Любимец Солнца, сын Петра

Я – Солнце, обжигающее всякого, кто приблизится ко мне более, чем позволено. Я – Солнце, ослепляющее всякого, кто засмотрится на меня долее, чем позволено. Я – Солнце, царствующее над всяким, кто желает приблизиться ко мне, увидеть меня так, как позволено. Я Солнце обжигающее, ослепляющее и царствующее.
Я тот, кого восточные славяне называли Ярило  и кому приносили жертвы. Теперь восточные славяне забыли меня и давно уже поклоняются Христу, поэтому я редко появляюсь над Великой Русской Равниной, особенно в северной её части. Но это не означает того, что я не ведаю о делах восточных славян, об их новостях. Всё знает всевидящее Солнце, мои верные тучки многое мне рассказывают. И поведаю я интересную гишторию, начавшуюся 301 год назад в северной части Великой Русской Равнины.
Шёл месяц май. Настроение моё поднялось на высокую ступень – а я люблю всё высокое, –  и я решило навестить милую, но почти всегда хмурую речку по имени Нева. Увидев меня, она заулыбалась и приложила синий палец к губам: «Тсс!» На волнах она качала младенца – русский город, детище Петра Алексеевича Романова. Того самого Петра, которого люди именовали так, как только я – тепло и свет дающее Солнце – могу именоваться. Царь.
Город-младенец, однако, был вовсе не похож на своих старших братьев и сестёр, на другие восточнославянские города. И хотя он был ещё очень мал тогда, но уже поражал даже меня своей красотой. В те летние дни 1703 года от Рождества Христова (так восточные славяне стали считать лета как раз со времени Петра Алексеевича) я часто навещало Неву и её малыша. Тот, однако, показал свой крутой нрав буквально сразу после рождения. Сколько людей он погубил, уже рождаясь! А увидев своё отражение в воде, подобно Нарциссу, залюбовался им и возгордился своею красотой. И заговорил почему-то не по-восточнославянски, а по-немецки, презрев родной язык. Когда я спросило у города, как его зовут, тот ответил: «Санкт-Питер-Бурх», - и зазвенел колоколами.
Затем я надолго оставило и речку, и город. Когда я разогнало тучи, желая лично приветствовать город, он звался уже Санкт-Петербургом, и стал главным городом восточных славян и других народов, присоединившихся к восточным славянам (всё вместе называлось Российской империей). Став не только роскошным окном в Европу, но и центром всей Гардарики, юный красавец высоко задрал свой золочёный острый нос с ангелом на конце. А под ангелом звенели те же колокола, что приветствовали меня в прошлое моё посещение, и покоился прах Петра Алексеевича Романова, славного родителя славного города. Люди не любят, когда высоко задирают нос, но я уже, кажется, отмечало, что всё высокое я люблю. И я полюбило высокомерный и гордый город.
Полюбили его и люди. Однако, не все. Лишь те, кто имел большие душевные силы и неслыханное благородство, чтобы прощать ему его многоликость, самовлюблённость, непостоянство, равнодушие по отношению к судьбам людей – и многое другое за его красоту и славу, и блистательность. Меня не было, когда он повздорил с матушкой-Невой, и та в ярости набросилась на него, грозя уничтожить его красоту, подарить её Балтийскому морю. Шёл 1824 год от Рождества Христова. Угрозам матери Петербург внял, и на какое-то время перестал зазнаваться. Через год, в зимний суровый день я смотрелось на себя в снег на Сенатской площади. Глупо хлопая крыльями, полетели вороны, когда раздались выстрелы. Ещё десяткам людей искалечил судьбы город над милой, но хмурой речкой. Однако они имели достаточно благородства, чтобы простить ему это. Но ему было, конечно, всё равно. Для него важным являлось лишь собственное отражение в воде.
Спустя двенадцать лет после этих событий погиб великий восточнославянский поэт с африканскими корнями. Поэт, однако, тоже многое прощал городу, даже, видимо, слишком многое – за то и поплатился.
А великий восточнославянский писатель, признанный во всём мире и уважаемый всеми уважающими себя народами – Фёдор, Михайлов сын, - не имел столь много сил, чтобы простить город, ругал его последними словами, вслед за другим восточнославянским писателем Николаем, Васильевым сыном, называл «злым городом», душащим, давящим и ещё невесть каким. Зато Петербург не был к нему особо добр, душил, давил своими тёмными лестницами и гулкими подворотнями, пугал своими ночами. Однако же, несмотря на это, долго прожил Фёдор, Михайлов сын, в «злом городе», и вообще ужасном. И стал Фёдор, Михайлов сын, великим восточнославянским писателем, признанным во всём мире и уважаемым всеми уважающими себя народами, и умер по болезни, без участия Петербурга и его тёмных лестниц.
А лестницы у Петербурга и правда тёмные. У них слишком маленькие и грязные окна, чтобы мне забраться вовнутрь. Однако, это не повод, чтобы не любить Петербург.
Я любило его почти всегда, но по-прежнему редко навещало. У меня было очень много дел в Италии, где жил и работал один из сыновей Петербурга Карл Брюллов, сын Павлов.
