Пространный эпилог

ПРОСТРАННЫЙ ЭПИЛОГ
В марте 1996 года кладбищенские сторожа в Натании, которые (так же, как и само кладбище) относятся, вероятно, к религиозному ведомству, и бродящие по кладбищу знатоки молитв, готовые прочитать их любому, — все успели привыкнуть к необычному посетителю. По виду он мало отличается от других приходящих сюда евреев, но есть у него много выделяющих его особенностей. Хоть на голове у него ермолка и он может говорить на иврите, но понимает с большим трудом. Возраст старика очень почтенный, но приезжает он на машине всегда один. Машина же из тех, что используют для работы (с откидными скамьями), но чистая. Продавец цветов и свечей встречает его приветливо, подбирает недорогой букетик. Дождь он пережидает в машине, а потом идет, опираясь на зонтик, как на трость, очень волоча ногу.
Случается, что возле проходной торчит целая группа каких-то деятелей, когда уже не разберешь, кто сторож, кто начальник, а кто высший начальник от религии. Старик молчалив, но однажды ему довелось беседовать там на языке идиш. Узнав, что он олим из Москвы, и видя перед собой очень старого человека, они подивились тому, что есть у него и иврит. Вообще же, в разговоры он вступает крайне неохотно. И никто к нему больше не пристает. Медленно и тяжело идет он по кладбищенской дороге в один из неуютных новых кварталов и находит могилу с самым простым убранством. На наружной стороне ровного камня-памятника из искусственного мрамора написано по-русски:
ФИНКЕЛЬШТЕЙН
Инна Захарьевна
1947 — 1994
На обратной стороне (обращенной к могиле) начертано то же самое на иврите, где вместо отчества Захарьевна стоит бат Захария. На самой же могильной плите ни слова, а только домик для свечки и прикрепленный кувшин для цветов.
Присев на соседнюю плиту, старик зажигает свечку не с первой попытки: и из-за ветра, и от волнения, и оттого, что руки не безупречно уже его слушаются. Он меняет цветы в кувшине, добавляет воду, а если цветы свежие, то кладет свои рядом. Поправляет зачем-то камешки на могильной плите, протирает плиту и памятник там, где ему показалась пыль или подтеки от дождя. Даже вокруг что-то подравнивает и поправляет. Глядя на могилу, он пытается вспомнить ее лицо, зная твердо, что видел ее, но ничего не получается. Задерживаться он не может — страшится ужасно встречи, даже оглядывается по сторонам. Но все стоит, готовясь уйти, и все смотрит на могилу и шепчет едва слышно: «Нет, нет, он сам, он сам, бес, их погубил...»
От молитвы он никогда не отказывается, стоя слушает, почти ни слова не понимая, дает всегда десять шекелей. Но иногда бродящий по кладбищу чтец молитв, не обходящий своими предложениями никого и никогда и равнодушно читающий всем, решает все-таки не тревожить старика и идет мимо.
Покидая могилу, бедняга тоже бормочет и сокрушенно качает головой. Но приближаясь к проходной, уже метров за пятьдесят замолкает, не желая, чтобы его наблюдали. Садясь в машину и чувствуя, что никто его не видит, он опять горестно шепчет: «Ах, Володенька! Добрый ты мой мальчик! Сколько же ты выстрадал и сколько выдержал! Я знаю, что ты тогда сразу поверил мне... С кем теперь тебе поделиться? С бутылкой и со случайным собутыльником в Москве?» Он мало надеется, что сын привезет к нему с внука Николеньку, он много разглядел в Володином письме. Тяжко ему возвращаться к жене, которая так убивалась и горевала над Володиным письмом.

* * *

Спустя несколько месяцев после памятных событий, включая и Володины мытарства, и суд, он поборол свой страх. Томясь неизвестностью, неясностью, даже и угрызениями совести (для которых не было оснований, как установил он, разбираясь сам с собой беспощадно), все-таки решился съездить в Кфар-Сабу. Проехав ту трассу, где они подметали и преодолев соблазн заглянуть на их полянку, он прибыл в район, припарковал машину далеко от дома и пошел пешком, держа в голове адрес и глядя на дома. Когда пришло время подняться, мужество покинуло его. Тогда, не в силах ни подняться к ним, ни уехать домой ни с чем, он стал расспрашивать детей эфиопов, но не мог понять их иврит, и сам разговор с детьми оказался пустой. Неожиданно сидевшая неподалеку старая олимка, каким-то образом понявшая, о чем идет речь, рассказала ему толково. Старуха оказалась умной, не дряхлой, не без проницательности, одним словом, то, что называют: нормальный человек. Они отошли немного, чтобы Абрам не сидел как на иголках, и вот что она ему поведала.
Да, действительно, живут по сей день здесь отец с дочерью. Был период, когда их не видели и никто не пытался понять, как случилось, что после несчастья они исчезли. Говорили еще ей, сообщила старуха, что сию минуту после их исчезновения их якобы искали. Но кто искал: полиция ли, еще кто — она этого не видела, а поручиться она может только за то, что знает. Мало того, после отъезда скорой помощи, опять-таки рассказывали олимы, дочь вела себя странно и беспокойно. Одним словом, наблюдателей было немало, потому что по любому поводу здесь много зевак из эфиопов, стариков-олимов, пенсионеров. Через день или два их опять искал, говорят, приезжавший русский. И вслед за этим их сразу забыли... А когда отец и дочь появились, то те, кто узнал их, были перепуганы. Отец выглядел семидесятилетним стариком, а у дочери взгляд был отрешенный и такой, что все видели, что она не в твердом рассудке. Старуха-олимка с пониманием, со вздохом, с сострадательными интонациями, тактично не спрашивая, кто он и почему сам не хочет подняться, высказала свой взгляд. По ее мнению, характер болезни, к счастью, был не таков, как у многих местных: несчастная ни к кому не приставала, не развлекала людей вспышками смешливости и не клянчила сигареты. Все знают, однако, что ходит она почти всегда вместе с отцом, а если бывает одна, то сидит на лавочке или на парапете. Ездят ли они на кладбище? Скорее всего — да. Бывает, что они уезжают часов в десять-одиннадцать, а возвращаются вечером...
После страшного рассказа Абрам, поблагодарив олимку, побрел к машине и долго сидел, прежде чем смог управлять автомобилем.

* * *
В последний приход Абрама на кладбище сидевшие на проходной были поражены тем, что возвращается он не один. Это само по себе, вообще говоря, не должно удивлять: отчего и не разговориться на кладбище? Но Абрам и его спутник были взволнованы, внимательны друг к другу, растеряны. Сторож, хоть и был озадачен новизной этого события и поделился со своими гостями, не долго ломал голову над загадкой и скоро принялся болтать о другом. Для тех же двоих, что повстречались и выходили теперь за кладбищенский забор под любопытными и вместе равнодушными взглядами, встреча эта была не только в высшей степени неожиданной, смягчающей боль, печальной, но и разъяснила каждому из них недостающие звенья трагедии.
Встретились они вот каким образом. Приближаясь, Абрам увидел, что в квартале, примерно в той точке, куда он привычно направляется, стоит человек. Застать утром человека в квартале —случай не слишком частый, но и не редкий. Но велико было удивление, даже испуг, когда выяснилось, что человек с бородой, лет около пятидесяти, стоит перед той самой могилой. Лицо его было знакомо, но не более, чем лицо человека, который прежде, довольно давно уже, не раз промелькнул все в тех же учебных группах или в других олимовских местах и совсем успел позабыться. Абрам, остановившись поодаль, не хотел смущать посетителя, терялся в догадках и решительно не представлял, как же ему поступить. Человек, между тем, присел так же, как делал это и сам Абрам, зажег свечечку и поставил в кувшин цветы. Потом еще сидел, поднялся, достал было сигарету, но передумал и сунул ее в карман. Трудно сказать как и почему, но Абрам почувствовал, что стоящий перед могилой плачет. Испытав большую неловкость, так и не понимая, как ему быть и что делать дальше, Абрам отошел и стал без цели бродить. И в этот момент вдруг безошибочно сообразил кто это...
Приведя мысли и чувства в порядок, точнее, просто собравшись с духом, он подошел к посетителю. Когда они взглянули друг на друга, Абрам сказал «Здравствуйте» и человек с бородой, совершенно растерявшись, ответил ему «Здравствуйте».
— Я догадался, кто вы. Вас зовут Эдуард. Правильно?
— Да, — отвечал печально Эдуард. — А я видел вас, но, конечно, не вспомню. Я и не был знаком, наверное, с вами, — виновато прибавил он, стесняясь почему-то того, что видна его слабость и его потерянность.
Абрам бережно положил свои цветы, потом представился:
— Зильберман Абрам Иосифович.
— Боже! Вы отец Володи?! Вот какая встреча! А где же Володя теперь? Я бы так хотел увидеть его... Боже мой...
Поняв, что задел больной нерв, растерявшись совсем, Эдик вдруг обнял Абрама и только повторял: «Какой ужас! Какой ужас!..»
Оказавшись за пределами кладбища, они обнаружили, что у них две машины. А следовательно, сейчас им придется расстаться, что было отчасти противоестественно. Очень сильно затрагивала каждого из них трагедия. И несмотря на то, что мучительно было прикасаться к незаживающим ранам, все равно расстаться, не поговорив, было совсем не по-человечески. Выяснив, что живут они теперь почти что рядом, в одном и том же микрорайоне, который по дороге на это кладбище, они начали приглашать друг друга к себе прямо сейчас, немедленно. Постепенно каждому становилось ясно (а другой это чувствовал, не входя даже в вопрос, почему именно), что приходы в гости будут некстати. Говорить у Эдика дома, даже если бы Натали не оказалось, было бы кошмаром. Что же касается Абрама, который жил теперь в маленькой квартире вдвоем с женой, то ожидать от Фаины радушия, тихих слез и скорбных чувств тоже было... ну, как-то трудно, не совсем что ли законно... Короче говоря, дело не в словах. Без всяких объяснений понятно, что зазывать в гости — чистая бессмыслица. И оба это понимали без пояснений.
Тогда порешили на том, что отъедут и посидят в машине Эдика. Но и здесь возникла обычная трудность: надо же было Абраму предупредить жену. Мало ли что случается в его возрасте, после всех невзгод, когда он уже совсем не прежний и не тот, что был полтора года назад. Абрам вспомнил, как предупреждал своих близких о задержках в Кфар-Сабе... Как Виктор своих предупреждал, как пили пиво... Как тяжел был спор... Как Володенька за ним приезжал на этой самой машине... Вчера это было, или вечность пролетела?.. Эдик терпеливо переждал рассеянность Абрама, который, очнувшись, чуть смутился.
В конце концов разговор у них состоялся. Страшная повесть крушения Финкельштейнов и Володиных мытарств составилась у них полностью, вместе с прочими событиями и почти без белых пятен. И каждый делал свои горестные открытия, но больше, конечно, открывал для себя Эдик.
Абрам много ему рассказал. Касались они и прежней московской жизни, но не входили, разумеется, в глубинные причины и в вечные вопросы. Все было у них кратко и затрагивались больше факты, чем переживания и психологические причины.
Пусть и читатель теперь получит хоть кратчайший отчет за период почти в полтора года. Входить (даже немного) в подробности, тем более в джунгли израильской юстиции, означало бы писать новую повесть и гораздо длиннее, чем наша, уже рассказанная. Но и оставить читателя в неведении о судьбе героев тоже несправедливо.

