Стрелец-удалец

ПАМЯТИ АКТЕРА ЛЕОНИДА ФИЛАТОВА

СТРЕЛЕЦ УДАЛЕЦ

Умер известный русский актер Леонид Филатов. В последние годы несколько раз я видел на экранах его лицо измученного жизнью человека. И вспоминал далекий год, когда в бытность мою в Ашхабаде, в кабинете редакции газеты «Комсомолец Туркменистана» появился юноша, может быть, школьник десятого класса, стройный  брюнет, с набриолинеными волосами, с коком на лбу, с капризными бровями, чистым лицом, и пронзительным взглядом. Ослепительная рубаха, галстук с обезьянами, брюки-дудочки,  красные ботинки на толстой желтой подошве, что называлось тогда микропорой или попросту кашей.
Брюнет пришел с компанией миловидных и тоже стильных девиц. Они расселись в моем кабинете свободно: кто на стул, кто на подоконник, одна даже присела на краешек моего письменного стола.
Я глядел на них, завидовал, смущался. Вот оно послевоенное поколение! Маменькины дети, не знавшие холода-голода, не ночевавшие под заборами. Холёные.Уверенные в себе, независимые.
- Давай, Леня! – обратилась к стиляге одна из красавиц.
Стиляга спросил меня:
- Это вы заведуете отделом искусства?
Я кивнул. Вообще-то я вел в отделе пропаганды сектор искусства и статуса заведующего не имел, но не хотелось разочаровывать гостей.
Парень поведал о том, что все они занимаются в театральной студии при ашхабадском русском драматическом театре имени Пушкина. Режиссер там -зверь, лучшие роли играют его друзья, жена и родственники, а над молодыми талантами он издевается, ролей не дает, называет олухами и даже материт.
- Мы на комсомольском собрании решили обратиться в газету, - закончил рассказ Леня.
- Что ж, давайте письмо, - протянул я руку, - будем расследовать.
- Никакого письма нет, - ответил Леня, - он по почерку вычислит и выгонит. Вы так расследуйте.
Задумался  я. Какое без бумажки расследование?
 Ресурс любви к театру я исчерпал еще в детстве в томском театре. Потом жизнь у меня была такая – не до театра…
В Ашхабаде  побывал в оперном. Огромный зал – практически пустой, две-три головы - в ярусах лож. Всё! Я - в первом ряду. У певцов грим видно, балерины двухметровые мосластые, забили ногами, что кони. Две оперы я прослушал и - все!  А раз случайно оказался  в туркменском драматическом. Тоже в зале  пусто, и говорят не по-русски. Не понял ничего. А до русского драматического руки не дошли, точнее – ноги.
- Леня! – сказал я, - милые девушки! – вы уж меня извините! Не волоку я в театре, как на грех! Голова - не по циркулю.. Вот если бы вы стихи принесли или прозу, тут бы я еще мог разобраться.
Они переглянулись, в их глазах я точно прочел: чувак-тюфяк!
Ушли. Ф-у-у! Отделался легким испугом. Но не успел я обрадоваться, как Леня возвратился. Я  думал он опять про режиссера заговорит, но он достал общую тетрадь:
- Я девчонок проводил. С режиссером сами разберемся. Я хочу вам стихи прочитать. Не стихи, а поэму. В общем,  это сказ такой,  как бы народный, стилизация.
Сколько опусов звучало в моем кабинете! Иные авторы, чтобы я напечатал их стихи, предлагали деньги, иные  приносили  коньяк,  а на закуску арбузы и дыни. Можно было стать алкашом, сойти с круга. Но спасало меня то, что последнее слово было все таки не за мной. Был еще секретариат, был редактор. Стихи застревали в этих инстанциях, не печатались. Съеденные арбузы и дыни вернуть обратно было уже нельзя, а новых уже не приносили.
У Лени не было дынь и арбузов, но были в основе своей неплохие стихи, правда, немножко напоминавшие Ершова по стилю. О чем я ему неназойливо сообщил. Я почувствовал, что это царапнуло его по сердцу, и постарался выправить положение, да душа есть, истинно русская душа! Это хорошо. Но я честно ему сказал, что напечатать в нашей газете это невозможно. Во первых –объем большой. Во вторых – идеология, где она? Мы же - комсомольская газета,  а не литературная. Ну, стрелец, удалой удалец, но беспартийный, не отражает, не вписывается…
Я увидел, что упал в его глазах еще ниже. Я уже был не чувак-тюфяк, а просто труха соломенная из того тюфяка. Он гневно комкал свою тетрадь в кулаке, а я его успокаивал:
- Да не расстраивайтесь вы! Вы же - актер, будете читать на капустниках, по магнитофонам разойдется. Подработаете еще свой сказ, новые краски найдете. Глядишь, когда-нибудь и напечатают. Да! Если напишутся лирические коротенькие стихи, тащите, клянусь, все двери лбом прошибу, но напечатаю…
Он ушел, и больше я его не видел. Тем более, что после этого разговора месяца через три я навсегда уехал из Ашхабада в Сибирь. Мое место в «Комсомольце Туркменистана" занял мой добрый друг и замечательный поэт Юрий Рябинин.
Юре не повезло. Он прожил на свете недолго. Однажды он возвращался с поэтического праздника из Красноводска. Ехали через ночную пустыню. В автомобиле, кроме водителя и Юры находился еще московский поэт Василий Шабанов, и туркменский поэт Курбанназар Эзизов. И надо же было так случиться, что в это самое время выбрел к дороге с автоматом в руках сбежавший из части солдат. Просто так он дал очередь по фарам двигавшейся по шоссе автомашины.
Утром чабаны первыми наткнулись на автомашину, в которой сидели четыре мертвых человека. Очередь пуль поднималась снизу вверх, Юре пуля пришлась в сердце.
Однажды я читал, не помню уж в каком журнале или сборнике, воспоминания Леонида Филатова об ашхабадском периоде его жизни. Там он очень тепло написал о Юре, о том, что Рябинин напечатал его лирические стихи в молодежной газете. Назвал Юру добрым, душевным парнем. А про меня не упомянул. А ведь это я посоветовал ему написать лирические стихи! Ну мало ли что. Немножко мне было обидно, а потом всё прошло. И когда я видел на экранах сыгранных им красавцев-героев, когда я слышал, как он читает своего Федота-удальца, я всё же думал иногда: ага! А ведь это я указал ему тогда на слабые места его поэмы. Пусть я его обидел, но всё же он чему-то внял. Читает-то он совершенно другой, доработанный, исправленный вариант!
Мне  было очень больно за него, когда он заболел, и быстро изменился внешне. Но я закрываю глаза и вновь вижу того жгучего красавца в красных ботинках на желтой микропоре, в ослепительной рубашке и в галстуке с обезьянами, с белым нежным лицом и с капризно вскинутыми, словно нарисованными бровями. Он рвется вперед, в жизнь, он хочет воевать с режиссером, не дающим достойных ролей, он хочет говорить стихами и прозой о великой и бессмертной русской душе.


