Крысым

Дмитрий Рысаков

КРЫСЫМ


   На причале у закрытых касс стоял Хичеванов, высокого роста сорокалетний мужчина с по-военному стриженным затылком. Фланелевая рубашка заправлена под ремень, маетные глаза. И рядом с ним - надутый санаторный начальник Сергей Николаич, который уговаривал его отметить отъезд в ресторане у Корнеева, но Хичеванов действительно был на мели и не соглашался одалживаться. Какое одалживаться! Он проигрался в прах и ехал теперь домой как голодранец.
- Два туза на мизере, какой тут ресторан, - говорил он.
   И хотя они стояли на открытом воздухе, тяжелые капли пота скатывались с щек Хичеванова. Дощатый пол напоминал палубу, в щелях пробегали мокрицы и видна была грязная вода. От причала задом отходил “Сергей Тюленин”.
   Госпитальный врач сказал жене Хичеванова: “Ну, чего-то уж такого совсем выходящего не найдено, все в исправимой форме, да. Никто так не претендует на выздоровление, как Виталий Алексеевич. Отщипнем чуточку легкого и отправим вашего супруга в Крым…” Она закивала, будто защищаясь от него ридикюлем.
   Так Хичеванов, оставив в Москве жену и десятилетнего сына, очутился в Алупке-Саре (местные жители сказали бы - “у нас на Сарочке”), между Кореизом и Симеизом, в профсоюзном санатории “Зеленый мыс”. Здесь на улицах запросто можно было повстречать узбечку-ковровщицу в шароварах и с флюорографическим снимком в руке, хлопкороба в тюбетейке, астматического сибиряка.
   Врачи отняли у Хичеванова левое легкое.
   Кассы открылись, Хичеванов купил билет, и они с Сергей Николаичем пошли по ныряющим прибрежным улочкам мимо каменных раковин с ключами, мимо столовой, (она подразумевалась в их разговоре как “ресторан”) и магазина “Овощи-Фрукты” с банками мутного сока в окнах, мимо краснокирпичного храма Архангела Михаила на взгорке. Со смотровой площадки двинулись под Черную гору по узкой тропе, на которой Сергей Николаич в 1913-ом счастливо разминулся с группой людей из общества “Долой стыд!”, и по длинной дороге, переходящей в задворки и заметенные песком пустыри, дошли до камня Пистолет.
   До обеда приятели проболтались на волнорезах. Был небольшой шторм, Хичеванов тревожно посматривал с лежанки на синие трезубцы Ай-Петри. Сбившиеся в кучу дети шарахались от девятой волны, среди их фигур выделялась черная фигура девочки-африканки. Сергей Николаич подходил к полусонному дежурному, выводящему мелом на школьной доске - воздух 26, море 25, и говорил ему:
- Сделай-ка мне, братец, амнистию.
   Дежурный тащился наверх за пивом, а Сергей Николаич с отвращением прыгал в воду и плыл брасом, врезаясь в буруны головой. Через полчаса вылезал на берег, переодевался в светлый костюм, подхватывал дерматиновый портфель, на поверхности которого мгновенно высыхали брызги, и карабкался на работу. Несмотря на свой довольно почтенный возраст, Сергей Николаич мог, не сгибая спины, приложить ладони плашмя к полу, имел какое-то польщенное лицо с щеткой коротких, но роскошных усов, обстоятельно и щеголевато одевался и носил тонкокожие югославские ботинки, которые берег чрезвычайно.
   За грядами гремел гром, показывался край тучи, но скоро дождь проливался в горах, и воздух над вершинами очищался, и хотелось назвать его “выспренний”, хотя как-то не вспоминалось, что это такое. Иногда вот так уставишься в отверстые небеса, и земная твердь становится зыбкой, как морское дно.      
   Хичеванов зашел, пока оставалось время, на улицу Первого Мая к хозяйке Татьяне Белоноговой, у которой они вечерами собирались за картами. Татьяна была светлой и привлекательной особой с аккуратными жемчужными бусами на смуглой шее. Когда Хичеванова впервые привели сюда, он, сбегая невольными ногами с крутого спуска под откос, увидел вдруг ряд скученных разномастных построек дореволюционного типа, ствол дуба, вросший в кольцо из проволоки, истраченные тлей листья лавра, опунции-юкки у ворот. Во дворе - низкий умывальник с облезлым зеркальцем. На коротких расщепленных сучках кипариса висели шланг, ржавая терка, кудлатая мочалка и ожерелье прищепок на леске.
   Эти постройки были когда-то осколками имения профессора Боброва, царского специалиста по детскому костному туберкулезу. Профессор завещал свое имение детям, и после его смерти власти учредили в усадьбе детский сад, а флигели, предназначенные для прислуги, отдали семьям медработников.
   Хичеванов не застал Татьяну, обвел горьким взглядом пустой двор, качнул ногой гуляющий панцирь канализационного люка, взвесил пальцами на дереве возле кухни припухлые желтые сливы. Девушка из отдыхающих чистила зубы, нагнувшись над умывальником; чистила зубы, легонько отплевываясь. С ее развешенного на веревке купальника капала вода. Уже оркестр играл на танцплощадке.
    И он проделал весь путь обратно: по осыпающейся антрацитовой тропе, мимо деревянных кабинок для переодевания со вставными сучками на английских булавках, мимо Корнеева в яйцевидном котелке у столовой. Обернулся на камни - Щербатый, Пупок, Плоский, Моховик и Булку, посмотрел, как крабы цепенеют в клинчах в иерархических турнирах, как уборщики впихивают в мешки зловонную тину. И вернулся в Москву, к себе на Колхозную площадь, на Первую Мещанскую улицу, положил в холодильник купленный на остановке в Туле пряник, поцеловал жену и с ознобом пережил зиму, словно младенец, в свертке одеяла.