* * *

Вернувшись домой поздно вечером в тот страшный четверг, Владимир сразу почувствовал, что была, вероятно, еще одна ссора, но не мог никак предположить, что к этому моменту давно уже произошло непоправимое и вдребезги разлетелась жизнь. Абрам же, весь вечер промучившись, чувствуя себя ужасно и истерзавшись вконец, обнаружил, что в пятницу, скорее всего, работать опять не сможет. А раз так, то следует позвонить Виктору. При этом автоматически, ничего не говоря и ни о чем не рассказывая, можно будет знать, не случилось ли чего-нибудь ужасного. А можно и намекнуть, что надо быть осторожным. Эту идею насчет того, чтобы намекнуть, он, правда, так и не утвердил еще, подойдя к аппарату. Может быть, и не стоит, чтобы не запутывать дело. Неизвестно пока, что мог Мордехай такого страшного сотворить. А он, Абрам, уже достаточно предупредил, исполняя просьбу своего сына... Так он колебался и взвешивал, подходя к телефону, но произошла вещь ужасная: телефон не ответил. Было это еще до возвращения Владимира, а когда тот вернулся, то показалось немыслимым затевать сейчас ночью новый скандал и следствие. Всю ночь Абрам не мог уснуть, а утром решил сообщить Володе все, но после выхода из дому Морди. Получилось же так, что Володя ушел раньше Морди...
Повлияла ли вся эта задержка на дальнейший ход событий, трудно предположить. Но изменить принципиально положение дел она, конечно, уже не могла, потому что самое страшное уже свершилось...
В субботу тоже телефон у Финкельштейна молчал. До выяснения хоть каких-нибудь обстоятельств соваться к Мордехаю не хотелось, встречаться с ним тоже не хотелось. Вообще Володя чувствовал, что заболевает.
В воскресенье утром, сидя за рулем, он решительно не понимал, куда ехать теперь, не зная адреса, а имея один лишь телефон, который едва ли уже ответит.
С этим телефоном отправился он в соответствующий БЭЗЭК. Опишем, пожалуй, еще один день, чтобы лучше показать, как мучительно начиналась эта борьба Владимира Зильбермана, беспримерная по упорству, и как велик был упадок его духа, когда на другой день начались его хлопоты.
В зале полно было ожидающих, и у каждого какой-нибудь тяжелый, почти неразрешимый вопрос. Были олимы, чуть не стонущие, получившие завышенные счета и ждущие своей очереди поговорить с единственной служащей, знающей русский язык. Были, вероятно, и такие(в том числе и среди тех же олимов), которые, наговорив на пять тысяч, требовали теперь доказательств. Любой казус с первых слов становился практически неподъемным, то есть таким, который нельзя даже сдвинуть с места, а можно вокруг него только препираться. Понимая, что этой служащей он не дождется, и чувствуя жар и головную боль, Володя пошел к ивритской без колебаний. Продиктовал номер и сказал, что давно не получал счетов. Компьютер утверждал, что все счета отправлены и все, кроме последнего, оплачены. Не владея искусством вытягивания, не зная, можно ли напрямик спросить адрес и не будет ли это глупо, страдая от головной боли и забыв, что служащая готова сделать ему другой счет, где обязательно будет адрес, он не представлял, что еще говорить. Обидно было уходить не солоно хлебавши. Не хотелось и унижаться, изображать, что нуждаешься в помощи, делая знаки в сторону той самой единственной русскоговорящей, которая и без того была перегружена. Будь вопрос настоящий, а не надуманный, он легко справился бы; он не выносил, терпеть не мог и в более сложных случаях получать эту ничтожную помощь. Но «помощь» наконец подоспела, и пришлось снова, теперь уже на родном языке, разыгрывать комедию. И эта русскоязычная служащая сказала ему сердито, что пусть берет новый счет и там есть адрес а если он поменял адрес, то она вообще не понимает, что он хочет, и у нее много работы и нет времени слушать глупости. Сгорая от стыда, Володя получил счет, который теперь ивритская служащая делала неохотно и с подозрительностью. Слава Богу, что она не потребовала паспорт...
Все-таки получилось гораздо скорее, чем через «адресный стол». Когда первый же крошечный шаг дался такой кровью, мелькнула было малодушная мысль оставить все это и пустить на самотек. Но сразу он понял, что это настолько бессмысленно, что и самого себя убеждать не следовало. И толковать не о чем. Невозможно это оставить — это вопрос, уже предрешенный. Володя поехал по адресу; дома, конечно, никого не было, а из расспросов он узнал о скорой помощи, о визитерах из полиции и об исчезновении с четверга отца и дочери. Получался наихудший из вариантов: трагедия налицо, размеры ее неизвестны, а информации — ноль.
Нездоровье его не уменьшилось, но поехал он не домой, а в Натанию, где знал добряка адвоката, который говорил по-русски и на иврите одинаково легко и не без форсу. У этого парня была особая неповторимая манера, или скорее привычка, еще точнее — некое ритуальной действо. Сперва его секретарша сурово и зло заявляла олиму, что без записи за неделю и соваться нечего. Олим, понятно, еще продолжал сидеть, невзирая на многие обиды от секретарши. Но стоило олиму встать и начать топтаться перед уходом, как метр, прервав любые свои занятия, говорил: «Если у вас небольшой вопрос... Ах, беда мне с вами, олим хадашим ».  Дверь из приемной в кабинет была всегда открыта или полуоткрыта. Если в кабинете кто-то был, олим ждал хоть час, а если никого не было, то стоял на пороге кабинета, не понимая, входит он или нет, потому что юрист снова погружался в бумаги. Потом начиналось. Когда олим объяснял дело более двух минут, адвокат прерывал его и заявлял, что дело обычное, нормальное. Потом раскрывал перед изумленным слушателем тонкости этого аспекта израильского правосудия, снимал даже иногда какую-нибудь книгу со стеллажа, блистая переводом и точностью терминов на русском языке. Далее спрашивал, есть ли такая-то бумажка в деле. Бумажки этой никогда не оказывалось. После этого шел он одним из двух путей: или говорил «это скверно», или — «ничего, это не страшно». В первом случае выяснялось, что отсутствие бумажки обойдется очень дорого. А во втором — покружив еще вокруг вопроса, он размышлял задумчиво, что за дело можно бы взяться, но стоит ли овчинка выделки? Чтобы только прикоснуться к этому делу, адвокат берет обычно столько-то тысяч, но, входя в положение «олим хадашим», он лично берет меньше. Олим теперь уже искал, как поскорее уйти, но адвокат еще тренировался в красноречии на русском языке минут пятнадцать, да еще расшаркивание занимало минут пять: мол, приходите, рад помочь и так далее. Если же олим соглашался платить этот аванс, то адвокат говорил: «Ну что ж, приходите недельки через две, у меня как раз будет меньше работы... Подготовьте, что требуется...» Тем самым он сразу пресекал поползновения олима совать ему папочку с делом... Зачем нужен был адвокату этот театр, понять никто не мог, тем более, что из его слов следовало, что каждая его минута на вес золота. И все-таки после собеседования с ним многие, ободрившись, смотрели на дело и вообще на жизнь веселее. Если он таким способом взращивал свою репутацию юриста, бесплатного консультанта и отзывчивого человека, то опять-таки неизвестно для чего. Впрочем, могло быть у него много своих причин. Скорее всего он искал клиентов среди олимов на простейшие дела: покупку квартиры и получение денежной компенсации из Германии за потерю имущества пятьдесят лет назад. Что касается тяжб, то никто из олимовской публики (о других судить трудно, но, вероятно, то же самое) никогда с его помощью ничего не отсудил и даже в суд не обращался. Но надо было провести с ним три-четыре собеседования, чтобы лопнул мыльный пузырь обаяния. Даже и после четырех собеседований не все олимы в нем разочаровывались. Наверное, и по сей день ширится молва о нем и крепнет его репутация.
 Не мог и Владимир не попасть в число его жертв. После разговора с клоуном-адвокатом открылось с ужасающей ясностью, что никто во всем Израиле никогда и ни при каких обстоятельствах ему не поможет, разве что деньги возьмут и сделают вид, что прилагали к делу усилия. До двух часов Владимир все пытался сообразить, как подступиться к проблеме и в чем заключается сама проблема, а болезнь все усиливалась. Когда отец в пятницу вечером рассказал про завтрак с Морди в четверг и про молчащий телефон, то первой мыслью было ворваться к Мордехаю и бить его, не считаясь с тем, как это покажется Виктории и матери. Болезнь ли осадила его решимость, или сознание того, что горе в их семье не облегчит участь Финкельштейна и его близких ни на иоту, — так или иначе, но разговор с Морди он отложил. Тем более, что неизвестно ведь было ничего тогда, в пятницу. Может, взяли отгул на пятницу и на два дня в гости закатились? Морди от любых, даже мимолетных встреч уклонялся, и между ними был полный байкот. Всю субботу в доме была гнетущая, тяжелая обстановка. С отцом он говорил, но в этих разговорах была неловкость, путаница и нежелание, чтобы мать видела, что они снова и снова заходят в эту тему.
Сейчас лучше всего было отправиться домой, принять таблетки, отдохнуть и поправить свое самочувствие, но тогда уже сегодняшний день окончательно будет потерян. Нет, ехать домой без всякого результата из рук вон плохо. А что, если в полицию? Величайшая глупость! Тогда все-таки домой! Только с отцом и можно поговорить. Ну конечно, только с ним. Он же знакомства имеет, в Сионистский Форум обратится, а там есть адвокаты, которые бесплатно хлопочут за олимов.
 И вот, вопреки всем этим прекраснодушным соображениям, несмотря на то, что голова его пылала, Володя вдруг помчался в Тель-Авив. По дороге, буквально насилуя свой мозг, он уточнял, где же находится этот клоповник на проспекте Петах-Тиква. Это было некое «присутственное место», где сидели и бродили адвокаты, в том числе и те, которые давали бесплатные консультации и искали, кому бы сделать компенсацию из Германии, кому бы помочь получить с хозяина недоплаченное, но так, чтобы без малейших хлопот. Среди них были и олимы, которые за четыре-пять лет сами ухитрились стать адвокатами (!) и теперь искали, к чему бы себя пристроить. Вся бесплатная (равно, как и платная) помощь казалась мифом после того, как натанийский клоун пролил на него холодный душ.
Сионистский Форум тоже очень мало внушал доверия. Появлялась и фантастическая мысль: а не пойти ли отцу к редактору, который оказал такую честь его великой статье? Все говорило о том, что надо бы вернуться к отцу, посоветоваться, подумать вместе, избавиться хотя бы от жара, а завтра уже действовать. Но он мчался в Тель-Авив, потому что чувствовал, что если малодушно начнет обсуждать, то так и погубит все дело. Оно, возможно (и очень даже вероятно!), уже погублено само по себе. И трудно понять, зачем сейчас, в таком состоянии, ехать неизвестно к кому, но какая-то странная интуиция, которая могла быть и следствием болезненного состояния, подсказывала ему, что среди этих мазуриков, населяющих клоповник, или среди других, им подобных, кто-нибудь и подскажет, что нужно делать.


Долго Володя не мог установить не только подъезд, но и дом, крутясь без толку и натыкаясь то на склад, то на мелких ремесленников, то на парикмахерскую в самом неподходящем месте. Придя наконец в «присутственное место», он застал там сонную тишину и великое равнодушие. Там были комнаты, где сидело по несколько человек, были отдельные кабинетики и адвокатские конторы. Самое главное, что сойдутся они в четыре, если не в пять, а теперь только четверть четвертого. Сесть было негде. Хоть возвращайся в машину, брошенную за квартал. В четыре никто не пришел, в пятом часу стали немногие появляться и выяснилось, что больше никто и не придет. Устроившись за столом одного из «консультантов», Володя дремал. Несмотря на то, что никто не собирался приходить, вокруг сновало много разных личностей. С одним человеком, который сносно знал русский язык и был здесь неизвестно кто, но как бы свой, вернее не совсем чужой, Володя разговорился. Тот выслушал дело и пошел курить. Володя от тоски и унизительности своего положения, не обращая внимания на жар, тоже вышел покурить. В той комнате, где он сидел неизвестно на чьем месте, чуть раньше он видел, как курили, никуда не выходя, но теперь, поскольку никто не курил, то он счел, что будет невежливо для постороннего там курить, да и сидеть там становилось неловко и глупо. В коридоре он наткнулся на своего собеседника, который курил вместе с кем-то. Так что теперь они курили втроем. Первый, увидев Володю, рассказал второму на иврите его дело. К тому времени кое-кто все-таки пришел. Володя сделал еще целых три подхода. История некоторых заинтересовала, но чувствовалось, что она их больше развлекла.
Когда он осознал, что сидит неизвестно где с диковинной историей, которая ему самому уже кажется миражом, как и Ривка, Оснат, живущий с ним под одной крышей Мордехай, он решил поскорее выбраться на воздух. Обстановка была еще нелепее, чем бред натанийского адвоката. Таким образом, и вся его интуиция превращалась в дым, и все эти коридоры, клетушки, клоповники и богатые офисы, — все это обращалось в пустыню, где не встречаются живые люди, не оказывается помощь ни бесплатно, ни за деньги. Придти к подобному заключению означало вернуться домой не просто разбитым, измученным и больным. Это все было поправимо: сегодня разбитый и больной, а завтра бодрый Но тут было нечто в тысячу раз худшее: человек погибает самым ужасным образом со своими близкими, и невозможно протянуть ему руку. Даже соглашаясь платить, не можешь подступиться ни к чему. Какая-то инвалидность и бессилие. Собственная бесконечная слабость. А заняться этим все равно необходимо. Если так оставить, то какая же может быть работа, какая Москва?.. Большим усилием он объяснил себе, что это все только лишь от жара, усталости и невезения, что завтра надо просто пойти в полицию, что адвокат всегда найдется (еще никто в мире не оставался без адвоката), а дальше — что будет, то и будет. Он со своей стороны сделает все, у него и пути-то нет иного.
Укрепив себя таким образом, Володя продолжал сидеть на каком-то стуле за каким-то столом и вот-вот собирался подняться, собравшись с силами... И в этот момент подошел к нему тот самый человек, что курил с ним, слышал его историю и не знал русского языка. Разговор с ним неожиданно подтвердил Володе сразу, что интуиция его была не совсем ошибочной: и адвокат найдется, и не зря он, в конце концов, приехал в Тель-Авив.
Странная вещь, но Володя в этот раз хорошо понимал. Из слов этого парня следовало, что все сидящие здесь (и отсутствующие) — это люди не такого склада, чтобы взяться за какое-нибудь дело. Володя получил от него телефон и адрес адвоката. Конечно, сразу возникал вопрос: а знает ли тот адвокат русский язык? Оказалось, что знает, но плохо. Но в этом, с точки зрения явившегося советчика, может оказаться залог успеха. Последняя шутка изобличала в этом типе юмор и не казалась обидной.
Дома Володя не стал обедать, принял только лекарство и рассказал отцу о своих путешествиях. Ни Фаина, ни тем более Виктория не трогали его с расспросами. О чудовищном поступке Мордехая тоже никто не говорил. Сохранялась все та же гнетущая и таящая в себе опасность тишина.
Утром Володя чувствовал себя лучше, а отправляясь в Тель-Авив, даже пошутил, прощаясь с отцом. Если и этот адвокат окажется болтливым, добрым, развязным или еще каким-то, то все сочинения Кафки не стоят Израиля.