Б.Климычев.


И ВСЕ-ТАКИ ― РЫБАК!

    С Николаем Константиновичем встретились мы совершенно случайно, я жил в таежном городке Асине, туда прибыла группа писателей из Москвы, выступали они в клубе деревообрабатывающего комбината, где я тогда работал.
Заведующему клубом, симпатяге Петровичу, взбрело в голову пройти за кулисы и сказать там приезжим, что и в Асино есть свои поэты. Не думаю, что там  этому сообщению кто-либо слишком обрадовался.
Москвичей уже ждал у крыльца автобус, обкомовцы торопили. Петрович в дверях буквально вцепился в Старшинова, мне было стыдно, а Старшинов сказал:
― Прочитайте самое короткое свое стихотворение!
Я и прочел две строфы, пока москвичи рассаживались, и кричали Старшинову, чтобы он тоже садился в автобус. Но, видимо, и в этом гвалте Старшинов уловил что-то, ибо он мне дал свою книжку, на обороте которой написал свой домашний адрес:
― Пришлите рукопись! ― крикнул он в тот момент, когда дверь автобуса уже закрывалась.
Вскоре я отправил ему рукопись, а 29 декабря 1972 года получил от него письмо.
" Я вам могу сообщить, что  в альманахе " Поэзия", который я редактирую, идут 8 ваших стихов…(Правда, его еще будет читать главный редактор всего из-ства, который курирует художественную литературу, но я думаю, что всё будет нормально). Что же вы при встрече мне ничего не сказали? Ведь по приезде в Москву я вспомнил, что  печатал Вас в "Юности" ― "Когда замолчала валторна…"
Я удивился его памяти. Почему я ему ничего не сказал? Да разве я знал, что мое стихотворение опубликовал именно он? Еще в 1954 году  из Ашхабада, где я служил в армии, самонадеянно послал я  в столицу единственное свое стихотворение  с приложением своей фотографии, и оно было напечатано вместе с моим портретом! С тех пор столько воды утекло!
Я не из тех, кто собирает все свои публикации, каждое лыко ставит в строку. И об этой публикации тоже забыл. А вот Старшинов ― помнил!
У нас завязалась переписка. Причем, Николай Константинович писал не скупо, почти каждое письмо ― стандартный лист, заполненный мелким почерком с двух сторон. В письмах он не без юмора  рассказывал о своих редакторских делах, о редких его наездах на природу,  о своем фронтовом друге   Павлине Малинове, прислал его адрес.
Сельский этот житель очень любил и ценил поэзию. Я послал Малинову свои стихи, и он прислал мне несколько писем, в которых рассуждал о стихах, о русской литературе, это были заметки неравнодушного к прекрасному русского человека.
Нередко  письма Николая Константиновича касались возможности моих новых публикаций. Появились мои стихи еще в четырех альманах "Поэзия", в сборниках, «Двенадцать дорог», " Час России",  еще в двух журналах  "Юность". Вышло у меня с помощью Старшинова две книжки в издательстве "Молодая Гвардия" и две в издательстве " Современник". Николай Константинович  писал о моих стихах в журнале" Наш Современник", в книжке " Памятный урок". Долго  пришлось бы перечислять все мои публикации, которые он организовал в центральной прессе, все рецензии. Он пристраивал мои стихи даже в настенные календари!
В первый его приезд  в Томск,  мы долго бродили по городу. В университетской роще показал я ему каменных баб, вывезенных когда-то томскими купцами из степей Хакассии. " Бабам" было примерно по девять тысяч лет. У каждой в руке был некий сосуд, как объясняли ученые, имеющий ритуальное значение. Николай Константинович тогда, что говорится, " завязал", и, глядя на каменных истуканов, с неподражаемой интонацией сказал:
― Надо же! Девять тысяч лет тому назад, и у каждой ― рюмка!