   Всю зиму ему снились изогнутые, как турецкие сабли, крымские улочки.

   Через год он приехал в Крым снова. Укрепив по приезде знакомство с начальником “Зеленого мыса”, Хичеванов списался с руководством (он работал в строительном тресте) и продлил отпуск на два месяца.
   Сергей Николаич познакомил Хичеванова с Корнеевым - татарином-аристократом, перекочевавшим в Крым с края метрополии, из Кронштадта. Корнеев хвалился металлической пластиной,  вшитой в череп, он козырял фиксой и фальцетом уркагана. Квартирное бюро было его синекурой, столовая - прикрытием.
   То есть в общем и целом партнеры Хичеванова были людьми с благополучной фантазией.
   Ни Сергей Николаич, ни Корнеев толком не могли понять, как обходиться с Хичевановым. Он ни в чем себя не выдавал. То есть, наоборот, он выдавал себя во всем, но как будто этим и обманывал. Он не был актером, хотя и впечатлял окружающих одновременно чопорным и вдохновенным видом. Ко всему он простирал захватывающий, а не ущемленный взгляд. Все давалось ему даром, он смотрел вокруг так, словно все знал наизусть. Обаятельный ли накал его лет, или какая-то другая мистическая сила, но мир сам выворачивался перед ним наизнанку; женщины, можно сказать, теряли при нем всякое самолюбие, собеседники молкли, признавая за ним непреклонность и планомерность поведения. Посему он, конечно, приучился к вопросам жизни относиться с превосходством, и голос его был хоть и тихим, но повелительным.
   По совету Сергей Николаича он снял угол у Татьяны.
   Ни свет ни заря эта женщина, легочница, ходила за бугор с Джеком к морю, кидала ему в воду палки и камни, в сторонке освобождала его от подшерстка. Каждый год она заводила новую собаку: кто-то из соседей травил их крысиным ядом. Тонкая как свеча, Татьяна носила белоснежную шляпку с завернутым как козырек полем, к обеду всегда переодевалась, а по вечерам раскладывала пасьянсы.
- …Это Ганапольские, западенцы из Бендеры, - показывала она наверх, вскидывая загорелую руку, а в тылу девственно-белую, и приближала к Хичеванову хорошенькое лицо: - А там Пенкины. Перед спуском Ирина живет из Ленинграда с дочерью Катей. Катя мулатка. Слышите? Играет на флейте. Они единственные потомки профессора Боброва, который своих детей не имел: мать Ирины - Ольга Николаевна Герман – его внучатая племянница, живет в Ленинграде, на четвертой линии Васильевского острова. Еще выше, через дорогу, живут Грейнеры, у них два сына, сейчас один в Америке, выступает в цирке акробатом. Старший тоже, говорят, перебрался, но - поваром…
   Поселился Хичеванов в комнатенке у самых ворот. На самом деле комнатенка была сарайчик, но сарайчик очень удобный, хотя по документам он проходил конечно как нежилой. Так нужно было, чтобы уплотнить жилплощадь, избежать лишних от государства взысканий. Комнатка была не под стать Хичеванову: он входил в нее через низкую синюю дверь, пропуская под косяком со снисходительным наклоном голову. Татьяна была отчасти даже рада, что у ворот будет жить такой верзила.
- Осваивайтесь, Виталий Алексеевич, поудобнее, - оставляла она его и притоптывала ногой, сгоняя с щиколотки москита.
   Виталий Алексеевич настолько быстро освоился, что уже через несколько дней без смущения трусил ночью на кухню и, шаря в темноте рукой, нащупывал в шкафчике крынку с молоком.
   Усадебный участок, на котором жила Татьяна, тянулся с запада на восток, включал в себя несколько домовладений и был населен, казалось, одними склочниками. Трения вспыхивали здесь по причине плотной каскадной застройки. Комната Татьяны, благоухающая лавандой и крохотная как шкатулка, находилась на втором этаже флигеля, выдвинутого в сад и обращенного фасадом к морю. Веранду и грот на цокольном этаже флигеля Татьяна сдавала. Ей принадлежали также беседка, упомянутый сарайчик и большая часть двора, которая однако контролировалась с балкона ленинградкой Ириной; плетень Пенкиных выезжал на крышу веранды Татьяны, Ганапольские сушили на этой крыше белье, а их дети бегали и дробили шифер и бросали вниз черепки.
   В беседке под навесом из черного толя столовались и домочадцы, и приезжие; под беседкой был врытый в землю бункер, затапливаемый по весне, а летом превращавшийся в прохладную келью с входом со стороны моря; слева от беседки торчала из земли верхушка огромного камня скальной породы, скатившегося с Ай-Петри во время землетрясения в 1927 году, треснувшая в этом же году чаша пожарного водоема была обнесена розовыми кустами. В самой чаше, сохранившейся со времен профессора, теперь хранили компост. Раз в сезон в слободку наведывалась “водомерка” из службы водного контроля и считала по головам жильцов, но слух о ней опережал ее, и хозяйки успевали спрятать курортников в саду. Фруктовый общий сад у каменной стены был поделен под огороды, в разломе стены болталась на одной петле калитка, дальше начинался бугор, принадлежащий горсовету, а за бугром - дорога к пляжу, до которого было не более двухсот шагов.