* * *

Этого не случилось. Новый адвокат оказался прямолинейным и мощным как танк, что никак не шло в ущерб замечательной ловкости, смекалке, быстроте реакции. Деньги же он выкачивал не хуже насоса, а услуги свои по ходу дела как бы разделял на этапы. Усомнившись в платежеспособности клиента, он сразу терял интерес к делу, в какой бы трагической точке оно ни пребывало в этот момент. Русский язык его оказался очень маленьким, но с Володей он предпочитал общаться по-русски. С Виктором он частенько переходил на иврит, полагая, что так разговор пойдет скорее. Драму он видел очень ясно, но не собирался проникнуться ею и дать тем повод просить о какой-то услуге бесплатно. Уже на третий день они с Володей беседовали с подследственным Виктором Финкельштейном.
Жалость и страх стиснули клещами сердце Володи, когда он увидел Виктора. Хорошо еще, что Володя не видел его в четверг в момент радости и душевного подъема и не мог сравнивать с теперешним. Но и сам по себе вид Виктора говорил неопровержимо о том, что всякая надежда теперь была напрасной, пустой и бессмысленной. Речь теперь шла только о том, чтобы уменьшить страдание. Перед Володей сидел человек с машинальными движениями, из которого ушла вся энергия жизни, а с ней — все желания. Страдание, однако, не покидало его и было невыносимо. Из тюрьмы он отчаялся отыскать дочь: когда по его просьбе звонили домой, телефон молчал. Пытаться связаться с больницей Мейер было страшно. Любая мутная информация могла быть смертным приговором жене, точно так же, как и молчание.
Когда ему твердо обещали найти дочь и все устроить так, чтобы они меньше страдали и чтобы не получали убийственных сообщений, и вообще все хоть как-то в этом смысле устроить (так и оставалось неизвестным как же именно), — тогда только он согласился рассказать, каким образом оказалась у него карточка и куда подевались бумаги по счету Пинхаса в банке «Апоалим». Абрам и Володя много тогда разгадали (увы, к великому несчастью). Главный же механизм «преступления» они никогда бы не поняли. Кража оказалась непреднамеренной, случайной и в некотором смысле чуть ли не вынужденной, если такое вообще бывает.
Вот как это случилось. Пятясь с картиной и вертя головой, Виктор увидел сидящего в противоестественной позе Пинхаса, а спустя пару секунд — лежавший на полу толстый бумажник желтой кожи. Первым его движением было положить бумажник на стол. Придерживая картину, Виктор дотянулся и хотел было сделать шаг к столу, положить, взглянуть на старика и начать сообщать Оснат о трагедии, тут же вернувшись к картине. Но именно в тот миг, когда он оторвал руку для прыжка к столу, полагая картину вполне устойчивой, эфиоп сзади начал усиленно маневрировать. И тогда картина не упала бы за краткое время его отсутствия. Но раздался вопль Оснат. Виктор тут же вернулся восстановить равновесие картины свободной рукой. Он улыбнулся мысленно, представив, что падение картины — явление, в глазах Ривки сравнимое с болезнью Пинхаса. Поэтому он не стал больше пугать Оснат, отпуская картину, а стал объяснять ей, что случилось, причем между ними так и была картина. Чтобы протиснулась Оснат, понадобились новые маневры. Виктор механически сунул бумажник в карман, освобождая вторую руку. Наконец Оснат вошла и начался ее визг. После этого она вышла и принялась с воплем ходить по коридору. Виктор и эфиоп прислонили картину к косяку, после чего Виктор сразу ушел на воздух, не желая танцевать вокруг чужой беды и просто чтобы отдышаться. Когда он вспомнил о бумажнике, в кабинете и рядом уже была сутолока. Соваться с бумажником становилось как будто опасно, если учесть ее подозрительность, сварливость и злой нрав. Мысль о пропавшей зарплате сразу вошла острейшей занозой. Стало даже мерещиться, что если отдать сейчас бумажник в присутствии Шимона и тут же вместо благодарности от Ривки, получить от нее сварливый выговор, то еще уменьшатся шансы на зарплату. Все это было, вероятно, не только преувеличено, но и вообще ошибочно. Едва ли возвращение бумажника могло укрепить решимость каблана не платить зарплату. Даже странно немного. Если уж он решит не платить, то и так не заплатит. Но не заплатить из-за того, что Ривка скажет, что вот, мол, хотел украсть бумажник, а потом испугался, дрожа за свою зарплату, и вернул... Это слишком искусственно. Потом Виктор никак не мог рассказать Володе, потом было уже поздно возвращать, а дальше все читателю известно.
Виктор все это рассказал с большим трудом. Одну психологическую и бесполезную тонкость он вообще пропустил. А именно, как он на какое-то время останавливался и сдерживал напор эфиопа, потому что пятиться в сторону умирающего Пинхаса и одновременно что-то объяснять Оснат казалось ему кощунственным. Адвокату избыточные подробности и не требовались. Он безоговорочно поверил рассказчику, но позже объяснил Володе, что суд ни за что не поверит, да и сам суд будет не об изъятии денег, а об отъеме бумажника, что и привело к инсульту, то есть фактически о грабеже, который имел такие страшные последствия. Разумеется, очень трудно предположить, что рабочий-олим силой что-то отнимает у хозяина, который знает его координаты. Но это уже процесс, которому предшествует следствие... Чтобы разобраться, что такое Ривка и отбить у нее охоту затевать скандальное дело, нужно время, а время (ясно и без всяких пояснений) — это деньги. Тем более, время адвоката.
Что касается поисков дочери, то он соглашается и здесь помочь. Из всего этого, вместе взятого, неопровержимо вытекало, что адвокат в данном случае не только защищает, но и опекает своего подзащитного. Без его опеки подзащитный и его семья тут же погибнут. Это все между ними не обсуждалось красноречиво — потому хотя бы, что у них не было общего языка. Но постановка была предельно ясна, даже еще яснее, чем после многих выразительных и убедительных слов. Володя с горечью и болью подумал, что Финкельштейн и его семья и так уже погибли. Платить же надо было столько, сколько адвокат запросит.
Адвокат, который знал Израиль, его географию, учреждения, хитросплетения, как свои пять пальцев, вел сразу кучу дел. И в этом деле, которое было необычным, но не слишком сложным, он быстро продвигался. Играючи, он разузнал про Ривку, суммировал это с рассказами Володи и узнал (так, по крайней мере, он сообщил Володе), что обвинение будет именно того типа, что он и предполагал. Узнал он и то, что Люсенька находится в психиатрии в больнице «Лев Ашарон», и дал адрес и телефон. До сих пор адвокат получил от Володи всего один чек на тысячу шекелей, что было по-божески и совсем не много за проделанную работу. Это было даже мало, ничтожно мало, и было ясно, что вот-вот придется платить. Теперь все было в его руках и в его власти. Чтобы начать действовать, довести до суда и до благоприятного решения, понадобится очень много денег. Для начала он попросил чек еще на три тысячи.
Володю охватил ужас. Он теперь отвечал за троих беспомощных людей, каждый из которых находился в каком-нибудь «казенном доме». И все без копейки денег! Каждому из троих надо было давать информацию о других, но так хитро и осторожно, чтобы сразу их не убить. Со своими родителями срочно требовалось отрегулировать отношения. С отцом еще куда ни шло: отец вообще не стал бы противиться, даже если бы Володя просто вот так, поддавшись порыву, стал бы из общих денег кого-то облагодетельствовать, оказывая бескорыстную помощь. Конечно, это в наши дни неслыханно, чтобы кто-нибудь, не слишком богатый, разрушая собственную жизнь и собственные планы, стал бы вытаскивать из беды чужого человека. Таких примеров вообще в повседневной жизни указать невозможно, а разве что в романах. Но Володя все равно все восстановит и никогда не нанесет урон семье — скорее сам расшибется в лепешку. А этот случай был особенный, и у Абрама было тяжелое чувство вины, хоть был он без вины виноватый. С точки же зрения Фаины здесь была непроходимая глупость, безрассудство и помрачение ума. Ее семья теперь надолго, если не навсегда, должна была оставаться на этой площади, но полностью размежеваться (вплоть до полного байкота) и жить как соседи. Володя, лишившись многих тысяч, сейчас продолжал тратить их общие деньги. Сам он извелся и превратился уже в тень, а дело еще в самом начале. Весь клубок взаимоотношений, включая и поступок Морди, ей ничего не говорил. Начинать ее убеждать означало только лишь одно: раздражать ее все больше и больше и увеличивать обоюдное непонимание. Но и выхода не было решительно никакого.
Если бы кроме двух этих огромных трудностей не было никаких других, то и тогда можно было бы лишиться сил, день и ночь обдумывать, ни к чему не прийти и, бросив все, но понимая, что это тоже не выход, в конце концов помешаться умом. А ведь надо было еще и работать на той маленькой работе, что у него оставалась, и изо всех сил искать другую, настоящую работу. Прибавим к этому поездки к адвокату, неуверенность в благоприятном исходе, просто недоверие этому адвокату, который был властелином над судьбой троих несчастных людей...

* * *

Так прошел месяц. Володя каждый день принимал теперь перед сном по две таблетки снотворного. Зою он все время не видел, звонил ей несколько раз и, щадя ее, рассказывал лишь часть правды. Она тяжко переживала за него, мечтала хоть чем-нибудь помочь. Увы, она имела возможность оказать только моральную поддержку, говоря ему по телефону слова искреннего сочувствия. В любой момент она готова была выполнить какую угодно просьбу или поручение. Он только печально улыбался, понимая, что все эти мучительные и изнуряющие его хлопоты совершенно вне ее досягаемости. Но черед ее все-таки пришел, как мы скоро увидим. Абрам тоже таял на глазах, страдая и мучаясь при виде страшных и нескончаемых мытарств Володи.
Когда Володя снял в общей сложности пятнадцать тысяч с их общего с Абрамом счета, то он сказал родителям, что тридцать тысяч — это самая последняя черта. Он не ставил ультиматумов в том роде, что готов, мол, отделиться, что берет только свою часть денег, да и то не полностью, потому что по самым скромным подсчетам его часть окажется больше этой суммы. Ничего такого он не говорил, но к этому все равно сводилось. Абраму было тяжело это узнать, так как он боялся реакции жены. Сам же он соглашался почти охотно, успокаивая сразу и совесть, и боль за сына. Об иных путях помощи он не заговаривал, прекрасно понимая, что всякие олимовские связи, включая и русские газеты, — все будет детская игра по сравнению с возможностями этого адвоката. И если бы ему удалось поставить на ноги, всколыхнуть какую-нибудь несуществующую русскоговорящую общественность, что изначально было невозможно, то это бы окончательно испортило дело. И куда ездить ему без машины? О чем хлопотать и перед кем хлопотать? Хорошо было уже то, что Володя поставил границу (а слово его крепчайшее) и Фаина молча смирилась. Единственное, что оставалось им делать, — это не углублять распрю, а ждать развития событий. Тут и понимать было нечего, а Фаина, которая, как мы помним, была кладезь здравого смысла, тем более не могла этого не понять. И все-таки скрыть раздражение было невозможно. Володя с Абрамом в ее присутствии ничего не обсуждали, специально удаляться тоже не хотели. У Володи и времени не было. Постепенно получилось так, что никто уже никому не служил опорой, сердечность из отношений уходила, а конца и края неопределившемуся положению не было видно.
Почти до середины ноября Володя навещал в больнице Инну, каждый раз тщательно готовясь и обдумывая, как рассказывать о Люсеньке. У Виктора он побывал за это время три раза, дважды с адвокатом и один раз самостоятельно. У адвоката в тель-авивской конторе тоже пришлось побывать неоднократно. Володя, не читая, подписывал ему какие-то бумаги. Немало бумаг подписывал и Виктор, разумеется, не читая и безучастно. Видимо, более всего охранял адвокат с помощью этих документов законность платежей Володи. У Володи не было нужного иврита, чтобы что-то разобрать в этих бумагах, Виктор был вял и бессилен, и вообще весь их разговор крутился вокруг другого. Володя старался смягчить свои сообщения о Люсе, но не до такой степени, чтобы потом правда оказалась непереносимо страшной. Порой Володе и впрямь казалось, что с Люсенькой ничего страшного не происходит, что все наладится, как только они вновь соберутся втроем у себя дома. Как действует адвокат, они знали только из его коротких рассказов. Смысл их был очень прост: надо было убедить Ривку и ее адвоката, что процесс им невыгоден, что он размажется и помешает другим их по-настоящему важнейшим делам, то есть разделу наследства с сыновьями. Адвокат вполне приблизился к осуществлению своей простейшей идеи, а Володя к заветным тридцати тысячам.
Ничего проверять Володя не собирался. Единственной его гарантией была некоторая, так сказать, психологическая игра между ним и адвокатом. Пройдя какой-то этап и требуя новых денег, адвокат как бы давал короткий словесный отчет о своем продвижении. Если бы деньги прекратились, то он получал моральное право не довести дело до благоприятного исхода. С другой стороны, адвокат не мог не понимать, что перед ним человек в некотором смысле выдающийся, который отдает свои деньги, может быть, и последние деньги, без всякой меркантильной причины, а просто так. От такого человека, если бы все в конце дела оказалось обманом, можно было бы ждать чего-нибудь опасного. Мало того, Володя никогда не заговаривал с ним об условиях оплаты. Например, было неизвестно, причитается ли адвокату в самом конце какая-то премия. Не знал Володя и того, кто платит судебные издержки и что это вообще такое. Опека адвоката была полной и всеобъемлющей. Доходило до того, что он сам писал чек (а Володя только подписывал), скажем, тому же нотариусу. И такое было не раз. Впрочем, несмотря на столь замечательную опеку, приходилось Володе и ездить куда-то с адвокатом, помимо поездок к Виктору. Все это было чрезвычайно обидно, но входить в бумаги или делать вид, что входишь, было невозможно. Володя только что нашел новую работу, сомнительную, но обещавшую сносный заработок, склонялся к тому, чтобы начать там работать, и обязан был хранить каждую крупицу сил.
Пребывание Инны в больнице тоже была целая эпопея. Начнем с того, что Володя успел оплатить все ее долги в купат-холим, а заодно и Люсеньки, все из тех же тридцати тысяч. Ее подлечили после случившегося инфаркта, но непрерывные терзания о дочери и муже творили свою жуткую работу. Перед самой выпиской у нее начались головные боли и многие такие симптомы, что ее оставили, но уже в другом отделении. Володя тревожился, что срок пребывания ее в больнице столь длинен: видно, велики были повреждения организма. Но болше месяца — для Израиля несуразный срок. Если видно, что скоро человек не помрет, отпускают домой помирать. Никто ни с кем не нянчится в больницах для бедных. Могла быть и цепь случайностей. Пока что Володя прятал голову, как страус, мечтал о том, чтобы Инна скорее полностью поправилась и, здоровая, пожила еще в больнице. Страшна ему была неотвратимая встреча матери и дочери.
Из разговоров с Абрамом (в этом пункте невозможно было долго оставаться одному, и он, нарушая молчанку в доме, все-таки обсуждал с отцом, как же ему быть с ними) Володя узнал примерно характер и особенности этой семьи, но совсем немного. Он знал, что Инна сильная, а Люся слабая, что обе одарены разными способностями, что в Израиле им очень не повезло, что в Москве у них была счастливая жизнь, что все трое очень любят друг друга. Что касается особых черт семейства («подполья», истинных причин невезения и прочее), то Абрам распространяться не хотел. И вовсе не потому, что не имел морального права (какие уж тут тайны, если Володя жизнь свою кладет на их спасение), а больше потому, что не хотел нагружать Володю еще новыми нюансами и чужими комплексами. Правда, кое о чем Владимир и сам догадывался. Вскоре выяснилось, что посоветовать ничего невозможно, хоть с нюансами, хоть без них. Творить добро в данном случае оказалось адовой работой. И снова Абрам ничем не мог помочь сыну. Так ничего и не придумали, за исключением того, что надо быть тактичным, осторожным, говорить не всю правду, а постепенно, балансировать. Но это все было и прежде ясно.


