все были правы, и он с тоской подумал о бабушкиных оладьях. А может быть, просто не было аппетита…
 Ещё четыре ночи… какой ужас… Он понимал, что за день должен что-то сделать, что-то предпринять; при воспоминании о прошедшей ночи он снова начинал потеть. Но что, что, что делать? Он не мог попроситься к ним ночевать, как не мог даже подумать об ещё одной подобной ночи.
 День продолжался; они ходили в лес, купались, гонялись на велосипедах. А он всё думал и думал. Время шло, и он всё яснее понимал, что у него нет никаких вариантов, кроме того, чтобы сделать этот выбор. И ещё понимал, что никогда не попросится ночевать с ними.
 Ещё четыре ночи впереди. Он был в отчаянии.
 После обеда тётя Поля мыла посуду на улице, а он и Стасик готовились к предстоящему тихому часу. Для Стасика вся подготовка заключалась в остервенелых прыжках и кульбитах сначала на кушетке, потом на полу. Иногда, глядя на него в такие минуты, и правда начинало казаться, что у него шило в заднице, причём в буквальном смысле.
 С улицы неслось сердитое: «Стасик, ну-ка хватит!», но бесёнок словно не слышал предупреждающих маминых выкриков. Обычно озорное веселье братика передавалось и ему, но теперь он сидел, сгорбившись, уставясь в одну точку, и завидовал этому маленькому сорванцу. В комнате стоял грохот, досчатый пол пружинил и прогибался под ударами детских ножек.
 И тут он сорвался с места и выбежал на улицу, и, чуть прислушавшись, рванулся к ступенькам большого дома, даже не взглянув на побелевшее от злости лицо тёти Поли, решившей-таки приструнить Стасика. Вот он ворвался на террасу. Вот распахнулась и захлопнулась за ним дверь комнаты. Он, всё ещё не веря, открыв рот, слушал, слушал и слушал.
 Там, на террасе, раздавались глухие чёткие шаги, то ускоряя ритм, то замедляясь и затихая. Вдруг они оборвались, и даже отсюда он услышал гневную тираду тёти Поли.
 Когда он вернулся к ним в домик, Стасик лежал, отвернувшись к стенке, притихший, а лицо тёти Поли ещё хранило следы гнева, ноздри раздувались, она с ожесточением поправляла постель. Никто не видел его улыбки, тихой и счастливой. А он просто лёг рядом со Стасиком и быстро заснул. Был день, было солнце, был дежурный храп тёти Поли, а он спал и был счастлив.
 И теперь ему подумалось, что ведь это счастье было едва ли не сильнее, чем то – счастье его обычных воспоминаний о детстве. Это чувство было острее, оно было пропитано радостью знания и ощущением победы, уверенностью в том, что он переступил некий новый порог и чуть- чуть повзрослел.
 Той ночью он снова лежал и смотрел перед собой в темноту. Одеяло покрывало его до пояса, простыня была суха, чуть колыхалась занавеска, через щёлку приоткрытого окна впуская мягкую прохладу ночного сада. Он ждал.
 И вот кто-то заходил по террасе: шаг, второй, третий. Тогда он улыбнулся, отвернулся к стене, закрыл глаза и провалился – в слепой, солёный, тёмный океан сна.


Рецензии