Весь изящный девятнадцатый век город блистал и без меня. Конечно, меня это слегка задевало, и морозным утром в январе 1905 года от Рождества Христова, уже в новом, двадцатом веке явилось в город, чтобы разобраться, что же такое творит Петербург Петрович. И снова я смотрелось в снег, яростно слепя детей города, снова мне навстречу глупо хлопали крыльями вороны, когда раздались выстрелы. Правда, теперь уже не на Сенатской площади, а возле Нарвских ворот. А святой царь в это же время находился в городе, названном позже именем великого восточнославянского поэта, того самого, который простил Петербургу самовлюблённость и равнодушие, и тёмные лестницы простил. И тут уж надолго забыл город о блеске своего отражения. Беды посыпались одна за другой: революция, другая, третья; гражданская война. Не до красоты было городу в холодные двадцатые. Молчал он, замёрзший, голодный, когда ровно через сто лет после крепких объятий матушки-Невы, она снова разозлилась на сына и бушевала чуть менее свирепо, чем век назад. Так же безучастно смотрел город, когда ему в очередной раз поменяли имя – из восточнославянского Петроград в коммунистическое Ленинград. И из города Петра он превратился в город Ленина, хотя сам ВИЛ не замечал его красоты за революционными заботами.
Люди. По-прежнему немало было тех, кто по благородству душевному любил город и воспевал в своих бессмертных творениях. Поплатился за любовь к городу другой великий восточнославянский поэт Александр со странной фамилией Блок, Александров же сын, умерев молодым (правда, я здесь тоже определённую роль сыграло – бывай я тогда почаще в городе, может быть, и излечился б другой великий восточнославянский поэт, – однако, душу его излечить не смогло бы даже я). А третий великий поэт – Анна, Андреева дочь, с татарской фамилией – любила город всегда, как бы он ни именовался: Петербург, Петроград или Ленинград. Она долго прожила в городе, но тяжела была её судьба – тем сильнее поражает её благородство и тёплые слова по отношению к «злому городу».
Злые и вместе с тем романтические тридцатые наступили без меня. Я навещало лишь весёлые Первомаи и иногда летние пионерские лагеря. За решётки Большого дома мне заглянуть не удавалось, но мои тучи часто плакали от увиденного там. В первый день зимы одиннадцатого года, как город носил имя Ленина, я заглянуло в коридор Смольного, отражаясь в снегу на подоконнике. С веток во дворе снова слетели вороны, а выстрел раздался только один. «Эх, огурчики, да помидорчики, убили Кирова в коридорчике…» - так откликнулись дети города на это событие. А в Кремле старшей сестры Ленинграда Москвы, которая почему-то так и осталась Москвой (хотя вполне могла бы стать каким-нибудь Ежовоградом, или Берияградом), сидел в удобном кресле великий вождь восточных и не только славян Йозеф Джугашвили, Виссарионов сын, и посмеивался в пушистые кавказские усы.
Теперь город стал гордиться своими революциями и своими стройками, а прежний блеск погас, и матушка-Нева стала хмуриться ещё больше. Но снова гордость Петербурга-Ленинграда была наказана. Я присутствовало при этом. Наверное, то был единственный раз, когда мне захотелось помочь городу, а я не могло, я, всевидящее, всезнающее, царствующее Солнце. Летом 1941 года от Рождества Христова враг подбирался к городу, грозясь, как некогда разъярённая Нева, уничтожить всю красоту города – вообще, сам город, - а он не знал и безмятежно купался в моих палящих лучах. И так Ленинград и не понял моего призыва быть бдительным. Разве может город с ТАКИМ характером быть бдительным?..
И вот – два с половиной года трагической борьбы, на исходе сил, на последней черте жизни, два с половиной года каждодневного героизма – страшное слово «блокада». В эти дни город был со своими детьми, дети были со своим городом – и вместе они выжили, выстояли. Город помогал выстоять своим детям, а они помогали выстоять городу. Потом восстанавливали его, не жалея сил. А он забыл о трудных днях и о тех, кто приумножил его славу. Он снова залюбовался своим отражением в зеркале Невы, любя славу, а не тех, кто её добывал. Город-герой снова стал зазнаваться. А в Кремле не спал усатый вождь, Виссарионов сын Йозеф Джугашвили. Послал он гонцов – и снова загремели выстрелы о стены учреждения с милым названием МГБ. «Ленинградское дело» совершенно не тронуло холодной души самого Ленинграда, которого занимало лишь одно.
Потом были наивные пятидесятые, романтические шестидесятые, застойные семидесятые, революционные восьмидесятые и голодные девяностые. Многое было в жизни красавца-города, влюблённого лишь в себя. Ему вернули его прежнее имя, в утешение, что не вернули статус главного города Гардарики, прозвали криминальной столицей. Много раз за свою не такую уж и долгую трёхвековую жизнь гордец был наказан за чрезмерную славу, но…
... настал новый, двадцать первый век. Каким-то он будет для великого восточнославянского города и милой, но почти всегда хмурой речки?
 
   
 


Рецензии