В поведении Люси не было ничего ужасающего. Она интересовалась, где ее родители, но как-то спокойно и тихо. А что же может быть страшнее этого? Потом еще обнаружилось, что она не может припомнить, что же с ней случилось. Известно было только то, что удалось разузнать адвокату. Она прибежала в полицию в состоянии крайнего возбуждения и испуга, о чем-то очень горячо говорила, убеждала, а потом лишилась чувств. Случай это редчайший, потому что в наши дни у барышень обмороков не бывает и никто их никогда не видел. Ее увезли, и очнулась она здесь. Врач оказался без русского языка, но едва ли он объяснил бы что-нибудь и на еврейском языке.
Приехал Володя за Инной вместе с Зоей. Инна настаивала сию минуту ехать к Люсе, но очень скоро вняла увещеванию, поняла, что такая стремительность вредна, что ей самой необходимо приготовиться. Внезапно вспомнили о ключах. Из таких житейских нормальных человеческих затруднений Володя выходил просто. К Виктору ехать за ключами было невозможно, к Люсе — тоже, остановиться пока у Зои никак нельзя было ввиду того, что там сейчас жила Элла, дочь Зои. Элла, хоть и поэтесса, и бардесса, и глубоко чувствующая натура, но по своей непредсказуемости очень опасна и в любой миг может быть и вспыльчивой, и любопытной, и язвительной. Итак, только домой. Дверь была не специальная стальная, которой весь Израиль отгородился от воров, а простая. Володя вскрыл дверь, впустил женщин, а потом съездил за новым замком. Пригнав очень скоро новый замок так, что было лучше прежнего и ни малейших следов работы, Володя с милой улыбкой шутливо-галантно протянул ключи, но Инна уговорила его один ключ оставить пока у себя.
Еще за несколько дней до того Володя с помощью своего бесценного адвоката избавился от пломбы на двери, то есть получил бумажку, что пломба отменена, а вот о ключах невероятным образом забыл. Рассеянность, да еще столь очевидная, говорила об огромной усталости. Хорошо все же, что о пломбе он вспомнил, а о ключах забыл, а не наоборот. Пломба эта появилась уже после того памятного воскресенья, когда начинал Володя хождение по мукам. Потом он иногда тут появлялся, пломба так и оставалась, неплохо охраняя квартиру. Никаких обысков не было. Виктор сразу, хоть и был в состоянии почти невменяемости, сознался во всем и объяснил, куда девались деньги. Проверили, вероятно, его счет в банке и счет Люси. Бедность его становилась очевидной. Подоспевший адвокат внес полную и окончательную ясность, объяснив даже и такую деталь, кто внес деньги в больничную кассу за жену и дочь подследственного. Необходимость в обысках отпала, лютая бедность Финкельштейнов ни у кого не вызывала сомнений. Ривка же очень долго не забирала своего заявления о злостном ограблении, что и служило причиной пребывания Виктора не на свободе до суда. Расскажем об этом позже... А пока Инна ходила по квартире, и слезы текли у нее из глаз ручьем.
Владимир и Зоя вмиг все протерли, помыли пол. Пыли скопилось не такое уж огромное количество. Все окна, к счастью, были заперты, все краны и газ закрыты. Инна припомнила и сообразила, что все это проверила, выходя из квартиры вслед за носилками, Люсенька. Бедная Инна плакала неудержимо, потому что немедленно вспомнила, как Люся появилась, как сияли ее глаза и как она остановилась перед дикой сценой...
В холодильнике, который зря трудился больше месяца, образовались горы льда, но ничего с ним не случилось. Володю это очень обрадовало, и не только потому, что кстати уцелел холодильник среди такого страшного безденежья. Это могло быть и добрым знаком: уцелело все в доме, и вернутся люди. Но с трудом уже верилось и в добрые знаки... Володя, как всегда, привез провизию, перекусили. Надо было ехать. Зоя соглашалась остаться, Инна не настаивала. Склонил вопрос в пользу Зоиной ночевки все тот же холодильник: надо же было довести его до ума. Перед выходом Володи Инна поцеловала его, в глазах ее опять стояли слезы, и она взяла с Володи обещание завтра же заехать за ней...


К Люсе поехали не сразу, а спустя некоторое время, поскольку множество событий, больших и малых, текущих и внезапно происходящих, громоздились друг на друга именно в эти дни. За все это время не было дня, чтобы Володя и Зоя не приехали вечером. Зоя, не считаясь ни с какой усталостью, приезжала после работы автобусом. Володе приходилось работать не просто, а с особым прилежанием и напряжением. Новые его товарищи по работе, к слову сказать, олимы, были из тех, что сожрут любого, едва им померещится снижение их заработка хоть на копейку. Входить в чужие несчастья они не только не собирались, а даже от души бы улыбнулись на такую причину, мешающую ударной работе. То соображение, что час Володиной работы несравненно ценнее, чем час их работы, тоже их бы рассмешило и разозлило. Связался он с ними оттого, что слишком мучительны поиски работы, когда человек ищет, ощущая пресс других, еще худших забот. Расстаться же с ними сейчас без зарплаты было бы уже некоей зловещей традицией бесплатной работы, и новых поисков в этих условиях он бы не одолел.
Сперва он съездил к Люсе предупредить, что за ней приедут, но разговор его с врачом не получился, потому что врач спешил, переводчиков рядом не оказалось, и вообще врач довольно цинично соглашался отпустить ее хоть сейчас, совсем не подготовленной. Между тем и врач, и Володя понимали, что это так запросто и вдруг не бывает: надо хоть справки оформить. Кончилось тем, что врач умчался, оборвав разговор на полуслове. Сама же Люся говорила, что сейчас не поедет, а дождется родителей. Во всей ее манере Володя чувствовал неладное, слишком это было заметно. Володя клял себя за то, что якобы малодушно откладывал встречу матери с дочкой, страшась трагедии и ужаса этой встречи.
Внезапно появились и новые препятствия. Виртуоз-адвокат огорошил Владимира самым невероятным и скверным сообщением. Состояние дел Ривки запуталось окончательно и было плачевным. Открылось завещание, где ее имя не упоминалось вовсе. Для Оснат же обнаружилось двести тысяч шекелей, о чем ее и уведомили. Это завещание, составленное около года назад, являлось последним, отменяя собой более ранние завещания. Ривка, поглощенная перетечкой денег из «Леуми» в «Апоалим», искавшая в недоумении документы на новый счет, как-то проскочила мимо этого завещания. Не будем здесь исследовать этот парадокс. Могло последнее завещание и не храниться в сейфе. Могла сыграть свою роль и лихорадочность поисков нового счета, и уверенность в прежнем завещании (тоже не ахти каком, но все-таки), и невозможность под взглядами Оснат работать над бумагами основательно при живом муже. Если это все же кажется невероятным (что можно, роясь в сейфе в такие дни, пропустить важнейшую из бумаг), то пусть это обстоятельство пополнит список белых пятен нашего рассказа. Бесспорным остается факт, что истинный смысл происшедшего открылся Ривке уже после великого сидения по ушедшему в вечность Пинхасу. И смысл этот заключался в следующем. В предыдущих завещаниях Ривка была важной наследницей, в этом — имя ее отсутствовало, а если бы суждено было появиться на свет новейшему завещанию, то ей было бы совсем худо. Вероятно, в конце жизни деятельность Пинхаса по упорядочению наследства находилась в разгаре. Не умри он, то мог бы приготовить Ривке сюрпризы и поинтереснее, например, раздел виллы с сынками. Теперь ей оставалось только радоваться, что часть денег переведена в «Апоалим». Счет, о котором Ривка с таким ожесточением вытягивала информацию в банке «Леуми», был для нее потерян. А новый счет, так же, как и пара свеженьких огромных квартир, — все это в завещании не упоминалось. И, конечно же, нашлось еще множество спорных мест, представляющих обильный материал для тяжб, не говоря о том, что многое из неоговоренного предстояло судом делить с сынками. Были у нее и свои козыри против проклятых сынков, а адвокат ее считал, что лучше решить дело миром, потому что суды будут затяжные.
Вот тут-то Ривке, обалдевшей от обиды, разочарований и обилия всяких расплывчатых возможностей, ни одна из которых не сулила настоящего богатства, вошла в голову бредовая идея вполне в духе ее общих настроений и подозрительности. Она стала делать упор на исчезнувший бумажник, которого в глаза не видела. Два или три дня она не уставала твердить, что в бумажнике могло быть и новейшее завещание, и свидетельства нового хода его мыслей и, наоборот, свидетельства невменяемости. Сколько ей ни объясняли, что не бывает таких завещаний, которых нет у юристов, а если бы и нашли новое завещание или его наметки, то уж точно не в ее пользу, что вообще мысли о бумажнике великая глупость и вздор, — упрямство ее только росло. Она повторяла, что кража бумажника устроена неспроста, что тут сговор по наущению Оснат, что и Володю следует привлечь.
Сумасшествия у такой натуры, как эта госпожа, при всей экзальтации, трудно было ожидать. Алчность, страсть к любимой вилле, которая требовала огромных денег, страх за свое благополучие должны были ее быстро отрезвить. И надо же было, чтобы ее звериное тупое упрямство пришлось именно на те дни, когда Володя работал, как на каторге, разрываясь вдобавок между Инной, Люсенькой и адвокатом. Собственно, она нигде об этом не кричала, а только говорила своему адвокату. А ведь за день до того ее почти убедили забрать свои безумные заявления против Финкельштейна.
Дошло до того, что даже Володин виртуоз-адвокат дрогнул. Он рассказал Володе (и можно ли придумать более неподходящий момент?!), что не так просто будет заставить ее забрать свои безумные заявления. Напротив, она готова их еще усилить. Сообщая все это на ломаном русском языке, адвокат как-то особенно ловко не упомянул о выданных ему чеках, все снова подвесил и, конечно, не преминул призвать к терпению.
Теперь можно было ожидать и обысков, и вызовов Володи к следователю. Инна не выдержала бы обыска и вообще нового разворота событий. Володя стал уже опасаться за собственный рассудок, подумывал о том, чтобы на время поселить Инну у Зои, а Эллу попросить пожить у Инны. К счастью, он вспомнил вовремя, что такое Элла и какова была бы участь квартиры. Ехать к Виктору, добившись предварительно через адвоката свидания, было выше Володиных сил. Мысли о том, что испытания уже не по силам, что чего доброго, никого не спасешь, а себя и своих близких только угробишь, — мысли эти стали его одолевать сильнее, чем раньше, но против этого уже как бы появился иммунитет. Что бы ни творилось, а безнадежная борьба продолжится...
Откладывать поездку к Люсеньке он больше не мог. Он уже не пытался разрешить вопрос, что будет тяжелее для Инны: встреча с дочерью или томительное ожидание. Они поехали при первой возможности. Будь это просто встреча после любых мучений — она была бы радостным и огромным событием. А вот при таких обстоятельствах было не просто страшно, а он чувствовал трепет и дрожь так же точно, как если бы подобная встреча предстояла ему самому. Он не смел присутствовать при встрече, тем более входить в разговоры...
Инна вышла к нему в слезах и рассказала, что Люсенька встретила ее довольно ласково, поцеловала. Но ехать пока не хочет, а говорит, что только папа их защитит от злой Натали, которая непременно подстережет их, придет, наделает всяких бед, подстроит ловушки, станет их обижать и терзать. Люсенька очень теперь боится этой страшной ведьмы, которая может их даже убить, и считает, что папочка их защитит.
Врач, который теперь заметил, в каком состоянии больная, согласился еще ее подержать, но Инна считала (и сказала об этом Володе), что этот врач может только напичкать ее какой-нибудь гадостью и еще ухудшить положение. Володя очень хотел утешить ее и сказать, что Виктор вот-вот выйдет (а ведь так и намечалось еще совсем недавно) и они, собравшись втроем, отправятся домой, а потом будет обычный пустяковый суд о краже со смягчающими обстоятельствами. И потом будет обычная жизнь, и Люсенька полностью поправится. А деньги они все вместе найдут способ заработать. И он, конечно, их не бросит, пока все у них не устроится. Но все обстояло как раз наоборот, за исключением того, что он не мог их бросить и никогда в жизни не бросил бы. Поняв вдруг, что придумать сейчас что-то хоть чуть-чуть правдивое и при этом такое, что не сразило бы Инну, не смог бы ни один мудрец, Володя скрепя сердце сказал, что Виктора со дня на день выпустят.
Вслед за тем произошли два события, которые принесли несказанное облегчение Володе, переставшему уже надеяться даже на малейшую поблажку от судьбы. Из больницы он позвонил Зое и выяснил, что злючка Элла опять уезжает в один из странных своих вояжей. Володя без труда уговорил Инну побыть пару дней у Зои. Сперва Инна не соглашалась. Невыносимо ей было признавать, что вместо того, чтобы спасать, забирать скоро из гадкой больницы свою Люсеньку, она сама, как беспомощное дитя, отправляется под присмотр. Но Володя просто и сердечно, так естественно, словно ничего и не заметил, сказал, что это единственно для удобства и для того, чтобы им всем пока быть пару дней рядом и чтобы проще и скорей все решать.
На следующий день Володя не выдержал, нашел способ с работы позвонить адвокату и узнал замечательную новость. Адвокат наконец приструнил Ривку, да еще и как! Виртуоз всегда виртуоз. Иного выхода у Ривки и не было. Ослепление и вздорные фантазии ее неминуемо должны были пройти — для ее же блага. Вопрос заключался только в том, когда это случится. Володин адвокат много теперь беседовал с адвокатом Ривки, они уже были вполне союзники. Беседы их напоминали консилиумы вокруг угасающего наследства обезумевшей Ривки. Тонко чувствуя момент, виртуоз рискнул растолковать ей окончательно, чем чревато ее тупое и злое упорство. Вместе с запутанными тяжбами о разделе ей предстояло бы вести еще один процесс, нелепый и безнадежный. Все это неизбежно пересеклось бы, а уж он постарался бы донести до тех судей, что будут делить наследство Пинхаса, как она способна поступать с людьми. Ни один из этих олимов ничего не получил. Легко представить дело и так, что несчастный Финкельштейн работал у нее, а не у каблана, потому что договоров все равно нет. Найдутся свидетели и о том, как бедняга рисковал жизнью, стоя на карнизе по ее вздорным требованиям. Видны и результаты работы на вилле(разруха — это тоже результат). Если позовут каблана, то какой бы он ни был у Ривки друг, всегда скажет, что у него Финкельштейн работал лишь три часа, например, а остальное время выполнял задания Ривки. Если даже окажется, что судья ненавидит русских олимов(а это ведь вовсе не обязательно), все равно процесс она проиграет, судебные издержки лягут на нее. И колоссальную зарплату своим врагам после всего тоже будет платить. А в процессе о разделе репутация ее будет не просто подмочена, а безнадежно испорчена. Сынки же будут выглядеть прекрасно, они достаточно уже получили, они могут и потерпеть. Конечно, свою долю неоговоренного наследства она рано или поздно получит, но все спорные пункты проиграет, будет еще и Оснат платить компенсацию, прощаясь с ней (уж он найдет способ подучить и Оснат). После всех процессов, которые продлятся неизвестно сколько лет, после всех платежей, она, продолжая реконструкцию любимой виллы, останется вообще без денег еще до окончания этой самой реконструкции. И все это ради того, чтобы проучить олимов, которые все равно одержат над ней и моральную, и юридическую победу?! Или для того, чтобы искать несуществующее завещание в несуществующем уже бумажнике?!
Никакое временное помешательство, никакая злость, мстительность и подозрительность не могли выдержать такой атаки и страха оказаться в тяжелом материальном положении. Врачевателем адвокат оказался хорошим и излечил-таки Ривку от ее бредней. Разумеется, подробности он не стал пересказывать по телефону и не сказал, что Ривка безоговорочна согласна забрать свое заявление, а только объяснил, что очень сильно прижал Ривку. Володю он приглашал к себе, и не сложно было представить для какой цели.

