Этюдник

неповесть

(18.08–10.10.1999)

                Они не принадлежат мне, они не принадлежат себе. Они никому не принадлежат — только воздуху, эфиру, тонкой материи, в которых вьются, свободно паря и купаясь, носясь сломя головы, кувыркаясь, растворяясь и материализуясь, из которых же, пронизывая их насквозь броуновским своим движением, вливаются (просто «попадают»?) в мозги и вытекают из них — соответствуя всего лишь этажности зданий, в которых люди живут или трудятся, или — всего лишь — высоте над уровнем моря, на которой в данный момент находятся.
                Вот одна, вильнув хвостиком, этим остреньким голеньким подвижным крысиным жгутиком, заглянула на огонёк не успевшего ещё сном забыться сознания, и человеку приснился сон: красивый или уродливый, страшный или непонятный — теперь уже и совсем неважно, какой. Он приснился эхом, вряд ли закономерный и вряд ли же случайный.
                Не вспоминай о Фрейде, если хочешь жить и умереть достойно.

                Я заранее почему-то решил, что сюжета не будет, но, видимо, ошибся, вспомнив несколько лет спустя после начала написания вот этой дребедени, что книжка без картинок, а тем более — без разговоров, неинтересна, а о чём же ещё говорить, как не о проблемах, возникающих по ходу чего, скажите на милость?! Правильно, сюжета! Вот оно и пришло само собой, саморазоблачение. Когда-то написанное перечитывая, понимаешь вдруг, что оно требует пояснений и более последовательного изложения.

                За день — три паука. Много это или мало? Возможно, что это один и тот же паук, всё тот же, которого чем-то я, наверное, вспугнул и который теперь неприкаянно скитается в поисках своего угла. Ведь я, следуя древнему суеверью, ни одного из них не убил, хоть и боюсь их неимоверно.
                Представить страшно, как на длинном-длинном лифте своей нити он спускается мне прямо на лицо. Но я надеюсь, что, может быть, он и впрямь почтальон, несущий мне весть: если и не волшебную, то хотя бы хорошую, что там, где меня сейчас нет, со всеми теми, кого я люблю, всё в полном порядке.
                Мой одеколон ему не понравился. Даже если он один три раза мне попался… я жду письма, которого здесь быть не может… ввиду отсутствия реально стабильного адреса… я жду междугороднего телефонного звонка, это даже лучше.

                От меня отвернулись все пасьянсы. На «косынку» я убил два с половиной часа, но и сложил-то, в конце концов, только лишь благодаря кое-каким хитростям (кто занимается, тот знает). Нервы не выдержали… кстати, моя «косынка» — это не та элементарно и автоматически складывающаяся — упрощённая, в шесть рядов с колодой по кругу. Одно утешение, так сказать.

                Да что ж я делаю-то?!! Хожу по городу, не находя в себе воли отказаться от мороженого и пива, жру котлеты, чебуреки, хот-доги и шаурму, глупо играю в блэк-джек с вокзальными автоматами… А потом что?! Лежу на диване, глядя в потолок… Перечитываю не то что зачитанное до дыр, более того — мною же самим и сочинённое… И сочиняю, продолжаю сочинять: пошло, глупо придумываю, как обрушится на меня удача.
                И вот я уже режиссёр, вот для начала я снимаю рекламу, вот я снимаюсь в рекламе, вот пою песню на нужном концерте, а вот издают — наконец-то издают мою книгу… и не одну, а все пять томов. И за всё за это, разумеется, мне платят, платят и платят бешеные бабки, разумеется, в баксах, устраивают квартиру, пресс-конференции всяческие, присуждают премии. А я всё лежу, лежу и гляжу в потолок. Он белый. Не сказать, что чистый, в этом мире давно не осталось чистых потолков, и это горькая правда.
                А я — по-русски глупый и ленивый. Можно, конечно, сказать, что просто непрактичный, да только какая разница, как горшок назвать, коли в него всё равно насрано?! Ведь практичный — это тот, который действует: бежит, звонит, договаривается и — находит. Голова у него в это время думает, а не сочиняет, как моя. Тонка кишка мне рай покорить. Я уже оправдывал себя тем, что я невезучий — с самого момента рождения. Родился не в то время, не в том месте, не у тех родителей.

                Пугающе мимолётны дни, а то и часы, железнодорожных знакомств — наверное, тем уровнем свободы в общении, которую предоставляют. Тем же и прекрасны. Вот ехал сюда и познакомился в поезде с одним земляком, сюда оттуда, как правило всегда едешь с земляками, даже если они бывшие земляки. Он был… почему — был?.. он коммунист профессиональный, преподаватель диалектического материализма и истории партии, теперь таких дисциплин уже нет, но он всё равно преподаёт, и, что бы вы думали? Ну, разумеется, всё тот же диалектически-идеалистический коммунизм, которого, по его мнению, нас всех, то есть подрастающее поколение, лишили. Ему почему-то показался я лет на десяток моложе, чем есть на самом деле, и, в удобный момент показав мне за окно, он произнёс глубоковажно:
                — Смотрите, молодой человек, до чего страну довели своими перестройками и демократизациями. Это же разруха!
                — Эта разруха, Семён Александрович, — я его по имени-отчеству ввиду явного старшинства всё-таки называл. — постарше меня будет, я сколько езжу по здешним местам, а иного и не видел никогда, а мне, между прочим, тридцать один годок-то, а не двадцать два, так что по некоторым вопросам не пытайтесь меня обмануть.
                Он расстроился, конечно, так принципиально мы уже и не разговаривали, да и вообще перешли на реплики сугубо бытового содержания.

                А если не писать о крутизне? Хоть сейчас, кроме крутизны, никому ничего больше и не надо. О чём же тогда писать: о любви? Нет, для крутизны этой самой «любви» тоже нужна крутизна: мерсы, анталии, брюлики, бутики, баксы… О чести? О чьей — мента, прокурора, генерала, депутата, президента?! Так под этим подо всем сама собой лежит-подразумевается и в ус не дует всё та же крутизна… О свободе, да!
                Конечно, но свободен ныне только крутой. О «маленьком человеке» — по-пушкински? А мечта-то у него, у маленького, какая? Всё такая же и о том же — огромная и крутая мечта о крутизне. Чем он меньше, человечек, мечтающий её, тем она круче и огромней. О «лишнем человеке» по-лермонтовски написать, о том, которому по-грибоедовски горе от ума? Но все лишние уже вписаны в систему: они либо крутые, либо — фамилии на могильных плитах и кости под ними. Ведь уже не только «хиппи» постарели до new russians и до бичей, но и панки, и металлюги, и весь прочий совковый андерграундовый мусор. А нынешний андерграунд, он изначально «так называемый» — крутой, цель у него такая — безусловно оправдывающая все средства.
                Аль-тер-на-ти-ва, бля. Остаётся только ванная да тёплая вода, Да надежда из нержавки, что дурдом не навсегда… Остаётся разве что о Христе написать, да только вот и Христос нынче что-то тоже подкачал: тоже крутым заделался, вместе с остальными пастырями и паствой. Так, может, о себе написать. Только чем же я-то отличаюсь от всех: от крутых и стремящихся стать крутыми? От маленьких и лишних? От христиан и атеистов? От обывателей разнопоставленных и разно стоящих?!!
                Ничем, разве только ленью несусветною и желанием заниматься любимым делом — тем, что умею делать… Это о свободе, значит, нельзя. Любовью к конкретным людям: жене, сыну, родителям, брату, другу… — а не к их автомобилям, квартирам, заработкам, телевизорам и холодильникам (есть ли у них это? — скажу сам себе по секрету, нет, не у всех и не всё); может быть, но может и — быт, и сразу — надо быть круче. Надо быт круче. Ум, честь и совесть на хлеб не намажешь… так что и писать-то нынче не только не о чем, но и незачем — разве только для крутизны. А для неё, родимой, и уметь-то не надо писать, и так сойдёт, лишь бы о крутизне было написано.

                Мне постоянно не везёт с фестивалями: либо не готовы мы к ним, либо меня самого нет на месте… или поссоримся с ребятами накануне, или… да что там! Вот и сейчас: смотрю на потолок и бегаю за пауками в Москве, а там очередной фестиваль без меня пройдёт, то есть без «Города Чёрного Света». Нет, как не было.
                Всё чаще, всё спокойнее подступает мысль об отступлении. Домой к жене и сыну, за компьютер — к стихам, прозе и музыке… только вот, это значит, что опять я чего-то не смог, чего-то не достоин, снова облажавшись, чем-то опять — во втором сорте…
                А может, я уже переболел крутизной?! Почему-то мне кажется, что, если это так, то это плохо. Очень плохо. Дело не в крутизне, конечно, а в честолюбии, в том, чтобы добиться того в жизни, чего достоин, и жить, в смысле быта, соответственно.