   Когда засиживались после ужина за вином, Татьяна конфузливым шепотом просила Хичеванова выгнать из ее комнаты пауков, которых она смертельно боялась. Он поднимался к ней (Татьяна зажигала свет и пряталась за его спиной), вставал коленом на кровать, грабил горстями в углах паучьи гнезда, потом, сонно качаясь, выходил и стряхивал на улицу с рук всех пауков, что успевал поймать, возвращался один в беседку, смотрел, как на секунду окно на втором этаже заволакивает тень: Татьяна стелит постель, простынь ее взмывается до потолка.
   И тогда душа этого человека, пришлого, чуждающегося загара, дышащего словно спеленатой грудью, - для которого даже зигзаги летучей мыши в диковинку –  душа его убивалась по азарту, которого он ежечасно лишался в мелочной Москве, жаждала полного вздоха, который Москва ему перекрывала. В войну он минировал мосты, привязывал в воде к сваям взрывчатку, черпая ртом ледяную крошку. Потом врачи в масках мехами раздували в нем жизнь, но одно легкое сделалось пустым, стаяло как медуза. Несколько лет не праздновали Победу, а когда стали праздновать, сын его вдруг превратился в беспощадного черствого подростка, а жена отстаивала его, только ему отчисляла свои чувства, только ему дышала в макушку, корила и третировала им Хичеванова. Суждено было: ползти на животе, подрывать мосты, жрать из банки перловку, а потом, словно одной бесконечной ночью, трястись в трамвае, упершись лбом в желтую овальную притолоку (в низкие окна нечего было смотреть), на работу в трест, а сейчас вот проплывать в беседке, словно в лодке, мимо бамбуковых зарослей… Хичеванов вставал, доставал из шкафчика бутылку горилки, наливал с краем стакан и выпивал залпом, с ожесточением всматривался в сад, вбирая всю вековую муть ночи, сотканную из шелеста деревьев и свербящего тремоло цикад. От водки сердце его замораживало словно азотом, а мысли фосфоресцировали, образовывали дугу, но вскоре вытягивались в тугое коромысло, скатывались в липкий мякиш, и возникало непреодолимое желание что-то сделать, что-то предпринять сейчас же, какое-нибудь дело, какое обнулит всю предыдущую жизнь и застит ее очищающим светом.
    Он уходил в свой сарайчик, тушил электричество, валился на кровать, сдвигал в сторону штору, чтобы впустить больше воздуха. Прислушивался: то ли тополь шумел, то ли море. В памяти рисовались матрешечные дворничихи в заиндевевших шалях, белые колонны школы на “Парке Культуры”, где он учился, вспомнился сын, выпускающий пар из сложенных в дудочку губ и воображающий сигаретный дым, отчего-то придумалось ласковое как солнце имя – Пелагея, навернулся на язык вкус зимних яблок, и химического карандаша, и медовых красок, всплыли строки из последнего письма жены, на которое он вымученно ответил: “устроюсь и вас заберу“, наконец пришла мысль, что жить-то осталось – плюнуть и растереть. Два раза крякнуть, как говорит Корнеев. За окном шествовала с чайником в руке жиличка, хлопал холодильник, уже сходились завтракать отдыхающие, с крыши беседки на стол пикировала сорока и клевала крошки, поворачивая в разные стороны лихорадочный хвостик.
   - Опять в тарелке, нахалка, - охала жиличка и всплескивала руками.
   Каждый вечер к Хичеванову, прихватив с собой какого-нибудь пшюта, являлись Сергей Николаич с Корнеевым, и все вместе шли под кипарисы. Рассаживались в брезентовых шезлонгах перед ломберным столиком. Сдающий перемешивал карты трещоткой, давал партнеру под правую руку сдвинуть колоду. Игроки держали карты через масть. Красное через черное, черное через красное. Мимо проходили купальщицы с банными полотенцами на бедрах и прилизанными мокрыми волосами.
   “Много набрал на распасах…”  – отмечал про себя Хичеванов.
   Распасы кончались, играющие оживлялись и чувствовали интригу; начиналась торговля. Игра, начавшаяся с двух пасов, обещала быть долгой.
- Раз, - объявлял Корнеев тонким голосом и делал снос.
- За перезаклад не пишем, - говорил Сергей Николаич. Лаком блестели рубашки карт. Он ногтем портил себе лоб и взлохмачивал бровь. Иногда отрывисто хохотал. На сдаче Корнеева ему не везло кромешно. Хичеванов тем временем думал о письме, приготовленном для Татьяны, и все ждал случая, чтобы передать ей.
  “Татьяна! – писал он. - Я предлагаю план реконструкции бункера. Платформу стащить вниз или расколоть на месте кирками. Демонтировать, одним словом.  Все тихо и без помех отдыхающим. По уровню поднять стены. Сверху - половую доску. Гидроизоляцию сделать просто - постелить сверху линолеум. Мягкий сход для дождей. Будет меньшая нагрузка на грунт, а стены хорошие, потом убрать бетонные балясины и перила. Постройку можно расширить и вписать в кипарис. Вот, Татьяна. За все дело могу взяться я.”
   Смеркалось. Приносили и вешали на ветку керосиновую лампу. Корнеев гонял в зубах окурок, прикрывая от дыма глаз.
- Шесть треф, все ваше, - говорил он расслабленно, - претензий нет.
   К ночи загоняли лидера. Наверху булькал люк: с Ялты возвращались отдыхающие, на цыпочках пересекали двор, ставили рюкзаки, набитые портвейном и мясом, купленными на рынке, включали уличный свет – выключатель был прибит к стволу кипариса – садились на скамью и рассматривали черно-белые фотографии, на которых они и их давно спящие дети, родители и племянники стояли в шеренгах пальм перед кустами олеандров. Женщины обменивались таинственными сведениями о покупках, парикмахерских (“У тебя сколько голова стоит?” – крутила одна у другой локон) и стоимости жилья. Но проходило время, и, начиная мямлить и позевывать, расходились спать. И только игроки, с каменными лицами, в бездне глубокого молчания, с обманным размахом метали карты. Наконец, неизвестно к какому часу, Сергей Николаич водил ручкой по листку, испещренному цифирью, подытоживал и бормотал:
- …Колесо, двенадцать, пуля у нас закрыта, 92, 94, 50…
- Это только гора. По вистам еще, - пищал Корнеев. Все четверо подбирались к листку.