Еще рассказывал Николай Константинович, как он женился, Был он в Латвии. Гостил на каком-то хуторе. Мылся в бане с " лесными братьями", у них там и выпивка в бане есть. Ну, выпил он и стал "лесных братьев" ругать. Когда вернулся на хутор, хозяева ему сказали, что вел себя плохо, так можно было вообще из бани не вернуться.
И приглянулась ему латышка, хозяйская дочка. А они её отдавать  её за русского, да еще за поэта, никак не хотели. В день его отъезда её одежду и туфли спрятали. Он все-таки её увез…
С ним было весело, анекдоты так и сыпались из него, и все ― по делу! А вечером в гостинице Томск, он снял ботинки, носки, и я увидел, что из покалеченных его ступней сочится сукровица!
― А я-то вас по городу водил! Что же вы не сказали?
― Да что говорить-то? Что теперь ― не жить? Свыкся…
Естественно, расспрашивал он: как, когда начал я писать, кто учил?
Я родился и рос в Томске, в армию призвался из Караганды, а демобилизовался в Ашхабаде. Отец погиб. Детство, отрочество прошли в войну. Хлебнул горя.
В Ашхабад  на огонек  экзотики  ехали многие знаменитости, но у меня и мысли не было показать им  свои стихи. Единственно, с кем мог я посоветоваться, поспорить насчет поэтов и поэзии, был Юра Рябинин, курянин, окончивший Ленинградский университет.  Судьба свела нас в газете " Комсомолец Туркменистана", куда посчастливилось мне устроиться после демобилизации, хотя я и был тогда достаточно безграмотным малым.
Я и рассказал Николаю Константиновичу об этом своем поэтическом менторе, и о том, что он трагически погиб.
Николай Константинович сказал:
― Я это знаю. Я тоже был там, на празднике поэзии в Красноводске. И когда собрались ехать в Ашхабад, я чуть было, не сел в машину вместе  с Рябининым. Аксакалы отговорили. Куда, мол, ты! Пусть молодые восемь часов жарятся в пустыне! А мы полетим самолетом…
Да… поехали в этой машине поэты Курбанназар Эзизов, Юрий Рябинин, и москвич Василий Шабанов. Вылез  беглый солдатик из песков, увидел в вечернем сумраке фары на шоссе и дал очередь…
А я в Красноводске-то уже ведь сел в эту машину, меня старики из неё буквально вытащили. Судьба! А потом из Ашхабада летел домой вместе с гробом, в котором лежал Василий Шабанов…
После этого визита, Николай Константинович прилетал в Томск еще раз, но в этот раз он мне показался печальным и задумчивым, меньше было анекдотов, меньше веселья и смеха.
Рассказал он мне, как в больнице лежал.
― Был там у нас Кеша. Лежит-лежит. И вдруг исчезнет из больницы дня на два, на три. Вернется, спрашиваем, мол, где был? А он отвечает, дескать, у бога на совещании. Нет, не так далеко… Сперва ехать на метро, потом на троллейбусе, а потом еще на трамвае. Что решили? Атомную войну делать! Страшно? А чего страшного? По телевизору будем смотреть!…
Письма от Николая Константиновича до самой его смерти ко мне приходили регулярно. Причем, это не  были ответы на мои письма. Я сам первый писать не решался, чего человеку надоедать? Старшинов письменно журил меня: " Вы мне давно не писали, напишите о своих делах". Сам он  сообщал о различных литературных событиях, о своем житье-бытье. Писал о  том, что загружен работой, что не чает, как вырваться от бумаг и рукописей, куда-нибудь в такое место, где рыба хорошо клюёт.
 Помнится, при встрече  он меня спрашивал:
― А вы, случайно, не рыбак?
Соврать я ему не посмел, честно признался, что не рыбак.
Он еще переспросил:
― Что? Совсем?
Я сказал, что ― совсем. Хотя, вообще-то, в детстве ловил на удочку, да иногда пропитания ради, будучи уже взрослым, садился где-нибудь, по течению ниже зернохранилища, язей выуживать.
― Вот! – торжествующе сказал он,― значит, все-таки рыбак!
Николай Константинович присылал мне почти все свои новые книжки.
Я их бережно храню. Весть о его кончине меня поразила, мне казалось, что хорошие и добрые люди не должны умирать, Это несправедливо.
Б.Климычев.


Рецензии