                У меня футболка под небо крашена: перисто-кучевая такая вся, с ярко пробившейся наружу лазурью… и надпись — ацтекскими какими-то странными загогулинами: «Anno Domini Finita».
                Тонюсенький журнальчик с двумя сюжетами.
                Наверное, безграмотно, я латынь не изучал, но почему-то мне кажется, что написано должно быть так: «Anno Domini Finita Est». Не берусь утверждать, хотя имеет ли то или иное — правильное или неправильное — хоть какое-то значение для меня, проклятого?

                Может, лечь, как Павлову… или кто там?! Нет, кажется, всё-таки Павлов… или Пирогов? — лечь на диван (итак уже лежу), записывать (итак уже пишу), — Столетов?! — как умираю, и умереть… под музыку Стинга… правда, здесь через стенку мне всё Чижа подсовывают… да нет, я хотел, всегда хотел сдохнуть под собственную свою музыку… и чтоб хоронили, как Фредди, под собственную музыку, по собственному сценарию. В этом доме для меня впервые стало праздником услышать «ДДТ». Смешно, но мне умереть не дадут, кто-нибудь да догадается — вот увидите, обязательно догадается! — вызвать «скорую помощь», ну, а тем уж пальца в рот не клади — они знают, что делать, они меня спасут, сволочи.

                Из дивана этого сыплется хрен знает что: поролон какой-то жёлтый, до песчаности дряхлый, щепочки, пыль какая-то крупнокалиберная, нитки, тараканиха однажды выползла и, видимо, не придав значения моему присутствию, попёрла своё яйцо под брюхом на другую сторону — под другой диван; не доползла, естественно, я оказался значительно значительней, чем хотелось ей. Волосы, нитки, давленая горошина из супа… или это уже не из дивана? Хрен знает что, только счастье из дивана не сыплется…

                Среди некоторых подсчётов, которыми я увлёкся в бездельные выходные, попались мне и вот такие:
                линии метрополитена по количеству станций:
                I. №9 Серпуховско-Тимирязевская — 25 (3 из них строятся)
                II. №6 Калужско-Рижская — 24
                III. №2 Замоскворецкая — 21 (1)
                IV. №7 Таганско-Краснопресненская — 19 и
 №1 Сокольническая — 19 (1)
                V. №10 Люблинская — 17 (8)
                VI. №4 Филёвская — 16 (3)
                VII. №3 Арбатско-Покровская — 13 (1) и
 №5 Кольцевая — 13 (1)
                VIII. №8 Калининская — 7
                IX. №11 Каховская — 3
                сколько раз встречаются слова «заказчик» и «исполнитель» в договоре о поиске агентством комнаты для аренды:
                «заказчик» — 15 раз
                «исполнитель» — 14 раз
                я мог бы позвонить в Москве:
                I. 12 знакомым, и по делу —
                II. 7, это мало, но сюда не входят звонки не из блокнота — по объявлениям;
                позвонил же:
                I. троим
                II. одному (всего-то)

                В парке (парчике, паричке, парчушке) наискосок под моими окнами около скамейки сегодня лежал труп. С четвёртого моего этажа всё видно было достаточно хорошо, но ничего не слышно. Точной хронологии привести не могу — ну, нет у меня часов. Поначалу, или даже ещё в июне, Сашка хотела купить мне котёл, но я отказал, предложив поэкономить на более тяжёлые в финансовом отношении времена. Был прав. Впервые я обратил внимание на нечто необычное под окном, когда было ещё светлым-светло: на лавке сидел приличного, может быть, даже излишне приличного вида, молодой человек с деловой такой папочкой на руке и, переговариваясь с другим, который ходил рядом туда-сюда и был одет в ярко и спортивно голубую футболку по-над джинсы, что-то записывал в листы в ней, собственно, только тогда-то я и заметил третьего, лежащего за дальним торцом скамейки прямо на земле, будто свалился с неё… Именно его присутствие и превратило ничем, казалось бы, до того непримечательную картинку в мрачное шоу. Сперва мне подумалось, что они не вместе все, даже когда они вроде интересовались лежащим на земле, то вроде — как обычно: мол, долго что-то чувак лежит, уж не плоховато ли ему? А сами они мне показались молодыми новыми русскими, обсуждающими какие-то свои крутые дела.
                Или пьян? Или спит? Больше мне подсказали дети, крутившиеся вокруг невдалеке: то и дело кто-нибудь из них подходил поближе и, боязно рассматривая труп, отвечал на вопросы сыщиков. Проходившие мимо по ведущему к автобусной остановке тротуару тоже понимали больше, чем я: они слышали отрывки разговора двоих молодых людей. Второй, кстати, тоже курил и тоже держал в руках папку, но, насколько помнится, ни разу её не открыл. Они ещё и подходили к трупу, что осматривали и рассматривали, приподнимали его руку, ногу, поворачивали то так, то сяк голову, кажется, что-то там измеряли таинственно появившейся ниоткуда и потом так же никуда исчезнувшей линейкой. Сомнений никаких у меня не осталось, и тут тот, что составлял протокол, захлопнул папку, и они ушли, оставив труп в одиночестве.
                В течение, наверное, получаса или, возможно, минут сорока пяти никто, кого можно было бы назвать милиционерами или врачами, не появился. Люди, проходя мимо, заинтересовывались, мальчишки, ожидая продолжения, как и я, потому и остававшиеся поблизости, добровольно давали пояснения. Они всё ходили вокруг, но терпение не бесконечно: к появлению ментовского УАЗика и скромной такой старенькой иномарки пыльно-красного цвета (издали я предположил «Фольксваген», наверное, из-за подходящести названия) детей поблизости уже не было, зато издалека продолжали смотреть кино более любопытные, чем робкие, бабушки. УАЗик проехал, почти не задержавшись, а «фольксваген» припарковался, заехав правой стороной на бордюр. Водитель закрыл дверь и, обойдя машину, открыл переднюю дверь с другой стороны, достал с соседнего водительскому сидения кожаный дипломат, положил его на крышу, открыл. По тому, что он начал что-то там собирать в руках, я догадался, что это фотограф.
                Он сфотографировал труп, больше интересуясь его головой, даже, воспользовавшись полиэтиленовым пакетиком из салона автомобиля, надетым на руку, что-то там подобрал, рассмотрел, отбросил, подправил что-то около головы. Или обмёл? Ещё раз сфотографировал. Сделав, видимо, достаточное количество необходимых снимков, он не спеша разобрал аппарат и, уложив его обратно в кейс, закрыл в машине. Потом не то по рации, не то по мобильнику, скорее по телефону всё-таки, поговорил с кем-то, между делом прогуливаясь вдоль своего авто, пнул пару раз легонько по заднему колесу. Закончив разговор, открыл заднюю дверь (пятую — в багажник) своего «комби» и достал оттуда, видимо, насос.
                Подкачал колесо, удостоверением остановил двоих проходивших мимо и типично, как все, заинтересовавшихся молодых людей и опросил их, они, в основном, лишь пожимали плечами, а больше говорил он сам. Когда они ушли, отпущенные, он ещё попедалил там возле колеса, а потом вернул насос в багажник. Ходил, стоял, курил, несколько раз разговаривал по телефону. Но дождался, здесь чувство времени мне изменяет, довольно долго он ждал, чуть ли не ещё дольше находился возле трупа, чем первые двое. Вернулся тот, что из первых был в светлом пиджаке и чёрных брюках и с папочкой. На этот раз — в компании с милиционером в форме. Они поздоровались за руку.
                Постояли над трупом, о чём-то ещё перекинувшись мнениями, фотограф уехал; прощаясь, первый сказал ему что-то насчёт того, что — «вот в такой ситуации». Оба оставшиеся уселись на скамейку и закурили, когда незаметно подкравшиеся сумерки всё-таки вплотную вступили в свои права. Потом я отрывался от скучного и всё-таки, надо признаться, привлекательного зрелища, меня отвлекли, и не раз, соседи, к которым приехали гости, когда-то ещё до меня снимавшие комнату, в которой я теперь живу. Я думал о том, что не хочу вот так вот умереть в неудобное время в неудобном месте и, видимо, в неподходящих обстоятельствах: в Москве шёл третий, заключительный, день празднования Дня Города. И мне нужно было приготовить себе поесть и, собственно, поесть, в этот момент я вспомнил, что для меня это мрачное представление началось, пожалуй что, где-то почти сразу после обеда, так что живот мой порою уже недовольно бурчал.
                Потом уже в полной темноте за окном я видел только заднюю дверь «буханки» (микроавтобуса УАЗ) с одиноким фонарём над нею, в свете которого совещались о чём-то ещё… или договаривались — опять довольно долго и неторопливо — давешние двое с третьим, разумеется, водителем. Свет потух, вот и всё.
                Это почти дневниковая запись, выдумывать, живописать здесь мне незачем. Надо как-нибудь посерьёзнее вернуться к теме вуайеризма.