- Считаем по ромбам. 450, 524… Итак, 470 с вас, Корнеев… а я, я везде в плюсах, извините, господа. Такой торговли, потрясающей, я еще не видел, господа…
   В эту игру Хичеванов отсиделся на нулях, проиграл две копейки.
   Татьяна согласилась на реконструкцию. На следующий день Хичеванов надел синий с свинцовым отливом пиджак и поехал в Ялту. В городе настиг его ливень, он смотрел из подъезда архитектурного управления на бурные реки, текущие по дорогам в руслах бордюров. Не успел ливень кончиться, как асфальт запарил. Хичеванов направился к набережной. В закутках городских лестниц в сыром настое аммиака и можжевельника томились влюбленные пары. На центральном рынке рыбаки продавали пеленгас, хохлушки – косицы сладкого лука с Голубого залива, армянки трясли чурчхелой, дети складывали пирамиду из кедровых шишек. В асфальте набережной, как клецки в супе, белели впаянные вымытые ракушки.
   В Алупку Хичеванов вернулся с техником, бригадиром и готовым проектом.
   Нужно было торопиться. Он нанял бригаду непьющих рабочих-баптистов, соблюдавших на неделе только один выходной. От первоначального чертежа отказались, укрупнили план и решились, обогнув вековой кипарис, расширить бункер в сторону детского сада, с покушением на угол гаража ленинградки Ирины. Хичеванов видел, как Ирина на балконе пихает в бок мужа. Видел, как вытягивается шея супруги Ганапольского, женщины худой, востроносой, с маленьким узелком платка на затылке.
   Постройку нового бункера отмечали в мартовскую оттепель на причале. На террасе ресторанчика голенастый тапер жал педали Schwehten’а (его выкатили из зала) и запускал все десять пальцев в клавиши. Представлялось, как по вытянутым струнам арфы внутри покарябанного инструмента стучат войлочные молоточки.
   Пришли с предвкушающими физиономиями Сергей Николаич и Корнеев. Пластина в голове последнего быстро вступала с алкоголем “в гидролизные отношения”, он сатанел, грузнел глазами, вскакивал на стол, искал расположения у курортниц, его опасливо увещевали милиционеры. Далеко в море зажигался зеленый маяк Ай-Тодора.
   Возвращались ночью через Воронцовский парк, спотыкаясь о поперечные каменные стоки. Корнеев в темноте налетел на спящую лошадь. Кричали, разбредаясь по аллеям. Татьяна смеялась до надрывного кашля. В лунном свете мерцали стволы бесстыдниц. Поднимались, отстав от всех, по улице Амет-Хана Султана. Вот уже окраинные дома вытанцовывались из мрака. Хичеванов вдруг чувствовал в своей руке ладошку Татьяны. Под фасеточным фонарем, спохватившись как слепые, жадно устремлялись друг к другу. И будто было уже такое - всполохи подсматривающих глаз, рассыпающиеся из-под платка душистые пряди волос, губы, разворошенные поцелуями, и совсем близко изменившимся незнакомым голосом: “что ты со мной делаешь, Виталий…”

   Хорошо было поливать из ковшика, когда умывался Хичеванов. Лицо Татьяны в эти минуты светилось бессмысленной улыбкой. Он любил умываться подолгу. Наберет ладьей воды и ополоснется, нахлобучит на щеки пену, побреется, смоет пену водой, потом умоется снова дополнительно, поскребет за ушами,  сумбурно высморкается и умоется в последний раз, с рычанием.
   Хорошо было обедать на воздухе. Сквозь деревья видеть голубой треугольник моря и по волнам определять, не дует ли низовка. На клеенке, прикрепленной к столу кнопками, стоят граненые стаканы, окрашенные массандровским вином. Сорока стреляет глазом с дубовой ветки. Здоровенные баптисты, прикусив бороды, режут ниткой душистую мамалыгу.
   В обед Хичеванов пропускал рюмку и шел к себе спать, или читать, в павильон, защищенный со всех сторон парусиной. Такое у него было теперь отрадное место, еще одно убежище у стены, у самого края городского сада. Через бугор рвался крепкий морской ветерок. На всем побережье наступал мертвый час, где-то далеко скушно сверлила дрель, в склянке юлила муха, и только Ирина тащилась к своему гаражу у ежевичных кустов, шебуршила пакетами, звякала инвентарем, словом, надоедала: подтверждала свое право на действия внутри гаража.

   Через два года их совместной жизни Татьяна умерла от туберкулеза в ливадийской больнице. Московская жена так и не дала Хичеванову развод, да это, по-видимому, не нужно было - Татьяна успела оформить ему на крымские владения дарственную.