* * *

Пройдем теперь еще через одну очень тяжелую страницу. В течение двух дней Инна не находила себе места. Несмотря на всю нежную любовную заботу Зои, она сильно расхворалась от нового обрушившегося несчастья. Вообще говоря, она и раньше каждую секунду страдала, зная, что Люсенька не дома, и не понимая толком, в чем дело. Конечно же, от этого и от всяких предчувствий бедная Инна и поправлялась плохо. Свидание, однако, превзошло любые ожидания. В первый день Зоя, придя с работы, нашла Инну настолько расхворавшейся, что ее пришлось буквально выхаживать. Утром Зоя не пошла на работу, все пытаясь понять, как ей разыскать Володю. Во второй половине дня, опасаясь за жизнь Инны, Зоя с помощью соседей вызвала скорую помощь. Так Инна снова оказалась в больнице, на сей раз в Натании, в больнице «Лениадо».
Узнавший об этом вечером Володя осознал (уяснив все, что произошло) подлинный кошмар нового положения. Он как бы ни на миллиметр не продвинулся. По-прежнему все трое были не дома. Выпустить Виктора на свободу было во власти адвоката, который просил новых денег. Щадящая тактика в отношении несчастной Инны так ничего и не дала, оказалась негодной (но что же еще можно придумать, о Боже?!), и так же получится и с Виктором. Все было еще хуже, чем прежде, а денег уже не было. Большую часть из намеченных тридцати тысяч высосал адвокат, но и на другие нужды разошлись деньги. И тысячи три еще оставалось. Снимать со счета дальше было уже нечто такое, что добро обращало в бессмыслицу. За этой чертой для Фаины теряли всякий смысл разговоры о чужой погибающей растерзанной жизни. Пусть погибает весь мир —она сама почти лишилась своей еще совсем недавно такой дружной прекрасной семьи. Володя и не думал ее осуждать, даже в мыслях не держал такого. Подавляющее большинство (тем более здесь, в Израиле, среди олимовского люда) не подпустило бы и к этой черте. Лихорадочная борьба Владимира Зильбермана и здесь продолжалась, потому что в принципе не могла остановиться.
Между тем «гений» адвокат предложил новый красивый вариант. Он просил новых отстроченных чеков еще на тридцать тысяч, обещая за эти деньги провести и суд Виктора. Как-никак предстоял уголовный процесс по делу о краже и изъятии денег чужой карточкой. Здесь тоже могли быть самые невероятные финалы, как то штрафы. Предстояло и возвращение денег неизвестно в каких размерах. Хитрец за этот же гонорар обещал чуть позже отнять деньги у зверя-каблана, которые многократно возрастут. А в дальнейшем отнять и у Ривки Володины деньги за проделанные работы, не смущаясь тем, что самой Ривке обещал не делать этого. Но чеки, которые он просил, были, разумеется, не так далеко отсрочены, как предполагавшееся получение денег с каблана и Ривки. Что это будут за суммы, когда они будут и сколько из них снова отойдет к адвокату? И вообще до того ли теперь? Все тонуло во тьме, мрак был еще более густой, чем прежде. Сговорились на меньшей сумме, на двадцати тысячах: часть немедленно, часть позже. Но где взять их позже — тоже был вопрос, причем неразрешимый.
Абрам сделал очень трогательный жест: будучи уставшим и слабым, поехал автобусом в Кфар-Сабу и выбрал свою и Финкельштейна зарплату за восемь дней. Володя, имея от Виктора генеральную доверенность, мог снять потом с его счета эти крохи. Свой заработок Абрам тоже отдавал. Можно было выцарапать и зарплату Инны за последний месяц ее работы. Но где же взять сил на эти новые маленькие дела, когда и основное дело стоит на месте?
Получив с помощью адвоката (и можно ли было вообще шаг ступить без его помощи?) разрешение на очередное свидание с Виктором, Володя рассказал, что от Абрама знает о некоем Эдике и других старых друзьях. Виктор все в той же безучастной манере сказал, что шансов мало. Но вдруг он встрепенулся и стал расспрашивать о жене и дочери. Как у Володи хватило сил выдержать эти вопросы и дать хоть какие-то удовлетворительные ответы — это тоже не станем описывать читателю. Виктор же сам теперь стал уговаривать Володю, сказал, что Эдик много ему когда-то был обязан и с видом чуть ли не заговорщика напомнил, что первотолчком трагедии была Натали. Вышел Володя в состоянии близком к тому, что было у него в первый день мытарств, когда он бродил среди странных адвокатов. Жизнь была нереальной, а кошмар длился.


Эдик, когда Володя с ним заговорил о деньгах, был удивлен дикостью самой просьбы и необычным визитом. Ни о какой трагедии он слыхом не слыхивал, с первых слов был поражен наглостью, когда должник вместо того, чтобы прислать деньги, присылает ходатая просить новых денег. Эдик даже не знал толком, что ему делать: ругаться или хохотать. Но все это лишь оттого, что Володя о самой сути трагедии рассказал невнятно.
После более подробного рассказа Эдик перестал и удивляться, и смеяться, и сердиться на такую якобы наглость. Он сперва испугался, а потом, чем больше сознавал и понимал, что же случилось и почему, тем больше был его ужас, потрясение, стыд за жену. Чтобы разобраться, он попросил день. В этот день все он для себя уяснил, ни малейших надежд на то, что здесь какая-нибудь ошибка, не оставалось. Сделал для себя и Володя одно интересное открытие, которое поставило последний жирный крест на призрачной надежде (если у кого-нибудь таковая еще была) воссоздать хотя бы подобие прежних отношений в их семье. То, что открылось, могло довести до бешенства, но в известном смысле и успокоило его. В чем заключалось открытие, читатель, конечно, догадался, но мы еще к этому вернемся...
Состояние дел Эдика в эти дни можно было считать если не удовлетворительным, то терпимым. Все собеседования прошли с блеском, и Петя, не знающий английского и еврейского языков, как и обещал, особенно блистал там именно на этих языках. «Кассеты на прокат» действительно продались со всеми правами и потрохами за солидную сумму. Продав их, Петя пожалел, что сам не организовал их продажу, потому что после всех налогов, отчислений и дележки остались слезы. Но сделанного не воротишь, и Петя не любил самоедства. Положение в теплице укрепилось, зарплата текла. Продажа конвейеров откладывалась, но не безнадежно, а пятнадцать тысяч, как и было договорено, Эдик от Пети получил. И эти пятнадцать тысяч, и восемь, отнятых у Инны, и те последние пятнадцать, что уцелели при закупке водки, а также и все, что оставалось от зарплаты (не оставалось, правда, почти ничего), Натали немедленно вкладывала в свой полукоттедж, в эти «царские» холлы, небольшие спаленки, туалеты, балконы. Она даже отказывалась от сиюминутной красивой жизни и вводила суровую экономию ради вечной красивой жизни в полукоттедже. Продвижение тем не менее было слабое. Она напропалую кокетничала с кабланами и кабланчиками, не отвергая мысль и о расчете «натурой» в случае необходимости.
Деньги от водки так и не пришли, но не считались окончательно потерянными. Расскажем здесь вскользь о том, какое развитие получила к этому моменту водочная афера. Мордехай дважды смиренно просил об отсрочке, а тем временем возвел-таки баррикады, несмотря на то, что семейная жизнь его стала трудной и переполненной скверными эмоциями. На третий звонок он ответил грязной бранью, едким хихиканьем и даже осмелился сам угрожать. Оставив бесполезного Мордехая и отложив сведение счетов до лучших времен, Петя провел с Москвой целых три телефонных разговора. Разговоры были хитроумные и с разными людьми. Закончив эти переговоры, Петя объявил друзьям-сотрудникам, что Мордехай теперь точно не получит ни копейки, а для остальных вопрос опять подвешен. Все закалялись и учились ждать...
Узнав о случившемся, Эдик бросился выяснять у жены. Чувство вины за ухлопанные в водку деньги не могло его удержать. Натали же, ощущая приближение грозы, стала заранее, даже избыточно, защищаться. Она металась, брызгала слюной, кричала, что впервые слышит о трагедии. А если трагедия и была, то она в ней не виновата. Факт, однако, разил ее беспощадно: кто ей дал право в тот момент говорить о способах добычи Виктором денег? Тогда она принималась кричать с еще большим остервенением, доходя порой до пронзительного визга. А кто дал право, спрашивала она, не возвращать долги? И ведь факт подтвердился! И что значит «погубить лучшую подругу»? Тогда подруга может, прикинувшись несчастной, еще просить денег? А не дашь ей — опять погубишь?
Чувствуя, что никакими словами не убедить мужа, Натали снова распалялась, топала, махала руками и проклинала все на свете. По мере того, как она выдыхалась, крики ее все больше походили на человеческие слова и желание хоть чем-нибудь оправдаться, даже и перед самой собой. Эдик тихо и как бы в рассеянности и задумчивости говорил о размере бедствия, о том, что Володе нужно верить и так оно и есть, как он рассказал. Натали чуть ли не жалобно все настойчивее оправдывалась, вплоть до того, что готова была от досады даже расплакаться. Очень ей не хотелось казаться перед мужем окончательно и безнадежно потерянной мерзавкой и душительницей. Причитания ее тогда делались покаянными и вместе агрессивными. Как она в самом деле могла знать, забирая свои (законнейшие!) деньги, какие страшные будут последствия? Она что ли связалась с дурацкой водкой, оставив недоделанным и в таком тяжелом состоянии их дом? Она что ли связалась с этим Морди, с этим змеенышем? Тут только Эдик узнал о роли Мордехая. Допытываться и приставать к ней с убийственными вопросами было бесполезно, еще бесполезнее было бы склонить ее к мысли достать сейчас Володе денег. Она сразу и жаловалась на судьбу, и каялась, и обвиняла, и ощетинивалась, чтобы у нее не попросили денег. Наверное, и не было у них сию минуту денег, потому что все сожрал полукоттедж. Эдик и не знал этого. Можно было занять, но Эдик очень хорошо понимал, какая была бы реакция, если бы сейчас началось подобное обсуждение. Кто﷓кто, а Натали хорошо усвоила правило, что нельзя поддаваться минутной слабости, потому что человек не всегда благороден. Эдик с тоской глядел на жену, в голове его вяло шевелились всякие восточные премудрости и афоризмы, а вопрос о деньгах оставался неразрешимым. Одолжить у Изи или Левы — мучительнейший процесс. Прочие друзья, прибывшие с ними, еще дальше теперь, чем совсем чужие. Израиль всех разбросал, отделил, похоронил веселье и юмор... Вдруг он вскочил и, не прощаясь, вообще без единого слова, оставляя Натали в недоумении, вышел, сел в машину и помчался к Пете.
С Петей Эдик говорил спокойно, пересказал ему все, что узнал от Володи, не скрыл роль Мордехая и своей жены, попросил не рассказывать ни одной живой душе ни про Финкельштейна, ни про свою жену. Откровенность была полная и удручающая. Занять деньги на конкретный срок — значит отдавать потом из зарплаты, а разговоры с Натали для него тяжелы, он очень устал. Под конвейеры или водку ни Изя, ни Лева не даст. Лева, может, и даст, но не сию минуту, а пока что следует ожидать от него уклончивости. Так что же теперь делать?!
Петя, ни слова не говоря, выписал чек на десять тысяч. В сцене этой почему-то не было ничего театрального, но выглядело все довольно странно, если вспомнить, что некоторая словоохотливость и резонерство были в натуре Пети. Неясно было и то, дарит он или дает под водку и конвейеры. Взгляд его и несколько незатейливых слов давали понять, что в дальнейшем на него рассчитывать трудно и лучше бы все-таки надеяться на себя. Эдик в последний момент спохватился, что чек не сию минуту обратится в деньги. Так что пришлось Пете раздобыть наличные. Когда Эдик вручил Володе пачку стошекелевых купюр, вид у него был убитый, обескураженный. И он смущенно пробормотал, что вовсе не пытается откупиться. Одинаково тяжело было и оправдываться, и оставить все как есть. Эдик стал рассказывать, сам не зная зачем, как им было тогда худо, как он удивился в тот вечер, что не застал гостя, и как сам сегодня только узнал... Личность Мордехая без труда идентифицировали. Увидев, какое впечатление произвело открытие на Володю, Эдик совсем расстроился, запутался и не знал, что и думать. Володя кое-как совладал с собой, очень тепло поблагодарил Эдика. Они пожали руки и разъехались...
Направляясь домой, Володя все свои оставшиеся силы употребил на то, чтобы убедить себя, что гибельно для него, для всех его многотрудных дел, которые ему еще предстояли, и для родителей затевать сегодня разговор с Мордехаем. Он не хотел ни побоища, ни полиции, ни скандала, не хотел и сейчас задыхаться от негодования и бешенства. Он хотел только внимательно следить за дорогой, он боялся себя. И старался не думать о бездонности человеческой подлости, и даже убеждал себя, что это еще ничего, а бывают вещи в мире в тысячу раз хуже. Володя еще раньше, два месяца назад, в первые дни своих мытарств и хлопот, положил себе не думать об этих вещах. При всей полноте бойкота Морди нашел немало способов показать, что Абрам ему как бы разрешил, а вернее, не возражал против доноса. Володя видел прекрасно, что тут одна лишь клевета, собачья трусость, хитрость и «идеология», доходящая до звериной ненависти.
Разве можно вообразить, что отец, который так любит его и в жизни не лгал ему, взял да и обманул? Но можно ведь скрупулезно выполняя обещание, все-таки «не возражать». Этот червячок точил его сердце. Кто в этом разберется? Мог же Финкельштейн так далеко зайти в беседах, так что-нибудь разрушить, что отец согласен был «не возражать». И зачем надо было разматывать этот клубок тогда до ночи? Темен был и другой вопрос все это время: как успел Морди так быстро в четверг обернуться? То, что Морди знал об отношениях Виктора и Эдика, — это Володя вспомнил. Но все-таки было удивительно тогда, на первом свидании, узнать, что вдруг на сцене появилась Натали. И кто донес в полицию?.. Нет, все это Володя не собирался расследовать. Расследование и покарание злодейства не входило в его долг, было неосуществимо и выглядело бы напыщенно и смешно. И никаких сил на это не хватило бы. Довольно и того кошмара, который присутствовал каждый день. Зная Володю, не станем сомневаться, что он точно так же разрывался бы сейчас между тремя несчастными, адвокатом и тяжкой работой если бы вовсе не было его тогдашней беседы с отцом. Проклятый же червячок только отягощал и без того непосильную ношу.
И вдруг такое открытие, и такой яркий луч осветил все, что тогда случилось. Теперь же буквально математически доказано, что не мог отец подтолкнуть мерзавца на его подвиг. Даже если отец переживает, что в четверг как-то и подтолкнул нечаянно, то в среду-то он физически не мог это сделать. А раз так, то отныне и проклятый червячок раздавлен. И слава Богу, что так. И не надо даже с отцом объясняться. Пусть знает, что Володя ему с самого начала поверил. Но какое чудовище этот Морди, которого он в Москве знал столько лет! Нет, не надо сейчас его уличать — это добром не кончится. Насколько легче была бы ноша, если бы не эти сомнения и терзания! Вот мерзавец ведь какой! «Но мог ли он иначе поступить? — рассуждал Володя, успокоившись немного. — Это же обычная вещь. Одна подлость влечет другую. И так он до самой последней низости дошел. Он же боялся ответственности, подлец, и стал на отца кивать. Заодно и поссорить нас хотел. И правильно боялся! Я теперь растерзать его готов. Но я ему слова не скажу сейчас. Я должен мать пощадить. Ни в коем случае не устраивать теперь скандала, это погибель. Очень хорошо, что все открылось. Отец теперь для меня прежний, и деньги нашлись хоть какие-то. И скоро закончится это все, слава тебе Господи...»