                Мир полон фриков. Но это и хорошо, без них (без нас?!) было бы скушно жить нормальному (умному?! обыкновенному?!) человеку.

                В голове — смута, на сердце — боль какая-то, а в душе — как насрано, правда, не знаю, кем и за что? Ворвался что ли?! На ослице въехал куда??? Жизнь кому испоганил или воздух испортил? По большому счёту — вроде нет, право имею (и даже — немного денег) комнату снять. Если б меня предупредили, да я б ни за что не согласился, больно надо — кому-то жизнь своим присутствием поганить!
                В голове пауки, но это не арахнофобия. Клаустрофобия мне пока что тоже не грозит, разве что клептомания, и то — если уж сильно поприжмёт житуха московская. В смысле денег. Как бы так это сделать, чтоб у себя самого? С места на место, что ли: из холодильника на подоконник, с дивана (а у меня здесь шкафов нету) в дипломат, из дипломата — на второй диван, с него — на стол, а оттуда, предположим, обратно в холодильник. Когда стошки из морозилки достаёшь, они такие холодные и хрустят уже как-то совсем иначе, чем когда соответствуют температуре окружающей среды.
                Я прокололся, крупно и пошло прокололся с покупкой порнографии. Тонюсенький журналишко с двумя сюжетишками.

                Работаю (работаю ли?) очень медленно, наверное, разучился писать ручкой, избалованный дома компьютером. Хотя смотрю вот, почерк восстанавливается. Всё равно на клаве быстрей получается, и объёмы, следственно, больше… ширше… круче…
                Продолжаю мечтать, сочинять то есть, реально же — везде первый вопрос: прописка? И ответ: «Вот когда зарегистрируетесь, тогда и приходите (звоните)». Диагноз прямо. И криво — тоже. Достали уже подсчёты в баксах: каждый раз беру ручку и на полях газеты с объявлениями начинаю считать, чтобы понятнее мне, русскому провинциалу, было. А что умножаю, опять же? А деньги, которых нет.
                Чтоб здесь жить, блин, надо себя развлекать. Москвичи же, в основном, живут по принципу: самое дешёвое развлечение — это работа, за это развлечение, вот счастье-то, тебе же ещё и платят. Все остальные развлечения, если таковые приключились в их жизни — только для детей и благодаря им. Развлечения, они, понимаешь, для гостей столицы, а не для нас: я этого вашего Ивана Грозного с посохом в школьные годы ещё видел, нас всем классом возили.

                Интересно было ходить по городу, когда есть что в кармане: там мороженого съешь, по сторонам посмотришь, там пивка выпьешь, тоже отдохнёшь. Телефоны «Вагриуса» и «Арбора», что дал мне Вадик, оказались устаревшими, а те, кто там сейчас трубки поднимает, даже и не знают, где сейчас издательства. Мне бы тоже было наплевать на предшественников. Где теперь «Юность» находится, я знаю, да только всё никак почему-то туда зайти не могу. Или не хочу?! Почему, собственно? А почему, собственно, и нет? Не знаю, но что-то по-прежнему не так, как надо, в этом говённом окружающем мире.
                В комнате душно. Кажется, это называется «бабьим летом». Вчера выбрался в центр (а куда ещё-то?), одевшись неудачно, вспотел, как конь на стипль-чезе.
                Нет, Питер мне нравится больше. Он, на мой сугубый взгляд, больше похож на столицу. А ещё бы круче — Екатеринбург. Чем меньше столица, тем лучше: надо как в Штатах. Вот она столица, и нехай с ней, а вот деловой и финансовый центр. А вот — посмотрите, машиностроительный мегаполис. Ну, а теперь, господа — столица шоу-бизнеса: где-нибудь в Иркутске или на байкальском острове Ольхон. Я бы всё-всё-всё здесь, в этой дурной стране, дай только мне волю, иначе, чем сейчас, устроил.

                Снова пробую писать стихи (говорю честно, потому как сказать, что никогда не прекращал, морального не имею права — прекращал), не получается. Или — с трудом, а это, как правило, уже и не стихи, а запор. Диарея, она лучше, хотя, наверное, для мазохистов от искусства и педерастов иначе.
                Проза потихоньку идёт. Смешно, но, когда неудобно работать, работать не хочется, несмотря на то, что очень хочется работать — войти в обычный свой распорядок: музыка, игра, писанина, игра, музыка, игра, писанина, и так — до пяти-семи утра, а потом спать, спать и спать. Когда я сплю, я сплю и сплю. Когда я ем, я ем и ем. Когда пишу, пишу и пишу. Только вот не платит никто за это, как никто не платит за счастье.
                Если снова вспомнить про радио, то я всё-таки прав: как ни требуй преобразований, как ни говори, что это хорошо или плохо, а в первую очередь важен профессионализм. И хорошие взаимоотношения между людьми. Мишка — тому доказательство. Усталость приходит тогда, когда начальник считает себя непогрешимым профессионалом только потому, что он начальник. Банальность? Да, банальность, мир — это пошлый комплект банальностей.

                Да, я крупно прокололся с покупкой порнографии — тонюсенький такой журнальчишко всего лишь с двумя сюжетами. Триста рублей. Подозреваю, что, максимум, вдвое он должен был быть дешевше. Ну, или двести, скажем. В результате… да, теперь я уже пересчитываю: например, мог бы купить всё-таки комплект постельного белья. Или лучше — жратвы сухопакетной.
                Стыдно.
                Сегодня вторник, день творческих семинаров в институте. Там и хорошо, наверное, и, точно, плохо. Хорошо — не мне, плохо — не им. Или не сидел бы сейчас на гороховом супе без сметаны и пшённой каше без масла, и то, и другое, кстати, тоже на исходе.
                Проза потихоньку стоит.

                Привычка — это усталость души. Сидел в кафе, писал, пил водку в ожидании Сашки, дай, думаю, подумаю, авось что-нибудь и надумается. Впереди был целый час, приблизительно.
                В летнем солнце, ядовито-розово пробившем закрытые веки, в высокой подмосковной траве, лохтинами, если смотреть откуда-нибудь сверху, с вершины дерева, например, начинающей кое-где в преддверии осени выцветать, раскинув счастливые руки, не знавшие труда непосильного, этакой звездой навстречу небу лежит молодой человек. Нет, это не глушь какая, через поляну в окружении лиственного леса молниеподобным зигзагом просыпана песчаная дорога — размозжённою колеёю своей необычно широка для простой песчаной дороги.
                Одновременно, с двух опушек к центру — прямо, красиво-диагонально остановившись друг напротив друга, съехались два жутко больших автомобиля, такие только в кино бывают и в Москве. Наверное, «Линкольн» и «ЗиЛ», что совсем невесело. Молодой человек, лежащий в каких-то метрах двадцати пяти, никак не отреагировал на их появление: похоже, он спит или счастлив, возможно, и то, и другое. Наверное, они — всего лишь его сон, навеянный шумом в действительности съехавшихся автомобилей.
                Так или иначе, но он никем так и не замечен: ни тою, ни другою стороной. Стороны сами мало чем отличаются друг от друга: по четверо секьюрити в оттопыренно-тяжёлых пиджаках и по одному толстопузому представителю, разговаривающими друг с другом по мобильникам. Стоят к лесу передами, друг к другу — задами. Переговоры их минимальны, тот, что из «ЗиЛа», заглядывает в салон, достаёт традиционный в таких случаях кейс, чёрный и блестящий, тяжёлый — полный, разумеется само собой, зелёной бумаги, и в одиночестве направляется к центру размазанно-песчаного зигзага. Навстречу ему от «Линкольна» направляется другой пузан.
                Никто, кроме полного зала посторонних зрителей, заплативших за широкоформатное и цветное зрелище, не замечает маленького движения пальца в кармане одного из охранников. Два автомобиля взрываются одновременно. Молодой человек просыпается, садится и ох..вает, видя два чёрным дымом и алым пламенем рыгающие костра. Встаёт — видит два горящих автомобиля и несколько пылающе корчащихся и орущих тел, если то можно назвать автомобилями и телами, естественно, ох..вает пуще прежнего. Он честно бежит к ним, ибо в детстве и юности смотрел по телику массу хороших и добрых фильмов про оказание и неоказание помощи…
                Мечтать не вредно, но оказывать помощь уже некому. Справа, или слева? — слышит стон и бежит туда: человек, показывая в центр поляны, шепчет почти беззвучно:
                — Деньги. Там деньги. Возьми ручку. — ошмётком руки указывает на борт своего пиджака, мол, достань из внутреннего кармана. — Пиши адрес. Не рассчитал я. Не успел.
                Парень слушается его, как загипнотизированный, наверное, полагая уже, что в данном случае это и будет оказанием помощи. Раненый снова застонал, когда молодой человек, совсем не чая того, случайно причиняет ему боль. Но адрес диктует такой, какого, естественно, на самом деле нет.
                — Вот… там, дочка моя… половина — твоя, а половину ей отдай. Пожа…
                Молодой человек так даже рта и не раскрыл, оказывая первую помощь умирающему, тот помер, отдав душу Богу иль дьяволу, неведомо. Парень сунул свой совершенно случайно к месту оказавшийся под рукою блокнот и чужую красивую ручку в карман и встал, пожав плечами вместо слов. Сделав несколько шагов в центр поляны, он поднимает ничуть не оплавившийся и никак не пострадавший от взрывов кейс, заглядывает внутрь. Захлопывает и сломя голову бежит прочь — куда глаза глядят, от ужаса забыв в руке чужие деньги.
                Теперь летнее солнце — всего лишь на плохо освещённой картине на стене в кафе, впрочем, весьма похоже, что молодой человек, сидящий за столом напротив картины, не менее весьма приблизителен, попросту пьян вдрызг.
                — Так бывает только в кино, Вася, понимаешь?! В очень плохом кино. В жизни этого не может быть, потому что не может быть никогда.
                — Никогда не говори «никогда».