   И он сошелся с вдовой Анной Улюрой. Среднего роста, полная, с немного наплывающими на глаза веками, изобретательная и корыстолюбивая женщина, Анна жила с младшей сестрой Натальей в Симеизе на Советской улице. Став гражданской женой Хичеванова, она добилась, чтобы в грот - их супружескую спальню - провели телефон, а номер опубликовали в справочнике “Большая Ялта”. По ее распоряжению из кухни детского сада для гостей приносили в судках обеды. Говорила она всегда с полувопросом. Вареники величала “сырниками”, парикмахерскую “перукарней”, баклажан и кабачок смешивала в одном слове “баклачок”, курила “Беломор” по фронтовой привычке, водила дружбу с Долли, Долорес Михайловной Бейлер, экскурсоводом из Воронцовского дворца (с ее помощью Анна достала трофейный немецкий ковер и никелированные столовые приборы с перламутровыми ручками). При Анне, подвесив на швеллерах трубу, перебрали в гроте  давно не работающий камин, утеплили двойным остеклением веранду и сделали из нее зимнюю залу. Хичеванов пристроил к зале кабинет, с входом через фальшивый шкаф, и начал собирать библиотеку. Ночью на плюшевом диване при свече читал “Преступление и наказание”, днем под солнцем во дворе  - “Одиссею”. Подписался на “Новый мир”, “Звезду” и “Иностранную литературу”, разнимал журналы на отдельные романы и отправлял кипы страниц в Москву в переплетную мастерскую. Анна, открывая получившиеся книги, вчитывалась в них, захлопывала и говорила с заминкой, будто с намерением чихнуть:
- Аж настроение портится.
   Сестра Наталья заняла Татьянину шкатулку на втором этаже. Она чувствовала себя скованно в новой семье в отсутствие мужа (тот служил в военной части у Пистолета и все время был в разъездах). За обедом пугалась странных церемоний Хичеванова, который восклицал над рюмкой: “Слава аллаху!”, а перед супом перекрещивал рот, или, к примеру, сидя во главе стола, вперял свой взгляд в сторону моря, гладил бритый затылок и незаметно, исподволь серчал. И хотя взгляд Хичеванова был, конечно, не совсем располагающим (соседи промеж себя назвали его черепашьим), это был не совсем уж немигающий взгляд, напротив – взгляд очень проницательный, но иногда в глазах Хичеванова стояло отражение того медлительного пламени, которое глодало его существо. И вот уже гости успокаивают ложки, с неуютным шумом переливается вода из бака в душевой, а Хичеванов, не прожевав пищу, неожиданно встает, с рубцами на голой спине от ивовых реек стула, говорит: “эта слива мешает мне смотреть на море”, и вместо послеобеденного сна подступает с ножовкой к дереву, за ним - к другим, потом дальше и дальше; в воздухе пахнет жженой канифолью. В остальные дни он закапывает в землю полдюймовую трубу, прячет в ямку под деревянный щит вентиль поливающего устройства, изготавливает из отцилиндрованного бревна деревянный каток. И засеивает лужайку английским газоном.
   В одну из засушливых зим на чердаке загорелся соломенный матрас, который Ганапольские привалили к каминной трубе, выходящей из грота Хичеванова. Сор в стыках шифера, хвоя и птичий помет затлели и пустили сизый дым. Соседи поснимались сверху, и трудно было различить, кто есть кто в этой катавасии. Двое вломились в гостиную и выволокли дымящийся сундук. Двое других удерживали женщин и теснили зевак от дома, потому что в ветках деревьев оплавлялся многожильный кабель. У Ирины запузырилась на балконе лазурная краска; с коконом на голове, кутаясь в вязаную кофту, она бродила туда-сюда без всякой пользы. Молча высунулись Пенкины, оценивая расстояние между огнем и их забором. К дому уже нельзя было подойти. Сквозь стекла окон просматривался сервант, в котором высились стопки тарелок, веселились огоньки на золотых полосках фужеров, стоял дутый графин с тяжелой литой крышкой, наполовину полный. Стал лопаться шифер, люди вздрагивали и отступали; волокли алюминиевую молочную бадью; зачем-то разбили окно булыжником. За забором зевака пожевал мундштук папироски и чиркнул спичкой. На него с недоумением оглянулись.
   Пожар распространился по вертикали и уничтожил грот, часть веранды Хичеванова и полностью квартиру Ганапольских. Хичеванов впервые в жизни увидел, как женщины рвут на себе волосы и заламывают руки.
   Всю следующую за этим неделю на море играл двухбалльный шторм, волны захлестывали Щербатый. Пришли монтеры с длинными лестницами и стали натягивать на изоляторы новые кабели. У ворот сваливали мешки с цементом, юкки подернулись белой пылью, рабочие в газетных уборах копались в углях; Анна, от греха, обернула ветошью у самого основания, как портянкой, толстую и узловатую, с человеческую ногу, виноградную лозу, Наталья привязала в саду Малыша (они завели овчарку-щенка), чтоб не лаял.
   Хичеванов следил, как въезжает во двор грузовик с блоками ракушечника, и вдруг перед его глазами будто зароились прозрачные молекулы. Через миг он понял, что не может сморгнуть их, как не может сделать ни вдоха, ни выдоха… Во дворе рабочие продолжали разбирать пепелище, поднимали какую-нибудь металлическую сосульку, вертели, чуть не надкусывая ее, и вся их изломанная, выпуклая пантомима вдруг обретала пародийную навязчивость. Хичеванов, оседая на землю со сведенными лопатками, словно между ними вогнали лом, отчаянно стучал кулаком по стене гаража, и этот оглушительный, казалось, стук тонул в шуме двигателя; но, каким-то женским чутьем обонявшая воздух вокруг, выбежала из кухни Наталья, увидела Хичеванова и закричала, его подняли и понесли в бункер, и дальнейшие четыре года он пролежал на кожаном диване, с которого видна была, да и то только на подъеме, ведущая к морю песчаная тропинка, где в полуденные часы в пыли греются желтопузики.