* * *

События действительно скоро закончились, но так, как никто не ожидал. Конечно, радостного финала и не приходилось ожидать, потому что трагедия свершилась уже давно и непоправимо. Достаточно было взглянуть на любого из них: Виктора, Инну и Люсеньку. Никто не знал, кроме них самих, истинного смысла и размеров трагедии. Никто не видел и не понял бы их великого счастья в тот памятный четверг, которое так страшно и мгновенно пресеклось. Но довольно было и простого взгляда на них теперешних.
Судьбе, однако, и этого было мало. И более черного, более тяжкого дня, чем день накануне выхода Виктора, если есть в мире справедливость, не будет уже в жизни Володи. Как он надеялся на чудо! Инна успокоится, узнав радостную весть. Еще день-два и она выйдет из больницы, все вместе поедут за Люсенькой... Долг их Эдику после всего, что стряслось, списывается уже автоматически. Бывают же чудеса: поправится и Люсенька...
И именно в этот день позвонили из больницы о смерти Инны. Если бы на Володю обрушились все десять египетских казней, то и тогда его нельзя было бы поразить больше. Он теперь ни о чем не мог думать. Не думал он и о том, что все огромные страдания были напрасны: хуже ведь судьбу все равно не придумаешь. Не думал и о том, что будет говорить Виктору. Знал, что не может ехать... но поехал. Опустим сцену их встречи. Она была так невыносима, что оказалась почти будничной.
Виктор теперь был не просто бессильный старик, а настоящий мертвец. Два дня после выхода Виктора они почти не расставались и почти не говорили. Безучастно согласился Виктор на похороны в Натании. Вся жизнь вокруг, все слова, идущие от самой глубины души, — все было бессмыслицей и пустотой. Какие там поминки, какие православные чувства? На похоронах было четыре человека: Виктор, Володя, Зоя и Абрам. Абрам даже не посмел подойти пожать руку. Они молча кивнули. Все делалось механически. Даже чтец молитвы, равнодушный к жизни и смерти, поражен был этим тяжким безмолвием. Володя стоял, обнявши Зою, из глаз которой катились слезы.
Еще через день-два Виктор и Володя, несмотря ни на что, начали все-таки что-то обсуждать, потому что нельзя же обойти данность или вдруг исчезнуть из мира. Виктор, к радости Володи, сердце которого все время тревожно сжималось в предчувствии новых бед, не обратился в камень. Словно вспомнив, что похоронил жену, он стонал, не мог поверить в такое несчастье и наконец сам заговорил о дочери. Володя не представлял, как же теперь, продолжая щадить его, открыть ему глаза на истинное положение дел. Пришлось, скрепя сердце, намекнуть ему, в чем страхи бедной Люсеньки.
Когда ехали забирать ее, Виктор трепетал, а Володя в тоске и отчаянии думал, что чаша страдания бездонна. Но виду он не показывал и старался держаться как можно лучше. У них заранее было решено сказать, что мама нездорова, находится в больнице и скоро поправится. Все, что угодно, лишь бы не оставлять Люсеньку еще раз, лишь бы увезти ее сейчас. Если опять будут опасения и бред о Натали, то скажут ей, что папа не подпустит эту разбойницу и близко, что и Володя будет рядом, и добрейшая Зоя. И все теперь будут рядом и будут помогать друг другу, и не надо бояться... Вся эта подготовка показалась теперь ничтожной и искусственной. И Володя, зная от Абрама, чем была еще недавно Люсенька, снова думал о том, как бесконечно бывает человеческое горе, и о том, что должен был испытывать Виктор, разучивая эти уроки. Но действительность была неумолима...
Люсенька все-таки приехала домой с отцом. Володя и Зоя выбивались из сил, приезжая по очереди, были ласковы, спокойны, превозмогая боль и страдание. Когда Люсенька узнала о смерти матери, она сперва не верила, плакала, потом как-то тихо и незаметно смирилась.

* * *

В феврале состоялся суд над Виктором Финкельштейном, который обвинялся в краже магнитной карточки и изъятии денег с чужого счета. Адвокат пустил в ход все свое искусство. Красноречие его угадывалось даже теми, кто почти не понимал иврит. Факт каторжной и бесплатной работы подсудимого, безвыходность его положения, последующие обрушившиеся на него несчастья — все было принято во внимание. Истцы вообще не явились в суд. Но волшебник адвокат сумел устроить так, что суд состоялся и рассмотрел только сами преступления, но не долги. Судьей оказалась, как это сплошь и рядом почему-то бывает во всем мире, женщина. К олимам, как и предсказывал адвокат, она относилась без горячей любви, но приговор оказался мягким и в некотором роде нулевым. Выражаясь советской терминологией, это были «два года условно».
Вопрос о долгах адвокат брался отрегулировать с истцами, каковыми являлись Ривка и сынки. А пока он потребовал себе еще гонораров. Зависимость от него все еще оставалась. Во-первых, деньги, изъятые Виктором, могли превратиться в какую угодно астрономическую сумму, могли угрожать по этому поводу новые суды, а адвокат мог из союзника превратиться и во врага. Во-вторых, процесс с кабланом только и мог прикрыть финансовые бреши. В﷓третьих, возможен был еще и процесс с Ривкой. После всех адовых мук деньги все так же цепко держали их всех: и Виктора с Люсенькой, и Володю, и Зою, и Эдика. Проклятые деньги, равнодушно, как сама природа, властвовали над людьми, не ведая сострадания, не считаясь с бесконечной усталостью, с болью души и с ее стонами...
Эдик не раз собирался позвонить Володе, но все время не решался: он предпочитал оставаться в неведении, чем получить вести страшнее тех, что уже имел, и жить потом рядом с Натали, не смея ей передать. Собрался Эдик с духом и позвонил уже после суда. И сразу узнал о суде, о смерти Инны, о новом финансовом кризисе и о том, что Люсенька давным давно дома с отцом. Случилось многое их того наихудшего, чего он так боялся. Прерывающимся голосом расспрашивал он о могиле, о суде... но о Люсе не осмеливался спросить ни слова. Потом два дня Эдуард Петрович ходил почти безмолвно, вспоминая московскую жизнь: и как Финкельштейн отнял у него Инну, и как он полностью излечился от боли с божественной Наташенькой, и как безбоязненно мог потом пребывать с Инной в одной компании и в одном НИИ.
Иногда мысли в его воспаленной голове упорно, чудну и подолгу вертелись около жены. Эдик вспомнил замечательные вещи, например, такое: после первого года семейной жизни он стал сомневаться в своей жене и удивляться, как она держится в их компании. Она, как казалось ему, спохватилась и стала догадываться, что своей сказочной белизной кожи и чудовищными приемами обольщения могла бы захватывать в сети посланников, генералов и московских миллионеров. Позже он даже побаивался ее флирта в компании, как будто она проверяла свою власть над мужчинами. Но потом все устроилось прочнейшим образом, Эдик сумел огранить свой бриллиант. Конечно, он не мог дать ей того, что цеховик или валютчик, но зато все было легально: пресловутые машина и дача, отличная квартира. А сверх этого, славная компания, роскошный треп, муж, который будет когда-нибудь членкором, фантастическая дружба с Инной при огромной разности характеров. Славные были годы и чудесные праздники... Доходя до той части воспоминаний, где пела с отцом и матерью повзрослевшая пленяющая всю компанию Люсенька, Эдик немедленно гасил воспоминания, страшась за собственную голову и необратимые повреждения в ней. С огромным трудом заставил он себя вернуться в текущую жизнь и только спустя неделю решился поговорить с Левой, который до того пребывал в полнейшем неведении. Эдик старался рассказывать с полной откровенностью, но все равно немножко выгораживал Натали, то ли щадя ее, то ли щадя себя, то ли оттого, что сам не имел представления о том, как это происходило.
Как ни велико было потрясение Левы, видевшего Инну совсем недавно в добром здравии, как ни горестны были их вздохи, как ни скорбно и искренно было их молчание — деньги все равно грозно возвышались над всей их беседой, словно деньги предупреждали человека о его малосильной природе. В самом деле, мог ли Эдик хоть намекнуть Леве о деньгах? Кем же он тогда становился? Втравил в водку, не совладал с собственной женой, рвущейся к роскоши и царской жизни, а теперь хочет загладить страшные грехи этой жены чужими деньгами... А сам Лева? Что же он скажет своей жене, унося со счета новые десять тысяч (пусть и на святое дело) после того, как унес неизвестно куда двадцать тысяч. Кончилось у них тем, что Эдик одолжил у Левы (причем внезапно, до того они не заговаривали о деньгах) странную сумму в семь тысяч под честное слово, самые страшные клятвы и расписку. Но в последний момент Лева не выдержал и расписку вернул...
Присовокупив к этим семи тысячам еще тысяч восемь из своих заработков на новой своей тяжелой работе, Володя на некоторый срок ублажил адвоката и покрыл кое-какие расходы.
Нельзя не вспомнить сейчас еще об одном обстоятельстве. Наверное, немало есть на свете циничных языков, которые не постеснялись бы припомнить к этому случаю расхожую присказку «нет худа без добра». Первым вспомнил об этом все тот же адвокат, хоть эту вещь и без него не забыли бы. Циничный афоризм он не применял только потому, что не владел русским языком. Впрочем, может быть, что мы сейчас клевещем на него. Важно то, что он нашел и в этом деле крючки, с которых якобы не соскочишь без его помощи. Володя попросил его оформить дело бесплатно и без проволочки. И адвокат, который не был любитель перегибать палку, согласился с веселой улыбкой. Со смертью супруги Виктор освобождался от погашения машканты — квартира становилась его собственностью.