                Вчера был хороший день, сегодня — снова не очень. Побывал в Останкино. Просто так побывал. Посмотрел на Телецентр, на башню, на ОРТ, на редкость вообще тихий район. Где-то там сбоку Шереметьевская усадьба, ВДНХ-ВВЦ, а здесь тихо, спокойно, благодаря, конечно, Ботаническому Саду.
                Я пешком исходил пол-Москвы, знаю уже, какая улица в какую плавно перетекает (в центре, разумеется). Но и по бокам сделал тоже массу интересных открытий. На авто оно, конечно, было б веселее.
                Скучаю по Ленке, Ваньке, по коту Стёпке; по друзьям-приятелям, как ни странно, скучаю. И по тому образу жизни, который вёл дома. Паразит я, паразит, а здесь не могу пока врубиться — ни в жизнь, ни в понятия. Да, собственно, и в Березниках-то не особо врубался.
                Что-то потею, когда ем. Видимо, не очень правильно питаюсь, идиот. На самом деле, если мне вдруг очень захочется умереть, то сделать мне это проще простого: просто надо будет перестать есть, и за пару-другую дней — вполне реально, только б соседи-хозяева не обнаружили раньше времени.

                Видел Ольгу Митину, которая Андреева. Во вторник, более из наших пока никто не подтянулся. Право слово, собирались заглянуть к Орлову на следующий семинар.
                Или заглянуть, или самим собраться между собой — не совсем ещё понятно. Надеюсь на самое лучшее — что всё-таки, наконец, приедет Вадик и поддержит меня морально. Да и материально — тоже.
                В конце концов, может, всё-таки я увижу реально хоть одно рекламное агентство, может быть, даже попаду внутрь.
                Не мухлюя, сложил «косынку» совершенно потрясающим образом, так вообще не бывает: все четыре полосы — от королей до шестёрок, и последней картой выпал, соответственно, четвёртый туз. Так не бывает. Говорят, косынку иногда раскладывают на загаданное желание — сбудется-не-сбудется. Зная мерзкий характер этой подлой гадины, я так рисковать избегаю. И в этот раз, само собой, даже и не подумал. Может, зря?

                По мнению Сашки, это неэтичный сюжет, политикам как бы не положено спекулировать на темах войны, бедствий, несчастий. Я возразил, что это позволено «зелёным», врачам и прочим всяким там антивоенным активистам, заказывающим социальную рекламу. Пусть сделают они, зато, если политику намекнуть, что можно с помощью компьютера подставить глаза нужного кандидата, то, в принципе, должны клюнуть…
                Снайперша. Прицел. Почти что прекрасный мир — сквозь крестовину прицела.
                Молодой человек, желательно, очкарик, даже — длинноволосый очкарик, но это не понравится политикам (так что пусть будет почти что клерк — яппи, как говорит Вадик), стоит на открытом месте. В прицеле. Ну и пусть не нравится, что длинноволосый, это же нужно для цельности образа и для особо тупых зрителей.
                Снайперша. Красотка в военной форме. Полевая и пятнистая. Вдруг отрывает глаз от окуляра, смотрит поверх прицела — просто так, по-человечески.
                Молодой человек. Два выстрела. Падает.
                Музыка. Красивая музыка, что-нибудь вроде «Chi mai» Морриконе, но — моя. Да наплевать, что не моя, хоть Альбинони заезженный. Молодой человек поднимается, смотрит по сторонам, лицо испачкано, но не очень. Видит: кого-то несут мимо. Или даже — волокут за ноги. Это не знакомая ему снайперша с дырой во лбу, незнакомая — для него, понимаешь.
                Крупный план — глаза молодого человека. Отъезд: вот блин, да это ж Христос никак! Столбы линии электропередач вдоль уходящей вдаль дороги что-то уж сильно напоминают… Но ненавязчиво, но — напоминают. Да, практиковалась когда-то в этом подлунном мире такая смертная казнь. Из-за экрана на молодого человека вновь вплывает рамка снайперского прицела.
                Слоган: НАЙДИ ОБЪЕКТ.

                Всё больше и больше сбиваюсь в тоне на дневник. С этим, блин, надо завязывать, тоже мне этюдник! Фантазировать надо и наблюдать. Ощутил, побывав на Арбате, старость свою (Сашка сказала «олдовость») и провинциальную робость: подойти к поющим и играющим и пообщаться — просто пообщаться, не то чтобы спеть напроситься — и то почувствовал себя не могущим. Случайно тут зашёл в знаменитое бард-кафе, там расписание концертов, набитый под завязку зал со столиками, ресторанские цены не только на пиво и водку. Публика всё такая примажоренная, видимо все хотят жить круто, даже шестидесятники наши душевные неплохо устроились.
                «Вагриус» нашёл, это бесперспективно, идут только детективы, специальная ширпотрЕБЛИтература и, «как ни странно, этот Пелевин — какую бы… какую бы чепуху ни написал, всё расходится». Много народу глупого идёт под девизом: «Вы же печатаете Пелевина, я пишу так же и даже ещё круче». Разговорчик печальный там получился. Настолько печальный, что поняли мы с тем, как и я, очкастым мужиком взаимную нашу с ним ненужность и разошлись, так и не позаботившись друг другу представиться. Он посоветовал «попечататься» в толстых литературных журналах, как то «Знамя», «Октябрь», «Москва» и проч. Умный совет, ничего не скажешь, даже смешно.
                И прочь.

                «Посмотри». Посмотрел. Журнал. Скучно мне, печально тут одному — без телевизора, без музыки, без семьи, без друзей, без компьютера.
                Что такое «свобода»? Нечто, кем-то оплаченное, так что ли? Не хочу… не буду… не могу… есть шансы, да. Так и подмывает закончить честно: да не у меня. Нет, и у меня есть, конечно. Регистрацию надо сделать. Но вкалывать на квартиру в Москве — это надо жутко. Это ещё и уметь надо, а я не умею. Жутко не умею.
                Для того, чтобы опубликоваться, надо войти в тусовки, «засветиться», модным словам научиться, нужному человеку в морду заехать или водки с ним выпить — хорошо и то, и другое, даже вне зависимости от обстоятельств. Я не уверен, что финансово это была продуманная идея. Вадика я уже и не жду, теперь жду дядю Юру. И — перевода денег завтра. Завтра нужно ехать в Телецентр (триста рублей — какая-то прямо излишне фатальная циферка) на пробы, правда, что-то они ввечеру не позвонили насчёт пропуска. С утра позвоню сам.
                Может, дисер (аспирантский реферат то есть) написать, а?! Тоже шанс — во всяком случае, общага и регистрация.

                Пионерский лагерь — неотъемлемая часть русского менталитета в конце XX века. ЛТиО (лагерь труда и отдыха), помнится, студотряды всякие, да и само студенчество, которое, наверное, каждый хотел бы продлить на всю оставшуюся жизнь, впрочем, как и саму юность, армия — не смотря на всю ненависть к ней за бесцельно прожитые два года, и далёкое, ностальгическое эхо всего этого — туризм с его походами, клубами и изгибами жёлтой гитары, шашлыки и барбекю… Те же командировки, чёрт возьми. Опять же — поезда дальнего следования, междугородние автобусы, самолёты. Летний отпуск у моря, в конце концов, или выходные на берегу местного якобы заповедного озера.