  С моря туристы повадились лезть на бугор, выкручивать можжевеловые ветки для костров или красть листовое железо - жарить мидий. Из-за стены в сад заглядывала разбитная шантрапа с биноклями на груди. Соседи возобновили процесс дележа. Хичеванов слышал возню в саду, спускались Пенкины с планами на кальках, спускалась Ирина с клубками бечевок; оспаривали общий контур территории и границы владений.
   И хотя мытарства Хичеванова только намечались, он, имея странные нервы, вдруг отрешился от дел и вновь предался чтению. Перетащил в бункер спасенные книги, и скоро все они были перечитаны. Из журналов читал все подряд, печатать стали из года в год интереснее. Попался ему рассказ про человека, придумавшего изощренную пыточную машину с игольчатыми втулками, как в музыкальных часах. Втулки были предназначены для накалывания текста приговора на теле преступников. Хичеванов поинтересовался, кто написал этот рассказ: какой-то чех. Хичеванов подумал: “Разбаловались”, отбросил журнал на тумбочку и откинулся на подушку. В саду раздавались индивидуальные наглые голоса: “А эта линия у нас что, по воздуху будет висеть?” “Пусть ваша собака на меня не лает, я иду по своей территории”. Голоса то пропадали, то звучали особенно громко, видимо, направленные в его сторону: слышались слова “самозахват”, “городской участок”, “отдать в железные сроки”. Вдруг кто-то быстро нашептал ему на ухо названия городов - Орел, Адлер, Eagle – и Хичеванов очнулся, поднялся на ватных ногах и подошел к зарешеченному окну. Соседи, неузнаваемые в соломенных шляпах, через грядки натягивали шпагат. С болезненным скрежетом взбалтывали застрявшую в рулетке ленту. Топографы утверждали на земле желтые линейки с жирными шкалами, ногами распирали треножники и разворачивали карты. Споры велись вокруг тополя.
   И снова наступала ночь, такая длинная, что в течение ее паук-сороконожка с корешка журнала пускал на стену трассу паутины.

   Руководить строительством и давать нужный отпор соседям приходилось Анне. Она выписала к Хичеванову врача из Ялты (“Хитрец паршивый, - подозрительно взглянул на него Хичеванов. - Проклятый чех. Чехов…”) и поручала Наталье патронировать над Хичевановым и ездить по инстанциям. Наталья была обходительна и тиха, имела мягкий южнорусский выговор, из ее светлых глаз исходило такое сияние, что его можно было бы назвать антисептическим. Она привозила от властей архивные документы, которые если и не сгодились бы в дальнейшем для минимизации потерь Хичеванова, то способствовали экстренному торможению раздрая.
   Можно сказать даже, что Наталья первой обнаружила возвращение Хичеванова к жизни. Потому что в одно раннее майское утро, когда уже жарко, но море холодное, она отправилась с Малышом на Булку, а Хичеванов, тихонько прикрыв стеклянную дверь бункера, босиком пересек бугор, пробежал по дороге около двухсот шагов, разделся до сатиновых трусов и прыгнул с Моховика в воду. Наталья сидела на сложенном вчетверо полотенце на камне, в голубом платье с желтым рисунком, и красила ногти лаком, разговаривая с Малышом, который крутился возле. Потом, оттолкнувшись от колен ладонями с растопыренными пальцами, вставала и на морской молочной глади высматривала Хичеванова. Он появлялся из-за Щербатого, она втайне с некоторым ошеломлением примеряла рывки его рук во вскипевшей воде - к себе, отшатывалась, поскальзывалась на диабазе.
   Она шла за ним и дальше, когда он, накинув на плечи полотенце, взбирался по бугру к дому, и увидела, как он выдернул поставленный Пенкиными колышек и отодвинул линию далеко от тополя.
- Во изменение изменений, - произнес он спокойно.
   Пенкин, который поливал в этот момент из шланга грядку, намерился было поправить ситуацию, но Хичеванов придержал его и сказал:
- Или мы будем действовать с помощью договоренностей, или… законно. “Мизерный человек”, - добавлял он едва слышно и словно клешнями стискивал Пенкину предплечье. Изо рта Пенкина пахло говядиной. Тот выворачивался, поджимал губы, уходил к своей супруге и за стенкой глухо и монотонно бубнил, раскачиваясь на табурете, мол, кто он такой, этот Хичеванов, откуда он прикручивает к пиджаку орденские планки, где он их заслужил.
- Где-где, - передразнивала его супруга, - в энкэвэде…
   Завершение строительства праздновали в ресторане “Хаста-Баш” в Мисхоре, у самого начала канатной дороги. Пригласили Ирину с Катей, Наталью с ни чем не примечательным телеграфистом-мужем. Сергей Николаич подкатил на “Волге” со своей половиной – великовозрастной похохатывающей дамой. На стол подавали жульен из мидий, салат “Ласточкино гнездо”, свиные медальоны, фаршированные грибами с сыром, судака в почеревке с бревнышками зеленого лука. На бордовых бархатных скатертях, заставленных бутылками “Ай-Сереза” и “Белого муската Красного камня”, дымились в пепельницах папиросы. Особенно ликовал Корнеев, хотел оркестра и, хотя зал был полупустым, вертел головой в поисках мордобоя. Сергей Николаич поднес Хичеванову в виде сувенира четыре картонных туза с человеческий рост. Виталий и Анна чокнулись один раз отдельно, со смущением, неожиданным для взрослых людей, при этом Анна, вставая, коснулась грудью край тарелки. К столу подсаживался скрипач - Хичеванов узнавал в нем тапера с причала: переквалифицировался, значит.