* * *

В конце апреля произошли сразу два выдающихся события. Подоспели вместе и водка, и конвейеры. Не станем даже пытаться вообразить, какое несказанное облегчение испытал при этом сообщении бедный Эдуард Петрович. Приближался ведь срок погашения долга другу Леве, а другого источника денег, кроме зарплаты, не существовало. Надежды на великодушие со стороны Левы, если и были, то весьма призрачные. Призывать Натали искупить щедростью свое злодейство было то же самое, что нагнетать давление в котле, не давая выхода пару.
По поводу водки Петя ездил в Москву, где бывал за время своей израильской жизни не раз. Поддавшись азарту, почувствовав вольные ветры московской жизни, Петр Васильевич на сей раз решил рискнуть и поставить на карту респектабельность гражданина Израиля. Угрожая продать долг, он выбил шестьдесят пять процентов от первоначальной суммы. «Хорошие еврейские парни» клялись, что перечислили какие-то авансы и показывали квитанции. Петя слушал их с интересом, потом втолковал им, что так не бывает. Впрочем, сумма авансов была ничтожной. Вероятно, их ищут по сей день и долго еще будут искать. Далее была предъявлена «несъедобная» водка, высказано еще много упреков, были и угрозы. Пройдя через все это уверенной поступью веселого человека, познакомив «хороших парней» с возможным покупателем долга, Петя уехал только тогда, когда убедился, что шестьдесят пять процентов долга на счетах в Израиле. Отбывая, Петя по-дружески попросил «хороших парней», если заявится Мордехай, то не платить ему ни копейки, даже если возникнет по каким-то невозможным соображениям такой благородный порыв. Если бы Петя мог догадаться, что это во вред Владимиру Зильберману, то в жизни не стал бы давать своих оригинальных советов. Почему это так, читатель узнает, если достанет у него терпения на эти последние страницы. Для Пети же, мудрого, всезнающего и проницательного, этот круг так никогда и не замкнулся. В самом конце, уже после всех разговоров, пришла ему в голову шальная мысль соорудить в Москве силки для Мордехая, но тут же Петр Васильевич эту мысль и прогнал.
Деньги от водки были разделены по справедливости, но мы эту дележку пропустим ввиду ее сложности, а отметим только, что Петя с Эдика не стал удерживать десять тысяч шекелей.
Конвейеры продались так же, как и «Кассеты на прокат», со всеми правами и потрохами. Их цена оказалась просто смехотворной — четыреста тысяч шекелей. Опять-таки после налогов, отчислений в теплицу, других поборов и деления на пять оказались мизерные суммы.
В мае Лева решился навестить Виктора. Он был очень удручен, долго смотрел на портрет Инны, с Люсенькой только поздоровался, и больше не было между ними ни слова. Лева рассказал без всякого интереса о проданных конвейерах, потом вручил Виктору чек на двадцать пять тысяч шекелей. Как-то неловко и скороговоркой он заметил, что это от них с Эдиком, и напомнил, сколько там красивых его, Виктора, идей. Виктор слушал очень рассеянно, сказал, конечно, «спасибо». Лева положил чек, прижал его какой-то вазочкой, а пожимая Виктору руку на прощанье, кивнул на чек и сказал: «Ты ж не забудь, Витя, не потеряй». Лева несколько дней находился в состоянии уныния и ни с кем, кроме Эдика, не говорил о своем визите. Да и Эдику сказал не много, подметив, что Эдик сам боится подробностей. Было это в конце мая.
В мае же виртуоз-юрист приступил к преследованию каблана Шимона, сразу продемонстрировав мошеннику, с кем тот имеет дело, и попросив его даже не пытаться укрыться за банкротством во избежание очень плохих последствий. В августе Виктор получил чек на тридцать или около того тысяч шекелей. Сколько взял себе адвокат можно было только гадать. Все, что адвокат хотел, давным давно подписал ему Володя, а копия генеральной доверенности от Финкельштейна Зильберману хранилась аккуратно в папочках и даже не в одном экземпляре. Впрочем, отметим для справедливости, что мало нашлось бы адвокатов, способных обыграть этого подлеца Шимона с таким блеском. Кроме того, он умудрился поссорить этого каблана с Ривкой. И не следует удивляться, если дело дойдет и до такого суда, где этот каблан своими скоморошьими показаниями будет помогать Володе отбить свои кровные деньги у Ривки. Между прочим, адвокат напомнил Володе, что скоро приспеет время открывать военные действия и против этой ведьмы.
Моральных препятствий адвокат не видел, о чем и сказал Володе между прочим и с большим юмором на ломаном русском языке. Больше того, он считал, что невредно подергать разбогатевшую Ривку, не смущаясь ее истошным воплем о предательстве и неблагодарности. И откладывать не следует слишком далеко, потому что и свидетели разбредутся, и остынет весь интерес к делу, да и вообще тянуть сверх меры нехорошо.
Ривка, страшась остаться на бобах, искала компромиссов. Оставаясь все той же подозрительной змеей, она смирила свои претензии, перестала злобно шипеть, вняла увещеваниям своего адвоката и к сентябрю полюбовно (но не без суда, потому что без суда в Израиле вопросы не решаются) урегулировала имущественные и денежные споры с ненавистными сынками. Сынки же, видя ее уступчивость и покладистость, тоже не захотели ждать годами и помирились с ней во всех спорных и запутанных вопросах. В итоге Ривка стала на добрых два миллиона богаче, если не гораздо больше. Напомним, что и ее личный счет (тот самый, что был общий с Пинхасом и теперь автоматически перешел к ней) далеко еще не иссяк. Ривка, однако, считает себя вовсе не такой богатой, как хотелось бы и как было бы по ее понятиям честно, и как она, наконец, того заслуживает. Все моральные преимущества во всех ее закончившихся и продолжающихся конфликтах перешли к ней. Опасаться ей теперь нечего. Характер ее, разумеется, не стал добрее, а скорее (после всех обид, ущемлений и имевших якобы место несправедливостей) она сделалась еще большей язвой. Она все так же неутомима и ненасытна в склоке и в подозрительности. Все так же ее распирают новые и новейшие идеи по реставрации ее фантастического особняка. Остается удивляться, как не боится адвокат затевать с ней тяжбу о Володиной зарплате.


Володя все эти месяцы работал тяжко, закрывая образовавшиеся бреши в их с отцом и с матерью финансах. Виктор, со своей стороны, львиную долю полученных им денег передал Володе, несмотря на то, что Володя очень просил разделить иначе. Счет Абрама и Володи в банке снова окреп в результате таких вливаний и режима экономии. Жизнь под одной крышей с Мордехаем ни для Абрама, ни для Владимира не считалась теперь приемлемой. Перед покупкой квартиры для отселения Абрама, Фаины и Володи имели место длинные, тягостные, входящие во множество деталей разговоры. Вопреки любому бойкоту, даже Володя должен был подолгу втолковывать Мордехаю суть происходящего. Впрочем, Морди понимал такие вещи гораздо лучше Володи и даже лучше Абрама, но не получив ни копейки от водки, был то и дело подвержен пароксизмам скупости. Даже сам вопрос о том, кто должен покидать сейчас квартиру, был очень спорным. Морди был официальным владельцем. Кроме того, отселение Морди было связано с большими дополнительными расходами, так как здесь было начеку израильское государство со своими крючками и налогами. Никто не возражал, чтобы остался Морди. Никто и не требовал с него оплатить половину сегодняшней стоимости этой царской оставляемой ему квартиры, что было бы справедливо при разделе между чужими. Но Виктория и Леночка не могут стать чужими при любых размерах ссоры. Это делало для Морди огромные послабления. Но он, принимая эти дары, все равно капризничал, не хотел ничего припоминать, как то: большие работы Володи в этой квартире и многолетние финансовые поблажки по ходу совместной жизни. Если Морди и ходил гоголем все эти годы как главный добытчик, знаток Израиля и «инженер», то это не значит, что он больше тратил. Теперь от него требовалось отдать все, что у него скопилось. Опустив все выкладки и доказательства, скажем только, что это было неслыханно щедро со стороны уходящих. По справедливости Мордехай должен был бы еще и ссуду взять. Но, став владельцем огромной красиво отделанной квартиры, почти безмашкантной и в довольно чистеньком и нарядном месте, Мордехай ухитрился не только не брать ссуды, но и сохранить немного своих денег. Должно быть, много способствовала этому Фаина, не хотевшая ни сжигать мосты, ни даже охлаждать сильно отношения с Мариком, чтобы не ослабели из-за этого узы с дочкой и внучкой.
Интересно отметить, что денежные и квартирные дела всех героев этой печальной истории наконец хоть как-то устроились. Невозможно придумать более жестокую насмешку судьбы. Впрочем, и здесь существуют мнения. Найдутся люди, которые усмотрят в этом подтверждение избитой догмы, что Израиль — «страна чудес». А бывают и такие, что способны увидеть счастливый конец в любой развязке — лишь бы деньги перестали терзать людей. И такой взгляд встречается, пожалуй, даже среди людей ничуть не циничных. Не станем оспаривать сейчас мнения. Нам осталось только досказать самые последние события и сегодняшнюю жизнь наших героев.
Чтобы купить квартиру, ссуду взял Володя. Взяли ее с таким расчетом, чтобы Абрам смог погасить ее за два года. Абрам же по-прежнему получает квартирные, снимая жилплощадь теперь не у дочери, а у сына. Фаина нашла новых клиентов и ожесточенно шьет, заглушая свою боль.
Володя вплоть до января делал еще один рывок, выбиваясь из последних сил, чтобы сошлись у него концы с концами. В итоге он не вышел за пределы намеченной ссуды, собрал себе на поездку в Москву три тысячи долларов и оставил три тысячи шекелей Зое, чтобы ей легче жилось в его отсутствие. И Зое, и матери, и отцу, и Виктору он обещал возвратиться для последней схватки с Ривкой и новых заработков, когда вернутся к нему силы. Все эти четверо прощались с ним с большой теплотой и с большой болью, словно и не было квартирки, состоящей из пятиугольного холла, двух спаленок и куска своей земли, и словно не ехал он к сыну. С Виктором прощание было особенно примечательным. Они обнялись, потом, отстранившись, поглядели друг на друга. На Володю глядел старик, но взгляд в этот раз был не равнодушным и не мертвым. А Виктор вспомнил очень отчетливо, что тогда, во время работ на вилле, у Володи не так уж много было седины, а теперь волосы были почти сплошь седые.
С Викторией удалось проститься в последний момент. Прощальный визит к ней исключался. Володя, вынося свои самые последние вещи из Мордехаевой квартиры, остановился перед зятем, глядел с минуту проницательно и сказал потом: «Что же ты, гадина ядовитая, не сказал тогда, что в среду к Натали ездил? Ты же мог меня с отцом поссорить...» Это было обязательство не переступать более порог Мордехаева дома. Так что Виктория сама примчалась из банка обнять брата перед отъездом. Прибежала она в ту самую секунду, когда Володя давил на газ. Абрам, пригнавший машину из аэропорта, и Фаина в этот вечер задыхались от безысходной тоски...

* * *

Виктор Финкельштейн получил, несмотря на молодой возраст (пятьдесят три года), пожизненное пособие одиночки с правом не ходить отмечаться. Никому не пришло в голову требовать от него справок о состоянии здоровья. Люсенька могла бы претендовать на отдельное пособие по инвалидности, но для этого требуется специальное освидетельствование в стационаре, а о таком не только сказать, но и подумать несколько секунд невозможно.Должно быть, адвокат когда-нибудь и это устроит. Они живут пока на его пособие, почти не прикасаясь к тем нескольким тысячам, что у него остались. При отсутствии квартплаты и минимальных налогах им в обрез хватает. Теперь, перейдя в бессильный контингент, Виктор с великим равнодушием встречает бумажки, которые терзали когда-то его мозг своим крючкотворством, мутным ивритом и невозможностью уклониться от несуразных требований. Иногда мелькает у него совершенно безумная идея, что надо бы отдохнуть, укрепить силы и пойти подработать на какой-нибудь помойке.