                Ночью звонок раздался, два раза и — смолк. Наверное, ошиблись и спохватились вовремя, да только б лучше вообще не звонили — я в коридор выскочил… а потом какая только мерзкая и жуткая чепухень в голову не полезла: насчёт семьи там, или с Ванькой что не так, или с бабушкой, с Ленкой ли, с мамой или папой. Да так, что в озноб и в пот бросило; да ведь, блин, нельзя же такие вещи думать, чтоб, не дай Бог, не накликать, а оно так и попёрло… Ох, как пёрло.
                Они так ломанулись, эти мысли страшные, думы чёрные. Я ж не оторванный, не молодой и безумный, я ж люблю вас всех… Даже вот если и не могу чего-то реально материального добиться в подтверждение этой самой любви.
                Робинзонада какая-то, словно я на острове необитаемом, только остров тот — город Москва, испорченный и провонявший квартирным вопросом. Впрочем, нынче квартирным вопросом и провинция давно уже и попорчена, и поперчена… Но я-то здесь не потому… в Березниках и вовсе смерть (ду-ховно-бездухов…

                Да на крыльце они стояли, на крыльце, крыша подъезда закрывала ту часть неба, где были видны звёзды, и в просвете между деревьями, упёртом в параллельную пятиэтажку, видно было только облака — серые, круглые и тяжёлые. Такие круглые, что с места не двигались.
                — Не смотри на небо. — попросила она. — На меня посмотри. Пожалуйста.
                Он посмотрел на неё и, то ли зрение было расфокусировано прежним созерцанием этих дурных облаков, то ли наваждение какое случилось, не увидел её. Он ужаснулся, ведь этого не может быть, встряхнул головой, с силой зажмурил глаза, раскрыл их, надеясь обрести возлюбленную, но услышал голос из пустоты поблизости:
                — Что с тобой? — очень удивлённый и встревоженный голос Насти. — Что случилось?!
                — Не знаю. — едва смог прошептать он в ответ: в горле остро пересохло. — Что-то с глазами.
                Не верилось ни глазам, ни тому, что о них сказал: подъезд, дверь, грязный свет сквозь жёлтое стекло, кусты, скамейка — всё на месте, только вот Насти самой нет рядом, только голос, да и то — какой-то странный, с призвуком каким-то электронно-трубчатым, металлическим. Он протянул вперёд руку.
                — Что ты делаешь?!! — шарахнулся от него испуганный голос Насти.
                Но было уже поздно, хоть он и отдёрнул руку тотчас же, услышав исполненный отчаянья и боли крик, прошептал единственное, что могло оправдать — правду:
                — Настя, я не вижу… — мир погас окончательно, и Алексей закончил безнадёжно мёртвую мысль. — ничего не вижу.
                Наваждение закончилось, тусклая вечерняя картинка чуть не ослепила его, вернувшись на место. Настя держалась ладонью за щёку, в широко раскрытых глазах стояли слёзы:
                — За что? Алёша! За что?!
                — Что случилось, милая?! Кто это… это я?!!

                Сегодня ночью (или утром, не знаю) дом взорвался, траур: ни одного правительственного хрюка по Москве. Скромно так ездят — с мигалками только. Сирены, если какие и есть, лишь самые обычные: «скорая», милиция, пожарные…
                Милиционеры шуршат, не только взглядами царапают: ещё чаще, чем до сих пор, чёрных останавливают, документы проверяют. Если меня возьмут и обнаружат отсутствие регистрации, кранты — выехать в двадцать четыре часа. Интересно, возможно ли это? Поезд приходит рано утром, вечером поздно отчаливает, следующий — через день. А билеты?! Ну, с билетами, говорят, порядок. Но ведь у меня и денег-то таких может не оказаться… что ж, в тюрьму меня посадят или как?
                Завтра вторник, Константинову я не позвонил. О том, что я здесь, похоже, знают многие. Возможно, все. Ира Полищук, Ольга Митина, Женька Константинов, Самид Агаев (ему, кажется, Ира сообщила). Так что не знаю, завтра кто соберётся иль нет под сводами Alma Mater, но, если смогу, значит, увидимся.
                Всвязи со взрывом. Не знаю, как там это дело СМИ освещают. Но здесь, чем раньше, тем лучше, должен прозвучать ответ на вопрос не «Как это было?», а «Что это было?».
                Вот потому и не хрюкают сегодня правительственные кортежи: озаботились.
                Писать, лежа на диване, неудобно. А что делать? Кому легко? Вот лежу и пишу, вытягивая иногда то одну руку вперёд, то другую — по-над подлокотником.
                Нет у меня рядом пинателя моего, пинателюшки ненаглядной — моя инициативность совсем дохнет.
                Смешно, но, похоже, факт: великая русская мечта скромнее великой американской, правда, до сих пор не могу понять, в чём она всё ж таки состоит-то? Русская идея — это да: это необъятно, изначально необъятно — по заявке, так сказать; потому-то тоже и непредставима она.
                Заработать миллион?! Скажи кому — в лицо рассмеются, и правильно сделают, и слава Богу. А что тогда? Моя обожаемая «свобода»? Нет же, все давно поумнели, знают, сколько она стоит, так что и переведут сразу же разговор в почти профессионально-философское руслецо: а что это, мол, такое — эта ваша свобода?!

                Писать надо, когда хочется, а не то, что читают. Это в идеале. На деле — наоборот: писать надо то, что читают, а из художественной литературы читают сейчас, подавляюще, так сказать детективы. Сам видел — в метро. Нет, читают не те классические детективы, где читатель мозгами пораскинуть может, а те, что правильней назвать габлерами, триллерами, боевиками, экшн — где то и дело героям мозги раскидывают. Так сказать детективы.
                Кто читает?! Носители той самой русской идеи и зачинатели, формирующие вот-вот представление о ней, великой русской мечты. Настоящая литература — мизерными тиражами по пять тысяч, как правило, лежит на прилавках. Отдадим должное привычке народной, однако, и народному же образованию: классика расходится в народе стабильно.
                Насчёт русского «фэнтези», говорят, враньё всё: так же не окупается, как и всё остальное, вместе с фантастикой. Просто тиражи проставляют завышенные, а на самом деле печатая и продавая так же мало.

                Идут по дороге просёлочной три похожих друг на друга человека. Внешне похожих, разумеется, не внутренне. Одеты в резиновые комбинезоны времён какой-то там очень давней, прошловечной, гонки вооружений, за спинами — ярко-жёлтые бананы, как у аквалангистов, на головах — шлемы стеклянные. Жарко и душно, но они идут и идут — не останавливаясь, не переговариваясь и, кажется, даже не глядя по сторонам.
                След в след, нога в ногу, чётко, быстро. Последний чуть прибавил, на ходу отстегнув кислородные баллоны, и, догнав второго, прицепил их тому на спину — прямо поверх работающих, хлопнул того по плечу и остановился. Увидел, как второй поднял правую руку и опустил вновь, правильно, ради экономии сил, скоординировав движения её с ходьбою.
                Оставшийся снял шлем, вздохнул. Ему показалось, что воздух здесь ничем не хуже того, который должен быть. Но точно известно: силы покинут тело идущего без кислородной смеси минут через пятнадцать, а лежащий же просто постепенно и незаметно заснёт, не почувствовав удушья. Солнце греет лицо, говорят, полчаса под ним, неутомимым и жестоким, равносильно стопроцентному ожогу, когда кожа уже не восстанавливается, но и это, так обещали на выходе, безболезненно. Когда, прожив все стадии загара, она начнёт бугриться и чернеть, человек уже будет спать, пронизанный насквозь, насквозь пропитанный обезболивающими составляющими здешнего воздуха.
                Чтоб не было жарко, можно даже и костюм снять, только это означает лишние усилия и потому чревато ранним удушьем — болезненным. Так что лучше потеть, подставив тонкие веки солнцу, пусть маленький мирок глаз, ограниченный ими… пусть хоть этот мирок останется розовым. Из звуков здесь только шорохи травы и шум ветра в кронах деревьев. Ни насекомых, ни птиц, ни зверей. Никакой фауны. Только флора, почти не изменившаяся со времён до катастрофы.
                Как утверждают ботаники, улучшенная… улучшившаяся… усилившаяся — благодаря как мутациям, так и ненормальной скорости эволюционирования… просто эволюции… просто, эволюция здесь движется раз… раз в сто… в сто раз быстрее… раз быстрее… где-то впереди, это значит: вверху, в небе…
                Где-то впереди, что для лежащего на обочине с закрытыми глазами человека значит «вверху», в темнеющем пространстве над сгорающей кожей век, послышался странный звук, что-то напоминающий, но что?! Человек расслабил шею, и это уже спящий человек — не верящий во внешний мир, не могущий разгадать его смысла, не желающий понять сути происходящих вне себя событий.
                Это был очень далёкий — высоко-высоко в безоблачном небе — скользящий по тверди шелест крыльев большой птицы. Огромной спиралью нарезая густую для неё массу воздуха, она медленно снижалась над лежащим человеком, почти не глядя на него, зная, что он больше не пошевелится, больше не двинется с места. Это пища. На маленьком открытом участке тела человека есть два прикрытых сухой чёрной кожицей камушка. Если их выбить клювом из углублений, а потом двумя мощными ударами пробить кость, то это и будет пища — тёплая, ещё живая, вкусная и питательная.
                Спящему приснились острые птичьи когти на груди и тяжесть, потом — резкий свистящий звук, глухой удар, снёсший птицу с тела. Потом — прикосновение рук, но веки уже давно отказались открыться, значит, это всё-таки сон. Его подняли, повесили на что-то так, что он обвис это что-то, согнувшись напополам, понесли. Боли не было, запаха не было, есть остатки зрения — медленным мельканием-сменой розового и чёрного, есть — невнятно бухающим внизу гулом — остатки слуха и ощущение силы тяжести.
                Птица — боран.