   В ночи, прижимаясь к парапетам, ступали наугад родными улочками. Позади Корнеев, обнявшись с Сергей Николаичем, фонариком выхватывал дорогу и ноги женщин. Слепили фары редких встречных машин. Хичеванов рассказывал Анне, что последний русский царь мечтал возвести на Ай-Петри свою резиденцию. Но не видно было Ай-Петри: ни пологих линий ее крепостных стен, ни зубцов - сторожевых башен.  Только тень ее угадывалась по оборвавшемуся фарватеру огней в звездном океане.

   Таким образом, Хичеванов основал на улице Первого Мая в Алупке-1 (так называлась теперь Алупка-Сара) первый в Советском Союзе частный пансионат. Местные окрестили его владения “Хичевановкой”. На английской его лужайке разгуливали два павлина, по утрам южнобережную слободку будил истошный манок. Бамбуковая роща взлетела выше черепичной крыши веранды. Со всей страны сюда съезжались гости, Хичеванов располагал их в комфортных комнатах, а для себя на лето разбивал в саду военную палатку. Он приобрел титан, устроил баню, выкупил у Ирины гараж. Поскольку “Хичевановка” выросла из отдельных частей, а эти части невозможно было ни одному, ни нескольким лицам продать или подарить, он нашел через Корнеева в Киеве надежного нотариуса и оформил завещание, по которому дача переходила к детям. Он также окончательно покончил с претензиями Пенкиных. Выменял выгоревшую площадь Ганапольских на квартирку в микрорайоне Оболони, которую организовал все тот же Корнеев. (Это был новый светлый район с широкими проспектами; по легенде, первый секретарь райкома партии Маркушева остановилась здесь в доме отдыха, вышла на балкон выкурить с рюмкой водки папироску и увидела на берегу озера обнаженную женщину. Озеро за неделю засыпали “Камазами”.)
   Хичеванов побывал на Подоле, посетил лавру, обошел вокруг Дом с химерами, прокатился в метровагоне через Днепр (дикторы объявляли остановки на двух языках), сел на приподнятом сквере Хрещатика, увидел, как старая киевлянка подняла с брусчатки каштановый лист и отнесла его в урну, отчего-то затосковал и прямиком отправился на вокзал, чтобы дома, с чудовищной энергией, взяться за постройку оранжереи.
   Он отлучался в поездки, длившиеся порой по нескольку недель. Обратный час и день своего прибытия не объявлял. Нет, он старался незамеченным пройти в свой бункер, задергивал занавески, садился в кресло, вытянув утомленные ноги, и только через час, посовестившись, являлся к Анне.
   Так, оставив недостроенной оранжерею, без предварительных разговоров и согласований с Анной он снова уехал, на этот раз в Прагу. В письмах сообщал, что на Карловом мосту на Влтаве пил глинтвейн и целовал ступни святого Яна Непомуцкого. Через месяц привез большой черный кейс, к которому сбежались из детсада пронзительные дети, достал из него блок жевательной резинки doublemint, белый шоколад с орехами, облатки-вафельки и большие розовые ромбики-тягучки. Спустя несколько дней приехал крытый “ЗИЛ”, с него в гостиную, выставив рамы, стали сгружать черное пианино с костяными клавишами, в инкрустациях и с канделябрами. Бортом грузовика едва не прибили почтальона, который, сгорбившись, проник в раскрытые ворота и позвал хозяина - расписаться в телеграмме. В ленте телеграммы значилось, что в Москве умерла женщина, носившая в замужестве фамилию Хичеванова.

   И вновь был нарушен миропорядок. Черное море перестали бороздить “ракеты”; со стороны Фороса напротив мыса Сарыч встал караульный катер. Ветхие санатории закрывались друг за другом, к ним были приставлены сторожа, которые успевали состариться на этой службе. В бетонных желобах, которые так напоминают римский водопровод, вспучились горы мусора. На рынке шептались, что в Золотой долине вырубили подчистую “Черного полковника”. Вино продавали из-под полы. Какой-нибудь барыга, раньше считавшийся мелкотравчатым, в один миг приобретал симеизскую виллу “Ксения”. Крымские татары мало-помалу возвращались в свои предгорные поселения, вытребовав их голодовкой в Москве на Манежной. На верхней станции Ай-Петри закурился шашлычный дым, зашумели чайханы и базары с пестрым товаром - кальянами, верблюжьими носками и фашистской амуницией.
   На обертках творога стали печатать: сiр. В воздухе, распугивая бакланов, заревели моторами гидропланы.
   Но на кормах теплоходов, над ватерлинией, по-прежнему писали “Берегись винта!”
   В Ялту прибыли первые двухэтажные автобусы, в Алупке у автовокзала случилась первая пробка. На башни санатория имени Дзержинского краном водрузили православные маковки. Дети, ходившие на пятидневку в усадьбу профессора Боброва, выросли, и усадьбу занял зять Сергей Николаича. На месте главного корпуса “Зеленого мыса” турецкие рабочие возвели дворец для немца; на крыше его по всему периметру разливался бассейн. Что немец! - Корнеев у себя на улице Карла Либкнехта вырыл пруд, запустил золотых рыбок, построил из сандалового дерева беседку, к которой из дома сновали с подносами халдеи. Люди говорили, что Корнеев вложился в медресе под Симферополем. Теперь маклеры привставали с парапета, завидя на алупкинских улицах его машину.

   Однажды Анну, идущую по улице Розы Люксембург в центр за покупками, автомобилем притер к парапету лихач.
  Полгода она пролежала в больнице в Ливадии. Раны зажили, но нога ее была сильно изуродована. Сшили по специальному заказу сапог, но сшили плохо – снимая его, Анна калечилась еще больше. Она осваивала костыли. Обреченно посещала процедуры в санатории “Радуга”. Хичеванов отвез ее в Курган к светиле Елизарову корректировать кость спицами. Сам бесплатно принимал в своем пансионате елизаровских врачей. Наталья посылала в Курган цветы и облепиховое масло.