Питомцы теплицы разбрелись. После того, как счастливо продались конвейеры, стало ясно, что больше таких прекрасных случайностей ожидать не стоит. Срок тепличной жизни истекал. Быть просто фирмой Израиль им запрещает. Или сами они не в состоянии, или сами не хотят — не стоило даже исследовать вопрос. Петя, ликвидируя фирму, пребывал довольно долго в настроении, мало подходящем под его аттестацию самого себя «веселым плутом». Он доходил до таких сантиментов, что в иные моменты считал своим долгом перед отъездом из Израиля «подыскать что-нибудь подходящее для друга Исаака, пристроить к делу непутевого Петровича».
Лева окончательно выбрал свой путь, подтвердив тем свою репутацию остроумного человека, которая была у него в московском НИИ и в их прежней славной московской компании. Он живет с женой, с которой пребывает в разводе, и с семьей сына, получающего сносную зарплату рабочего. Восемьдесят тысяч шекелей покоятся на счету жены, прикрытые от инфляции настолько, насколько это возможно в Израиле. Сам же Лева, считаясь нищим, старым и больным, легко добьется пособия по бедности. Как взять справку у русскоговорящей врачихи — он знает. Жена его трудится на фабрике без ущерба для его пособия. В дальнейшем он, обладая завидным здоровьем, не погнушается двумя-тремя подъездами, но подальше от людских глаз.
Эдик со своей Натали в Москве не разводился, но не по забывчивости, а повинуясь каким-то смутным опасениям. Левин путь для Эдика неприемлем. Но и будь он в разводе, едва ли кончились бы на этом его шараханья. Вернувшиеся от водки и пришедшие от конвейеров деньги моментально сожрал полукоттедж. Он теперь сверкает интерьерами, поражает входящего массивными, но не громоздкими, грациозно изогнутыми перилами внутренней лестницы. Все готово в нем для жизни, подоспели телефон и кабель телевидения. Увы, два роскошных балкона ждут своей очереди. Но не беда: все комнаты, туалеты, кухня и прочие помещения закончены и переезд состоялся. Задуманные Натали забор, зеленое строительство и маленький бассейн — все это требует новых денег. Предстоят новые приключения.
Эдик и Лева обмениваются телефонными звонками не чаще раза в месяц. Эдик не может поехать к Леве с Натали, равно как и позвать Леву с женой в гости. Причина более чем понятна. Эдик теперь научился воспринимать эту новую фазу жизни очень философски. Им подмечено, что самая прочная московская дружба ржавеет в Израиле и не держится больше пяти лет. У него появилась тайная идея, в основе которой некое любопытное суеверие. Как только стоимость полукоттеджа перевалит за шестьсот тысяч долларов, он сможет склонить жену и детей к продаже и переезду в Москву. Трудно сказать, чем навеяна такая подозрительная, рассчитанная на Бог весть какое будущее, идея. Возможно, прощанием с Петей.
Вот что сказал Петя перед самым вылетом на постоянное жительство в Москву провожающим его Изе и Эдику: «Брось ты, старина Исаак, ловить меня на слове. Я и не отказываюсь от прежних своих слов. Мало ли о чем мы с тобой говорили? Когда я выцарапывал вашу водку, московский воздух очень освежил меня. Я, знаете, парни, разглядел из Израиля, какое дерьмо Америка. Израиль — только без обид, дружище Исаак, — затхлое место на земном шаре. Я его не выдержу. Австралия — край света, тоскливо мне там будет. То же можно сказать и о Канаде, благословенной стране. И Европа — заодно со всеми, Бог с ней, недосуг разбираться, что мне там не подходит. А Москва, родимая, в самый раз». Петя покидал Израиль, так и не добравшись до миллиона долларов и, кажется, не приблизившись вплотную. Пугать его коммунистами, хищными демократами и наемными убийцами было смешно. Оставалось только расцеловаться на прощанье.
Изе и Эдику Петя напоследок подыскал места в какой-то проектной группе при хайфском Технионе. Никаких радостей эта группа не сулит, и оба держат ее про запас. Изя точно откажется: денег у него много и он с опозданием на пять лет стал учить иврит, отдавая ему по десять часов в день. Он уже научился говорить, почти понимает новости по радио, бойко читает облегченную газету. Настоящую газету, впрочем, читать не может и опасается, что никогда не сможет. Но это и не требуется преподавателю в Технионе. Изя мечтает поступить туда по блату.
Эдик видит много дорог, но все они пока для него заперты. Разгрузившись от строительных работ, Натали чувствует бодрость, и вместе они непременно что-нибудь сообразят. О заветной идее он ей, конечно, не говорит. О чудовищном ее поступке не вспоминают никогда — строжайшее табу. В Израиле страшные ссоры между супругами-олимами смертельны, поскольку разводиться в Израиле хлопотно. Приходится мириться — что бы ни стряслось.

* * *
Остается теперь рассказать коротко о пребывании Володи в Москве, куда он стремился все время с такой надеждой, более года откладывая эту поездку. Подлетая к Москве, он все больше и больше нервничал, и все труднее было ему смирить это волнение и успокоиться перед встречей.
У Володи были многие фотографии Николеньки за прошедшие годы. Не раз говорил он с ним по телефону, все письма жены были в основном о сыне, и было в этих письмах немало собственноручных приписок Николеньки. Но две причины были у Владимира для беспокойства. Во-первых, он знал, что встречает его взрослый человек, который из мальчика стал уже юношей в бурлящей постперестроечной Москве. Вторая же мысль повергала почти в уныние, как если бы вдруг появилось у него смутное опасение, что он зря вообще отлучался из Москвы на целых пять лет и что-то непоправимо испортил.
Прямо из аэропорта он отправился к ним. Первая же беседа открыла ему запутаннейшую картину. Как и все москвичи, имевшие хоть какую-то силу и внутренний импульс, толкающий к действию, жена стремилась все эти годы найти и для них место на пиршестве жизни. Сперва казалось, что дизайн и интерьеры — это самое что ни на есть главное, когда нувориши строят особняки. Дела в архитектурной мастерской пошли было на лад, но позже все лопнуло без видимой причины. Володины доллары и подарки первый год выводили их на некий уровень, а потом цены в долларах так полетели вверх, что надо было опять думать об этом проклятом уровне. В возрасте тридцати четырех лет, то есть через год после Володиного отъезда, Маша решила круто повернуть жизнь. Любовник, с которым она встречалась тайно, неожиданно поднялся в делах и сам предложил жениться. Пришлось объясняться с Колей, который воспротивился, а решать своей властью она не хотела. Брать просто деньги на тайных свиданиях она не могла, и любовника это не слишком устраивало. Потом два-три года качаний без стабильности: попадались время от времени выгодные работы. К концу четвертого года Володя точно обещал их навестить, но задержался более чем на год. Он объяснил в письмах и по телефону, что именно его задержало, не прервал своих посылок. Но эта всегдашняя безупречность никак не влияла на течение жизни. Тридцативосьмилетняя Маша сейчас, оказывается, имеет шанс устроить личную жизнь, но опять ничего не связывается. Четыре года назад был завидный жених с жилплощадью, но Коля в одиннадцать лет не мог жить один, а нового папу не хотел. Сейчас тоже славный человек, но без жилплощади. Нынешний пятнадцатилетний Коля готов жить один, а делить кров со случайным, даже и с хорошим человеком не желает.
Николенька оказался на шестнадцатом году жизни весьма сложным юношей. Он был знаком со многими молодежными идеями и взглядами, где переплелось все на свете, а первая роль отдавалась все тем же деньгам. Володя не заметил в сыне испорченности. Николенька его был очень интересный, умный, умел и слушать, и говорить.
Разговоры пошли у них за разговорами. Они беседовали и втроем за столом, и вдвоем, гуляя. Коля ни разу не упрекнул отца. При этом Володя каждым нервом ощущал, что прожил в Израиле какую-то странную жизнь без плана. Он все глядел на сына и думал, как сыну это представляется. То, что он наследник израильской квартиры, где живут теперь полузабытые бабушка и дедушка, — до смешного маленькое достижение. В конце концов, есть у него еще одна бабушка, у которой в глубокой провинции есть дом. Что же ему — ждать наследства от бабушек? Ему учиться надо, а денег нет. То обстоятельство, что у тети царская квартира в Израиле и муж дурак и мракобес, его меньше всего касается, а только обидно, что отец положил столько сил на это. Что до последнего года, то это, безусловно, возвышенно, но чуть позже досада еще больше спрессуется. Трагедии ведь и в Чечне, и в мире свершаются каждый день, но что-то не слышно, чтобы кто-нибудь, поддавшись чувствам, своего сына нищим оставил. «Нет, что это я? Это мелко для моего Николеньки. Не станет он так рассуждать... Да и заплатил мне Виктор очень много... Но где же, черт возьми, новые деньги взять?»
Володя подарил сыну тысячу долларов, оставив себе самое необходимое. Разговоры тянулись и тянулись, Володя и Маша оглядывались назад и искали свои ошибки. Часто Коля оставлял их вдвоем, доходило дело и до секса. Но оставаться на ночь — это означало влазить в пижаму (пусть и в свою), вернувшись нищим. Это подошло бы человеку менее гордому, но не Володе. Так что он решил поселиться у приятеля, и там тоже было выпито немало.
Разговоры завели их в полнейший тупик. Как же он заплыл в этот страшный Израиль, где такие фантастические цены на жилье и такая нищенская зарплата у олимов? Однако, в Москве это соотношение гораздо хуже. «Э-э! Черт ли в нем, в этом соотношении? Москва-то родная! Что-нибудь бы нашлось, и втроем мы бы не пропали». И не беда, что так страшно метят его отчество и фамилия — он бы тут не президентом и не спикером работал, а по специальности. И он выдающийся работник.
Сколько ни возвращайся назад, денег не прибавляется, а только еще дальше забираешься назад. Поддавшись раздражению, Маша сказала ему однажды, что первопричиной были его длиннейшие командировки по нескольку раз в году, и прискорбное пристрастие к вину, и его измены в командировках. Упреки эти были пустые. Володя все ходил по родной и чужой Москве, усталость была все такой же, сердце щемило при мысли о Зое, о Николеньке, о жене... Любая идея казалась ничтожной. Остаться сейчас в Москве нищим — слишком уж по-дурацки: глупая отлучка на пять лет и жалкое возвращение. Челночная жизнь хороша для торгующих, но бессмысленна для работающих, и разорительна. Звать Колю в Израиль на постоянное место жительства — такая идея только в бреду возникает (странно и сам он когда-то попал в Израиль, но тогда ведь мало было известно, а сейчас все известно). Придется вернуться в Израиль, работать «на каторге» там и установить Николеньке пособие в триста долларов. Будь у него сейчас пятьдесят тысяч долларов, то вся головоломка разрешилась бы. Или если бы они его сами позвали сейчас нищего. Но, кто знает, может быть, они и не зовут его, щадя его гордость?.. Впрочем, намеки такие были...
В феврале Абрам с Фаиной, Зоя и Виктор получили от Володи письма. Все адресаты безошибочным чутьем установили, что пером водила нетвердая рука. Но никто не посмел даже намекнуть ему.
Абрам долго сочинял ответ. Идею Володи он не отмел. Он согласен, что доведя их новую квартиру до ослепляющего блеска, можно взять за нее 160 тысяч и этого хватит после всех потерь на одну богатую квартиру в Москве или на две скромные. Абрам не хочет этого, но согласен, чтобы жить рядом с ним, с дорогим его сыном. Но оторвать маму от Леночки и Виктории не в его власти. Абрам сам съездил к адвокату, и до Виктории доносились отголоски, — все говорит о том, что у Ривки теперь отсудить долг не удастся. С Шимоном она помирилась, и он снова развернул там работы. То, что сделал Володя, — это теперь скрыто от глаз. Единственный свидетель — Оснат, которая купила квартирку, живет одна и ненавидит Ривку лютой ненавистью. Увы, это слишком слабый и ненадежный свидетель. Свидетельства Финкельштейна не примут в связи с предыдущими судами. Поступить к Ривке с окладом пять тысяч специалистом на все руки невозможно. Но это он пишет так, на всякий случай, зная, что Володя туда все равно не пойдет, ни за какие деньги. Абрам признает, что был наивен, полагая, что Ривке небезразлично, кто взял бумажник. Для нее они всегда будут сообщники, а ненависть, тупость и подозрительность умрут вместе с ней. Викторию она пока не трогает, боится. Если что-либо подобное случится, то адвокат ее живо приструнит, но за отдельные деньги. Как видно, этот мастер своего дела еще не нажрался. Он в принципе не прочь и сейчас с опозданием затеять суд о долгах, но так как дело гиблое, гарантий не дает, а авансу просит много. Закончил Абрам словами: «Приезжай, родной мой мальчик! Пока надо ведь приехать в любом случае. Ждем тебя! Целуем! Отец. Мама». Была приписка и от Фаины.
Срок пребывания Володи в Москве три месяца. Дойдут ли до него письма — неизвестно.
Зоя, делая свой ответ, обливалась слезами. Свою жизнь она описала без малейшей жалобы. Вот заключительные слова ее письма. «Дорогой мой Володенька! Я никогда не стану сердиться на тебя, если ты вернешься к семье. Не думай обо мне, принимая свое решение. Обнимаю и целую тебя! Твоя Зоя».
Труднее всего дался ответ Финкельштейну. Он мучительно писал, выверял, переписывал. У него носились мысли, что золотые руки, и золотое сердце, и высочайший моральный кодекс — это все то, что и в страшном Израиле не исчезнет бесследно. Он принялся было это писать, но тут же порвал. Стал писать иначе и снова порвал. Наконец начал писать так, чтобы ободрить Володю самыми простыми и добрыми словами, от всего сердца поблагодарить его и сказать о себе искренне и без стона. Но так, как хотелось, все равно у него не получилось. И вот окончание его письма:
«Дорогой Володя! Ты желаешь мне спокойствия и отдохновения и зовешь в Москву, если будет у нас с Люсей желание переселиться. И даже готов помочь с хлопотами после всей твоей невыносимой усталости. Огромное тебе спасибо за бесконечную твою доброту. Жизнь моя, которая была в недавние годы так беспощадно повреждена в Израиле, до трагедии еще подлежала ремонту. Но сегодня у меня нет желаний... Нет, есть все-таки и сейчас желание. Есть, представь себе, и теперь желание. Я очень хотел бы продать свою квартирку и купить на эти деньги себе и тебе маленькие квартирки на самой дальней окраине Москвы или в Подмосковье. И еще остались бы деньги. Мы бы иногда встречались и беседовали. И это был бы запасной вариант, если бы родители твои не смогли переехать. И это была бы моя благодарность тебе. И я бы знал, что меня похоронят на православном кладбище.
И я молю Бога, чтобы Люся когда-нибудь согласилась. Ах Володенька! Тяжко об этом писать, сейчас заканчиваю. Еще несколько слов о моей теперешней жизни. Это уже не просто разбитая жизнь, которую можно было починить. Пронесся пожар, смерч огня. Теперь одни лишь обгорелые головешки. Но осталось у меня мое последнее и бесценное сокровище — моя Люсенька. И она говорит, что никогда не уедет от могилы мамочки. До свидания, Володя! Обнимаю тебя! Виктор».


Рецензии