                Фраза. [Это было,] Когда Боги населяли не только Небо, но и Землю.
                И соображение по поводу комплиментарности (взаимодополнения) андреевского и мальтийского крестов. Можно дополнить ансамбль часами посередине, что я видел у дяди Юры. Но там это просто часы, а ведь если вдуматься…
                В кубической формы комнате не было ничего, кроме часов, которые странным образом, с какой стороны к ним не подойди, всегда оказывались обращены к тебе циферблатом. Я догадался, это голограмма, подобная всего лишь второстепенным декорациям в компьютерной игре, всегда повёрнутой к тебе одной стороной.
                Вот уже несколько дней в комнате холодно. У меня насморк. Спасибо, что не хуже. Зато сплю на простынях, чувствуя себя снова белым человеком, а не чем-то.

                Со всем этим регистрационным (перерегистрационным — для чёрных) беспределом почти забросил эти свои жалобы, но вот сегодня субботея, а завтра — воскресенье, так что до вторника, когда снова нужно будет пойти в пасп. стол, я как бы то свободен, что ли. Сегодня поеду на Телецентр, посмотрю и возьму фотки. Жду звонка Сашки. Может, позвоню домой.
                Вновь надо мною сгустилось небо: тучами и непогодами — надо вновь искать жильё. Надо вновь искать. Надо вновь. Надо. Надо вновь искать жильё. Вновь искать жильё. Искать жильё. Жильё.
                Последняя неделя пошла. К концу её надо найти жильё. В пятницу, а не во вторник кончились хождения по мукам за регистрацией. Вкладыш с печатью мне выдал г. Пендюрин — вот она, самая ментовская из всех самых ментовских фамилия. Такое ни один писатель специально не выдумает.
                Фотки довольно смешные, но на всех я довольно неплох.

                Я и не думал, даже мысль такая в голову не могла прийти и не приходила, что увижу этот знак вне своих сновидений. Но увидел. По телевизору… потом, уже зная, где — съездил туда специально и посмотрел…
                Это для всё того же сюжета.

                Хи-хи, у меня в кармане — ноль.
                Какая боль, какая боль…
                Аргентина, Ямайка… голь!

                Москва-Провинция — пять-ноль…

                На три пачки «Примы» хватило. Хи-хи, это не «Gitanes». Поход в благотворительный фонд и иже с ним журнал «Дельфис» окончился никак. Говорила мне мама: «Шиня-мыня, ну, пожалуйста, ну, научись врать, ну, хоть немножечко!» Так оно и есть — шиня-мыня. Так оно и есть… и пить… и… всё остальное, в общем. А потом, спускаясь в переход к «Александровскому саду», я притормозил послушать струнный секстет. Они Вивальди играли. Это круто, сами понимаете, даже если и не понимаете… Тут заходит Жуков и видит меня, а я — его. Чисто случайная встреча. Что москвичу в центре делать? Съездил к нему в гости, он меня пообедал, я бы даже сказал — «наобедал». Поговорили за жизнь: и за московскую ихнюю, и за мою березниковскую. Завтра вторник, надо где-нибудь раздобыть денег — хотя бы на отъезд…

                Как написала мне Ленка в письме относительно некоторых смешных событий, там происходящих, «вот такие пироги с котятами»!
                О чём писать, говорить, петь?!
                О любви, что не смог отстоять?
                Сколько ж можно терпеть?
                Двадцать семь?
                Тридцать шесть?
                Сорок пять?!
                Рассуждаю про смерть.
                Опять.

                Одна старинная антисемитская поговорка гласит: кашу маслом (машу каслом) не испортишь
                или
                согласно древнему антисемитскому рецепту приготовления чая, для лучшего вкуса не жалейте заварки.
                Вторник.
                Вторник.
                Вторник.
                Вторник.

                Вторник прошёл, шиня-мыня опять на диване, скучает по Лене и Ване… Мечтает о родной ванне… или о чуде… das ist fantastisch. Das ist sehr fantastisch.
                Хочу морковки, редьки хочу, капусты, яблок, сыру, картошки, капусты, рису, супа какого-нибудь не из пакетов; печенюшек к чаю… в «Дюка» поиграть, музыку послушать, телевизор посмотреть, на гитаре побренчать; посидеть на родной кухне; про «обнять жену и сына» уж-но и не говорю просто. Тоска. Тоска диванная, а я человек не восточный, для меня диван — не высший орган, а обыкновенная мебель.
                Безутешен вывод, прост, как кобыла: ну, не шмогла я… не шмогла. И — бац на бок! Вот ещё завтра б до «Молодогвардейских» «Ст.меридиана», «Искателя», «Техники молодёжи» б добраться б. Да до АСТ — тоже, говорят, фан-тастику печатают. Во всяком случае, читают.
                Ем гречневую машу без касла. Доживаю очередную пачку чая, возможно, последнюю. То гороховый супчик из пакета варю, то скорострельную вермишель завариваю. Сегодняшняя ходьба меня катастрофически насторожила: чуть-чуть плоховато на Тверской стало, испугался, что до дому не доеду. Доехал, поел, прошло, поспал… пошло проспал. Выжил, но страшновато.

                Курит сын, курит дочь.
                Курицын.
                Без дела жить — совсем не жизнь.
                А придётся согласиться.
                И надо б… только вот не спится.
                Куролапые пенд…
                курмазгнулись от чая на…
                Курить или не курить — что за…
                Вопрос? Ответа нет, погаснет свет, когда я сочиню сонет…
                Когда я сочиню сонет??? Наверное, уже никогда. Зачем я бросил писать стихи, отдавшись стихии прозы. Проза жизни (прогнёт) опускает всё ниже и ниже. Тише воды. Амбиции — на нуле.
                Шинемыньство и соплежуйство. Как никто никому ничего не должен, так же и никто никому никогда не нужен…

                И почему это все требуют отказа от ЭГО?! Мол, хочешь быть духовным (или счастливым!) — откажись от ЭГО! От себя самого, что ли, отказаться?! Но я не могу этого сделать. Более того, я уверен, этого не может никто: ни Игнатий Лойола, ни Патриарх Всея Руси. Ни Ошо Раджниш, чтение книги которого (самое начало, на большее я оказался не способен, и не сожалею об этом) меня так разозлило.

                Есть подозрение, что те, кто к этому призывают, просто не обладают тем ЭГО (или таким ЭГО), которым стоило бы гордиться, которым стоило б дорожить.

                Да, я как личность чувствующая, думающая (мыслящая), протяжённая во времени и пространстве (существующая материально), не могу и не хочу отказаться от собственных формы и содержания, ибо это — моё ЭГО — является способом (методом) сосуществования с Миром. Остальное — смерть. Сотри ЭГО, лишись его, и ты мёртв.

                Отказ от желания — это просто невозможно, даже для желающего духовного совершенства — ведь для этого тоже нужно желание… Это тот самый замкнутый круг (единство-борьба?), наличие которого констатирует западная философия и от которого пытается отмахнуться восточная.