   Но Анна сбежала оттуда раньше срока. По спуску с выключенным двигателем прямо к воротам скатилась “Мазда”, Анна с порога каким-то напряженным взглядом впилась в лицо испуганной сестре, отстранила ее, проковыляла в дом, костылем перебила все окна, оборвала занавески, переколотила посуду. Худые ее локти мелькали из-под рукавов, как обмылки. Когда уводили рыдающую женщину, все заметили лишь безмерно усталый, почти равнодушный вид Хичеванова.

   Он почти не выходил из своего бункера. По утрам у него затекала шея от скрюченной позы, в которой он пересиливал ночь. Гомон детей в саду заставлял чуть не плакать от раздражения. Немеющие икры сводило судорогами. При нем неотступно находилась Наталья. Он смотрел в ее глаза, забывал свое прошлое, а будущее -  любое - было нестрашно. Из бункера он писал сыну: “Ну и как ты находишь такого отца, который бы женился в 68 лет на молодой? Повезло ему? Или это катастрофа? Я сообщил тебе о том, что переселил Анну в Симеиз окончательно. Она уже представила во мне черного раба и удержу нет. И в результате устроила разгром… Мысль эта зрелая, и зрела она несколько лет. Всему есть предел. Вот если бы мне предстояла такая лафа – жениться на 30-летней, то я обязательно спросил бы тебя: а как ты оцениваешь мой жест. Вот, мой друг. Кто-то должен же меня похоронить и иногда ходить на могилу. А этому не так уже много времени осталось, и Анна, разлюбезная, укоротила мне жизнь своим вмешательством...”
   И приписывал на полях: “Паек для И.О.В. сократили вдвое. Теперь привозят на 10 дней – 1кгр мяса, 0,5 кгр масла и 0,2 сыра”.
   Наталья же тайно извещала Ивана, что ночью на кухне отнимала у Хичеванова нож. Иван собирался в дорогу.
   Он поехал с женой и сыном. Вагон был раскален, в купе подобралась компания, резались в дурака. В Джанкое купили связку дынь-“колхозниц”, встали в степи и стояли долго. “Карта не лошадь, к утру повезет”, - ободрял Иван попутчиков, толкал ручку двери, похожую на ручку мясорубки, и выходил в коридор посмотреть сына. Тот сидел на приставном сиденье и решал детский кроссворд, корежил нижнюю губу, превращая рот в восьмерку. Проводник с естественностью спекулянта подсаживался к пассажирам и открывал кожаный планшет с рассованными по кармашкам билетами.
   Троллейбус из Симферополя останавливался в улавливающих тупиках из-за поломок. Опоздали к ялтинскому автобусу.

   Хичеванов поднимался по лестнице - называемой в народе не иначе как “Потемкинская” - к автобусной остановке. Возле этой остановки на улице Ленина, где пол испачкан чернильными пятнами инжира, можно и сейчас, наверное, обнаружить оранжевый “Москвич” с фанеркой на лобовом стекле, а на ней выведено металлизированной краской: “Жилье у моря”. Всякий раз, проходя мимо, читаешь “жулье” вместо “жилье”, и брезгуешь подходить, идешь дальше по улице в город, слева отвесные стены, справа в раскрытом окне, на уровне коленной чашечки, кто-то пьет чай, а над головой – горная поляна с одинокой сосной.
   Из-за угла семнадцатого дома появился “Икарус” и встал враскорячку на узком асфальтовом пятачке. Хичеванов пропустил проезжающую машину и перешел дорогу. За черным дымом он увидел декольтированную невестку и внука (Иван выгружал вещи). Они стояли под тентом магазина. Мальчик был в штанах-трансформерах и футболке цвета хаки, с бланшем под глазом – ушибся в поезде. На шее висел золотой крестик.
- Косогдаса мысы посойдесем наса мосоресе… - теребил он руку матери.
   Хичеванов наклонился прежде к нему.
- На каком это языке ты говоришь? – спросил он.
- На соленом, - просто отвечал мальчик, любопытно глядя на Хичеванова.
- Что это за язык? – продолжал спрашивать Хичеванов, с особенным строгим интересом.
- После каждой гласной ставится “эс”, а потом эта же гласная, - объяснял внук. – Посонясятносо?
   И Хичеванов распрямлялся и переводил взгляд на подошедшего Ивана и на невестку:
- В детстве у нас была другая игра. Мы впереди слога добавляли “нака…”

   Иван все время вспоминал, как нашел Хичеванова в постели, с утра, думая, что он еще спит, - вспоминал и вздрагивал. Хичеванов не спал и просыпаться не собирался. Иван стал давить ему на грудь, потому что в бункере было темно и он не видел, что у Хичеванова синие пятна на лице, что на подбородке засохла струйка ночной слюны. Он перевернул отца, и когда сжимал ему грудную клетку, услышал, как из нее вырвалась струя воздуха, почувствовал спертый ночной запах. Потом он понял, что его усилия тщетны. Хичеванов, отошедший уже несколько часов назад, словно с сумеречных высот Ай-Петри, прощаясь, озирал акварельную Ялту, рассеянную сквозь перистую пелену, тропы для конных прогулок, ханские дворцы, мавританские кварталы, италийские пинии в Воронцовском парке, расставленные по полянам пышные ливанские кедры с нежной как мех хвоей, огороженную забором араукарию, Хаос, могилу любимой собаки графа, покрытую траурным мхом, платаны с листьями, похожими на кленовые.
   Следы слизняков сверкали на ночной коре деревьев.


Рецензии