                Лично я не могу ни приветствовать исключительно, ни так же отвергать ни вовне направленную активность западной философии, ни внутрь сконцентрированную пассивность восточной. И то, и другое без антипода (противоположности) — не только бесполезно или невозможно, но и опасно…


(23.08.02–23.10.03)
               
                Спустя несколько лет после написанного выше я говорю:
                — Родная, милая, любимая моя, я точно знаю диагноз моей смерти. Да, так оно и есть, блин, в натуре, как стареющий эгоист, я умру чрезвычайно просто: от жалости к самому себе.
                И это не симптом, не… что там ещё может быть? Да ничего, кроме самого себя, а дальше… дальше ты знаешь, я знаю, он знает,,, они все когда-нибудь да узнают, отчего умер я. Наверное, это правда, что я никогда никого не любил так, как люблю самого себя, а значит, я так и не смог стать Христом, а если не смог этого, то стоило ли жить вообще на этом свете… Стоит ли теперь продолжать тянуть эту жалкую трусливую лямку, если потеряны все взаимные и невзаимные интересы???
                Откуда такие выводы? Да из жизни. Старость — не радость, а моё творческое кредо, видимо, затянувшаяся на годы беспросветной нерешительности многотомная предсмертная записка. Жизнь учила-учила, подсовывая то несчастья, то радости — то простоту, то простату, да вот только я ничему не научился… Что-то всё не то ищу, что надо в жизни.
                Вот именно это произведение никто, как сама ты это понимаешь, и как понимаю это я, никто читать не будет… Уже не читают, я сам это читать не буду, ты не прочтёшь, а кто прочтёт, то с трудом скрываемым чувством неловкости в глазах, вернёт мне:
                — Это похоже на дневник. — в подтексте я точно услышу. — Зачем мне это?
                Тебе это тоже незачем. И никому это не нужно, кроме меня, да и мне самому-то — только один раз. Когда написал, и всё. Мы боимся не только посторонних откровений, это естественно, ведь никому не хочется делить с «Посторонним В» какую-то непонятную, но очень уж навязчивую ответственность. Ещё больше мы боимся собственных откровений. К концу двадцатого века нас научили быть чрезвычайно откровенными, мимнимум (хорошая опечатка, ведь правда?), с самими собою, максимум — публично. Нас уже даже научили быть профессионально откровенными.
                Педерасты научились кланяться задом к публике, да ещё и надев при том прозрачные брючки, минимум. Маньяки научились рассчитывать свои приступы, зная, что нужно убить-то, расчленить и съесть всего один раз, а потом можно спокойно стричь гонорары. Наверное, максимально приятным было бы, набрав этот текст, сразу же его и не сохранить, ведь он не нужен никому, даже его собственному создателю он нужен только один раз — как я уже сказал, в момент написания… самое смешное, что никто не поверит, что это и есть подлинная настоящая реальная неподдельная натуральная истинная (так вот, без запятых) жизнь. Либо мир катится в бездну, либо я стою на краю, но, скорее всего, всё просто откровенно иначе, я лечу чуть раньше, кланяясь задом к публике, хоть и не пидор, а следом — летит родная планета, и кажется мне, что она летит на меня — вот-вот раздавит, замочит как изысканно-толстый киллер, не знающий другого способа убийства, кроме раздавления собственной тяжестью. Кто заказал? Отвечу, только не обижайтесь, говорю я себе, как единственному читателю и одноразовому потребителю этого словесного дерьма, это Иисус Христос и его вконец обторчавшийся Батьку: а повернись-ка, сынку. Знаешь, милый я, а я ведь люблю собственного отца гораздо больше этого небесного ублюдка, откуда он взялся, первородный, не менее первородный, чем тот грех, сволочь такая на нашу, читай, конечно, на мою, многострадальную голову. Ещё меньше, оказывается, я люблю того земного ублюдка… Он нас всех заказал, ему весело смотреть… Кстати, откуда?! Сверху, снизу, сбоку? Самый профессиональный и самый крутой вуайерист, каких, кроме него самого, никто и не видел. Что, он там дрочит, глядя на нас, искренних? Смазливые лесбиянки, поющие хорошо выверенные, просчитанные, неискренне слепленные песни, физиологически, психиатрически обеспеченные и заказанные, потому что продаваемые, а значит, необходимые. Что мне наивные детские библейские сказки про Содом и Гоморру, что мне Иоанновы видения (уж не по обкурке ль он иль по грибам разрешился от своей примитивной беременности?) Вавилонского блуда? Что мне ад и Армагеддон — мне, человеку, родившемуся в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, должному быть умереть в тысяча девятьсот девяносто четвёртом, а дожившему до… не скажу, потому что не знаю и знать не хочу, когда мне, наконец, достанет решимости лечь в ванну и перерезать себе вены… нет, лучше-ка я сделаю это не так: лучше так, пропасть в пропасть неверия незнания и безвестности, ведь и сейчас всё ещё можно пропасть без вести, скопить деньжат, продать, в конце концов, что-нибудь, чтоб и на билет в мегаполис хватило, и погулять, и нахамить кому-нибудь там, и чтоб разозлить так, чтоб удалили из этого мира бесшумно, быстро и бесследно. Бесследно — это главное.
                Сколько раз я предавал? Сколько раз я любил? Сколько раз я спасал? Или хотя бы пытался спасти? Сколько раз я участвовал? И сколько раз принимал решения? Сколько раз я убил? Сколько родил? На всё есть два правомочных и совершенно истинных ответа, совершенно равноправных. Ответ первый — бесконечно много, ответ второй — ни разу. Только не надо искать повод обвинить меня и не надо обвинять меня в оригинальничанье, в желании любой ценой привлечь к себе, гениальному, внимание. Не надо думать, что я собираюсь это продать, ведь именно это-то продать и невозможно.
                Хочешь, милый, я вот прямо сейчас напишу пару-другую абзацев, которые можно было бы запросто продать? В этом можно будет, конечно, заподозрить и пародию… Дело твоё, но из принципа подтвердить собственный потенциал, которым ты так кичишься, вволю высокомерно перестав прилагать перо к бумаге, пальцы — к клавиатуре. Да мы с тобой просто обязаны сделать это прямо сейчас, и, знаешь, это ведь будет самый изящный половой акт.
                Представь себе, родная, как ты приближаешься ко мне, нет, не через границу зеркального стекла, нет, теперь мы его с тобой уже стёрли, и твои пальцы не встретились с моими, как положено отраженьям, более того, мы тянемся к друг другу правыми руками, и это значит, что, коснувшись твоей небритой левой щеки, я почувствую дрожь твоих пальцев на своей, небритой — левой. А дальше — ни симметрии, ни синхрона, и пусть тот, наверху, позавидует, что изобрёл Святого Духа, от которого в этом деле — ни толку, ни проку, никакого кайфа, разве что беспорочно Мессию зачать, не дав Марии в качестве компенсации за будущие страдания хотя бы намёка на оргазм, пусть он позавидует, что создал жалкое подобие человека, которое пришлось после прокрутки сценария вернуть к себе — в качество прислуги, не иначе. Вот создал бы подобного себе, глядишь, не пришлось бы теперь таиться ни от сыночка-неудачника, ни от Святого Сперматозоидного Духа, ****ся б с самим собой, и в этой идиотской планете не искал бы утешений, решений, парадоксов творческого психологического процесса.
                Мы говорим с тобой, как и не говорим, ведь мы с полуслова, с полувзгляда, с полувздоха, с полукасания понимаем друг друга, вношу поправку — любовник любовника, любовник любовницу, любовница любовника, любовница любовницу. Ты ведь знаешь, ты там, в своём зазеркалье, не раз видел, и не раз наслаждался, только лишь увидев намёк из тех, что называют грязными. Помнишь то кино про двух поэтов? Тебе было хорошо с ними с обоими, потому что ты что-то почувствовал. И мы оба знаем, что это не было примитивное притяжение запретного плода, мы оба знаем, что это возбудило, что ток прошёл по телу, и ты, так же, как и я, с какой-то безнадёжной стыдливостью поглядывал на вовремя заснувшую жену, тебе было обалденно хорошо, что она заснула, тебя стремало иногда, что она ворочается, и ты боялся, что она вдруг ни с того, ни с сего возьмёт и проснётся — и увидит тебя вот таким: уже не мужчиной, ещё не женщиной, незнамо кем, ведь это чувство было впервые. Положи мне руку вот сюда, пожалуйста, твои губы… они потрескались, да, но они по-прежнему желают ласки, они влажно хотят, минимум, языка… Наши жёны, наверное, никогда так и не узнают, насколько это неудобно — лежать в постели, подставляя плечо под постоянно скатывающуюся на ослабевающей во сне шее голову… терпеть не могу этого мерзкого запаха изо рта. Пусть лучше курит, аромат табака изо рта легче, чем с годами увеличивающийся запах нездоровья, ведь от него не избавишься никаким-никаким способом, всё это враньё про зубные пасты и щётки просто смешно и становится всё ненавистнее и ненавистнее с каждым днём, когда каждую ночь тебя ждёт в постели этот неизбежный отвратительный запах из жерла, в которое так редко удаётся погрузить свой единственный орган, тот, что соединяет все шесть чувств и рождает седьмое — волшебное, чарующее, страстное, безмозглое, животное чувство. Наверное этому чувству и дали название «оргазм». Сколько придурковатого, придурочного, долбанутого, глупого писательского народишки пыталось описать невозможное? Идиоты, проигравшие тем, кто понял невозможность сего, и поэтому начавшим просто зарабатывать деньги, спекулируя полунамёками… Нет, твой рот лучше, я знаю это по себе. Наивные читатели Камасутры полагают, что знаменитая поза шестьдесят девять — для мужчин и для женщин, на самом деле, она — для гомосексуалистов обоих полов, если определение такового возможно не по физическим параметрам, а психологически.
                Я знаю одного приятеля, ты же тоже его знаешь, который не может справиться со слюновыделением, когда находится рядом с нами… Он до сих пор не понял, что он — голубой, просто не знает этого, просто не свободен. А Наташка, помнишь, как напьётся у нас в гостях, так сразу к Ленке целоваться лезет. Кто знает, если б она была бы мужиком, какой бы это был соперник… Что это?! Ближе, пожалуйста, хочу… Вот так, ещё, говорить теперь неудобно, да и нужно ли это нам с тобой, любимый, единственный, дорогой, божественный…
                Что делать нереализованному творцу, жена которого, бесследно утратив веру в его талант, в его самопожертвование, в его любовь, собирается сделать то, что не получилось однажды у него: я ведь не смог покорить Москву, не смог благоустроить будущее таким, какого мы с ней достойны. Она собирается ехать в Москву, да, а мне это не может нравиться, я жутко против. Наверное, я пошло чувствую себя оскорблённым… Или ещё пошлее — боюсь её потерять в огнях мегаполиса, где по улицам бродят не только бездомные люди и собаки, но и злые киллеры, мздолюбивые и похотливые менты, избалованные удачами директора, сластообильные министры, правильные и неправильные, престарелые и молодые президенты, послы, инженеры, рокеры, рэперы, хакеры, букеры, шмакеры, тостеры, маньякеры, извращенцеры, симпатичеры, принцы просто и непросто, принцессы и фотомодели, фотомодули и режиссёры, композиторы и художники, дворницы — москвичи, то есть люди с московской пропиской, регистрацией или как там её?!
                Да, я пошло боюсь её потерять, потому что в мире много людей, которые могли бы заменить меня, такого никчёмного, такого неудачника, такого бездаря, такого эгоиста и прочая, и пр.
                Абздац. Я не верю в неё, как она не верит в меня, хотя у меня на это неверие меньше оснований и прав, чем у неё. Может быть, я не справедлив, скорее всего, это так. Но ведь я знаю природные законы, нам их по телику регулярно — на примере животных собратьев — разъясняют. Да, я не могу примириться даже просто с возможностью измены мне. Я не хочу этого, но ведь это неизбежно, даже монахини трахаются, во всяком случае, находят способ изнурить себя, минимум, фантазиями, максимум — мастурбируя… Снова абздац. Но мы ведь расставались раньше, бывало, или от того не зависело ничего кардинального в нашей с ней жизни? Но это всё ничто? Я всё равно считаю, что этого делать нельзя, более того — это преступление против меня, против здравого смысла, против ребёнка, наконец… Я не говорю «против семьи», семьи теперь уже нет, её не стало сразу, как только жена решила, что это возможно — поехать туда без меня. Кроме того, я знаю что такое Москва, это не Третий Рим, пусть не тешат тщеславие символисты, они дряхло устарели и издохли, даже если кто-то ещё жив, Москва — это подлинный и единственный Вавилон, других, на самом деле, до неё и не было. Нью-Йорки, Парижи, Мюнхены и прочая столичная и нестоличная дребедень мира — ничто, лишь жалкое подобие. Последний Вавилон. Да хоть заобижайтесь до смерти, москвичи, хоть до оргазма.
                Наверное, я уже долго и упрямо обманываю себя, что русское искусство — это не шоу-бизнес, наверное, я не прав, но я помню, как кончали наши великие: кто — в дешёвых и грязных лечебницах, не способных излечить от алкоголизма, кто — в тюрьмах, кто — под забором, кто — в петле или на стволе пистолета, почти все — плохо. Но, видимо, это часть русского шоу. Даже если ты вполне вписан в систему, всё равно что-нибудь да будет не так, как надо для благополучия. Не дожить нашим Чайковским, Есениным, Хармсам, Пушкиным, Мандельштамам, Башлачёвым, Высоцким и прочим до респектабельных лет Хемингуэев, Миллеров, Гёте, Кастанед и прочих Полов Маккартни и Миков Джаггеров…
                Написал роман и назвал его тут же всего лишь первой частью трилогии, придумал и, написав к нему музыку, почти записал к нему саундтрек. Да вот только до второй части никак добраться не могу. Каждый новый вид отворяющегося тебе искусства оборачивается полным поглощением, я вот о чём: начал писать музыку — и уже совершенно нет времени и сил для литературы, займусь живописью, что благодаря компьютеру теперь возможно и для меня — музыка пострадает, предоставится кино — прощай всё остальное. Навсегда. Меня всегда ругали за ненасытность. И теперь я никогда уже не осмелюсь попытаться сказать, что знаю о любви всё! Слово «компьютер» только что у меня напечаталось в таком вот виде: «кормпьютер», — и это не выдумка, кто помнит клавиатуру, подтвердит: «о» и «р» находятся рядом.
                Правдва — вот ещё одна «опечатка»… («оперчатка», да?) Правда, мой агрегат пока ещё не стал мне «кормпьютером», разве что духовной пищей иногда с помощью него можно подпитаться, это почти последняя надежда в нынешние времена, когда телевизор навязывает, а не предлагает.
                Самые, наверное, страшные «откровения» нашей жизни относятся не к той размалёванной, насквозь препарированной и приготовленной к распродаже «телесериальной» личной жизни: не про то, кого и что мы любим или ненавидим, а про то, к чему мы абсолютно равнодушны. Например? Пример: взрыв в дискотеке, крушение самолёта или кораблекрушение, взрыв дома или торгового комплекса в центре мегаполиса, или заражение какой-нибудь там сибирской язвой или атипичным сифилисом детского сада в сибирской или эфиопской деревне…
                Пока этот трамвай не переедет тебя лично, можешь даже иллюзий не питать, ты остался ко всем этим чужим трагедиям абсолютно равнодушен, ты всего лишь посмотрел кино про чужую жизнь. Кино есть кино, если по сценарию зритель должен пустить в определённый момент сопли, он их распускает. И это, как ни странно, возможно, единственный вариант безболезненного, относительно безболезненного, разумеется, преодоления собственных невзгод. Подумаешь, работу потерял — вон в Америке целый завод закрыли; что, с любимым человеком поссорился? предательство?? измена??? — плевать: вон посмотри на томокрузов и валерий, пугачёвых и кидманш, преслей и проч. Заболел простудой, хламидиозом или лучевой болезнью? — наплевать: вспомни Кюри, Пироговых и Меркьюри. Более страшна другая иллюзия, хорошая только лишь как благое пожелание — да минует меня чаша сия… знаешь ведь — не минует, обязательно когда-нибудь именно на твоём пути Аннушка судьбоносная прольёт масло на рельсы, и попадёшь ты под колёса другой судьбоносной… тоже «Аннушки», кстати сказать.
                У человека умирает мать, он не может быть к ней равнодушен, и что? Именно поэтому он идёт к ****и и ночь напролёт… это только у русских классиков персонаж в подобном случае расчувствуется и заговорит: возвышенно или нет — без разницы, но — по делу. А по жизни — он просто трахается… что это — равнодушие, кощунство, растерянность, попытка забыть, не понять, забить на всё, сбежать от реальности?! У другого человека умирает друг, и что? То же самое: похоронить, напиться, морду надраить кому-нибудь, кто подвернётся. Лучше бы вовсе убили — думаешь красиво, по-ухарски, забывая о космическими скоростями набухающих снежных лавинах на Тибете. Я знаю этих людей, в лицо, я знаком с ними давно, они такие. И они хорошие ребята, с пониманием, в меру ответственные и трудолюбивые, хоть, возможно, и бесталанные, если это на роду написано, безумно талантливые и безалаберные, если предназначение их таково.
                Идёт Аннушка к турникету фатальному, вот-вот споткнётся, гадина, возьми Берлиоза за руку, если тебе это надо, останови, не дай ступить на скользкий путь трамвайный. Не послушается, сделай что-нибудь ещё — ну, подумай, придумай же! Подерись, в конце концов, чтоб вас милиция к себе в участок уволокла, потом всё можно будет объяснить, а поверит тебе или нет — так ведь тебе насрать, раз ты его уже спас, не правда ли, милый друг?.. Как думаешь, если серьёзно, удастся спасти его? Возможно, да… надолго ли? — вот в чём вопрос, а вовсе не в том, «быть или не быть?».
                А может быть, ты просто сбежала от меня, любимая?


(19.12.03–18.02.04)

                Хорошая жизнь либо достаётся по наследству, либо покупается такой ценой, которая тебя не устраивает. И это считается нормальным: так принято.


Рецензии
Позволю себе одно наблюдение: мне кажется, что Вы пишите для себя, а не для читателя.

Никита Лувров   11.05.2009 19:05     Заявить о нарушении
совершенно верно

Дмитрий Ценёв   11.05.2009 19:15   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.